Целую послице ручку. Пью сок. Аплодирую какой-то персоне национальный герой, перевел всю польскую литературу на кучу языков, его стараниями вышла и эта антология, хоть я, правду сказать, о нем в жизни не слыхал. Смуглый красавец, теннисная выправка, галстук от Версаче... Ну Хлесталов отдыхает. - Пан Хлестауов, - картавит тут очаровательная послица, - проше, - и ведет меня сквозь толпу к этому переводчику. А рядом, ослепительной спиной ко мне, стоит с сигареткой на отлете пани в набедренной повязке, и нога под ней как Смоленская дорога... Белокурая гривка лежит по таким голым плечам, что я пускаюсь вскачь, забыв про мою Золушку. - Пан такой-то, - поет послица, - жеуаю вас знакомить с паном Хлестауовым, проше, панове... Пан лучезарно улыбается, голый торсик неторопливо разворачивается... Да, старичок, ты угадал. Марго. Мило ахает, целует меня в щеку, после чего совершенно паскудно прижимается всем фронтом к переводчику и мурлычет: "Дорогой, это тот самый Хлесталов, я тебе рассказывала..." - Аха! Автор нашумевшей "Баллады"! - вспоминает "дорогой", жмет мне руку и виновато улыбается: - Извините, не довелось читать других вещей. Думаю, они не хуже, нет, Марго? И моя любовь кроит рожу, всегда сводившую меня с ума, задирает свои безумные плечи к ушам и театрально шепчет: "А разве он еще чего-нибудь написал?!" Да, говорю сквозь зубы, но стараюсь держаться светски, по возможности скалясь. Написал, говорю. Роман-трилогию "Дающая в терновнике". Она: - Пан шутит. Пан намекает, что некоторые неразборчивы в связях. Пан совершенно прав. Кто не грешил по молодости лет! В этот благоприятный момент ко мне пробилась Суламифь. Очень кстати. - Моя жена, - а что я мог еще сказать? И эта наглая дрянь - что, ты думаешь, она делает? Заглядывает под стул и удивляется: "Где?" Короче, старичок, ты опять угадал, я немедленно напиваюсь в хлам, теряю мою злосчастную Дюймовочку, но зато нахожу этого полиглота, которого ненавижу сильнее, чем советскую власть. Ровненько, по половице подбираюсь к ним с Марго и остроумно интересуюсь типа: и что же ты в нем нашла такого, чего нет у меня? Улыбается, сучка: "У него трусики чище". Согласись, конструктивно ответить на это непросто, тем более на посольском приеме. И я - веришь, чисто рефлекторно, в полном затмении ума, выписываю ей по роже. Содрать, наконец, эту ее ухмылку! Крики, паника... Дальше не помню. Помню только, как стою на площадке и переводчик держит меня за мокрые почему-то лацканы. И в следующий миг писатель Хлесталов обрушивается вниз, мордой считая ступеньки. Старик, меня спустили с лестницы. С тех пор не проходит дня, чтобы я не изобретал способа приложить этого аскарида, который разбил мне - не морду! - Хлесталов вдруг поднялся шатаясь и грозно потряс над головой неверным пальцем. - Не морду, - выкрикнул, и я зашипел, как утюг. - Не морду, - поучительно повторил он и строго глянул куда-то вдаль, - а жизнь! Старик, ты не знаешь, что значит быть спущенным с лестницы на глазах у просвещенной Москвы... Я вообразил - и содрогнулся от приоткрывшейся бездны, от шекспировской силы ощущений, от этих смертных мук, неусыпно терзавших моего опозоренного товарища. - Я ничего не мог делать и вконец обнищал, - продолжил Хлесталов. - Суламифь корячилась на двух работах, а я мог только пить и ждать. Планы мести разъедали мне мозг, в любой момент за мной можно было присылать перевозку. А полиглот между тем женился (не на Марго) и забыл, конечно, и думать обо мне. Тем более, живет он сейчас в... - Хлесталов назвал маленькую, хорошо развитую страну в Западной Европе, куда он и сам сейчас вострил лыжи. - Но теперь, - Хлесталов опять закачался над столом, как кобра, - мой час настал! Он ткнул в совершенно