Поэтому Шмельков чаще обычного ходил проведывать вахтенных. Пристегнувшись специальным замочком, что висит у пояса, за трос, протянутый вместо перил, шагал сквозь пургу по зыбким мостикам, идущим от киля корабля к моторным гондолам. Шагал, как по небу, по снежным крутящимся вихрям, которые били снизу, сверху, толкали, свирепо воя в такелаже. Отодвигал дверцу гондолы. Ухо привычно ловило в вырывающемся грохоте мотора частоту пульса, ритмичность. Приборы подтверждали: все в порядке.
   Бортмеханики были рады его приходу. Каждому хотелось, чтобы он побыл подольше. Всегда сдержанный и серьезный Кондрашев радушно уступал свое место, а сам, согнувшись в три погибели, садился на радиатор, готовый к долгой и обстоятельной беседе. Новикову с его габаритами потесниться было еще труднее. Он как-то вминался, освобождая крошечное пространство, кричал:
   – Заходи, как там, на Большой земле?
   Большая земля – это весь корабль. Моторная гондола – отдаленный островок.
   Словоохотливый Никитин готов был «байки травить» хоть всю вахту. У него и историй разных припасено, и шуток-прибауток… Но у Шмелькова не было времени. Крикнув:
   – Идем точно по курсу, – кивал: – Счастливо!
   И отправлялся обратно. За ребят он был спокоен, не подведут, напрасно Паньков беспокоится.
   – Потише, Костя, расступись, дай дорогу другим.
   В рубку протискивался Тарас Кулагин. Со вкусом потер широкие ладони, словно хотел сказать что-то необыкновенно радостное. Шумно выдохнул:
   – Васильич, докладываю: материальная часть корабля в полном порядке. Никаких нарушений в устройствах управления, в воздушных и газовых клапанах не наблюдается.
   Докладывал он как-то по-свойски, между прочим, словно это была только присказка, а сказка будет впереди.
   Паньков укоризненно глянул на третьего помощника. Ему была немного не по нутру эта мальчишеская, беззаботная разухабистость Кулагина. Посторонний человек мог бы подумать, что никуда Тарас не ходил, не осматривал корабль, сидел себе в пассажирском салоне и играл с кем-нибудь в шашки, а пришло время, встал и вот докладывает. Конечно, это было не так, Паньков знал это хорошо. Тарас и в институте таким был. Казалось, о зачетах он и не думает. Веселый, любил на танцы сбегать, отчудить что-нибудь особенное, так что все потом долго вспоминали. Другие, если пробовали подражать ему, обычно на зачетах заваливались. А он всегда сдавал отлично. Потому что занимался, работал всерьез и азартно. Это только его неуемная жизнерадостность создавала впечатление несерьезности. И сейчас Паньков был уверен: поднимись он сам в киль и осмотри, своими руками пощупай все штуртросы, воздушные клапаны – если Тарас сказал: все в порядке, значит, ничего другого он там и не найдет. И, махнув рукой, усмехнулся – тебя не переделаешь!
   Раскрыв бортовой журнал, стал записывать: «В винтомоторной группе все в порядке. Материальная часть корабля…»
   Паньков был человек другого склада. Тренированный, худощавый, с обветренным смугловатым лицом, он был всегда сдержан, уравновешен. Чувствовал себя старше других, хотя разница была всего в два-три года. Возможно, сказалась нелегкая жизнь, что была позади.
