Он прошел в рубку управления и отдал приказ идти на высоте пятисот метров.
   – Есть на пятьсот, – не оборачиваясь, ответил Паньков и переложил штурвал влево.
   – Справа по борту огни, – удивленно сказал вдруг Ритсланд. Все разом посмотрели туда. Гудованцев подошел ближе к окну. Внизу, еле проглядывая сквозь пелену облаков, кутерьму снега, проплывала рассыпчатая цепочка оранжевых огней. Что это? Кемь? Они ее уже прошли. А для Кандалакши еще рано…
   Когда светлые пятна затерялись в темноте, Ритсланд и Гудованцев, не сговариваясь, глянули на карту, хотя оба твердо знали, что никаких селений на их пути не должно быть. Карта подтвердила это. Что же это за огни?! Самое неприятное – неизвестность.
   В рубке было тихо. Все напряженно всматривались в темноту. Через несколько минут все еще стоявший у окна Мячков сказал:
   – Огни прямо по курсу.
   Значит, это все же Кандалакша? Других огней здесь быть не могло. Очевидно, они подошли к ней раньше, чем рассчитывали. От Кандалакши им надо будет менять курс, идти восточнее, к Мурманску, уже напрямик.
   Вновь появившаяся цепочка светлых пятен проплывала под кораблем, а дальше опять ничего не было видно. Где же город?..
   Ритсланд резко раздвинул плексигласовое окно. Снежная пылюга ворвалась в рубку, всплеснула краями лежавших на столе карт, запорошила людей, мигом обежала все углы. Высунув голову наружу, в хлещущий ветер, Ритсланд пытался разглядеть эти огни. Задвинув окно, смахнул с лица ледяную мокроту.
   – Костры, – повернувшись ко всем, сказал он. – Это горят костры. Кому они нужны в такую погоду?..
   Гудованцев сосредоточенно сдвинул брови.
   – Чернов! – позвал он.
   Радист молниеносно вынырнул из своей рубки.
   – Слышимость наладилась, командир! – довольно доложил он. – Будет приказ?
   – Запроси Мурманск: для чего жгут костры?
   – Есть.
   Впереди по-прежнему чернота – такая, что в окне видно лишь собственное отражение. Смотришь самому себе в глаза.
   – Может, дать прожектор? – повернулся к Гудованцеву Почекин.
   – Давай, – решительно сказал Гудованцев.
   Почекии потянул висевшую над головой ручку. Мгновенно непроглядная чернота снаружи обернулась такой же непроглядной белизной. Отблеск ее ударил в глаза, осветил лица, рубку. А впереди перемешивающиеся, слепящие белые потоки… Теперь они заслоняли, отгораживали все, что было за ними.
   Гул моторов то нарастал, и тогда казалось, что они придвинулись вплотную к гондоле, то неожиданно замирал, заставляя Коняшина с тревогой вслушиваться, посматривать на сигнальную лампочку корабельного телеграфа – не подает ли сигнал кто-либо из вахтенных бортмехаников.
   С подъемом на высоту началось обледенение всех металлических частей корабля. Дюралюминиевые переплеты окон быстро утолщались, тоненький трос-визир на глазах превращался в канат и поблескивал ледяной коркой. Обледеневали, конечно, и моторы, и даже дающие тысячу шестьсот оборотов винты. Срывающиеся с них кусочки льда с силой ударяют в оболочку, предусмотрительно усиленную здесь дополнительными слоями перкаля. К счастью, самое большое на корабле, по объему – его стометровая оболочка – не обледеневает, потому что она все время как бы дышит, то чуть сжимаясь, то расширяясь, и ледяная корка на ней непрерывно ломается и отлетает. Порою эти кусочки льда ударяют по гондоле, и тогда кажется, что снаружи кто-то кидает камешки. Паньков время от времени помогает «дыханию» оболочки – открывает клапаны, выпускает из баллонета немного воздуха, а затем открывает заслон на носу корабля, и встречный ветер снова наполняет баллонет.
