Страница:
Разговор вели долгий, неторопливый. Сидели друг против друга, удивлялись, как незаметно постарели, каждому за сорок перевалило. В волосах густая седина, и лицо в морщинах.
– За кои годы встретиться довелось, – плакался Версень.
– На то воля не наша, – задумчиво произнес Вассиан. – И не по охоте покинул я мирскую жизнь. Но не ропщу.
Поскреб Версень в бороде, сказал с сожалением:
– Кабы послушал нас великий князь Иван Васильевич в ту пору да завещал великое княжение не Василию, а внуку Дмитрию, то не случилось бы того, чем ныне тяготимся.
– Сам ведаешь, Софья с Василием в силу вошли, – прервал его Вассиан. – За то, что противились им, и кару претерпели. Нынче, боярин Иван, строптив Василий, как прежде, либо обмяк?
Версень сокрушенно махнул рукой:
– А, пустое. Горбатый горб до гробовой доски носит.
– Это верно, – поддакнул Вассиан.
– Надменен Васька и своенравен. Не терпит, кто перечит. Грит: «Осударь я вам!» – перекривился Версень.
– В отца, – вставил Вассиан и нахмурился. – Круто княжит.
– Куда как круто, – поддакнул Версень, – Семен да Юрий на что родные братья Василию, и те на него недовольство таят. А уж что до Дмитрия, так того на поругание под Казань отправил. Вишь ты, басурманского царства Васька возалкал, а ему от ворот поворот. – Версень хихикнул. – А упреждали мы его, особливо я да Родивон Зиновеич. Поди, помнишь, боярина Твердю? Так на меня Васька разорался, попрекать зачал, а боярина Родивона Зиновеича ныне на Пушкарный двор упек. Мается Родивон с работным людом. И еще что хочу сказать тобе. – Версень склонился к Вассиану, зашептал в самое ухо: – Слыхал, Соломонию Васька попрекает в бездетности, бесчестит, не чтит за великую княгиню. И еще за то Васька не любит Соломонию, что она в защиту бояр идет. Знает, великая княгиня за бояр, а они за нее стеной встанут…
– Ох-хо-хо! – вздохнул Вассиан. – Византийское лукавство и высокомерие в крови великокняжеской.
Версень опередил:
– От Софьи все повелось.
– То так, – согласился Вассиан. – От нее великие князья государями нарекают себя.
Замолкли надолго. Наконец Версень нарушил тишину:
– Как прослышал, что ты воротился в Москву, возрадовался. Ко всему за неудачу у Казани Васька хоть и озлобился, да все же щелчок ему по носу. Знай, сверчок, свой шесток! – Версень довольно рассмеялся. Вытерев глаза от набежавшей слезы, закончил: – Может, теперь голосу нашему внимать почнет.
Вассиан неопределенно пожал плечами:
– Кто знает… Я вот на мудрость митрополита Варлаама полагаюсь. К нам, нестяжателям, он льнет, хоть виду не кажет. Может, он на Василия влиять будет. Дай время, поглядим. Симон стар был и с Иосифовых слов говорил.
– Засиделся я у тебя, Вассиан, – поднялся Версень. – Радуюсь, что повидались, и душу отвел.
Вассиан проводил его до ворот. Колымага, тарахтя по бревенчатому настилу, отъехала от монастыря, а Вассиан еще долго глядел ей вслед.
– Довольно!
Отвязал страж Антипа, столкнул. Долго валялся мастер, пока опамятовался. Потом поднялся, опустил рубаху, ушел к печи. А боярин Твердя кричит вслед:
– Пора медь варить! Да вдругорядь доглядывай. Коль еще испортишь, вдвойне палок отведаешь.
Сергуня на эту казнь со страхом глядел. Речи на время лишился. Работный люд на казнь молча взирал.
Ночью Сергуня не спал, метался. Богдан лежал рядом, пробудился, положил руку Сергуне на плечо.
– Ничего… Еще не то повидать придется. Что поделаешь…
Сергуня приподнялся на локте, спросил с упреком:
– Что никто за Антипа не заступился? Он невиновен.
– И-эх, правда за тем, кто сильней. Вон у боярина Тверди стража да княжьи воины, оттого он и смел с нами. Попробуй перечить ему, бит будешь… Ну ладно, разговорились. – Богдан повернулся на другой бок. – Спи, завтра рано вставать. Да и боярин прознает ненароком наши разговоры, палок отведаешь. А Антип что, заживет спина.
У Сергуни со Степанкой в карманах пусто. Утром еще как съели по ломтю хлеба с луковицей – и до обеда во рту ни крошки. Попробовал было Степанка у бабы калача выпросить, та визг подняла, словно режут ее, и только. Другие бабы тоже зашумели. Пришлось Сергуне со Степанкой улепетывать, пока бока не намяли.
– Небось сама сыта, – посетовал Степанка, – а тут калача пожалела.
– Я как денгой обзаведусь, так попервах пряников и пирогов натрескаюсь и всех, кто пожелает, накормлю до отвала, – сказал Сергуня.
Степанка хмыкнул:
– Так уж и накормишь. Да у тебя сроду и денег столько не будет, чтобы всех насытить.
– Может, и так, – печально согласился Сергуня.
У самой Москвы-реки скоморохи-дудошники народ потешают, а у кремлевских ворот гусельник выбренькивает. Немало, верно, перевидел он, исходив по Руси. Одежда на гусельнике – лохмотья, лицо обветренное, темное, но песни радостные, легкие для души. Послушали его Сергуня со Степанкой, и вроде есть перехотелось.
Прокатил через площадь боярин. Колымага цугом запряжена, немазаные колеса скрипят на все лады, а боярин сидит важный, нос задрал и на люд никакого внимания.
Тут Степанка Сергуню за рукав цапнул:
– Гляди, Аграфена!
Повернулся Сергуня. Боярышня складная, хороша собой.
– Красивая! – прицокнул языком Сергуня.
Аграфена не замечает Степанки, смотрит на качели. Дернулся Степанка и застыл. Теперь и Сергуня приметил, отчего испугался Степанка, почему за народ прячется. Позади Аграфены журавлем вышагивает боярин, от какого они со Степанкой убегали.
– Версень, отец Аграфены, – шепнул Степанка.
– Вижу, пойдем подобру.
Пробираясь меж народом, они незаметно покинули Красную площадь.
Уже зайдя в ближнюю улицу, Степанка огляделся, перевел дух облегченно:
– Избави попасться ему на глаза, и на Пушкарном дворе спасенья не станет.
Вышли Сергуня со Степанкой в поле, остановились. Простор вокруг, воздух чистый и тишина. Не то что на Пушкарном дворе, литье горло дерет и от грохота в голове гул.