   Пробиваться ему приходилось одному, с невероятным трудом и упорством. Он был старшим сыном в многодетной и бедной мордовской семье. Первым стал помогать отцу, пошел по найму пасти скотину. В голодный двадцать первый год, когда у них в Поволжье все выгорело от зноя и ели они все одну лебеду, подался вместе с родителями в Сибирь, за хлебом. На какой-то станции разминулся с ними, потерялся. Долго бегал, искал, звал. Так и не нашел. Стал скитаться один. Кому дровишек нарубит, кому еще чего подсобит. Где-то приютят, где-то накормят… Лапти на ногах скоро износились, новые взять негде было, так и ходил в разбитых. А тут начались лютые сибирские морозы. Обморозил пальцы на ноге (до сих пор прихрамывает). Долго провалялся в больнице. Там же, в палате, метался в тифозном бреду пожилой мужчина. Сиделок не хватало, и он стал ухаживать. И выходил. Тот оказался необычайно сердечным человеком. Однажды, когда они оба уже поправились, сказал:
   – Поедем ко мне, в Иваново. У нас большие текстильные фабрики. Получишь специальность. Жить будешь у меня, места хватит.
   Он поехал. Стал работать смазчиком незнакомых, казавшихся ему удивительно умными машин. Малограмотный паренек, он не мог разобраться во всех хитросплетениях отдельных деталей, узлов – что для чего служит и от чего приходит в движение.
   Захотелось постичь всю эту премудрость. Пошел учиться в вечернюю школу. Надо было начинать с азов. Он не побоялся. Потом был рабфак. Потом высшее техническое училище. И Московский авиационный институт. На жизнь зарабатывал, разгружая вагоны на железной дороге. Он был упрям. Мало спал, недоедал, но учебу не бросил. Никогда не давал себе поблажки. Когда друзья, прифасонившись, вечером звали в кино, с девчатами на танцы, он отмахивался.
   Случилось так, что близко познакомился с воздухоплаванием, которое тогда только еще начинало развиваться. Увлекся необыкновенно. В авиационном институте открылся дирижаблестроительный факультет – он тотчас же перешел на него.
   Позже, когда уже стал командиром корабля, не раз, пролетая над Волгой, подумывал: свернуть бы немного в сторону, к Саранску, и низко-низко проплыть над родной деревушкой, чтобы все увидели прекрасный, никогда ими не виданный воздушный корабль и командира корабля, бывшего их деревенского пастушонка.
   …Гондолу по-прежнему сильно раскачивало. Жесткие подвески, которыми она крепилась к килю, словно сговорившись, поочередно скрипели – правые… левые… правые… левые… Снег то вился перед плексигласовым окном, то пропадал. Тогда впереди была лишь спокойная чернота. Видимости все равно никакой.
   Шли по приборам, по радиомаяку. Сейчас их путь на Петрозаводск. Дальше пойдут на Мурманск. Радиостанция Петрозаводска специально для них непрерывно передавала музыку. Установленные перед самым отлетом на корабле два радиополукомпаса – нигде, даже в авиации, еще не применявшиеся навигационные приборы – принимали эту музыку, чутко реагируя на силу и направленность радиоволн. Стрелка индикатора радиополукомпаса тотчас показывала малейшее отклонение корабля от курса. Задача штурвального – следить, чтобы стрелка все время была на нуле – это означает, что они идут точно по курсу.
   С первой же минуты, как они пошли по радиомаяку, все увидели достоинства этого прибора. Особенно эти достоинства скажутся в Арктике, где вблизи магнитного полюса Земли обыкновенный магнитный компас дает большие отклонения. Радиополукомпас легче и точнее сможет вывести их на радиостанцию Кренкеля.
   Закрыв бортовой журнал, Паньков окинул взглядом тесную рубку, сосредоточенно работающих вахтенных. Все эти парни, что летят сейчас на В-6, были первыми советскими воздухоплавателями-дирижаблистами. И строителями первых отечественных кораблей. Своими руками, по крохам, по кусочкам собирали их.
 
   …В тридцатом году всех их, студентов дирижабельного факультета, направили учлетами для прохождения летной практики на дирижаблях Осоавиахима. Громко сказано: «на дирижаблях!». Дирижабли им предстояло еще построить. В то время на всю страну был один-единственный слабенький дирижаблик под названием «Московский химик-резинщик», да и тот больше стоял в ремонте, чем летал.