   Неожиданную беду обледенение принесло Арию Воробьеву. Отказали оба его радиополукомпаса: и тот, что у штурвала направления, и тот, что в радиорубке. Погасли, явно обесточили. Воробьев проверил ручку включения. Контачит. Осмотрел проводку – обрыва тоже нет. Может, что с динамо-машиной? Она снаружи, за иллюминатором. Там черно, ничего не видно. Не раздумывая, Воробьев открутил зажимы, и иллюминатор распахнулся. В лицо хлестко ударил морозный ветер со снегом. Воробьев высунул руку, дотянулся до укрепленной на кронштейне динамо-машины с ветрячком. Они были покрыты толстым слоем льда. Все стало понятно. Никакому ветру не провернуть такие обледенелые крылышки.
   Весь изогнувшись – иллюминатор небольшой, с головой в него не высунешься, – Воробьев на ощупь, торопливо обкалывал отверткой намертво приросший лед.
   Ветер жег руку, пальцы немели, вот-вот выпустят отвертку…
   За спиной Чернов нетерпеливо просил:
   – Давай я.
   Пока Воробьев, отогревая, тер руку о меховую куртку, дышал на нее, Вася так же упорно обкалывал лед пассатижами. Ветряк надо освободить во что бы то ни стало. Вот-вот Кандалакша, от нее на Мурманск пойдут опять по радиомаяку, и приборы должны работать.
   Ветер попутный, корабль идет со скоростью сто десять километров в час. До Мурманска лета два часа с небольшим. Скорее бы туда, там сейчас ясно!
   Вспомнив, как мало остается у него времени, Гудованцев подсел к Ритсланду за штурманский столик, я они занялись уточнением дальнейшего курса – от Мурманска до льдины папанинцев. К старту с Кильдин-озера у штурманов должна уже быть детально разработанная навигационная карта дальнейшего пути.
   Скоро девятнадцать. И Николай Коняшин поднялся по трапу в киль, направляясь в последний перед Мурманском обход. В киле мороз, ветер гуляет, зато свежо. Все свободные от вахты отдыхали в гамаках, зарывшись с головой в спальные мешки. Только Кондрашев почему-то еще не улегся, сидел в гамаке, свесив ноги, покачивался.
   – Чего не спишь? Скоро ведь на вахту, – сказал ему Коняшин.
   – Так… – неопределенно ответил тот.
   И вдруг светлые глаза его сощурились в улыбке.
   – Знаешь, какое дело, – немного смущенно сказал он, – у Ксении сегодня день рождения.
   – Да что ты?! – обрадовался Коняшин. – Ну поздравляю. Так с тебя причитается.
   – Понятно, – с готовностью согласился Кондрашев. – Вернемся – обязательно отметим.
   – Поспи все ж таки, – сказал Коняшин, отходя, – часок-полтора у тебя еще есть.
   Он пошел дальше, останавливаясь у бензомеров.
   Кондрашев стал неторопливо укладываться. Когда уже лежал в гамаке, невольно заскользил взглядом по чуть вздрагивающей перкалевой стенке, по четким дорожкам тянущихся по ней швов, которые, он знал, были прострочены, проклеены, тщательно проверены заботливыми Ксениными руками.
   Разве это просто – сделать так, чтобы газ во всем огромном мешке не мог найти даже игольной дырочки, чтобы вытечь? Недаром все ребята говорят: «Если ты, Ксеня, строчила, летим спокойно!»
   Коняшин, ослепленный снежной заварухой, ветром, который стегал по лицу и рвал одежду, уже шел по мостику к бортовой моторной гондоле. Когда отодвинул дверцу и шагнул в нее, сидевший там Алеша Бурмакин широко открыл глаза:
   – Что там твори-и-тся! А здесь и не видно.
   От мотора приятной волной шло тепло. Коняшин смахнул ладонью снег, вроде как умылся.
   – Как ты тут? – спросил громко, чтобы Бурмакин услышал.
   – Песни пою, разве в киле не слышно? – перекрикивая грохот мотора, кинул Бурмакин.