Неподалеку крестьянин, в лаптях, длинной рубахе навыпуск, усердно вымахивал косой. Тут же поблизости телега вверх оглобли задрала, лошадь выпряженная пасется. У мужика под косой трава ложится полукругами. Увидел незнакомых парней, косить перестал.
– Чьи будете?
– С Пушкарного двора мы, – ответил Степанка.
– Слыхал о таком, – кивнул крестьянин и ловко провел бруском по лезвию косы туда-сюда. – А меня Анисимом звать.
– Дай-ко, – попросил Сергуня, – давно не держал в руках.
Ловко взмахнул литовкой, вжикнуло железо по траве. Враз припомнился Сергуне скит, косовица на лесных полянах, ночевки на привялой траве.
Широко берет Сергуня, мужик только хмыкает:
– Горазд, горазд.
Прошел Сергуня полосу вперед и назад, спина взмокла. Степанка его сменил. У того рядок поуже в захвате, но зато идет Степанка быстрей, сноровистей. Сразу видать, крестьянский сын, в селе вырос.
Вымахивает, и мнится ему, что не Сергуня на его работу глядит, а Аграфена. Стоит за Степанкиной спиной, им любуется. Радостно на душе у Степанки, легко.
Косили, пока Анисим не сказал:
– Будя, – и достал с телеги узелок.
Выложил на траву ржаную лепешку и четвертинку сала, созвал:
– Налетай, помощники!
Ели весело, запивали поочередно молоком из кринки. Поев, Сергуня улегся на спину. А над головой синее небо без облачка… Степанка рассказывал мужику о своем житье-бытье, а тот поддакивал и тоже жаловался:
– Боярин, говоришь, наказывает? И у нас не лучше. Мы за князем Семеном Курбским числимся. Вон та деревня и село – все его. Князь в Литве, а тиун его как что, так и катует смердов. Жизнь, она нашему брату везде одинакова. Так-то! Будет время, ко мне на село наведывайтесь.
На Пушкарный двор воротились поздно. В барачной избе храп вовсю, темень. Умащивались на нарах на ощупь. Степанка шептал Сергуне:
– На той неделе, как в город пойдем, ты подкарауль Аграфену. Скажи ей обо мне. Да не проговорись, где я, а то она ненароком скажет отцу. Я бы сам к ней сходил, да опасаюсь боярина. И дворня меня признает, схватят, не вырвусь…
Пока боярин Версень собирался, Аграфена выскочила во двор, съехала на животе по перилам высокого крыльца, осмотрелась. Чужой кот подкрадывался к воробьиной стае, прищурился. Проползет, затаится. Воробьи, беды не чуя, клюют рассыпанное зерно, щебечут.
Подняла Аграфена с земли камень, запустила в кота. Воробьи разлетелись, а кот фыркнул, полез на забор.
Какой-то отрок, белобрысый, в растоптанных лаптях, робко заглядывал в ворота, манил пальцем Аграфену. Аграфена мальчишке кулак показала, но тот не уходил. Любопытно стало Аграфене, чего ему от нее потребовалось, подошла. Отрок сказал скороговоркой:
– Степанку помнишь? Кланяться велел. В прошлый воскресный день видели мы тебя, да ты не одна была.
– Степанка где, почему сам не пришел? – удивилась Аграфена.
– Боярина боится.
– Вот те, – насмешливо протянула Аграфена. – Трусоват Степанка, а еще храбрился… Ты скажи ему, как выбьется в званье великое, пусть меня не запамятует. Хочу я его именитым видеть. – И, поворотившись на каблучках, убежала.
Сергуня в толк ничего не взял, о какой именитости речь, но не кричать же вслед, потер затылок и поплелся от боярских ворот.
День ото дня не мило Степанке пушкарское ремесло, но куда податься? Терпит. Подчас зло берет на Сергуню, что тянется он к работе, во все вникает. Степанке же огневой наряд нравится, ему бы пушкарем стать.
Заметил это Богдан, пообещал:
– Коль не по душе мастерство литейное, и не неволься. Но не торопись покидать нас. Может случиться, попадешь в пушкари. Дождись, когда явится государев наряд за пушками, просись у их огнестрельного боярина, гляди, и возьмет он тебя. Я же слово замолвить обещаю. А пока к пушке приглядывайся, секреты ее познавай. Она, что дите малое, сноров любит. И стреляет по-разному: у одного рявкнет, да попусту, у другого не промахнется. Тут и глаз нужен, и ветер учесть потребно, и знать, сколь порохового зелья засыпать. Да ко всему пушка пушке рознь. – Богдан подвел Сгепанку к навесу, где, сияя медью, выстроились готовые пушки. – Вишь, затинная пищаль, стреляет из-за укрытия дробинами, рядом с ней короткоствольная можжира. Она для навесного боя предназначена. Из нее ядрами крепость обстреливают. Тут на зелье пороховое упор. Да не забудь, можжира, что на нашем Пушкарном дворе сработана, двойной пороховой заряд выдюжит, не опасайся.
Каждую пушку Степанка обхаживал по нескольку раз, в зев заглядывал, рукавом пыль со ствола смахивал, не терпится ему, ждет не дождется, когда за огнестрельным нарядом придут княжьи воины.
Попробовал было Сергуня отговорить друга, сулил, мы-де, погоди, дай срок, обучимся, такую пушку выльем, всем на зависть, но Степанка того и в разум брать не хотел. С той поры начал отдаляться Степанка от Сергуни, охладевала их дружба.
Мастеровые друг другу подмаргивают, посмеиваются:
– Эк разбегался болярин, не иначе с жиру.
А Тверде час от часу не легче. К обеду совсем невмоготу, еле голос тянет. Поманил Степанку:
– Помоги до колымаги добраться.
Степанка и рад. Глядишь, приметит отныне боярин да к пушкарям определит. Угождает Степанка Тверде, чуть не на загорбке донес до колымаги, усадил бережно, сам в ногах примостился, поддерживал всю дорогу. С рук на руки передал боярыне Степаниде. Та всколготилась, заохала. Беда какая! Великого князя бранным словом помянула. Видано ли такое, силком угнать боярина на огневой двор! Не оттого ль беда с ним приключилась?
Неделю хворал Родивон Зиновеич. Уж боярыня его и парила, и дубовой корой поила, насилу боль унялась. За болезнь даже телом подался, исхудал, кожа на щеках мешками обвисла. И боярыня Степанида сдала. Раньше, бывало, день начинается, Родивон Зиновеич отправляется голубей гонять, а Степанида скуки ради по хоромам колобком перекатывается, на челядь покрикивает. Нынче же но вине Василия не стало покоя в боярском дому.