секретный листок для внутреннего пользования. - Месяц назад моего Токарева отправили на пенсию. И даже не дали персональной. Старик обиделся на контору - и вот сделал мне подарочек. С одной стороны - по старой дружбе. А с другой - чтобы своим посильно поднасрать. Миха! - Хлесталов вцепился мне в плечи и вплотную приблизил серое лицо к моему уху. - За это можно все отдать... Не падай, старик: он был стукачом! - Кто? - я совсем запутался в переплетениях карьер. - Конь в пальто! - рассердился Хлесталов. - Не Токарев же! Этот был у них внештатным агентом, в чистых трусах, ясно тебе, стучал под псевдонимом "Краснов"! И есть копии его рапортов! Там два на Марго, и вообще - кого только нет! Ты понял? Эльдорадо! Я не понял. Хлесталов обругал меня кромешными словами и объяснил, как он приедет в маленькую культивированную демократию и упьется отмщением. - Посмотрим, кого тогда спустят с лестницы! Я молчал. Разнообразные предчувствия шевелились в моей, так сказать, душе. Прошло несколько лет. Много всего унеслось по трубам канализационного чистилища, много стреляных гильз выкатилось под ноги обездоленных прохожих. Мой женский товарищ и жена Батурина Гришка объявила, что в этом сумасшедшем доме она ложится спать практически без надежды проснуться не на пепелище, что у нее сын допризывник и в каком-нибудь горном ущелье его уже заждался над мушкой верный глаз и что галерею гораздо разумней и естественней держать, допустим, в Сохо, даже и в Нью-Йоркском, а не на этих вонючих задворках, и что прав был сгинувший Хлесталов, когда писал свою чернуху. - Ну и где сейчас твой Хлесталов?! - завывали мы с Батуриным, втайне понимая, что кто-кто, а наша Гришка не пропадет ни в Южном Бронксе, ни на Северном Кавказе, в судьбе которого, слава богу, было кому просечь и до Хлесталова. В общем, мой женский товарищ сказочно московский бизнес продал и увез мешпуху в Штаты. И, как и следовало ожидать, прекрасно там все устроил. И поверь, читатель, если бы это был не остров Манхэттен с двухъярусной квартирой над собственным бутиком, а саманная мазанка в горном ауле, - я точно так же рванул бы туда по первому зову, потому что как муравей или, допустим, пернатый щегол один, без себе подобных не живет, так и мне без моих кислотников не было в жизни кайфа. Поначалу, как и в московской юности, я сидел у них на шее. А если учесть, что Батурин вообразил себя потомственным русским купцом и целыми днями, слоняясь с радиотелефоном по квартире и валяясь с ним на диване, обсуждал вопрос учреждения в Нью-Йорке купеческого клуба, то можно смело сказать, что мы оба сидели на двужильной шее Гришки. В отличие от бывалого Батурина, эмигрантская обломовщина утомляла меня комплексами Макара Девушкина. Не с моими дедками - дамским портным из Харькова и ярославским шулером - шиться с дворянами и даже купцами. Пятый этаж нашего дома занимала интернациональная семья профессора Б. Профессорша, американская феминистка из мадьяр и, по-моему, непроявленная лесбиянка, работала фотографом в женском журнале. Ее черный шестнадцатилетний сын от первого брака возглавлял небольшую коммуну геев, по целым семестрам тут же, на пятом этаже, мигрирующих из комнаты в комнату. Профессор, русский мученик политкорректности, мог тайком жаловаться только нам, заглядывая порой по-соседски с квадратной бутылкой по-прежнему чуждого мне виски, отдающего, по моим наблюдениям, соломой, пропитанной к тому же лошадиной мочою. Еще там у них тихо ловила глюки подкуренная тинейджер монголоидного происхождения - то ли дочурка феминистки, то ли ее какая-то воспитанница. Эта была совсем трава и никому не докучала. Сам профессор преподавал в университете славянские языки, а в Москве, если я, отвлеченный его