   «Шутит, значит, все хорошо», – довольно подумал Коняшин. Глянул на приборную доску, проверил количество оборотов, подачу горючего и масла, особенно внимательно послушал голос мотора. Сейчас он четкий, отлаженный. А в порту перед стартом этот мотор им с Алешей дал жару. Не хотел заводиться, вскидывал свой рев до высокой ноты и замирал… Алешка, должно быть, до сих пор переживает, хоть и не показывает.
   Коняшин глянул на Бурмакина, еще раз посмотрел на приборную доску и попрощался:
   – Счастливо. До Мурманска.
   В кормовой, у Новикова, Коняшин пробыл еще меньше. Убедился, что все там в норме, перекинулся с Костей парой незначительных фраз. Только бортмеханики знают цену этим простым, мимоходом брошенным словам, как сразу дают они разрядку состоянию человека, часами находящегося в тесном громыхающем ящике.
   – Порядок, – уверенно кивнул Новиков на прощание и снова уселся в кресле.
   Таких, как Митя Матюнин, в моторной гондоле могло бы поместиться сразу двое. Тонкий, весь подобранный и деловитый, он был как-то очень на месте в сжатом возле мотора пространстве.
   Дверца гондолы еще не отодвинулась до конца, а Матюнин уже вскочил.
   «Ну что там?» – молчаливо, одним лишь взглядом спрашивал он «старшего».
   «Как у тебя?» – так же молчаливо спрашивал Коняшин.
   Он проверил показания приборов, прислушиваясь к мотору – нет ли хоть намека на сбой ритма. Запорошенные снегом коняшинские брови делали его лицо начальственным и строгим. Матюнин искоса посматривал на него: ищи, мол, не ищи – у меня порядок!
   Мотор действительно работал отлично. Снежинки на лице Коняшина, потемнев, растопились, и оно опять стало молодым и свойским.
   – Скоро Мурманск? – наконец не удержался Матюнин.
   – До Мурманска два часа осталось, – ответил Коняшин. – Горячей ушицей или флотским борщом подзаправишься. Ободзинскому уже спецзаказ передали. А там… Командиры дальнейший маршрут разрабатывают.
   Матюнину ужасно хотелось задержать «старшего» подольше, поговорить. Но вот как раз этого он и не умел делать – завести разговор, найти нужные слова… Он только спросил:
   – Как дома-то у тебя? Как твои девахи?
   И Коняшин сразу отпустил ручку двери, за которую он уже взялся.
   – Девахи мои одна лише другой, – прищурился он от удовольствия, – но о них, Митя, потом…
   И ушел, шагнув на простреливаемый ветром и снегом мостик.
   Ну чтобы задержаться ему еще совсем немного, рассказать бы Мите, как его четырехлетняя Люська вцепилась в полу его реглана с «птичками» на рукавах, когда он уходил, и никак не хотела отпускать. А Катя подхватила ее, плачущую, на руки. А он подхватил Катю, поднял их обеих – что они обе, крохи, весят! – и закружил по комнате. А потом шепнул:
   – Пора. Я же лечу на помощь папанинцам!
   – А мы давай полетим вместе на помощь, – тут же нашлась Люська. И побежала доставать свои елочные игрушки – он их подарил ей месяц назад, на елку, под Новый год – серебристый дирижаблик с гондолой, с красными огоньками в иллюминаторах и ватную папанинскую льдину с крошечными палаткой и ветряком и даже с человеческими фигурками, вместо снега обсыпанную блестящей бертолетовой солью. Дирижаблик в Люськиной руке, жужжа, подлетел к льдине и, подцепив «лебедкой» (Люськиным согнутым мизинчиком) антенну, поднял льдину вместе с палаткой и людьми.
   – Вот так! – торжествующе сказала она.
   Как ругал потом себя Матюнин, что не сумел, молчун, поговорить с Коняшиным! Надо было задержать его. Хотя бы на две-три минуты! Расспросил бы еще. Сам рассказал бы ему хоть о своей Любаше, как во всей Москве не нашел он краше девушки и поехал за ней в родную деревню Большое Попово под Липецком, где леса вокруг шумливые и соловьи поют, как нигде больше. Эх, кабы знал…
   …Коняшин вернулся в киль. Ребята уже спали все. Слышалось их спокойное дыхание, легкое похрапывание. «Теперь их из пушки не разбудишь», – усмехнулся Коняшин.