Но то все еще ничего, коль не дошли б до Тверди слухи. Государь, прознав о его болезни, принародно насмехался. «Медвежья хворобь-де у боярина Родиона не переводится еще от татарского переполоха».
Эти слова услышал боярин Версень. Наведался к Тверде. Поставив к стене посох, присел на лавку, посокрушался вместе с хозяином:
– Боярские фамилии Василий на глумление отдал. Добро наши только, а то многие. Ровно с челядью обращается. При дедах наших такого не бывало. Князья к боярам почет и уважение выказывали.
– Истинно так, – печально согласился Твердя. – Мы же словом за себя не вступимся, терпим. Вчера меня унизил, намедни боярина Яропкина за Мухамедку облаял, а то как-то князя Шемячича попрекнул: «Вы-де, Шемячичи, деда моего Василия ослепили. Весь род ваш на измену горазд, знаю вас…»
Не вошла, вкатилась в горницу Степанида, уловила, о чем речь, вставила слово:
– Единиться вам надо, бояре, да постоять за себя.
Версень поддакнул:
– Боярыня верно сказывает, молчать будем – вольностей лишимся, что от роду нам дадены. Васька нас в холопов своих обратит.
Погоревали бояре, посетовали, с тем и разошлись. Супротивное слово великому князю не всяк сказать осмелится.
– Угодничаешь! Аль забыл, как он Антипа бил? – насупился он. – Эх!
Степанка побледнел, на Сергуню с кулаками надвинулся. Игнашка едва успел встать меж ними, прикрикнул на Степанку:
– Не замай! Сергуня верно сказывает, зачем гнешься перед боярином, словно челядинец?
Отвернувшись от Степанки, Игната взял Сергуню за руку:
– Пойдем.
Они направились к литейке. У Степанки от гнева пропала речь. Кто-то положил ему на плечо ладонь. Вздрогнул Степанка, поднял глаза. На него внимательно смотрел Богдан и посмеивался в усы:
– Не таи на них обиды, парень. Вслушайся, может, робятки правду сказывают. Но уж коли и пересолили, так по молодости кто не ошибается.
Степанка промолчал, насупился обиженно, а Богдан подморгнул и разговор о другом повел:
– Слух есть, на той неделе пищальники за огневым нарядом явятся, не проворонь.
– Зима настает.
– Летом оно и в самом деле лучше, не зябнешь, – поддержал его Игнашка.
Они покинули Пушкарный двор, пошли сонными улицами Москвы. Встречались редкие прохожие, и то все больше купеческого звания. На торг торопились, лавки открывать, изготовиться к приходу покупателей.
Иногда протарахтит по сосновым плахам мостовой крестьянская телега, груженная снедью, и свернет на боярское подворье.
– Вишь, сколь съедают бояре, – промолвил Игнаша.
– Сытно живут, – поддакнул Сергуня. – Нам, работному люду, такое и во сне не видывать.
Снова шли молча.
В мясные ряды проехал обоз с разделанными тушами. Из-под прикрывавших их рогож выглядывали окровавленные окорока.
На окраине встретился сторожевой наряд из княжьей дружины. Воины одеты богато, не то что Игнаша с Сергуней – в рваных зипунах. Поверх кольчуг кафтаны теплые. Под железными шлемами шерстяные шапочки, на ногах сапоги из толстой кожи. А Сергуня с Игнашей лаптями землю топчут.
За околицей избитая колеей проселочная дорога. Снопы давно уже свезли, и голое поле щетинилось желтым жнивьем.
Вдалеке лентой растянулись избы. То было село, где жил крестьянин Анисим, какому они со Степанкой траву косили. Хотел Сергуня сказать об этом, но Игнаша опередил:
– Нынче пора обмолота, – промолвил он. – Люблю эту пору. Ты вот верно думаешь, что мы тут, на Пушкарном дворе, от роду? Ан нет. Мы на селе жили. Вот здесь… За князем Курбским числились. А когда на Пушкарный двор работный люд набирали, отец и подался туда. Ко всему, мать в ту пору похоронили… Я тогда совсем мальцом был… В селе же брат отца, дядя Анисим, остался.
– Коли у них один Анисим, то я его знаю.
От неожиданности Игнаша даже приостановился. Сергуня сказал:
– Однажды со Степанкой вот тут неподалеку повстречали.
– А-а-а! – протянул Игнаша. – Один был либо с Настюшей?
– Это кто? – спросил Сергуня.
– Дочь дяди Анисима. Мне, значит, сестра.
День начинался тихий, солнечный. Пели на все лады степные птицы. В чистом воздухе далеко слышен их пересвист.
От села донесся стук цепов, разговоры. Посреди села мужики обмолачивали рожь. Раздевшись до порток и став в круг, они усердно вымахивали цепами. Сергуня спросил, отчего две палки, скрепленные между собой крепкой кожей, назвали цепом, а место, где обмолачивают, – током. Но Игнаша лишь пожал плечами:
– Кто его знает. Так искони прозывают: цеп да ток.
Спины у мужиков загорелые, от пота блестят. Вблизи от тока гора снопов. Бабы и подростки снопы под цепы кладут, а когда мужики обобьют, спешат отвеивать солому от зерна, ссыпать в коробья. То зерно сносят в амбары, отмерив добрую половину княжьему тиуну.
Увидел Анисим Игнату, молотить бросил. В довольной улыбке растянулся рот:
– Племяш пожаловал! А это никак Сергуня? Старый знакомец. Где ж друг твой, Степанка, кажись?
И, не дождавшись ответа на вопросы, уже новые задавал:
– Брат как, Богдан? Поздорову ли?
– Кланяться велел, – успел ответить Игнаша.
– И добре. Настюша! – позвал Анисим.
– Чего? – откликнулась невысокая плотная девчонка в сарафане до пят и опущенном по самые брови легком платке.
– Гостей встречай, – сказал ей Анисим.
Настюша повернулась к Игнаше и Сергуне, радостно воскликнула:
– Игнашка!
Сергуню она словно не заметила. Он, однако, уловил, как Настюша метнула в него взглядом и тут же отвела взор. И еще приметил Сергуня, что у Настюши под длинными темными ресницами глаза спелыми сливами синеют. Из-под платочка коса ниже пояса свисает.
Дрогнуло сердце у Сергуни, кровь к лицу прилила. В голове мысль молнией мелькнула: «Ежели поглядит на меня сейчас, догадается». И еще пуще краской залился.
К счастью, Анисим позвал их:
– Ну-тко помолотите, согрейтесь с дороги, а Настюша нам тем часом щец сварит.
За работой не почуяли, как и день минул. К вечеру, на заходе солнца, покинули село. Дорогой Игнаша подтрунивал:
– Вижу, понравилась тебе моя сестра. Она у меня и в самом деле ладная да душевная.