   Молодой Советской стране, только оправившейся после разрухи гражданской войны и развертывающей строительство на всей огромной своей территории, дирижабли были очень нужны. Эти воздушные корабли, не требующие дорогостоящих посадочных площадок, могли бы перевозить грузы и пассажиров к самым отдаленным, недоступным для других видов транспорта местам.
   Все они очень хорошо это понимали и за дело взялись с горячим пылом. Газета «Комсомольская правда» бросила призыв: «Даешь эскадру советских дирижаблей!» На стенах домов, на афишных тумбах, просто на дощечках, выставленных на перекрестках дорог, запестрели лозунги: «Построим эскадру дирижаблей имени Владимира Ильича Ленина!», «Сэкономь пятачок, опусти во всенародную копилку!»
   В городах, поселках, деревнях звонко падали трудовые пятаки в жестяные кружки-копилки, с которыми ходили повсюду на сбор средств комсомольцы, пионеры. Было собрано двадцать восемь миллионов рублей.
   Началось строительство. Будущие дирижаблисты прежде всего стали рабочими.
   На заводе «Каучук» они прорезинивали специальный материал – перкаль, складывали втрое, пропускали через валки-прессы. Перкаль получался необычайно прочный, не пропускающий ни воду, ни воздух. Рулоны этого перкаля перевозили, трясясь на гремящих по булыжнику полуторках, на Садово-Черногрязскую, там, недалеко от Курского вокзала, в полуподвальном помещении бывшего трактира разместилась специальная пошивочная мастерская. Туда же отвезли они и раздобытые на военном складе, сшитые из такого же перкаля старые газгольдеры[6], сохранившиеся еще с империалистической войны. Хлопотливые девушки-курсантки Воздухоплавательной школы кроили, клеили, строчили на машинках из всего этого материала оболочку дирижабля – огромный мешок, в который должно было войти две с лишним тысячи кубометров газа. Зачищали края перкаля, несколько раз промазывали жидкой резиной, сострачивали, прокатывали шов тяжелым валиком, чтобы накрепко все склеилось. И снова проклеивали. И снова прокатывали.
   Милые девушки в черных бушлатах с золотыми пуговицами (крылышки с пропеллером), в лихо сдвинутых набекрень беретиках – их будущие пилоты-штурвальные, бортмеханики! Круглолицая, с ямочками на щеках, то и дело взрывающаяся смехом Вера Митягина (Демина). Худенькая, с копной темных волос и строгим взглядом карих глаз Люда Эйхенвальд (Иванова). Статная, даже несколько величавая, с мягкой улыбкой на пригожем лице Женя Ховрина. Непоседливая, как воробей, по-детски доверчивая, полная желания все сделать хорошо Катя Чаадаева (Коняшина). Они были неутомимы. Горы простроченного перкаля вырастали вокруг них. Им тоже хотелось как можно скорее увидеть корабль в воздухе и самим подняться в нем.
   Гондолу изготовили в ЦАГИ. Мотор им дали списанный с самолета. Добровольное общество Осоавиахим – организация хоть и полная энтузиазма, но любительская, отсюда и возможности.
   Собирали дирижабль в подмосковном пригороде Кунцево, в глубоком овраге, перегородив его брезентом от ветра. Даже сотрудники «Комсомолки» приезжали туда, помогали.
   Над головой небо. По бокам оврага в обе стороны лес уходил. Казалось, Москва отсюда далеко, ее не видно и не слышно. Голоса людей, стук топоров и молотков перекликались с птичьими голосами.
   Мастерили высоченные стремянки – они понадобятся, когда оболочка, наполнившись газом, «вырастет» и надо будет ее оборудовать. Вкапывали в землю столбы – причальные мачты. Заготавливали балласт. Только при сборке дирижабля, чтобы удержать его у земли, балласта понадобится больше двух тонн.