   В пассажирском салоне, отложив на время навигационные карты и бумаги, все сгрудились вокруг Ария Воробьева, который, держа в руке какую-то деталь от радиополукомпаса, объяснял ее назначение, особенности работы всего прибора.
   В Мурманске из-за перегрузки корабля Воробьеву, возможно, придется сойти, не лететь дальше. Но за сутки полета он успел детально ознакомить Ритсланда и Чернова с радиополукомпасом, они уже могут работать с ним самостоятельно.
   Уже сейчас они летят по неосвоенной северной трассе. Пройден Северный полярный круг. Радировали об этом в порт. Впереди пустынное ледяное Гренландское море, куда не заходит ни один корабль, не залетает ни один самолет. Там этот прибор будет просто незаменим. Папанинцы не могут давать свои точные координаты, их льдина все время движется, да и закрытое тучами небо часто не дает им возможности определиться. Радиополукомпас, ловя позывные Кренкеля, и в ночь и в непогоду точно приведет корабль к дрейфующей где-то между Гренландией и островом Ян-Майен льдине. Даже если с ходу они проскочат папанинский лагерь, стрелка прибора сразу покажет, что источник радиоволн уже позади. Разворачивайся и подходи!
   – Представляете, как трудно будет их увидеть, – призадумавшись, сказал Ритсланд. – В ночи, среди вздыбленных льдов! Ни палаток, ни других ориентиров там сейчас нет.
   – Костер запалят, – уверенно решил Лянгузов. – В ночи костер очень далеко виден.
   – Скорее все же они первыми увидят наш прожектор. – Гудованцев кивнул в сторону рубки, где по-прежнему все было залито светом. – Кренкель по радио сделает окончательную доводку.
   – Прошу учесть, – обращаясь ко всем, заявил Устинович. – Я к спуску на льдину за папанинцами готов. – И, многозначительно взглянув на Демина, добавил: – Безусловно, преимущество здесь имеет человек наилегчайшего веса.
   – Допустим, – согласился Демин. – Я себе представляю это так: спускаем Устиновича на льдину, поднимаем на борт всех папанинцев и на радостях… – Демин глубоко вздохнул, и полные губы его расплылись в невинно-детской улыбке, – …забываем Володьку на льдине. Ну, в самом деле, братцы, ведь легко не заметить во льдах такую скудную фигурку!
   Такого оборота не ожидал никто, даже сам Устинович, и все грохнули таким неудержимым раскатистым смехом, что стоявший у штурвала Паньков недоуменно обернулся к ним:
   – Вы что там, орлы?
   В радиорубке опять запела морзянка. Чернов выходил на связь с портом. Устинович взглянул на часы.
   – Ого, уже без десяти девятнадцать. Пойти прикорнуть на часок?
   – Иди, иди, – кивнул ему Гудованцев. – В Мурманске у тебя дел будет невпроворот.
   Лучи прожекторов по-прежнему бесплодно рвались вперед, не в силах пробить стену мятущегося на ветру снега. Мячков и Почекин до рези в глазах всматривались в слепящую белизну, пытаясь уловить, что скрывается за ней.
   Внимательно следя за приборами, стоял у штурвала глубины Паньков. Корабль размашисто переваливался через широкие, словно океанские, волны. Так же широко дышалось сейчас и Панькову. Несмотря на мороз, он распахнул ворот комбинезона.
   Особенный у него сегодня день! Четыре года назад именно в этот день, 6 февраля, в день рождения Шуры (он верил и не верил тогда, что все сбылось), играли они свою свадьбу!
   Иван покачал головой. Не так просто все было! Совсем незадолго до этого был у него такой день, что перед глазами белый свет померк. Шура избегала даже намека на какой-либо сердечный разговор, ему было ясно: «Поворачивай, Иван, оглобли, не видать тебе здесь счастья!» Он бродил по пустынному Долгопрудненскому парку, повторяя:
   – Пропала моя головушка! Совсем пропала!
