Усталость Катя почувствовала почти тогда же, когда Сашка громко и торжественно возвестил: "Пришли!" Однако это лишь означало, что они дошли до места брода. После переправы по плану был "перекус с дремотой", то есть хороший отдых.
   Тропа из-под ног, изогнувшись, сползла в воду и там, в камнях, даже намеком не угадывалась. Речка здесь была шире обычного, а течение вовсе не казалось тише, так же валуны торчали из воды на каждом метре, но пенистых водоворотов почти не было. Глубину же на глаз определить было невозможно.
   Сашка стоял спиной к Кате, и она не могла видеть, что он улыбается. А он вспоминал, как всего лишь двое суток назад мечтал перенести Катю через эту речку и какой глупой и несбыточной казалась ему тогда эта мечта! Конечно, было бы красиво перенести ее на руках, и сейчас был уверен, что сможет, но сейчас была не мечта, а действительность, и он не мог позволить себе лишний риск. Нести на руках - значит не видеть дороги. А здесь, как в болоте. Не тот шаг влево, сломаешь ногу в камнях, вправо - собьет потоком. Переносить на спине - не ахти как романтично, но придется именно так.
   Обычно он снимал брюки, на босу ногу надевал сапоги, чтобы не поранить ноги о камни, и брел. Но у него не было плавок, а предстать перед Катей в длинных, безобразных трусах не решился. Потому только носки снял, чтобы зря не сушить.
   Когда Катины руки свились кольцом на его шее, он никак не мог поверить, что она только держится за него, а не обнимает, так мягко и осторожно было это вынужденное объятие. Он подхватил ее под коленки и шагнул в воду. Ноги не хлестнуло холодом, когда вода поднялась выше колен, течение не ощущалось вовсе, сапоги не скользили по камням, брызги не слепили глаза - ничего не чувствовал, шел как по воздуху, но голова кружилась оттого, что ее дыхание было на его щеке, ее грудь касалась спины, и спина радостно стонала от этого прикосновения. Хотелось свернуть и идти по течению или против него, но чтобы долго и далеко! Когда же дошел до середины, река вернула его к реальности. Он был уже по пояс мокрый, и рюкзак, что приспособил на груди, тоже стал касаться воды. Шел осторожнее, чтобы не создавать волны, тщательно выщупывая каждый шаг. Прошел в два раза медленнее обычного, но ни разу не заскользил, не пошатнулся, не оступился. Когда вышли на берег, оказалось, что Катя тоже почти по пояс мокрая. Сашка был горд, что проявил предусмотрительность, захватив запасную одежду. Они разошлись по разным кустам.
   У Сашкиных колен уже костер задымился, когда показалась Катя. А показалась она как фея! Сзади схваченные ленточкой волосы ее спадали на плечи и терялись в расцветке кофточки, а солнце за ее спиной просвечивало и подсвечивало их, они искрились и переливались искрами, когда она встряхивала головой или чуть наклонялась, пробираясь меж камней и кустов.
   Лишь самую малость смутилась она, встретившись с откровенной влюбленностью Сашкиного взгляда. Она уже почти забыла, как хорошо нравиться, и сейчас заново испытывала радость этого чувства, ей хотелось быть не просто красивой, но ослепительной, неотразимой и чтобы это было надолго! И она старалась не думать о том, что "надолго" не бывает, ей казалось, что если сильно захотеть, то она сможет навсегда сохранить обалделость Сашкиного взгляда, надо только захотеть, надо быть бдительной, не расслабляться и не в зеркало смотреться, а в эти добрые, влюбленные глаза, которые всегда подскажут ей нужный прием, нужное слово, нужный жест, одежду и прическу.
   Но вот в его глазах появилась тревога и напряжение, и ей подсказало чутье, что надо упрощать ситуацию.
   - Есть хочу, как волк! - весело сказала она, и Сашка очнулся и засуетился.
