Страница:
" Наутро после этой ссоры домработница Дуся, отправляясь на рынок, увидела Раечку в ночной рубашке, крадущуюся к себе из комнаты голоштанного армяна! Ну а с возвращением Ильи Данила-мастер открыто перебрался к Раечке. Поначалу Дуся пыталась будить ее утром в институт, но в один прекрасный день "наш полюбовник" выперся в чем мать родила и зарычал: "Слушай, ты, как тебя, чо те надо? Дела у нас с Раисой, секешь? Вали давай отсюдова конем, а то достучишься у меня!" Дусе, надо сказать, было шестьдесят восемь лет, и пятьдесят из них она прожила в семье Вайнтраубов, девчонкой помогала по акушерской части еще прадеду-гинекологу, потом деду - безродному космополиту; ходила за нынешним профессором, вырастила и Раечку с Илюшей. Понятно, что добрая старушка чуть не померла от обиды и пожаловалась для начала Илюшеньке, так как боялась волновать самого "голубя-сердечника" и "бедную Мусеньку". Илюша, бессильно сжимая кулачки, няню, как мог, утешил, но Раечку больше по утрам не тревожили. Наша детка все реже появлялась на лекциях, завалила зачет по истории КПСС, и практика у нее была, как известно, не сдана. В деканате Илюшу предупредили, что собираются "поставить вопрос". - Идиотка! - кашлял Илюша. - Поступать-то больше некуда с нашей анкетой! Данила пристрастился пить кофе со сливками и слушать битлов. Занимался этим целыми днями. У него обнаружился слух. Райка снесла в комиссионку новые сапоги-"аляски" и купила гитару. Теперь с утра до ночи Данила Иванович подыгрывал сладкоголосому квартету и оттачивал высокие ноты в "Sexy-sady" и, безусловно, "Yesterday". И с огромным энтузиазмом курил. У Илюши было уже два приступа с неотложкой. Профессорша, бедная Мусенька, как-то набралась храбрости да и попросила Даньку курить на балконе. Тот пожал плечами: "Да мне-то чо, я ваще хошь завтра непосредственно уеду, маманя, поди, заждалася..." Потом сквозь гитарный перебор опять слышно было, как Раечка плачет... - Миш, ну вот объясни ты мне, чем, чем эти самородки берут наших девочек?! Ведь дубина же стоеросовая! - Илюша обхватил лапками рыжую голову и был в своих немеряных диоптриях очень похож на сверчка. - Чем берут? - воскликнули мы с Батуриным. - О, это можно запросто объяснить! Он внимательно нас выслушал, всхлипнул и крепко уснул, оглушенный голым светом фрейдистской правды. А Клавдия тем временем собиралась в дорогу. Материнское сердце изболелось, да и Москву хотелось глянуть. В Москве этой, слыхала Клавдия, бедному допризывнику легко пойти по неверной дорожке. Профессорская доцка наиграется с ним, да бросит - и Клавдия снова и снова принималась сморкаться, представляя свою кровиноцку среди страшных, равнодушных, как элеваторы, огромных домов... А письмо-то первое и последнее прислал ей сынок без обратного адреса. Как уж Клавдия рассчитывала найти в столице кровиночку - неясно. Прохожих, что ль, расспрашивать, как в деревне Выринке? Хотя она бывала в Вологде и видела, что в большом городе люди не здороваются друг с другом на улице, что и в райцентре, чай, уже не каждого встречного-поперечного узнаешь... А Москва-то - пошумней Вологды. Но - напекла пирогов, огурчиков увязала два баллона, домашней тушенки куриной, сала хороший шматок, корзину яиц, баночку варенья крыжовенного... Да и потекла. ...До вечера ходила по ревущим улицам Клавдия со своим сундуком, с узлами и корзинами, гудели ноги, синие точки так и сновали в глазах. Пока не вспомнила, что Райка называла ей ихний институт... кажись, тканный... нет. Швейный? Села на лавочку в скверике, да и заплакала. - Что, мамаша, сырость разводим? Сперли чего? Клавдия подняла голову. В слезах расплывался бравый солдатик чуть постарше Даньки. Волосы отросшие, ремень не по уставу, усики пробиваются. Дембель. Взревывая, поведала Клавдия свою беду. А солдатом этим был не кто иной, как дембель Батурин. Но не мой кореш, а его однофамилец, тоже хорошо мне известный. Честно говоря, даже и не однофамилец, потому что фамилия моего кореша - вовсе не Батурин. И Батуриным прозвали его в честь именно этого бессмертного дембеля, потому что Серега любил то и дело на него ссылаться: "Дембель Батурин не советует пить перед сном без закуски", "состав этого сучка - великая тайна, которая едва ли известна даже дембелю Батурину", "Гришка, любимая, не пора ли нам юридически оформить семью и брак, как сказал бы дембель Батурин?" Я тоже буду еще не раз обращаться к этому персонажу, который нужен мне для поддержки сюжетной линии. Например, сейчас Клавдия находится в совершенно безвыходном положении, потому что найти в Москве человека без адреса и прописки - это вам не на Невском проспекте полтораста лет назад встретить коляску с любовником собственной сбежавшей дочери, как раз к ней и направляющегося. Что, согласитесь, тоже