Сергуня смолчал. Да и что отвечать Игнаше? Разве соврать, но к чему?
Приметил Богдан, что со Степанкой неладное творится, попробовал поговорить, сказать, что не к добру распаляет себя, попусту, но тот и слушать не захотел.
Чем окончилось бы все, кто знает. Скорей всего сбежал бы Степанка с Пушкарного двора, и числился б он по спискам беглым от дел государевых, кабы не явились вскорости за огневым нарядом пушкари.
Уломал Богдан их боярина взять Степанку к себе. «Не беда, что пятнадцатое лето живет на свете, телом крепок и уж больно охоч к огневому наряду. Надежды парень подает немалые. Выйдет со временем из него отменный пушкарь…» И хоть был тот боярин молод, но без спеси. К словам старого мастера прислушался.
Глава 5
– За кои годы встретиться довелось, – плакался Версень.
– На то воля не наша, – задумчиво произнес Вассиан. – И не по охоте покинул я мирскую жизнь. Но не ропщу.
Поскреб Версень в бороде, сказал с сожалением:
– Кабы послушал нас великий князь Иван Васильевич в ту пору да завещал великое княжение не Василию, а внуку Дмитрию, то не случилось бы того, чем ныне тяготимся.
– Сам ведаешь, Софья с Василием в силу вошли, – прервал его Вассиан. – За то, что противились им, и кару претерпели. Нынче, боярин Иван, строптив Василий, как прежде, либо обмяк?
Версень сокрушенно махнул рукой:
– А, пустое. Горбатый горб до гробовой доски носит.
– Это верно, – поддакнул Вассиан.
– Надменен Васька и своенравен. Не терпит, кто перечит. Грит: «Осударь я вам!» – перекривился Версень.
– В отца, – вставил Вассиан и нахмурился. – Круто княжит.
– Куда как круто, – поддакнул Версень, – Семен да Юрий на что родные братья Василию, и те на него недовольство таят. А уж что до Дмитрия, так того на поругание под Казань отправил. Вишь ты, басурманского царства Васька возалкал, а ему от ворот поворот. – Версень хихикнул. – А упреждали мы его, особливо я да Родивон Зиновеич. Поди, помнишь, боярина Твердю? Так на меня Васька разорался, попрекать зачал, а боярина Родивона Зиновеича ныне на Пушкарный двор упек. Мается Родивон с работным людом. И еще что хочу сказать тобе. – Версень склонился к Вассиану, зашептал в самое ухо: – Слыхал, Соломонию Васька попрекает в бездетности, бесчестит, не чтит за великую княгиню. И еще за то Васька не любит Соломонию, что она в защиту бояр идет. Знает, великая княгиня за бояр, а они за нее стеной встанут…
– Ох-хо-хо! – вздохнул Вассиан. – Византийское лукавство и высокомерие в крови великокняжеской.
Версень опередил:
– От Софьи все повелось.
– То так, – согласился Вассиан. – От нее великие князья государями нарекают себя.
Замолкли надолго. Наконец Версень нарушил тишину:
– Как прослышал, что ты воротился в Москву, возрадовался. Ко всему за неудачу у Казани Васька хоть и озлобился, да все же щелчок ему по носу. Знай, сверчок, свой шесток! – Версень довольно рассмеялся. Вытерев глаза от набежавшей слезы, закончил: – Может, теперь голосу нашему внимать почнет.
Вассиан неопределенно пожал плечами:
– Кто знает… Я вот на мудрость митрополита Варлаама полагаюсь. К нам, нестяжателям, он льнет, хоть виду не кажет. Может, он на Василия влиять будет. Дай время, поглядим. Симон стар был и с Иосифовых слов говорил.
– Засиделся я у тебя, Вассиан, – поднялся Версень. – Радуюсь, что повидались, и душу отвел.
Вассиан проводил его до ворот. Колымага, тарахтя по бревенчатому настилу, отъехала от монастыря, а Вассиан еще долго глядел ей вслед.
* * *
Били Антипа два дюжих ратника. Исписали оголенную спину синими полосами. Сцепил зубы Антип, стонет, но не кричит. Боярин Твердя самолично удары считает. На двадцатом махнул рукой:– Довольно!
Отвязал страж Антипа, столкнул. Долго валялся мастер, пока опамятовался. Потом поднялся, опустил рубаху, ушел к печи. А боярин Твердя кричит вслед:
– Пора медь варить! Да вдругорядь доглядывай. Коль еще испортишь, вдвойне палок отведаешь.
Сергуня на эту казнь со страхом глядел. Речи на время лишился. Работный люд на казнь молча взирал.
Ночью Сергуня не спал, метался. Богдан лежал рядом, пробудился, положил руку Сергуне на плечо.
– Ничего… Еще не то повидать придется. Что поделаешь…
Сергуня приподнялся на локте, спросил с упреком:
– Что никто за Антипа не заступился? Он невиновен.
– И-эх, правда за тем, кто сильней. Вон у боярина Тверди стража да княжьи воины, оттого он и смел с нами. Попробуй перечить ему, бит будешь… Ну ладно, разговорились. – Богдан повернулся на другой бок. – Спи, завтра рано вставать. Да и боярин прознает ненароком наши разговоры, палок отведаешь. А Антип что, заживет спина.
* * *
В воскресный день на Пушкарном дворе отдых, и Сергуня со Степанкой бродили по Москве. На улицах людно. На Красной площади качели до небес взлетают, гулянье. Тут же торг пирогами и пряниками, калачами и бубликами, сбитнем и медовым квасом.У Сергуни со Степанкой в карманах пусто. Утром еще как съели по ломтю хлеба с луковицей – и до обеда во рту ни крошки. Попробовал было Степанка у бабы калача выпросить, та визг подняла, словно режут ее, и только. Другие бабы тоже зашумели. Пришлось Сергуне со Степанкой улепетывать, пока бока не намяли.
– Небось сама сыта, – посетовал Степанка, – а тут калача пожалела.
– Я как денгой обзаведусь, так попервах пряников и пирогов натрескаюсь и всех, кто пожелает, накормлю до отвала, – сказал Сергуня.
Степанка хмыкнул:
– Так уж и накормишь. Да у тебя сроду и денег столько не будет, чтобы всех насытить.
– Может, и так, – печально согласился Сергуня.
У самой Москвы-реки скоморохи-дудошники народ потешают, а у кремлевских ворот гусельник выбренькивает. Немало, верно, перевидел он, исходив по Руси. Одежда на гусельнике – лохмотья, лицо обветренное, темное, но песни радостные, легкие для души. Послушали его Сергуня со Степанкой, и вроде есть перехотелось.
Прокатил через площадь боярин. Колымага цугом запряжена, немазаные колеса скрипят на все лады, а боярин сидит важный, нос задрал и на люд никакого внимания.