   Вода в котелке закипела. Сашка заварил чай, дал выстояться, потом разлил по кружкам. Катя нарезала ломтиками хлеб и вареное мясо, разложила бутербродами, и, не переставая говорить о всяких пустяках, они позавтракали, уложили оставшееся в рюкзак, залили костер.
   - Полчаса посидим и двинем!
   По первоначальному плану они должны были ночевать у Сергея с Таней. Теперь же надо было идти до селивановского зимовья, еще семь километров, и отдых сокращался. На базу они должны попасть завтра часов в девять. Ночевать у Селиванова не очень интересно, но в Сергеевом зимовье Сашка боялся оставаться с Катей на ночь. Боялся, как дурной приметы.
   - Ты про Оболенского хотел рассказать! - напомнила она.
   Сашка заулыбался, замялся, не зная, с чего начать.
   - Понимаешь, в хороших промхозах охотникам дают карабины и мелкокалиберки. А у нас шарашкина контора. С двухстволкой много ли наохотишься. Мы достаем себе стволы, ну, то есть ружья какие надо, всякими незаконными путями. Прячем их от лесников. Вот Селиванов раздобыл пятизарядную мелкокалиберку. Она легкая и маленькая, как воздушка в тире. Как-то пришел он к нам на базу, а тут Оболенский трактор за дровами пригнал. Оболенский, он же лопух, в стволах ничего не смыслит, вроде Мони нашего. Увидел мелкашку у деда, попросил посмотреть. Селиванов посмотреть-то дал, но решил на всякий случай подстраховаться, чтобы Оболенский где-нибудь чего лишнего не сказал. "Дерьмо, говорит, а не ружье, плюется, а не стреляет, выброшу! Какая сила, говорит, может быть у такой игрушки - палец заткнешь, пуля не вылетает!"
   Оболенский, он вообще с приветом, а тут, как всегда, поддатый был. Селиванов и сообразить ничего не успел, как он затвор оттянул, палец подставил, бац! И полпальца как не было!
   Сашка смеялся. Катя улыбнулась, чтобы не обидеть его той мыслью, которую он мог прочитать в ее глазах. "Что же смешного, - думала она, парень покалечился, руку изуродовал. И смешно?" Этот мир, в который она кинулась по своей охоте, он, наверное, жестокий и грубый! Как она вживется в него? И не откроется ли в Сашке что-нибудь такое, о чем она не подозревает, что сделает невозможным счастье, на которое ей очень бы хотелось надеяться.
   Счастье? А почему бы и нет! Ведь бывали уже мгновения, когда казалось, что ей вот-вот обязательно должно открыться какое-то новое чувство, о котором она не знала, что оно есть и бывает. Такая же мгновенная интуиция подсказывала ей, что чувство это должно сопровождаться спокойной, но некончающейся радостью, что оно откроет в ней самой, в ее душе что-то очень хорошее, что скрыто и не познано и без чего она еще и женщина не по-настоящему и человек не по-настоящему, и отчего мир до сего времени виделся ей все как-то вполоборот, в какой-то скрадывающей перспективе...
   От Сашки не укрылось ее состояние, и он взглянул на нее так, что она вынуждена была вернуться к теме, которая вызывала в ней все эти мысли.
   - Ему ведь было больно... А вы смеялись...
   Она спрашивала, хотя вопрос не прозвучал в интонации.
   - Нет, конечно! - разъяснил Сашка удивленно. - Когда это случилось... у него кровь хлестала... чего же тут смеяться? Это потом, после... Как анекдот стало... А вот у меня смотри!
   Он расстегнул рукав рубашки, задрал его выше локтя, и она увидела след тяжелого ранения, белой полосой уходящий под рубашку к плечу.