   А назавтра… Ну бывает же такое! Вдруг все разом переменилось…
   …Хотя ветер и попутный, но больше доставалось правому борту. Ветер шумно лизал его шершавым снежным языком. Мячков лишь мельком взглянул на компас, на Почекина.
   – Дай чуть вправо, нас опять сносит.
   – Есть чуть вправо.
   Почекин повел штурвал на градус-два.
   Ветер гуще ударил в борт. Неохотно заскрипели жесткие подвески гондолы. Корабль стал круче зарываться в невидимые волны, вскидываться на их гребни.
   Паньков цепко держал глазами высотомер. Еще резче заработал в его руках штурвал.
   Из пассажирского салона слышались голоса. В радиорубке звучала морзянка. Слышался лишь жесткий хруст цепей Галля, идущих от штурвала вниз, к передаточным барабанам. За окнами по-прежнему метался исполосованный светом прожектора снег.
   Вдруг что-то темное, еще неясное, но огромное и неподвижное проступило впереди, стремительно надвигаясь на них, закрывая собой все. И, резко выпрямившись, упершись руками в ветровое стекло, как бы стараясь отгородить всех, весь корабль, от неминуемой беды, Мячков крикнул, словно ударил в набатный колокол:
   – Гора! Летим на гору!
 
   …Пронзительный треск раскатился по всей льдине, и черные полосы трещин неудержимо побежали по ней. Без того уже небольшой их обломок раскалывался на куски. С грохотом рушились в разводья нагромождения торосов. Грозно гудели льды. Тоскливо завыл Веселый.
   – Нарты! Спасать нарты! – закричал Иван Дмитриевич и прыгнул через уже расходящуюся трещину.
   Ветер унес его слова, но и без того все было понятно.
   Вчетвером подхватили многопудовый груз и почти по воздуху перебросили на свою сторону. Откуда столько сил взялось?!
   Вторую нарту тянули уже по перекинутым наспех мосткам. Трещал лед, трещали, гнулись мостки. Под ними недобро плескалась вода.
   Опять прыгали на уходящие обломки. Метались пучки света нагрудных фонарей, выхватывая из темноты куски шаткого льда, провалы разводий, уносимые льдом вещи. Перетаскивали все, что могли успеть. Складывали возле незаменимого друга – ветряка, в центре их совсем уже маленького, беспокойно раскачивающегося осколка.
   То, что не смогли спасти, – прыгающий на привязи клипер-бот, палатка, в которой они только что сидели, – безвозвратно уплыло в темноту…
 
   – Право до отказа! – одним выдохом кинул команду Паньков. – До отказа!
   Почекин, рванувшись всем телом, крутанул штурвал. Паньков быстро откручивал штурвал глубины влево, тоже до отказа, задирая нос корабля. Больше он ничего не успел. Ни дернуть костыльки – открыть балластные баки, ни просигналить бортмеханикам команду выключить моторы.
   Гора молниеносно навалилась на них, черная, косматая, неотвратимая… По окнам с силой ударили верхушки могучих деревьев. Гондолу подбросило, затрясло, все кругом пронзительно заскрежетало, с треском разламываясь.
   Первый удар Паньков ощутил лишь короткой вспышкой света. Ударившись виском о переплет окна, он упал замертво.
   Мячкова швырнуло в другой конец рубки. И, падая под рушащимися на него обломками, он на какой-то миг вдруг увидел себя, белоголового казачонка, вцепившегося в гриву ошалелого коня, мчащего мимо белых мазанок станицы куда-то в пляшущие перед ним огни и наступающие черные провалы…
   Почекин, пролетев вперед, разбил головой ветровое стекло. Залившись кровью, теряя сознание, пытался подняться и не мог.
   Из пассажирского салона, из-под сметенных в одну груду ящиков, кресел, тюков, всего, что там было, слышались стоны разбившихся, оглушенных, еще не понимающих, что случилось, людей….