колониальным напитком, правильно понял, был поэтом, что ли... Но других знакомых у меня в Нью-Йорке, считай, не было. Вот и закинул профессору насчет работы. В журнале у Марицы как раз убили фотолаборанта. То есть убили, конечно, не в журнале, а в метро, здесь важен лишь факт. Профессор очень обрадовался, что есть повод зазвать хоть кого-нибудь в гости; я бы рискнул предположить, что его взаимопонимание с окружающими "майнорити" было неполным. Робея, вышел я из лифта прямо в холл их огромной запущенной квартиры. Из мраморного вазона в углу торчал вялый кипарис, больше похожий на крупный можжевельник. Прихваченный скотчем, болтался плакат: "Геи мира хотят мира!" Держась за руки, мимо, словно два ангела, проскользили на роликовых коньках длинноволосые подростки в майках по колено. В гостиной нам пришлось перешагнуть через бритое наголо дитя, спящее навзничь на голубом ковре: пестрые татуированные бабочки как бы порхали над крошечными желтыми куличиками груди. Огромные фотографии фрагментов "ню" обоих полов украшали белые стены. Марица - крупная вяленая тетка в оплетке честных жил и морщин своих пятидесяти, в черной безрукавке и белых мятых штанах, вложила в рукопожатие всю силу ненависти к мужскому беспределу, ползучим склерозом заливающему мир. Б. сообщил, что жена любит Россию, и Марица с готовностью это продемонстрировала. Узнав, что я русский, она снова попыталась размозжить мне кисть (на этот раз одарив радостным оскалом) и проскрипела: "До свиданья!" Я было растерялся, однако выяснилось, что хозяйка, кроме слов прощания, знает по-русски еще лишь одно: "бумага". - Капельку виски? - внес предложение профессор, и мне вдруг открылось: Б. отнюдь не разделяет американских идеалов абстиненции! Трезвость его, конечно, напускная. Наверняка паршивец не прочь иной раз достать из бара излюбленную квадратную посуду и приложиться к ней от души. Порой, возможно, какие-то предрассудки и мешают ему на этом верном пути. Но гость, безусловно, развязывает руки и снимает мучительную проблему повода. Понимаю.
   Очень красивый чернокожий юнец напугал меня, неслышно, по-кошачьи подойдя и усевшись ко мне на широкий подлокотник. Привалился к моему плечу и, щекоча лысину тенью будущей бородки, капризно мяукнул: - Маа, убери Ёсико, ко мне с телевидения приедут, чего она там валяется... - Ко мне с телевидения, небось, не приходят... - проворчал профессор, когда мы остались одни. - Куда там. Мне ведь ровным счетом нечего сказать моему народу. Не то что этим пидорам! - Профессор! - я не поверил своим ушам. Да и глазам, наблюдая, как махнул профессор второй стакан неразбавленного. Он все ниже сползал в кресле, поднимая колени. Дело дошло до того, что, промазав локтем мимо опоры, Б. выплеснул некоторую часть третьего стакана себе на брюки. Я начинал опасаться, что эта пьянь сорвет мне переговоры со своей жилистой мадьяркой о полюбившемся мне сразу месте фотолаборанта. - Когда вы успели набраться, старина? - по мере того, как профессор на моих глазах скатывался в бездну делириума, я чувствовал себя все проще и вольнее. (Стоило, спрашивается в скобках, пересекать океан, когда эту любезную сердцу свободу без всякой статуи я мог вкусить, не выходя со двора, в любое время с любым слесарем?) Тут профессор совсем съехал с кресла и раскорячился предо мной на коленях. - Миша! - его красивое потасканное лицо было мокрым насквозь. - Миша, вы и ваши друзья - единственные живые люди в этом проклятом городе. Я... мне ведь и поговорить не с кем. Жена борется. Психоаналитик - этот просто с большой дороги. Но надо же человеку исповедаться?! А? Как вы считаете? Последний бродяга, бомж с помойки может облегчить душу, валяясь в грязи с себе подобными. Почему же