   - Наш начальник участка пришел с фотоаппаратом. Стали искать место покрасивее. Недалеко от базы молния в кедр ударила, от макушки до корня винтом прошла по коре. Кедр треснул, но не упал. По трещине смола выступила, как золотом расплавленным... Красиво! Ну, я и подошел, встал и облокотился. Позу принял. Локоть попал в трещину, она возьми да сожмись! Искры из глаз! Все бегают вокруг, а придумать ничего не могут, а мне не пошевелиться... Топорами разжали. Кожу сняло начисто! А потом тоже как анекдот... рассказывают, будто я уже не локтем застрял, а совсем другим местом... и будто не фотографироваться вовсе, а... ну, в общем, рассказывают, я сам смеюсь...
   Потом был подъем, который, Катя была уверена, запомнится ей на всю жизнь. Четыре часа, шаг за шагом, как по каменной лестнице, выше, выше, выше... Только вроде бы кончалась эта ужасная гора, или, как называл Сашка, грива, но еще несколько шагов, и перед глазами новый подъем, и конца ему не видать из-за деревьев... Поднимались по узкому распадку, по руслу ручья, который одновременно и ручей и тропа. Мокрые, скользкие, шатающиеся камни да хрустальная водица, которую Сашка настрого запретил пить, потому что, как он утверждал, попьешь, и силы уйдут в ручей, тогда не дойти. А пить хотелось до ожогов на губах, до спазм в горле. Она украдкой успевала иной раз нагнуться и черпануть ладонью из крохотного водопадика, но от этой малости жажда превращалась в муку еще большую. Короткие передышки не восстанавливали силы. Она еще не знала, что длительные остановки при подъеме еще хуже, потому что выбивают из ритма и расслабляют. Сейчас же с каждым километром нарастала в ней обида на Сашку, обида чисто детская, когда просто хочется поплакать, надув губы и сердито покосясь на обидчика.
   И когда, наконец, этот проклятый подъем кончился и Сашка позволил ей упасть на землю, она плюхнулась лицом вниз, не сказав ни слова, не глядя на него. И к лучшему! Потому что едва ли нашла бы объяснение кричащей радости на его лице. Сашке было от чего торжествовать: поднимались они всего лишь на сорок минут дольше, чем положено! Положено для него, ходока матерого и привычного. Катя прекрасно выдержала экзамен, а то, что она сейчас валяется без движения, - это ерунда! Он знал, что через полчаса она легко и свободно пойдет дальше, потому что выполнен режим подъема.
   Сашка достал кружку из рюкзака, зачерпнул воды и подсел к ней.
   - Пей, теперь можно!
   Очень хотелось ей, чтобы он заметил, что она сердита, чтобы встревожился, чтобы спросил, а она немного бы его помучила, а потом...
   Но было не до фокусов. Кружку выдула одним залпом, почти глотком, глотков не заметив, и тут же умоляюще повисла на Сашкиных зрачках. Он зачерпнул еще, и ей казалось, что для утоления ей понадобится, по крайней мере, пять кружек, но третью лишь пригубила чуть-чуть, не веря тому, что жажда прошла. Потом были минуты истомы и затем чудесное ощущение возврата сил.
   Сашка подложил ей под голову рюкзак, и она, свободно раскинув руки, лежала на спине и хитрым прищуром наблюдала за Сашкой, который не догадывался о ее подглядывании, рассматривал ее во все глаза, рассматривая ее всю, может быть, впервые так откровенно, не сдерживаясь ни во взглядах, ни в чувствах.
   Она точно подметила тот момент, когда на его лице возникло уже знакомое ей выражение тревоги, и, как это уже бывало не раз, хотела словом или жестом ослабить напряжение, но вдруг с удивлением, страхом и стыдом почувствовала, что ей тоже передается это напряжение и эта тревога и ей не просто не хочется ломать опасную ситуацию, но она не может этого сделать. Лишь какой-то один из множества инстинктов требовал действия, убеждал ее, что нужно попросить попить или встать или что-то сказать - лишь один, зато все остальные кричали другое: это рано или поздно произойдет! Почему не сейчас? Какая разница - когда? Разве она к этому не готова? Она уже не видела Сашкиного лица, ресницы сомкнулись, и она потеряла все чувства, кроме чувства своего тела, и этим телом она ждала прикосновения, почти окаменевшая, почти парализованная ожиданием. Ей послышался шорох, и она почувствовала приближение его рук, и в тот момент, когда его руки, казалось, должны были встретиться с ее телом, она вся подалась навстречу им и открыла глаза...