   На берегу Москвы-реки оказался отличный рассыпчатый песок. Девушки насыпали его в небольшие, но становившиеся увесистыми мешки, а парни тащили мешки к месту сборки. Сережа Демин взваливал на спину сразу три. Шел вразвалку, не спеша и не останавливаясь. Еще и покрикивал:
   – А ну, кому подсобить?
   – Сами с усами! – задиристо отвечали ему. И, поднажав, пытались обогнать. Но это редко кому удавалось.
   Сережа к тяжелой работе привык с детства. В годы гражданской войны, когда отец ушел драться с Колчаком, они – мама и трое мальчишек – одни бедовали в Казани. Мама подрабатывала шитьем. Их, ребят, на работу не брали – малы еще. Они зарабатывали, вскапывая чужие огороды, сажали картошку, морковь. Пололи. Все лето сторожили. Осенью убирали урожай. Часть урожая им отдавали за труд. Когда кончилась гражданская война, воинскую часть, где служил отец, перевели в Москву. Переехали и они. В Москве тоже еще было туговато. Зарабатывали чем могли. Утром впрягались в тележку, развозили с Болотного рынка, который был рядом, разным хозяйкам корзины с овощами. А днем отстраивали в полуразрушенном доме на Полянке свое жилье. Отец мог приходить только изредка, но он делал все очень умело и здорово, учил их стелить полы, потолки, вязать двери, рамы… Давал им задание, и они выполняли его самостоятельно. Самое трудное Сережа брал на себя, он был старший.
   …Мешки укладывали вокруг сморщенной, пока еще безжизненной оболочки, крепили к ней тросиками. И вот она уже в плену этих тяжелых, туго набитых колбасок.
   Наконец можно было начинать сборку. Прямо на траве разложили чертежи. Стоя, сидя, приткнувшись кто как мог, сгрудились вокруг. Началась работа, которую они так нетерпеливо ждали – переносить всю сложную конструкцию стабилизаторов, рулей, газовых клапанов, системы тросов, управляющих ими, с чертежей на распростертую перед ними оболочку будущего корабля. Рулевое оперение, катушки со стальным тросом, дюралевые трубки – все уже было под рукой. Они взялись за дело, ничего не замечая вокруг.
   Руководил всеми работами замечательный человек, отлично знающий дирижабельное дело, старейший русский воздухоплаватель Евгений Максимилианович Оппман, еще в империалистическую войну летавший командиром «Зодиака», одного из четырех закупленных перед войной царским правительством во Франции дирижаблей. С этого дирижабля он сбрасывал бомбы на вражескую австрийскую крепость Перемышль – в империалистическую войну такое еще было возможно.
   Подвижный, энергичный, как ни странно, без следа военной выправки, мягкий в обращении человек. К дирижаблю он относился нежно, знал все его повадки, все особенности каждого его элемента. Сам очень точный в работе, он невольно вызывал и у других такое же отношение. Ясно и наглядно раскрывал перед ними всю суть нового, пока еще известного им только в теории необыкновенно увлекательного дирижабельного дела. Сразу оживали чертежи, становилось понятным, куда и для чего тянется каждая расчалка, где ее надо крепить, какую нагрузку ей предстоит выдерживать.
   Раскрутив десятиметровые рулетки, они ползали по оболочке, отмеряли, размечали…
   Иногда им казалось, что кое-что здесь можно сделать иначе, лучше, стоит только немного поломать голову. Они тут же начинали чертить на клочке бумаги новые схемы. Демин пробовал перекраивать по-своему. Гудованцев прикидывал что-то свое. Они доказывали друг другу, опять брались за рулетку…
   – Схватились, «теоретики», – смеялся над ними Володя Лянгузов.
   Нехотя подходил, заглядывал через плечо. И… тут же включался. Теребя густую шевелюру, иронически приглядывался Володя Шевченко. Их окликали, звали заняться другим, сейчас более нужным делом. Они не слышали.