я, уважаемый, состоятельный человек, лишен такой простой человеческой утехи? Согласен. Не за тем ли я сам приехал сюда? Однако, когда Б. сообщил, что намерен утешиться немедленно, не сменив штанов, - я встревожился. Исповедальный жанр смущает меня. Я никогда не читаю дневники и мемуары. В поездах дальнего следования до глубокой ночи курю в тамбуре, чтобы соседи по купе успели вывалить кишки без меня. Поэтому пьянствовать я предпочитаю в одиночку или с Батуриным, который тонко чует своим купеческим пятаком меру допустимого вскрытия душевных тайников. Некоторые любят выпивать на троих с кем попало. Не одобряю этой практики. Малознакомый собутыльник (как понятный мне стимул к внутренней свободе) хорош в случае его неподдельной цельнокройности, когда нет полостей для душевных тайников. Такие экземпляры редки и драгоценны. Профессор к ним не относился. Его нашпигованная грехами и обидами душа рвалась к моим ушам, как моряк - к портовой подруге. - Может, не надо? - пискнул я. Но Б., все так же сидя на полу и оглядываясь на дверь, уже шептал, столь горячо и невнятно, что я не улавливал и половины. Б. каялся в грехах, из которых тайный алкоголизм был, пожалуй, невиннейшим. Милашка посещал безумно дорогой притон, где отборную клиентуру обслуживали девочки от восьми до четырнадцати лет. Крал в супермаркетах. Пронюхал об источнике стартового капитала тестя, обувного магната: оказывая у себя на родине некоторые услуги коллаборационистскому режиму адмирала, старик, в то время молодой и способный аферист, сколотил порядочную кубышку. А как запахло жареным, сбежал на запад, пробрался в Америку и два года успешно спекулировал гнилыми кожами. Теперь ветеран страшно пекся о своем добром имени, и зять шантажировал его, как буратину. Было и еще кое-что, обнадежил мокрый от слез и виски Б. Борджиа... Но тут ввалилась Марица, привычным движением штангиста вздернула мужа в кресло и вновь прислала мне привет от Веселого Роджера. Еще некоторое время мы с усердием напрягали лицевые мускулы в отношении друг друга, но, поскольку мой распутный соотечественник, уронив голову на грудь, тяжко храпел, мне ничего не оставалось, как мысленно проститься с симпатичным жалованьем фотолаборанта и откланяться... Через пару дней, однако, пунктуальный Б. уведомил, что Марица готова представить меня хозяину. Назавтра я был принят на работу, - и стоит ли говорить, сколь бесспорным был этот повод для нашего соседа... Да и не страстною ли мечтой обмыть мое трудоустройство вдохновлялись его посреднические усилия? - цинично размышлял я. Гришка соорудила ностальгический стол: пельмени, огурчики, астраханская (именно!) сельдь, картошка. Водка, разумеется. Никакой вот этой местной дряни. Профессор едва не прослезился, однако вискаря своего всучил. - Эх, земеля, - обнял его за шею неосторожный купец Батурин (тоже не абстинент). - А помнишь ты, черт нерусский, как дома-то пили? - Это я нерусский? - обиделся земеля. - Да я, к вашему сведению, Рюрикович! - Но живейше все же заинтересовался: - А как? К а к ? Вот как, к примеру, вы, ребята, пили? С кем? Где? Что? И сколько? Словно юного любовника, профессора возбуждало не только обладание предметом, но и пересуды о нем. Мы легко утолили его любознательность. Наш с Батуриным опыт, хотя и длительный, разнообразием не отличался. - Но вот один наш кореш... - Батурин помотал взмокшим чубом. - О, это был большой художник. Репин. Тулуз-Лотрек. Вера Мухина! Мог мешать пиво, коньяк и портвейн с твоим вот этим поганым пойлом, а наутро шел на работу бледный, и только. Такой был доктор, земеля, не поверишь. У последнего хроника, бухаря подзаборного отобьет охоту. - Даже вас бы, старина, вытащил, - вставил я. - Пикнуть бы не