   Лязг, хруст ломающегося на куски металла… Выворачивая с корнем огромные, в два обхвата сосны, корабль с лета проламывал собою просеку. Свет сразу погас. Гондола стала наполняться чем-то едким, удушливым.
   В киле для тех, кто спал, первый удар был не так ощутим. Их крепко тряхнуло в гамаках, сбило в одну сторону, кто-то в темноте недоуменно подал голос, кто-то даже не проснулся…
   Устиновича, который, свесив ноги с гамака, только еще снимал унты, смахнуло оттуда. Ударяясь о стрингеры, он боком проехал вдоль киля, вскочил и сразу же увидел, как на носу корабля всплеснуло пламя. Пожар!
   – Ребята-а, гори-и-м! – всполошенно закричал он, стараясь поднять всех на ноги.
   Над головой двадцать тысяч кубометров горючего газа. Устинович знал, что это значит! Высота у них сейчас пятьсот метров. Он застыл на месте. Парашютная сумка у гамака, в головах. А главное – ребята! И он снова закричал:
   – Вставайте, гори-и-м!!!
   А может, ему только показалось, что он кричит изо всех сил? Может, голос зажало где-то в горле?.. Он понимал: ребятам уже не добежать. И ему тоже. Гайдропный люк, в который можно было бы выброситься, далеко впереди, у носа.
   Сверху полыхнул такой неистовый жар, что сразу пригнул Устиновича к самому килю. Комбинезон на спине, шлем загорелись. К люку! Может, еще успеет… Чем гореть заживо, лучше лететь с высоты. Он снова рванулся. И тут же почувствовал, что летит, проваливаясь сквозь разодранный перкаль. В лицо хлестнули ветки, тело ощутило удар о корявые сучья. Он схватился за них и, машинально перехватываясь, обдирая лицо и руки, соскользнул по стволу дерева вниз, в рыхлый снег, уйдя в него с головой.
   Огонь с быстро нарастающим гулом уже полыхал по всей оболочке. Уткнувшись в гору, корабль медленно и тяжело заваливался набок.
   …Когда к Почекину вернулось сознание, он не сразу понял, где он, что с ним. Он слышал треск, что-то ломалось, с визгом корежилось. Слышал крики людей, чей-то прерывающийся, зовущий его голос:
   – Витька, сюда-а!
   Кто его зовет? Зачем?.. И вдруг разом вспомнил все. Только что у самого его уха Мячков закричал:
   – Гора! Летим на гору!
   Потом он и сам увидел эту гору, вставшую перед ним из снежной белизны. А сейчас он ничего не видел. Чернота! Он провел рукой по залитому чем-то липким лицу. Ошеломила мысль: ему выбило глаза! Боли он не чувствовал, только голова стала как большой котел, и в ней что-то все било, било… Остервенело, одурманивающе… Голос по-прежнему звал из темноты, настойчиво, не смолкая:
   – Витька, где ты? Сюда!!
   Он вдруг понял: это же Тарас Кулагин! Он спасся и ищет его, хочет помочь. Он потянулся на этот голос, попробовал ползти, но тут же наткнулся на что-то громоздкое, искореженное и, обессиленный, свалился. Тщетно пытался отозваться, крикнуть: «Я тут!» Губы беззвучно открывались и так же беззвучно закрывались. Грудь наполнило что-то горькое, удушливое, и сознание снова ушло…
   Оглушенный, погребенный под чем-то тяжелым и давящим, Гудованцев с трудом приходил в себя. Сознание на миг прояснилось, высветом молнии охватывая весь ужас случившегося, и снова уходило, готовое оборваться. Нельзя, чтобы оно оборвалось! Гудованцев мучительно напрягся, удерживая его, сопротивляясь обволакивающей слабости. Дышать было нечем. Хотя бы глоток воздуха! Он ловил его пересохшим ртом. Но воздух горел, он раскалился нестерпимым жаром. Горело все. Навалившиеся на него ящики, одежда.