   Оппман только довольно посмеивался: «Давайте, давайте, орлы!» Он считал: это хорошо, что ребята во все вникают, фантазируют.
   Мотор еще на заводе был укреплен на специальных кронштейнах позади гондолы. Там же, на заводе, его и испытали. Но и здесь надо было проверить не один раз. Бедный мотор! К нему липли все: и будущие бортмеханики, и будущие инженеры. Как-никак он их динамическая сила, которая поведет их в воздухе! Уж отладить, чтобы заводился с пол-оборота и работал на совесть! Его смазывали, протирали, зачищали… В замызганных майках, насквозь пропитанные бензином и маслом мотористы колдовали вокруг него. Миша Никитин, который обычно двух минут не мог побыть на месте, тут становился невероятно усидчивым. Без конца развинчивал, завинчивал…
   – Анастасьич, как там зажигание? – распрямлял спину Коняшин.
   – В порядке, – довольно усмехался Никитин.
   «Анастасьич» – это в шутку так звали его по имени матери – тети Насти, шустрой и неунывающей, как и он, ткачихи с ситценабивной фабрики. Рано потерявший отца, Миша был всегда трогательно нежен к ней.
   – Запускаю. Костя, дай подсос. Крутани.
   Шмельков брался за конец винта:
   – Контакт.
   Резкий рывок, второй… Лопатки под Костиной рубахой ходили ходуном.
   – От винта! – громко командовал Коняшин. И прокручивал ручку магнето.
   Мотор простуженно кашлял.
   С ближних деревьев шумно взлетали птицы. А мотор смолкал…
   – Искры нет. Свечи надо зачистить, – спохватывалась аккуратная Женя Ховрина, – серьезно вам говорю.
   – Да нет, свечи в порядке, – возражал Никитин.
   – Тут в подаче горючего дело, жиклер продуть надо, – убедительно вставлял Шмельков и, открыв карбюратор, начинал копаться.
   – Не спорьте, мальчики.
   Голос у Жени ровный, певучий. И настойчивый. Спорить с ней невозможно, да и бесполезно. Она уже вывернула две свечи и промывала в бензине.
   Через минуту снова слышалось:
   – Крутани! От винта!
   И мотор вдруг начинал работать – мягко, ритмично. Все с затаенной радостью вслушивались в его оглушительно-нежное биение.
   – Коля, прибавь оборотов.
   Мотор ревел гуще, всю гондолу трясло, как в лихорадке. Мотористы с трепетом и надеждой вслушивались в его работу.
   – А ведь, кажется, не болен. Здоров, голубчик!
   Они вставали с солнцем (жили тут же, в палатках), по росе бежали вниз, по оврагу, всплесками разбудив сонную воду, бросались в Москву-реку. И в течение дня не раз еще бегали окунуться, набраться новых сил. Стихала работа, когда уже темнело.
   Обед им привозили на лошади, всегда с опозданием, остывший, но они не замечали – аппетит у всех был отменный.
   Еще издали слышался расхлябанный перестук тележных колес по кочкам и хриповатый окрик возчика – дяди Феди:
   – Н-но, клятущая, н-но-о!
   Тут же несколько голосов сразу провозглашали:
   – Харч едет! Кончай работу!
   Немного позже, когда хорошенько познакомились с соседями – вблизи расположилась воинская часть, – те сжалились, пригласили питаться в их столовой. После того как кончали обедать солдаты, оттуда раздавался громкий клич:
   – Совиахи-и-им! Обе-еда-а-ать!
   Овраг сразу пустел, оставались лишь дневальные. Все остальные моментально строились по четыре в ряд.
   – Шагом марш! – командовал Оппман. – Запевай!
   И правофланговые, они же самые голосистые, оба светло-русые, бравые, Костя Шмельков и Саша Иванов, расправив грудь, зычно запевали:
 
Оружьем на солнце сверкая,
Под звуки лихих трубачей…
Все во много голосов ухали:
По улице пыль поднимая,
Проходил полк гусаров-усачей.