успел, земеля, - согласился Батурин. Не сказать, чтобы профессор Б. одобрял обращение Батурина. Он все крутил головою, демонстративно поправляя галстук, как бы напоминал, что он уважаемый, состоятельный человек и закусывает с нами только из любви к родине. - Не вполне понимаю, - заметил он раздраженно. - Этот ваш коллега, он что же, сам алкоголик или лечит алкоголиков? - Да в том-то и штука! - закричали мы с Батуриным наперебой. - Он именно что сам алкаш! И в то же самое время лечит! Тем самым - с доскональным знанием дела! Врубаешься? - Лечит! - скривилась жесткая Гришка. - Небось уж всю рыбу вылечил своей проспиртованной требухой в Дунае или в Рейне каком-нибудь. - Не исключено! - радостно подхватил Батурин. - Или даже в Сене! - Ах, сено, сено... Этот запах... - затуманился профессор. - Вы знаете, друзья мои, что я больше всего люблю в этом городе? Центральный парк. Там всегда пахнет скошенной травой. Раньше я бегал там по вечерам, рысцой. Бежишь, небо выцветает, и этот запах... И кажется, друзья, что ты дома, в Пахре. Там тоже - как спустишься в сумерки к реке, такой дух от сена... - Се-на! Не Пахра, говорят тебе, а Сена. Тоже река такая, земеля. Или хоть в Женевском озере. Нажрался - и буль-буль по пьяни. - Я всегда говорила, что он плохо кончит! - кричала Гришка. - Это Россия! - кричал Рюрикович-профессор. - Друзья мои! Поверьте, я повидал жизнь! Только мы, русские, способны на такую тоску по родине! - Эх, земеля! Дай я тебя поцелую! - Ну а как, как он пил, этот ваш коллега? Ну, фор экзампл? Ну, фор экзампл, придет, бывало, на прием и встретит там свою чувиху неожиданно с другим. И кличет официанта: Кузька, шампанского! Тот несет поднос с шампанским, он хлоп-хлоп-хлоп, весь поднос, двадцать бокалов, один за одним - и к чувихе. И ее чувака, фор экзампл, за шкирку - и в окошко. А следом - чувишку. Вот так и пил. - Это удивительно! - смеялся профессор. - А как его звали? - Да Хлесталов. Так и звали: доктор Хлесталов. - Хм! - Б., прищурясь, рассматривал стакан с виски на свет. - Знал я одного Хлесталова. Только тот был писатель. В кавычках. Жалкий субъект. Типичный неудачник. Мы с Батуриным переглянулись. - Была у него одна скандалезная вещичка, наделала шуму... Но случайная слава - она уходит в песок, не правда ли, друзья мои? Его забыли. Когда он это понял, буквально полез из кожи, чтобы о себе напомнить. Прием там, презентация, банкет, - стоило ему появиться - тут же дебош. Хотя сам-то я имел счастье им любоваться, слава Богу, только раз или два... Однако ходили легенды... - Надо же, какое совпадение! - удивляется купец Батурин. - Довольно редкая фамилия, и - надо же, оба такие задорные люди! Я буквально заинтригован: что, земеля, что этот человек? Так по халявам и практикует? Я делаю другу знаки, но купец понимать меня не хочет, прямо-таки выпихивает нашего святого отшельника на тропу исповеди. - Я крайне страдаю от дефицита общения, друзья мои, - охотно заводит свою песню Рюрикович, и славная Гришка похлопывает его по рукаву и говорит "ну-ну-ну". - Такая тоска, ребята... А как я жил! Я жил, друзья мои, фе-е-ри-чес-ки! - Сосед горько улыбнулся и сделал крупный глоток. - Всего лишь пять лет назад... Вы знаете, друзья, что такое культуратташе в...? - Б. назвал маленькую европейскую страну (хорошо, очень хорошо, просто замечательно развитую), полную хороших кондитерских и первоклассных горнолыжных курортов. - Это, дорогие мои, песня жаворонка в летнем поле. К тому же накануне отъезда я женился... Нет, к счастью, не на Марице. На прелестной сироте из старого партийного клана. Студентка филфака, на пятнадцать лет моложе меня. Друзья мои, море любви омывало наш старинный особнячок на улице Роз. Я пишу стихи, жена ездит по