Тут Степанка Сергуню за рукав цапнул:
– Гляди, Аграфена!
Повернулся Сергуня. Боярышня складная, хороша собой.
– Красивая! – прицокнул языком Сергуня.
Аграфена не замечает Степанки, смотрит на качели. Дернулся Степанка и застыл. Теперь и Сергуня приметил, отчего испугался Степанка, почему за народ прячется. Позади Аграфены журавлем вышагивает боярин, от какого они со Степанкой убегали.
– Версень, отец Аграфены, – шепнул Степанка.
– Вижу, пойдем подобру.
Пробираясь меж народом, они незаметно покинули Красную площадь.
Уже зайдя в ближнюю улицу, Степанка огляделся, перевел дух облегченно:
– Избави попасться ему на глаза, и на Пушкарном дворе спасенья не станет.
* * *
Город заканчивался полем. За последними дворами, огороженная жердями, желтела созревающая рожь. В отдалении, на другом конце поля, виднелась деревня, избы в три, с постройками, а у темневшего леса – лентой большое село. От Москвы к деревне и селу тянулась избитая колеей дорога.Вышли Сергуня со Степанкой в поле, остановились. Простор вокруг, воздух чистый и тишина. Не то что на Пушкарном дворе, литье горло дерет и от грохота в голове гул.
Неподалеку крестьянин, в лаптях, длинной рубахе навыпуск, усердно вымахивал косой. Тут же поблизости телега вверх оглобли задрала, лошадь выпряженная пасется. У мужика под косой трава ложится полукругами. Увидел незнакомых парней, косить перестал.
– Чьи будете?
– С Пушкарного двора мы, – ответил Степанка.
– Слыхал о таком, – кивнул крестьянин и ловко провел бруском по лезвию косы туда-сюда. – А меня Анисимом звать.
– Дай-ко, – попросил Сергуня, – давно не держал в руках.
Ловко взмахнул литовкой, вжикнуло железо по траве. Враз припомнился Сергуне скит, косовица на лесных полянах, ночевки на привялой траве.
Широко берет Сергуня, мужик только хмыкает:
– Горазд, горазд.
Прошел Сергуня полосу вперед и назад, спина взмокла. Степанка его сменил. У того рядок поуже в захвате, но зато идет Степанка быстрей, сноровистей. Сразу видать, крестьянский сын, в селе вырос.
Вымахивает, и мнится ему, что не Сергуня на его работу глядит, а Аграфена. Стоит за Степанкиной спиной, им любуется. Радостно на душе у Степанки, легко.
Косили, пока Анисим не сказал:
– Будя, – и достал с телеги узелок.
Выложил на траву ржаную лепешку и четвертинку сала, созвал:
– Налетай, помощники!
Ели весело, запивали поочередно молоком из кринки. Поев, Сергуня улегся на спину. А над головой синее небо без облачка… Степанка рассказывал мужику о своем житье-бытье, а тот поддакивал и тоже жаловался:
– Боярин, говоришь, наказывает? И у нас не лучше. Мы за князем Семеном Курбским числимся. Вон та деревня и село – все его. Князь в Литве, а тиун его как что, так и катует смердов. Жизнь, она нашему брату везде одинакова. Так-то! Будет время, ко мне на село наведывайтесь.
На Пушкарный двор воротились поздно. В барачной избе храп вовсю, темень. Умащивались на нарах на ощупь. Степанка шептал Сергуне:
– На той неделе, как в город пойдем, ты подкарауль Аграфену. Скажи ей обо мне. Да не проговорись, где я, а то она ненароком скажет отцу. Я бы сам к ней сходил, да опасаюсь боярина. И дворня меня признает, схватят, не вырвусь…
* * *
Аграфену отец чуть не силком тащил на богомолье. Еще бы куда ни шло поблизости, а то в Симонов монастырь. Будто в Кремле церквей мало.Пока боярин Версень собирался, Аграфена выскочила во двор, съехала на животе по перилам высокого крыльца, осмотрелась. Чужой кот подкрадывался к воробьиной стае, прищурился. Проползет, затаится. Воробьи, беды не чуя, клюют рассыпанное зерно, щебечут.
Подняла Аграфена с земли камень, запустила в кота. Воробьи разлетелись, а кот фыркнул, полез на забор.
Какой-то отрок, белобрысый, в растоптанных лаптях, робко заглядывал в ворота, манил пальцем Аграфену. Аграфена мальчишке кулак показала, но тот не уходил. Любопытно стало Аграфене, чего ему от нее потребовалось, подошла. Отрок сказал скороговоркой:
– Степанку помнишь? Кланяться велел. В прошлый воскресный день видели мы тебя, да ты не одна была.
– Степанка где, почему сам не пришел? – удивилась Аграфена.
– Боярина боится.
– Вот те, – насмешливо протянула Аграфена. – Трусоват Степанка, а еще храбрился… Ты скажи ему, как выбьется в званье великое, пусть меня не запамятует. Хочу я его именитым видеть. – И, поворотившись на каблучках, убежала.
Сергуня в толк ничего не взял, о какой именитости речь, но не кричать же вслед, потер затылок и поплелся от боярских ворот.
* * *
Однако Степанке понятны слова Аграфены. Не забыл обещание.День ото дня не мило Степанке пушкарское ремесло, но куда податься? Терпит. Подчас зло берет на Сергуню, что тянется он к работе, во все вникает. Степанке же огневой наряд нравится, ему бы пушкарем стать.
Заметил это Богдан, пообещал:
– Коль не по душе мастерство литейное, и не неволься. Но не торопись покидать нас. Может случиться, попадешь в пушкари. Дождись, когда явится государев наряд за пушками, просись у их огнестрельного боярина, гляди, и возьмет он тебя. Я же слово замолвить обещаю. А пока к пушке приглядывайся, секреты ее познавай. Она, что дите малое, сноров любит. И стреляет по-разному: у одного рявкнет, да попусту, у другого не промахнется. Тут и глаз нужен, и ветер учесть потребно, и знать, сколь порохового зелья засыпать. Да ко всему пушка пушке рознь. – Богдан подвел Сгепанку к навесу, где, сияя медью, выстроились готовые пушки. – Вишь, затинная пищаль, стреляет из-за укрытия дробинами, рядом с ней короткоствольная можжира. Она для навесного боя предназначена. Из нее ядрами крепость обстреливают. Тут на зелье пороховое упор. Да не забудь, можжира, что на нашем Пушкарном дворе сработана, двойной пороховой заряд выдюжит, не опасайся.
Каждую пушку Степанка обхаживал по нескольку раз, в зев заглядывал, рукавом пыль со ствола смахивал, не терпится ему, ждет не дождется, когда за огнестрельным нарядом придут княжьи воины.