   Но Сашка лежал в стороне, уткнувшись лицом в траву, обхватив голову руками.
   Не было ни обиды, ни стыда. Была только мысль, что когда это все же случится, ей будет досадно, что это не случилось сейчас. И он никогда не узнает об этом и не догадается. Смешно. Она просила его не спешить. Но, видно, даже искренние просьбы женщины не всегда следует выполнять! "Я, наверное, порочна!" - подумала она вполне равнодушно и без всякой на то досады.
   Потом представилось лицо матери в тот момент, когда она получит ее письмо.
   "Нет, ты послушай, Володя, что она вытворила!" - скажет она и сунет отцу письмо. Тот напялит очки и, прочитав, пробормочет: "В самом деле! Надо же!" Тут зазвонит телефон, отец начнет ругаться с кем-то и, бросив трубку, будет долго возмущаться вслух, грозясь с кем-то разделаться, кого-то вывести на чистую воду, и в волнении сядет в кресло на ее письмо, которое через минуту мать начнет искать, приговаривая: "Мистика какая-то! Я же его только что в руках держала!" Отец скажет: "Пошли ей деньги!" Тут снова зазвонит телефон. Телефон! Это, пожалуй, единственное в жизни, что Катя ненавидела люто и бескомпромиссно. На шестнадцатом году она разбила четвертый аппарат и только тогда вызвала подозрения у родителей, что это не случайность. После уже разбивать не решалась, но зато во сне уничтожала этих ушастых грабителей семейного счастья десятками и сотнями...
   На вершине гривы снова отчетливо выступила тропа. Свернув влево, она теперь шла вдоль гривы, по самому ее хребту. После подъема это была просто прогулка. Маленькие подъемы, что попадались, чередовались с такими же короткими спусками. Те и другие только замечались, не ощущаясь. Здесь начинался настоящий кедровник, деревья были выше, солнце, увязая полуденной осенней теплотой в иглистых кронах кедров, внизу не погашало приятную лесную прохладу, а, прорываясь к земле на полянах и вырубках, принималось как приятный, но неутомительный сюрприз.
   Первую белку, что, стрекоча, взметнулась по стволу кедра, Катя встретила радостным визгом. Когда из-под ног Сашки взлетела копылуха, она испуганно вскрикнула и даже присела. Бурундуков узнавать по свисту научилась быстро, и Сашке не нужно было махать руками, чтобы она успевала поймать взглядом ускользающую желтую с полосками спину проворного зверька. Стая рябчиков снова было напугала ее, но один сел совсем рядом на поваленную березу и притворился сучком, и Катя смогла рассмотреть его, как в зоопарке. Они прошли мимо, и рябчик не взлетел. Через каждые двадцать шагов Сашка кричал: "Смотри!", и каждый раз это было что-то новое и интересное, а за каждым поворотом и в каждом захламленном уголке Катя ожидала увидеть знакомую картину - медведей в буреломе - и не боялась вовсе, так казалось, по крайней мере, потому что радостное спокойствие и уверенность Сашки передавалось и ей, словно она постигала науку управления этим чудным и загадочным миром тайги.
   По гриве шли долго, и солнце незаметно перекочевало на правую щеку и уже не стояло над головой, а чуть свешивалось набок, намекая на вторую половину дня.
   Зимовье открылось внезапно. Это была маленькая бревенчатая избушка с односкатной крышей, покрытой рубероидом, с железной трубой над крышей, с маленькими оконцами с двух сторон. Рядом навес с поленницей дров и с какими-то непонятными приспособлениями. Там же валялся в беспорядке разный хозяйственный инвентарь. Катя еще ничего не успела подумать, но уже знала, что зимовье пустое.