 
   Правда, усы, да и то не гусарские, а небольшие, подстриженные, были лишь у Евгения Максимилиановича. У остальных они только пробивались. А сверкали на солнце у них вместо оружия заткнутые за пояс алюминиевые ложки. Вообще-то ложку солдату положено держать за голенищем сапога. Но дело в том, что голенищ, да и самих сапог в то время у них не было. «Пыль поднимала» босоногая команда, не по форме в то время снаряженная, но от этого не менее удалая.
   Вечерами уютно шумел над костром закопченный «по уши» чайник. Совсем рядом, в густой листве выводил неповторимые коленца соловей. А где-то в конце оврага тревожно кричала иволга…
   Сколько песен было пропето у вечерних костров!
   Запевал обычно Костя Шмельков. Костя любил петь. Дома у них пели все: мать, отец, сестры (а их было восемь), он с братом Алешкой. Сидели они, бывало, отец и сыновья, на низеньких табуретках, сапожничали, тачали просмоленной дратвой женские башмачки на французском каблуке рюмочкой, постукивали молотком, вгоняя деревянные гвоздики в подошву. И пели. Отец знал много песен – все больше старинных, раздольных, ямщицких… Научил сыновей – и петь ладно, и работать мастерски. Пригодилось не только в сапожном деле…
   Мандолина, гитара, особенно балалайка – на ней почти каждый умел играть – переходили у костра из рук в руки. А скрипач у них был один, Ваня Ободзинский. Когда брал он скрипку, все замолкали, пристраивались поудобнее.
   Музыкант Ваня был отличный, недаром его из родного города Умань направляли учиться в Киевскую консерваторию. А он «прирос» к дирижаблям и отстать от них, видно, уже не сможет. И скрипку забыть тоже не может.
   Он взмахивал смычком и начинал. Все инструменты шли за ним. Они играли старинные романсы, арии из опер и, конечно, песни. Потихоньку разливали по оловянным кружкам пахнущий дымком чай, пили, стараясь не хрустеть сахаром, обжигая губы, чтобы не причмокивать.
   Неожиданно, хитро глянув на Мишу Никитина, Ваня переходил на что-нибудь безудержно-веселое. Миша сразу подскакивал, будто только этого и ждал. Выделывая ногами невероятные кренделя, поворачивался то к одним, то к другим, вызывая.
 
Ай, дербень-дербень Калуга,
Дербень Ладога моя!
 
   Бросая направо-налево насмешливый взгляд, оттопывала бисерные дробушки Катя. Кругом все ходуном ходило, топало, кружило…
   А Катя заведет всех и исчезнет.
   Хватятся:
   – Где же она?
   – А Женя где?
   – И Коняшина нет.
   А трое в это время тихонько шли по краю оврага, раздвигая тянувшиеся к ним ветки, наугад обходили обступивший кустарник. Молчали. Слушали затаенный лесной шорох. И так неспокойно было у них на душе! «Он Катю любит, – думала Женя, и холодок бежал у нее по спине, – она девчонка вон какая огневая!» «Женю он любит, – с грустью думала Катя. – Разве я могу тягаться с ней? Вон она какая – видная, красивая…»
   Забегая немного вперед, надо сказать, что Катя проявила однажды характер: приняла решение, от которого всю ночь проревела в подушку, но не изменила его – отпросилась у начальства и уехала в Ленинград. А через три дня получила от Жени письмо: «Коля любит тебя, приезжай, Катя, – писала Женя, – знала я это, а теперь и он сказал». Катя не поверила, не вернулась. И тогда прислал письмо Сережа Демин: «Приезжай скорее, беглянка, Николай без тебя совсем голову потерял, чуть под винт не попал…»
   И правда. Веселый, чуть бесшабашный Коля Коняшин, как только не стало рядом Катюши, в момент понял, что нет ему жизни без нее!