Попробовал было Сергуня отговорить друга, сулил, мы-де, погоди, дай срок, обучимся, такую пушку выльем, всем на зависть, но Степанка того и в разум брать не хотел. С той поры начал отдаляться Степанка от Сергуни, охладевала их дружба.
* * *
На Покров прихватило Твердю. От боли корчился Родивон Зиновеич, за пузо двумя руками хватается.Мастеровые друг другу подмаргивают, посмеиваются:
– Эк разбегался болярин, не иначе с жиру.
А Тверде час от часу не легче. К обеду совсем невмоготу, еле голос тянет. Поманил Степанку:
– Помоги до колымаги добраться.
Степанка и рад. Глядишь, приметит отныне боярин да к пушкарям определит. Угождает Степанка Тверде, чуть не на загорбке донес до колымаги, усадил бережно, сам в ногах примостился, поддерживал всю дорогу. С рук на руки передал боярыне Степаниде. Та всколготилась, заохала. Беда какая! Великого князя бранным словом помянула. Видано ли такое, силком угнать боярина на огневой двор! Не оттого ль беда с ним приключилась?
Неделю хворал Родивон Зиновеич. Уж боярыня его и парила, и дубовой корой поила, насилу боль унялась. За болезнь даже телом подался, исхудал, кожа на щеках мешками обвисла. И боярыня Степанида сдала. Раньше, бывало, день начинается, Родивон Зиновеич отправляется голубей гонять, а Степанида скуки ради по хоромам колобком перекатывается, на челядь покрикивает. Нынче же но вине Василия не стало покоя в боярском дому.
Но то все еще ничего, коль не дошли б до Тверди слухи. Государь, прознав о его болезни, принародно насмехался. «Медвежья хворобь-де у боярина Родиона не переводится еще от татарского переполоха».
Эти слова услышал боярин Версень. Наведался к Тверде. Поставив к стене посох, присел на лавку, посокрушался вместе с хозяином:
– Боярские фамилии Василий на глумление отдал. Добро наши только, а то многие. Ровно с челядью обращается. При дедах наших такого не бывало. Князья к боярам почет и уважение выказывали.
– Истинно так, – печально согласился Твердя. – Мы же словом за себя не вступимся, терпим. Вчера меня унизил, намедни боярина Яропкина за Мухамедку облаял, а то как-то князя Шемячича попрекнул: «Вы-де, Шемячичи, деда моего Василия ослепили. Весь род ваш на измену горазд, знаю вас…»
Не вошла, вкатилась в горницу Степанида, уловила, о чем речь, вставила слово:
– Единиться вам надо, бояре, да постоять за себя.
Версень поддакнул:
– Боярыня верно сказывает, молчать будем – вольностей лишимся, что от роду нам дадены. Васька нас в холопов своих обратит.
Погоревали бояре, посетовали, с тем и разошлись. Супротивное слово великому князю не всяк сказать осмелится.
* * *
Сергуня поблизости стоял и видел, как Степанка Твердю обхаживал. Противно. А когда Степанка от боярина воротился, упрекнул:– Угодничаешь! Аль забыл, как он Антипа бил? – насупился он. – Эх!
Степанка побледнел, на Сергуню с кулаками надвинулся. Игнашка едва успел встать меж ними, прикрикнул на Степанку:
– Не замай! Сергуня верно сказывает, зачем гнешься перед боярином, словно челядинец?
Отвернувшись от Степанки, Игната взял Сергуню за руку:
– Пойдем.
Они направились к литейке. У Степанки от гнева пропала речь. Кто-то положил ему на плечо ладонь. Вздрогнул Степанка, поднял глаза. На него внимательно смотрел Богдан и посмеивался в усы:
– Не таи на них обиды, парень. Вслушайся, может, робятки правду сказывают. Но уж коли и пересолили, так по молодости кто не ошибается.
Степанка промолчал, насупился обиженно, а Богдан подморгнул и разговор о другом повел:
– Слух есть, на той неделе пищальники за огневым нарядом явятся, не проворонь.
* * *
В воскресный день Игнаша позвал Сергуню в село. Хотели и Степанку с собой взять, да тот отказался. Пробудились они спозаранку, когда намаявшийся за неделю работный люд еще спал. Вышли из барачной избы на заре. Прохладно. Первая изморозь робко тронула привялую траву. Сергуня поежился, промолвил с сожалением:– Зима настает.
– Летом оно и в самом деле лучше, не зябнешь, – поддержал его Игнашка.
Они покинули Пушкарный двор, пошли сонными улицами Москвы. Встречались редкие прохожие, и то все больше купеческого звания. На торг торопились, лавки открывать, изготовиться к приходу покупателей.
Иногда протарахтит по сосновым плахам мостовой крестьянская телега, груженная снедью, и свернет на боярское подворье.
– Вишь, сколь съедают бояре, – промолвил Игнаша.
– Сытно живут, – поддакнул Сергуня. – Нам, работному люду, такое и во сне не видывать.
Снова шли молча.
В мясные ряды проехал обоз с разделанными тушами. Из-под прикрывавших их рогож выглядывали окровавленные окорока.
На окраине встретился сторожевой наряд из княжьей дружины. Воины одеты богато, не то что Игнаша с Сергуней – в рваных зипунах. Поверх кольчуг кафтаны теплые. Под железными шлемами шерстяные шапочки, на ногах сапоги из толстой кожи. А Сергуня с Игнашей лаптями землю топчут.
За околицей избитая колеей проселочная дорога. Снопы давно уже свезли, и голое поле щетинилось желтым жнивьем.
Вдалеке лентой растянулись избы. То было село, где жил крестьянин Анисим, какому они со Степанкой траву косили. Хотел Сергуня сказать об этом, но Игнаша опередил:
– Нынче пора обмолота, – промолвил он. – Люблю эту пору. Ты вот верно думаешь, что мы тут, на Пушкарном дворе, от роду? Ан нет. Мы на селе жили. Вот здесь… За князем Курбским числились. А когда на Пушкарный двор работный люд набирали, отец и подался туда. Ко всему, мать в ту пору похоронили… Я тогда совсем мальцом был… В селе же брат отца, дядя Анисим, остался.
– Коли у них один Анисим, то я его знаю.
От неожиданности Игнаша даже приостановился. Сергуня сказал:
– Однажды со Степанкой вот тут неподалеку повстречали.
– А-а-а! – протянул Игнаша. – Один был либо с Настюшей?
– Это кто? – спросил Сергуня.
– Дочь дяди Анисима. Мне, значит, сестра.
День начинался тихий, солнечный. Пели на все лады степные птицы. В чистом воздухе далеко слышен их пересвист.