   - Здесь Серега с Таней жили! - сказал Сашка мрачно, и все вдруг открылось ей в особом смысле.
   Сашка открыл дверь, вошел, пригнувшись. Катя за ним. Жилье еще хранило все признаки обитания, но тот специфический беспорядок, что был везде вокруг и здесь, внутри, говорил о том, что отсюда не просто ушли люди, а убежали, как убегают, не собираясь возвращаться.
   Два маленьких оконца лишь пропускали свет, но сохраняли полусумрак, усиливая и без того совсем не радостное впечатление. Слева вдоль стены деревянные нары, широкие и высокие над полом, дощатым, неструганым. У окна столик, вколоченный в пол. Чурки вместо стульев, в углу железная печка, около печки в несколько рядов полочки с нехитрым набором посуды, наполовину грязной, какие-то баночки, коробочки, и, в общем, всего этого барахла порядочно - чувствовалось, что жили здесь долго и приспособились к жизни вполне. И вдруг несчастье, беда! Это "вдруг" касалось только вещей. Для них все произошло внезапно и неожиданно. Люди, наверное, задолго чувствовали подступающее к ним и лишь в отношении к вещам сохраняли видимость обычности и благополучия. Вещи были обмануты людьми. Да только ли вещи? Сашка и сейчас еще не мог понять причины, заставившей двух хороших людей разойтись, поломать жизнь, расписаться в ошибке.
   С той же угрюмостью на лице он начал методично и деловито просматривать все зимовье, перебирая, перекладывая, откладывая в сторону то, что считал нужным. Аккуратно свернул постель, перетянул веревкой, что нашлась под нарами. Оттуда же выволок связку капканов и сунул ее в рюкзак, туда же пошли гильзы и прочие предметы охотничьего ремесла. Посветив спичкой, вытащил из щели в полу под нарами листок бумаги, развернул к свету. Это было письмо. Один листок письма. Прочитал его дважды, нахмурился. Подошла Катя, он отдал ей.
   "... я говорю о твоей трагедии, как о нечто производном от тебя самого. И слово "трагедия" употребляю лишь потому, что мне известны детали. Посторонний назвал бы это фарсом. Кто-то сильно виноват в том, как ты воспринимаешь мир! Надеюсь, что это не Филька, хотя нахожу совпадение начала твоего "сдвига" со временем знакомства с этим пустозвоном.
   Каждую минуту в мире реализуется справедливость и несправедливость, правда и ложь, истина и заблуждение. И это и есть жизнь! Я не скажу: "Такова жизнь!" - пошлая фраза! Но все, что случается вокруг нас, - есть жизнь. Реальность! А все, что не случается, не осуществляется, не реализуется, есть не жизнь, а пожелания, видимость жизни. Надо уметь любить жизнь такой, как она есть. Жизнь в сути - драка! А в драке надо не только наносить удары, но и быть готовым получать их! И быть битым! Не знаю, чего тебе не хватает, юмора или реализма. В твоем бунте есть известное этическое качество. Ну, а дальше что? У твоей истории нет продолжения.
   Красиво пишешь: "Я бью ложь единственно доступным мне оружием бунтом!" Ты бьешь! А ты уверен, что ложь ощущает твои удары? А итоги? Наука потеряла очевидный талант, а пушная промышленность, судя по твоему финансовому положению, ничего не приобрела.
   Ты обвиняешь меня в предательстве! Но разве я клялся тебе в верности? Я поддерживал тебя, пока ты не начал рыть землю копытом. Бунтом жить нельзя, Сергей! В любой ситуации существует оптимальный вариант, и найти его подчас бывает труднее, чем врубиться лбом в стену! Ты выбрал последнее. Я сочувствую твоему лбу, но не следую твоему примеру!