магазинам, катаемся на лыжах. Званы в лучшие дома столицы, вот так. Машенька... да. Маша счастлива. Мне родина снится, в слезах обнимаю любимую... Открою глаза: я в раю, о чужбина моя! - это не вошло в сборник. Да, я жил в раю. Маша, Маша... Был прелестный праздник по случаю победы в региональной регате. Обед в старом замке, у бабушки капитана команды, баронессы. Персонал в ливреях. С хозяйкой, семидесятилетней красавицей, мы знакомы довольно коротко, играем в теннис. Одна походка... Профессор разошелся, пробует изобразить походку баронессы. Очень похоже, как скачет дельфин на хвосте по водной арене дельфинария. Внезапно его перекосило от ярости: - А эта моя вобла, - он ткнул бутылкой в потолок, как матрос в качку! Эстетический аспект секса унижает, мать ее!.. - Ты прав, глубоко прав, земеля, - одобрил Батурин. - Я тоже требую: Гришка, не топай, лехше, лехше ход ноги... Некоторое время сосед молча пил и подливал себе, вздыхая. Я видел, что воспоминания даются ему нелегко. - Да... - очнулся, наконец Б. - В общем, баронесса просит минуту внимания... "Среди нас - гость из России, известный русский писатель..." Нет, думаю, этого не может быть... Только не это! Белый смокинг, землистое лицо, рот кривой, глаза совершенно безумные. Собственной персоной. И так мне отчего-то тошно, друзья мои, такие охватывают мерзкие предчувствия... А рядом вскочила и пялится на него голодными глазами длинноносая пигалица, яхтсменка-советолог, умирает от гордости: такое диво приволокла. Кошмарный какой-то сон. Здесь, в раю, где баронессы и регаты, в этом доме с привидениями - и кто? С какой стати?.. Профессор Б. замолчал, в изумлении глядя на пустую бутылку. - Э, земеля, - Батурин слегка потряс его за плечо. - Расслабляйся, земеля, не горюй. Нам тоже не снилось с тобой корешиться. А я спросил, отчего-то волнуясь: - Ну так кто, кто же? - Я разве не сказал? Хлесталов, конечно. Несет ахинею про дружеское участие, которое приняла в нем, "русском изгнаннике", маленькая, но прекрасная страна... А потом указывает на меня и объявляет (а пигалица переводит), что рад видеть здесь своего соотечественника (спасибо, не земелю) Б. И дальше: "Я также рад случаю сообщить уважаемой компании, что господин, а вернее, товарищ Б., которому оказано в вашей чудесной демократической стране всевозможное почтение, долгие годы являлся внештатным агентом советского КГБ, или, как говорят у нас, стукачом". Переводчица замялась, но быстро обошлась крайне неприятным словом "провокатор". И прямо повизгивала от упоения. Потом я узнал, что она пишет диссертацию "Кэй Джи Би: формы и методы". Гробовая тишина за столом. И в этой тишине я кричу, опомнившись: "Ложь!" И тут же моя бедная Маша вдруг повалилась грудью на стол, как-то дико задергалась и побагровела. Это была такая жуть... Страх моментально заслонил всех хлесталовых. Я, помнится, истерически кричал: сделайте что-нибудь! И тряс ее, и почему-то страшно, грязно ругался по-русски. На тарелочке перед женой лежала черешня. Крупная, с райское яблочко, лаковая. Кто-то, поняв, наконец, в чем дело, резко стукнул Машу под грудью. Изо рта у нее вылетела здоровая ягода, Маша вздохнула и подняла ко мне мокрое лицо: "Он правду говорит?" Но Хлесталова за столом уже не было. Думаю, турнули подлеца. Сосед замолчал, обвел застолье надменным взглядом и опрокинул который уже стаканчик. Я заметил, что он опасно съезжает со стула. Однако поднатужился земеля - и досказал свою историю. Вкратце она имела такое завершение. Он прослужил еще полгода, несмотря на улюлюканье прессы, типа: "Русский писатель обвиняет русского чиновника в связях с КГБ!" И все бы ничего, да Маша после приключения в замке совсем одичала и вскоре завела любовника, французского