   …Никто прежде не знал, что Володя Лянгузов любит стихи. А тут, как-то на заре, у догоравшего уже костра обычно молчаливый Володя, вдруг отбросив смущение, стал читать. Негромко, вроде для себя. А все заслушались. И стали просить еще.
   Стихов Володя знал много. Еще мальчишкой читал их, звонко выбрасывая слова, во дворе собравшимся вокруг ребятишкам, своим сверстникам, черноглазым пацанятам в расшитых ярких тюбетейках. Жили они тогда в Казани. Отец работал курьером в Казанском университете. Много ему приходилось видеть ученых людей, профессоров, одолевающих науку студентов. И очень хотелось, чтобы и его дети стали образованными людьми. Он приносил домой книги. Володя часто из-за книг и про игры забывал. Лермонтов навсегда стал любимым поэтом.
   – Э-эй, полуночники, спать пора, – слышалось от палаток. – А то утром вас не добудишься!
   – Кто это – Вера? Люда? Уж кто бы говорил! Они и сами-то неизвестно когда спят.
   И все же парни покорно поднимались. Своих девчат они слушались беспрекословно. «Наши мадонны!» – говорили они, показывая на пришпиленные на видном месте в их палатке фотографии своих удивительных девушек – первых в стране девушек-аэронавтов. «Мы на них утром и вечером молимся!»
   Молитвы, видимо, не пропадали даром. Стоило только кому-нибудь подойти к девичьей палатке и сиротливо запеть:
 
Позабы-ыт, поза-абро-шен… —
 
   как девушки тут же откликались:
   – Пуговица оторвалась? Рубаху зашить? Давай сюда.
   Парни шли к ним и со всеми сердечными невзгодами, изливали душу, когда казалось, что жизнь впереди сошлась одним лишь клином. Девушки были умные, отзывчивые и – недаром они мадонны – всегда умели помочь.
   …Большим событием для всех стал тот день, когда в овраге появились газгольдеры с водородом. Двадцать пять газгольдеров по сто кубометров газа в каждом вели с Угрешской через всю Москву ночью. Шагали без помех по середине мостовой. Поблескивал от света фонарей умытый дворниками булыжник.
   Странный это был груз – его не поднимать, а все время тянуть вниз приходилось. Каждый газгольдер вело четыре человека – двоих он бы запросто потянул в воздух.
   Прибыли в овраг на рассвете. И, не откладывая, принялись заполнять оболочку газом.
   До сих пор пустая, неподвижная, она сразу ожила, зашевелилась, округлые волны побежали по ней. Она раздувала бока, расправляла морщины, наполнялась газом. Наконец выросла, поднялась над землей, огромная, сорокаметровая, почти до краев заполнив овраг, и закачалась, удерживаемая мешками с балластом и швартовыми канатами.
   Она была очень «живописная», эта оболочка, словно лоскутное одеяло, вся сшитая из желтых, зеленых, бурых кусочков перкаля. Никого это не смущало – ведь все эти кусочки были пригнаны, проклеены, прострочены их стараниями. Это было их создание! Запрокинув головы, они любовно осматривали оболочку, трогали туго натянутый перкаль.
   Вот он, их будущий корабль, в нетерпении рвущийся ввысь! По пестрому полю оболочки крупными буквами было выведено название: «Комсомольская правда». Имя своей комсомольской газеты, чей голос первым ратовал за строительство дирижаблей, дали они первому кораблю будущей эскадры.
   Без гондолы и мотора, с одним лишь рулевым оперением на корме, он больше походил на гигантскую рыбу. Это сразу определили кунцевские мальчишки, гурьбой собравшиеся на краю оврага и азартно переживавшие все происходящее.
   – Вот это рыбина! – восторженно кричали они, толкаясь и перебегая с места на место.
   – Рыба-кит!