   Ты запретил мне говорить о Татьяне, но я скажу, пользуясь тем, что ты все равно прочтешь. Татьяна почувствовала в тебе фантома. В понятие мужчины женщины вкладывают не только качества, присущие от биологии данному полу, но и специфическое отношение к жизни. Это отношение можно назвать творчеством или деятельностью, но главным признаком его являются борцовые качества. Твой бросок в тайгу Татьяна ошибочно приняла за деятельность, за действие, но потом совершенно правильно поняла, что это уход от действия, отстранение. Ты в ее глазах потерял главный признак мужчины, а твоя киношная мужественность таежника могла бы очаровать какую-либо более примитивную натуру, но не Татьяну.
   Если ты, не умеющий плавать, увидишь на середине реки тонущего человека, бросишься ли ты в реку? Нет ведь! Иначе только увеличишь количество утопленников. Ты не помог тем, за кого вступался. Поломал свою жизнь. И, может быть, жизнь Татьяны.
   Еще не поздно, Сергей! Еще можно исправить..."
   Катя вернула листок Сашке.
   - Сволочь! - сказал он и посмотрел на нее, ища поддержки...
   - Не знаю, - серьезно ответила Катя, а Сашка заволновался.
   - Выходит, если кто-то тонет, стой и смотри?! - сказал он вызывающе.
   - А если правда не умеешь плавать? - неуверенно спросила Катя. - Я, конечно, не знаю, что там произошло...
   - Не важно! - резко ответил Сашка. - Не умеешь плавать, сиди дома и не шляйся по берегу.
   Но сам чувствовал неубедительность реплики, повторил решительно, как приговорил: "Сволочь!"
   Но листок сложил аккуратно и сунул в карман.
   - Фильке покажу. Он, наверное, знает этого типа.
   Катя подошла к нему, взяла за руку.
   - Она его не любила, понимаешь! Ей сначала показалось, что любит, а потом...
   - Но ты же не знаешь, как все было... - хмуро возразил он.
   - Этого не нужно знать. И этот... он тоже ничего не понимает... Развел философию... фантомы, примитивные натуры, борцовые качества... Ерунда! Сначала любят, а потом уже думают, за что! Но есть в его словах что-то, против чего трудно возразить...
   Она снова еще раз оглядела зимовье, словно какая-то вещь, какая-нибудь деталь или все вместе могли внести ясность в эту грустную, неясную историю, спрятавшую правду о себе в сумерках таежного жилища.
   - Уйдем отсюда! - сказала она.
   Сашка разыскал два гвоздя и заколотил дверь. Залез на крышу, жестянкой, специально для того приспособленной, закрыл трубу. "Чтобы дождь печку не заливал. Сырость заведется, не избавишься!"
   От зимовья тропа поползла вверх. Казалось, куда еще выше. Тайга здесь была гуще, сплошной кедровник. Чаще попадались завалы, каменные россыпи, в которых тропа теряла свои очертания, иногда на мгновение исчезая совсем, иногда намекая о себе лишь утоптанностью мха на пологом камне. Солнце уже безнадежно запуталось в кедровых лапах вправо от тропы и вяло тлело едва ощутимым теплом. В низинках земля задышала сыростью, а голоса тайги утратили дневную безмятежность и зазвучали заботливо и тревожно. Усталость ощущалась не только в ногах, но и во всем кругом. Тайга то ли подражала людям, то ли передразнивала их, а может быть, действительно устала к вечеру, ведь день время труда не только для людей. Во всяком случае, в очертаниях крон, в позах старых деревьев, в криках птиц Катя слышала ту же усталость, что все сильнее овладевала всем телом, а не только ногами, которые ныли с нудным постоянством.
   Шли уже больше часа, когда вдруг тайга разом распахнулась и оказалось, что находятся они на вершине горы, откуда видимость до бесконечности вперед и в стороны, что тропа из-под ног клубком разматывается вниз, в глубокий распадок, который пропастью разделяет их от соседнего хребта - гривы, тянущейся параллельно той, где они стоят. Та, следующая грива ниже, за ней угадывается такой же распадок, а дальше другая грива, за ней третья и еще, и в самом конце видимости, в самом ее пределе туманные очертания снежных вершин, еще больших, намного больших гор, целая горная страна, какие Кате случалось видеть в кино или на картинах.