певца, наркомана. Б. вынужден был развестись. Его имя второй раз запрыгало по газетам... Тут уж великая держава не стерпела. Из рая Б. отозвали. Но от родного бездорожья и братания он поотвык. Познакомившись в горах с американской туристкой венгерского происхождения, не стал тянуть роман, моментально женился и уехал с ней сюда, на остров Манхэттен. Где, собственно, и пристрастился к своему другу с квадратным дном и запахом перепревшей соломы. О Хлесталове известий больше не имел. Вот только недавно знакомая журналистка с радио "Свобода" (которая - не свобода, а журналистка - отчасти скрашивает невеселую американскую житуху) насплетничала ему, что Хлесталов залетел вроде в Чечню, после чего много кричал, в том числе и по "Свободе", и окончательно свихнулся. Теперь он находится вроде бы в том самом учреждении, возжегшем его на первый литературный опыт. И никого, по словам Марго, видеть не хочет. Заверещал зуммер. На всю комнату, так, что даже русский купец Батурин разобрал, Марица прокаркала, что прибыли папаша, престарелый хортист мистер Сильви, и желают иметь встречу с зятем. Раб Божий Эта идиотская история случилась в деревне "Приветы Ильича" через год после того, как наши козлы-людоеды обосрались с Чехословакией. Как раз Витек, морда оккупационная, сосед мой по даче, вернулся из армии. Ну как, освободитель, живьем братишек давил или уж так, после "калашникова" дохрумкивал? Обиделся, сунул по челюсти и ушел в свой курятник, чуть калитку с петель не сорвал, не стал ждать, пока я зубы соберу. Ну а вечером заруливает к нам на поляну, с бутылкой, в джинсах чешских, безрукавка карман на кармане: на плечах, под мышкой - штук сорок... А наши пацаны: треники с пузырями на коленях да "техасы" из "Рабочей одежды". Ну, подвинулись, налили. Губу у меня раздуло, но я ничего, лыблюсь в харю его сволочную и опять - ну ничего поделать не могу, так из меня и прет: чего, мол, кореш, за Пражскую весну, за мир-дружбу? "Мало тебе, Михуил? Не жадный, могу добавить". И скалит свою клавиатуру, а зенки на копченой морде белесые, в белых ресницах, как у теленка, радостно вылупил - но не на меня. А на Машку Турманову, прынцессу нашу, генеральскую дочку - та еще сука, что она, что папашка ее. Мария Гавриловна, надо сказать, была у нас редким гостем. Она и к батюшке-то в усадьбу наведывалась за лето раз пять-шесть. Зато зимой торчала тут по неделям. Я тоже зиму в "Приветах" любил: тихо, снег скрипит, идешь на лыжах, в лесу ни души, на деревьях - словно вязаные салфетки, как у тетушки моей по всей комнате. Натопишь в доме, картошки нажаришь, чаю заваришь прямо в кружке и антоновки туда - тоню-усенько... И сиди, кури, пиши себе, читай... В один январь, образцово лютый, когда тонкий яблоневый сучок тронешь обломится со звоном, как стеклянный, - хатенку мою заметало ночами до окна. А меня по плечи замело письмами. Пушкина. Время не двигалось. День и ночь болтался я, как елочный шарик, в сплошном густом кайфе. Завалишься после леса на вытертый продавленный диван, один валик - под голову, другой - под ноги в сухих шерстяных носках, пальцы ломит, покалывает, отпускает с мороза; Ганя, Ганнибал, котяра мой феноменальный, всей тушей - на грудь, башкой под челюсть, тарахтит от наслаждения, как буксирный катер. И Пушкин этот, стервец, пишет мне, как из армии, пишет беспрерывно, по пачке в день, как же им жилось в кайф без телефона, как мне в тот январь. Сессию не сдавал, взял академку. Приезжала Наташка, катались на санках, а потом целовались под одеялом до полного размягчения мозгов, обнимались, как борцы, ребра трещали. Но дать, дуреха, так и не дала. Боялась. Ну а если б и дала - чего бы я с ней делал? Ей восемнадцать, а мне и не исполнилось.