   Где-то рядом погибали товарищи, он слышал чье-то прерывистое дыхание, стон. Надо спасти их! Он командир. Он должен сделать даже невозможное. Ведь сделал же он невозможное тогда, в Донецке!..
   Сжимая в напряженный комок остатки сил, выкарабкиваясь, сталкивая все это, навалившееся на него, тяжелое, пылающее, он нащупал чью-то руку, горячую, безвольную. Он сразу узнал ее. Сотни раз он жал ее при встрече. И сейчас он так же крепко сжал ее и потянул за собой. Тело друга было невероятно тяжелым. А сил не было. Но он тянул, замирал на миг, проваливаясь в цепенящий какой-то дурман, и, очнувшись, снова тянул, не видя куда, сквозь огонь, дым, удушающий жар…
   Горькая, безысходная боль билась внутри, пронизывая сознание. В одно непоправимое, несправедливое мгновение рушилось все, что было в жизни дорого и свято. Надежда прийти на помощь людям. Рушился, погибал в огне их корабль. Его, Николая, беззаветные мечты.
   Обостренно, с невероятной ясностью возникли перед ним изломанная льдина и люди на ней… Легко плывущие в небе дирижабли… Зовущее откуда-то из далекой дали, полное надежды лицо Лены… Суровое, окаменевшее лицо матери…
   …Страшный взрыв пиротехники разорвал стены гондолы, приподнял навалившийся на нее сверху стальной киль, выбросил на десятки метров горящие куски переборок, жестяные коробки с продовольствием, обломки еще не совсем сгоревших ящиков, разметал по сторонам стальные швартовые тросы.
   Грохот взрыва перевалил через гору, через Кандалакшский залив. Его услышали в Кандалакше, за восемнадцать километров.
   Гудованцев его не услышал…
   Весь корабль был уже как один ревущий огненный вулкан. С грохотом рвались бензобаки, баки с маслом, балластные баки, цинки с патронами. Пламя гигантским столбом вскидывалось к облакам. Ветер рвал его на куски, гнул, погонял. Огонь пожирал все. Куски горящей оболочки оседали, накрывая развороченную взрывом и ударами о стволы деревьев гондолу и уже притихшие моторы огненным покрывалом. Горели вывороченные, подмятые кораблем деревья. Их хвойные шапки вспыхивали трескучим фейерверком, и ветер мгновенно срывал их и уносил.

X

   В полузабытьи, задыхаясь, ничего не видя, чувствуя только наваливающийся на него сверху жар, Виктор Почекин упорно, в каком-то исступлении проталкивался между торчащих кусков разломанного металла, путаницы тросов, осколков плексигласа.
   Откуда-то вдруг прорвалась к нему, пахнула в лицо струя воздуха – еще горячего, смешанного с дымом, но воздуха!.. Он судорожно глотнул, его, и сознание стало яснее. Вокруг трещало, выло, бушевало пламя. Ни голоса Тараса, ни других голосов он больше не слышал. Краем глаза он неожиданно увидел впереди багряный снег, багряные пляшущие деревья… Значит, глаза целы! Они залиты кровью, но видят!
   Он рванулся к снегу, ткнулся в него лицом и, почувствовав облегчение, стал зарываться, заползая в его спасительный холод. Радости, даже просто сознания, что он жив, что может дышать, не было. Все закрывало какое-то тяжелое, давящее отупение.
   – Кто еще живые? Отзовитесь! Отзовитесь, живые! – раздался вблизи глухой, прерывающийся голос.
   Устинович бежал, проваливаясь в снег, падал, вскакивал, бежал дальше, надсадно крича:
   – Живые, отзовитесь!
   Его голос терялся в гуле ветра и разъярившегося огня. В ответ лишь беспокойно шумели верхушки ели, да заряды снега хлестко стегали по деревьям. Гонимые ветром тучи снежинок стремительно неслись к гигантскому пожарищу, но, не долетев и десятка метров, растворялись в накаленном воздухе. На смену им неслись новые, сплошной пеленой, безуспешно стараясь побороть огонь.
   – Живые, отзовитесь!