   - Ну, - радостно заявил Сашка, - отсюда до Селиванова... на штанах докатимся! Не смотался бы только куда! Проворный старик! Редко в зимовье сидит. Покатились.
   - Как? - недоумевая спросила Катя.
   Сашка смеялся.
   - Это мы зимой в таких местах садимся на лыжи, на ногах-то не устоишь! И катимся вниз, пока не врежешься в какой-нибудь пень!
   Катя поежилась.
   - Пошли!
   Сначала спуск казался удовольствием, но постепенно Катя стала понимать, что крутой спуск это, конечно, не подъем, но по ногам он бьет основательно. И эта вынужденная расправленность плеч при спуске и напряженность поясницы очень скоро превращаются в усталость и даже боль. Там, где ноги скользили, особенно приходилось напрягать мышцы. Несколько раз Сашка, идущий впереди, подхватывал ее, теряющую равновесие, взмахивающую руками, хватающуюся за ветки гибкие и ненадежные. Сашка держал ее в объятиях ровно столько, сколько нужно было ей, чтобы прийти в себя, ни секундой больше. Она же в глубине души вовсе не возражала, чтобы он был чуть менее тактичным.
   Она устала. Хотелось жалости, сочувствующего слова, ведь она женщина и все, что происходило, для нее непривычно.
   И, словно уловив ее мысли, Сашка повернулся к ней, остановил, взял за руки.
   - Устала?
   - Устала, - радостно согласилась она.
   Он встал рядом, обнял за плечи.
   - Смотри, - показал он вперед вниз, - что видишь?
   Катя пожала плечами.
   - Подсказываю. Внизу, вправо от тропы.
   Она долго всматривалась и, наконец, радостно воскликнула:
   - Дым!
   - Пришли. Метров двести осталось.
   Мгновенно он подхватил ее под коленки, и она, инстинктивно обхватив его за шею, оказалась у него на руках.
   - Сашка! Ну что ты! - ворковала она.
   - Я в поезде мечтал тебя через всю тайгу на руках пронести. И пронес бы!
   - Хвастун! А подъем?
   - Сколько весишь?
   - Пятьдесят четыре.
   - Для подъема многовато, - согласился он.
   Тропа уже теряла крутизну, Сашка шел уверенно и легко. Дымок приближался, но зимовья видно не было, казалось, что дым идет из-под земли или вообще ниоткуда, потому что поднимался он невысоко и таял среди деревьев или оседал на них. Катя закрыла глаза, и сердце тотчас же проиграло качели вверх, вниз, и такая слабость овладела телом, что даже руки с трудом держались на Сашкиной шее. И только сейчас она поняла всю меру усталости, что до этого заглушалась сменой впечатлений, обилием их, радостью новизны и волнением дум. "Спать!" - проговорило тело. "Спать!" - повторили руки и разомкнулись. Сашка этого даже не почувствовал, потому что не нуждался в поддержке ее рук, спокойно полагаясь на силу своих. Она уткнулась на его груди, и, когда он сказал: "Пришли!", пожалела, что случилось это слишком скоро.
   Сашка хотел внести ее в избушку, но побоялся ушибить - не для жестов ставилось зимовье и врубалась дверь, а для удобства таежного.
   Когда они вошли, на нарах справа с рычанием вскочили две собаки-лайки, узнав Сашку, умолкли и насторожились снова, заметив второго человека. С левых нар навстречу поднялся хозяин зимовья, на вид хилый мужичишка, вовсе не старик на первый взгляд. В зимовье горела лампа, потому что оконца здесь были еще меньше и, наверное, даже в полдень не справлялись с сумерками.
   - Привет, Селиваныч! - громко сказал Сашка.
   Селиванов закряхтел, шагнул навстречу, пожал Сашке руку, заглянул за плечо.