От села донесся стук цепов, разговоры. Посреди села мужики обмолачивали рожь. Раздевшись до порток и став в круг, они усердно вымахивали цепами. Сергуня спросил, отчего две палки, скрепленные между собой крепкой кожей, назвали цепом, а место, где обмолачивают, – током. Но Игнаша лишь пожал плечами:
– Кто его знает. Так искони прозывают: цеп да ток.
Спины у мужиков загорелые, от пота блестят. Вблизи от тока гора снопов. Бабы и подростки снопы под цепы кладут, а когда мужики обобьют, спешат отвеивать солому от зерна, ссыпать в коробья. То зерно сносят в амбары, отмерив добрую половину княжьему тиуну.
Увидел Анисим Игнату, молотить бросил. В довольной улыбке растянулся рот:
– Племяш пожаловал! А это никак Сергуня? Старый знакомец. Где ж друг твой, Степанка, кажись?
И, не дождавшись ответа на вопросы, уже новые задавал:
– Брат как, Богдан? Поздорову ли?
– Кланяться велел, – успел ответить Игнаша.
– И добре. Настюша! – позвал Анисим.
– Чего? – откликнулась невысокая плотная девчонка в сарафане до пят и опущенном по самые брови легком платке.
– Гостей встречай, – сказал ей Анисим.
Настюша повернулась к Игнаше и Сергуне, радостно воскликнула:
– Игнашка!
Сергуню она словно не заметила. Он, однако, уловил, как Настюша метнула в него взглядом и тут же отвела взор. И еще приметил Сергуня, что у Настюши под длинными темными ресницами глаза спелыми сливами синеют. Из-под платочка коса ниже пояса свисает.
Дрогнуло сердце у Сергуни, кровь к лицу прилила. В голове мысль молнией мелькнула: «Ежели поглядит на меня сейчас, догадается». И еще пуще краской залился.
К счастью, Анисим позвал их:
– Ну-тко помолотите, согрейтесь с дороги, а Настюша нам тем часом щец сварит.
За работой не почуяли, как и день минул. К вечеру, на заходе солнца, покинули село. Дорогой Игнаша подтрунивал:
– Вижу, понравилась тебе моя сестра. Она у меня и в самом деле ладная да душевная.
Сергуня смолчал. Да и что отвечать Игнаше? Разве соврать, но к чему?
* * *
День ото дня становился Степанка нелюдимей. Не проходила обида на Сергуню и Игнашу. Терял веру и в пушкари попасть. Временами подумывал, не податься ли в казаки, на окрайну, как Аграфене обещал.Приметил Богдан, что со Степанкой неладное творится, попробовал поговорить, сказать, что не к добру распаляет себя, попусту, но тот и слушать не захотел.
Чем окончилось бы все, кто знает. Скорей всего сбежал бы Степанка с Пушкарного двора, и числился б он по спискам беглым от дел государевых, кабы не явились вскорости за огневым нарядом пушкари.
Уломал Богдан их боярина взять Степанку к себе. «Не беда, что пятнадцатое лето живет на свете, телом крепок и уж больно охоч к огневому наряду. Надежды парень подает немалые. Выйдет со временем из него отменный пушкарь…» И хоть был тот боярин молод, но без спеси. К словам старого мастера прислушался.
Глава 5
Московские будни
Князь Курбский возвращается в Москву. На государевой псарне. Батоги за недоимку. Тиун Еремка. Государево заступничество. Игумен Иосиф и государь Василий. Пыточная изба
Зима доживала последние дни.
По ночам еще держались морозы, но днем солнце выгревало и звонко выстукивала капель. Дорога под копытами превратилась в снежное месиво. Скользко.
Лес голый, мрачный.
Сиротливо жмутся березы, сникли осины, качают в высоком небе игластыми головами сосны и даже вековые дубы стонут на ветру. И тепло только разлапистым елям. Стоят себе красуются. Длинной лентой растянулся санный поезд князя Семена Курбского. Княжья челядь, охранная дружина скачут впереди и позади поезда.
Курбский откинулся на подушках, остался один на один со своими заботами.
Из Вильно пришлось уехать нежданно. Три лета провел князь Семен при дворе великого князя Литовского. Хоть давно тянуло домой, в Москву, но не мог. Прикипел сердцем к великой княгине Елене. Но о том князь Семен даже виду не подавал. И не потому, что опасался гнева ее мужа, великого князя Александра, а берег честь Елены.
Может, еще бы не один год прожил князь Курбский в Вильно, но скоропостижно умер Александр. Позвав князя Семена к себе, Елена сказала:
– Княже Семен, в глазах твоих читала я все. Спасибо. Нынче еще раз сослужи мне. Поспешай в Москву, скажи брату Василию, какая беда стряслась. Чую, за великий стол литовский разгорятся страсти. Обскажи все. Еще передай, паны меня притесняют, требуют веру латинскую принять. Пусть Василий за меня вступится.
Курбский со сборами не затянул, на той же неделе пустился в путь.
Зимняя дорога нелегкая. Тысячеверстый путь в двадцать дней уложили. Кони подбились, отощали. Притомились люди, не чают, когда в Москву въедут. Каждой ночевке рады. А уж коли баня предвидится – целый праздник.
На Авдотью[12] весна зиму переборола. Снег осел, начал таять. Курбскому слышно, как ездовые перебрасываются шутками:
– Марток позимье, вишь, как дружно забрал.
– Знамо дело, Авдотья-плющиха снег плющит.
– С нее весне начало.
Чавкают конские копыта по мокрому насту, сани заносит из стороны в сторону.
К обеду добрались до Можайска. Втянулись распахнутыми на день крепостными воротами в город, подвернули к усадьбе воеводы Андрея Сабурова. Курбский, отдернув шторку, выглядывал нетерпеливо. Надоело и устал, зад отсидел.
У самой усадьбы воеводы поезд остановился. Хозяин выскочил на крыльцо, зашумел на челядь. Те засуетились, забегали. Проворный холоп помог Курбскому выбраться из саней. Поправив отороченную собольим мехом шапку, молодой, статный князь шагнул навстречу воеводе. Обнялись. Сабуров справился о дороге, здоровье. Потом вдруг спохватился:
– А у меня, княже Семен, братец самого государя, князь Семен гостит. Из Дмитрова, от брата Юрия, ворочаясь, остановился на передышку. То-то возрадуется.
– Вона что, – как-то неопределенно произнес Курбский.
– Проходи, княже, в горницу. Я же следом буду. Вот только подуправлюсь маленько.
– Не забудь, боярин Андрей, моих людей приютить да накормить. Еще, буде можно, пускай им баню истопят, а коней в тепло поставят и зерна отмерят.
У порога Курбский оббил сапоги, потоптался, вытирая подошвы, и только после того толкнул дверь в горницу.
Князь Семен Иванович скучал, сидя на лавке. Волос у князя взъерошен, лицо брюзглое. Вскочил, увидев Курбского, обрадовался:
– Княже Семен, сколь не виделись! Раздевайся, трапезовать будем.
И полез лобызаться.
Курбский не торопясь скинул с плеч шубу, бросил на лавку, рядом положил шапку, присел к столу. Семен Иванович налил из ендовы по кубкам хмельного меда, спросил:
– Какая нужда, княже Семен, прогнала тебя в непогодь и как там сестра моя?
– Великая княгиня поздорову, – ответил Курбский. – Но в горе пребывает и печали. Умер великий князь Александр.
– Эко беда, – враз прохмелел Семен Иванович. – В Москве о том не знают?
– С тем и поспешаю к великому князю Василию.
При упоминании этого имени Семен Иванович нахмурился.
– Василий! Вишь ты, Елена его уведомляет, а о нас, иных своих братьях, позабыла. Видать, и со счета скинула.
Курбский уловил неприязнь, сказал примеряюще:
– Не бранись, князь Семен Иванович. Верно, некого послать княгине Елене, окромя меня. А я один, вот и велела она в перву очередь Василию сообщить. Он все ж великий князь и государь.
– Великий государь, – поморщился Семен Иванович. – Беда, что притесняет нас Василий, мы же молчим. Мало городов ему, так еще и вольностями нашими норовит завладеть. К братцу Юрию и ко мне бояр своих для догляда приставил. Меня на Москву кликал, стращал… Да что нас! Всеми князьями и боярами помыкает. Вот тебя, князь Курбский, хоть ты и древнего рода, а Василий норовит все одно в холопы обратить.
Зима доживала последние дни.
По ночам еще держались морозы, но днем солнце выгревало и звонко выстукивала капель. Дорога под копытами превратилась в снежное месиво. Скользко.
Лес голый, мрачный.
Сиротливо жмутся березы, сникли осины, качают в высоком небе игластыми головами сосны и даже вековые дубы стонут на ветру. И тепло только разлапистым елям. Стоят себе красуются. Длинной лентой растянулся санный поезд князя Семена Курбского. Княжья челядь, охранная дружина скачут впереди и позади поезда.
Курбский откинулся на подушках, остался один на один со своими заботами.
Из Вильно пришлось уехать нежданно. Три лета провел князь Семен при дворе великого князя Литовского. Хоть давно тянуло домой, в Москву, но не мог. Прикипел сердцем к великой княгине Елене. Но о том князь Семен даже виду не подавал. И не потому, что опасался гнева ее мужа, великого князя Александра, а берег честь Елены.
Может, еще бы не один год прожил князь Курбский в Вильно, но скоропостижно умер Александр. Позвав князя Семена к себе, Елена сказала:
– Княже Семен, в глазах твоих читала я все. Спасибо. Нынче еще раз сослужи мне. Поспешай в Москву, скажи брату Василию, какая беда стряслась. Чую, за великий стол литовский разгорятся страсти. Обскажи все. Еще передай, паны меня притесняют, требуют веру латинскую принять. Пусть Василий за меня вступится.
Курбский со сборами не затянул, на той же неделе пустился в путь.
Зимняя дорога нелегкая. Тысячеверстый путь в двадцать дней уложили. Кони подбились, отощали. Притомились люди, не чают, когда в Москву въедут. Каждой ночевке рады. А уж коли баня предвидится – целый праздник.
На Авдотью[12] весна зиму переборола. Снег осел, начал таять. Курбскому слышно, как ездовые перебрасываются шутками:
– Марток позимье, вишь, как дружно забрал.
– Знамо дело, Авдотья-плющиха снег плющит.
– С нее весне начало.
Чавкают конские копыта по мокрому насту, сани заносит из стороны в сторону.
К обеду добрались до Можайска. Втянулись распахнутыми на день крепостными воротами в город, подвернули к усадьбе воеводы Андрея Сабурова. Курбский, отдернув шторку, выглядывал нетерпеливо. Надоело и устал, зад отсидел.
У самой усадьбы воеводы поезд остановился. Хозяин выскочил на крыльцо, зашумел на челядь. Те засуетились, забегали. Проворный холоп помог Курбскому выбраться из саней. Поправив отороченную собольим мехом шапку, молодой, статный князь шагнул навстречу воеводе. Обнялись. Сабуров справился о дороге, здоровье. Потом вдруг спохватился:
– А у меня, княже Семен, братец самого государя, князь Семен гостит. Из Дмитрова, от брата Юрия, ворочаясь, остановился на передышку. То-то возрадуется.
– Вона что, – как-то неопределенно произнес Курбский.
– Проходи, княже, в горницу. Я же следом буду. Вот только подуправлюсь маленько.
– Не забудь, боярин Андрей, моих людей приютить да накормить. Еще, буде можно, пускай им баню истопят, а коней в тепло поставят и зерна отмерят.
У порога Курбский оббил сапоги, потоптался, вытирая подошвы, и только после того толкнул дверь в горницу.
Князь Семен Иванович скучал, сидя на лавке. Волос у князя взъерошен, лицо брюзглое. Вскочил, увидев Курбского, обрадовался:
– Княже Семен, сколь не виделись! Раздевайся, трапезовать будем.
И полез лобызаться.
Курбский не торопясь скинул с плеч шубу, бросил на лавку, рядом положил шапку, присел к столу. Семен Иванович налил из ендовы по кубкам хмельного меда, спросил:
– Какая нужда, княже Семен, прогнала тебя в непогодь и как там сестра моя?
– Великая княгиня поздорову, – ответил Курбский. – Но в горе пребывает и печали. Умер великий князь Александр.
– Эко беда, – враз прохмелел Семен Иванович. – В Москве о том не знают?
– С тем и поспешаю к великому князю Василию.
При упоминании этого имени Семен Иванович нахмурился.
– Василий! Вишь ты, Елена его уведомляет, а о нас, иных своих братьях, позабыла. Видать, и со счета скинула.
Курбский уловил неприязнь, сказал примеряюще:
– Не бранись, князь Семен Иванович. Верно, некого послать княгине Елене, окромя меня. А я один, вот и велела она в перву очередь Василию сообщить. Он все ж великий князь и государь.
– Великий государь, – поморщился Семен Иванович. – Беда, что притесняет нас Василий, мы же молчим. Мало городов ему, так еще и вольностями нашими норовит завладеть. К братцу Юрию и ко мне бояр своих для догляда приставил. Меня на Москву кликал, стращал… Да что нас! Всеми князьями и боярами помыкает. Вот тебя, князь Курбский, хоть ты и древнего рода, а Василий норовит все одно в холопы обратить.