сюжетные поддавки. Из которых, строго говоря, и состоит жизнь. Дембель сказал, что помочь ей, безусловно, может. Институт ей нужен, по всему видать, текстильный. И если это так, то вся компания ему отлично знакома, в том числе и Райка, поскольку он, дембель, пользуется особым расположением Райкиной подруги Людмилы, и даже самое кровиночку он, скорее всего, видел у Людмилы на дне рождения, где кровиночка главным образом молчал, а напоследок спел под гитару, причем довольно клево, песню на английском языке, что безусловно говорит в пользу этого чувака. Весть об английской песне Клавдию доконала: до недавнего времени Данька и русским-то не шибко баловался. - Мамаша! - прикрикнул дембель. - Отставить сморкаться! Он ненадолго скрылся в телефонной будке, делая оттуда Клавдии утешительные знаки, - и буквально через десять минут они тормозили перед домом не домом, перед страшной хмурой кручей. Клавдия задрала голову - и не увидела конца острой пики, воткнутой в облака. Аж заробела, на миг позабыв горевать. Пока дембель расплачивался с таксистом и вытаскивал из багажника узлы, Клавдия пугливо озиралась... Вдруг сердце бухнуло и оборвалось: из красненькой, похожей на мыльницу, машины вылезала рыжая толстая девка в коротком полуперденчике, а за ней - Данька, кровиночка собственной персоной, да таким пышным селезнем, - хоть сымай на киножурнал. Клавдия опомнилась и кинулась в подъезд. За сыном и Райкой уже закрывались двери в ярко освещенную изнутри клеть - не иначе (знала от кумы) лифтоподъемника, который сам, механическим способом поднимает на нужную высоту. Лифт медленно поплыл наверх - и Клавдия, не слушая, что ей там от дверей кричит дембель, бросилась следом по лестнице - и бежала, топая, пока лифт не встал. Так и завис, окаянный, над своей жуткой бездной. - Что, ай не помнишь меня, сношенька? Распаренная Клавдия нагнала молодежь у самой квартиры, отчего Райка сильно вздрогнула, а Данила присел, раскоряча колени, длинные руки растопырил, да как загогочет: "Опа! Никак маманька на всех парусах! Во, смурная!" Зимой, в разгар сессии, забрел я как-то на экзамен по истории костюма - к старушке моей, неустанной Сталине Родионовне. По секрету она мне сообщила, что Раечка, грубо говоря, беременна, в связи с чем ей решено предоставить академический отпуск. А вот Илья, к сожалению, институт бросил. "Хоть вы-то с Сереженькой не оставляйте меня бабью на растерзание!" Я заверил Стасю, что она может рассчитывать на нас еще минимум лет десять, но было мне отчего-то невесело и даже тревожно. Ну а потом настало лето, и как ни косил я от армии, но награда нашла героя, и в июне меня призвали. Однако предварительно, так сказать, на посошок, решил я на недельку-другую наведаться в Выринку, подышать ее сытным воздухом и написать что-нибудь путное. Осталась там у меня подруга, баба Нюра - баню топила так, что с каждым новым паром ты умирал и одновременно рождался. На теплом сеновале у нее секретно шуршали мыши, а в чистой избе под ногами шелестела нарезанная для запаха болотная трава. Баба Нюра держала корову, поила по утрам и вечерам пенистым молоком, а на ночь любила пугать жуткими сказками про русалок и шишиг. Кореш мой Батурин как раз выполнил, наконец, данные Гришке обязательства, и я взял молодоженов с собой - как бы в медовый месяц. А переждать до автобуса завернули мы традиционно в Дом колхозника. Клавдию было не узнать. Вместо жидких прядок под круглым гребешком - соломенная башня. Ярко-синие, какие-то африканские серьги звенят, словно уздечка. Перетянутые бока лежат валиками под водолазкой, как ливер в кишке. Непрерывно одергивает на коленях узкую белую юбку и шевелит под столом скрюченными пальцами, тайком ослабив бульдожью хватку "платформ". Куда девались былые радушие и ласка! Мы попросили чаю - молча плеснула несладкого и уставилась в окно. "А вы с нами?" - "Перед сном не пью. Снутри отекаю". "А к примеру - водочки?" - "Не откажусь. - С неожиданной бойкостью Клавдия подмигнула и стукнула чашкой. - А ты уж обрадовалси, что все вам останется?" Стали мы пить московскую, припасенную с Батуриным на черный день, и обнаружили, что Клавдия не чужда, ох не чужда этой скромной и высокой радости! Под волшебными парами она отмякла, да и принялась, как положено у людей, выкладывать душу. Натерпелась наша мать у сватов, чисто казанская сирота в мороз. И много ли ей от них было надо? Всего и попросила - ну на что вам мальчишка мой, кровиночка, ведь натешитесь вы им, да и сгоните, а он-то и пропадет. Не погубите ж его понапрасну. Пусть с мамкой родной до дому-тка вернется. А эта дохлятина, профессорская женка, знай шелками по паркетам - шорх да шорх: а мы его не держим! Катитесь, дескать. Однако Райка-холера как заблажит, сжала кулачки, шея надулась, повалилась прямо на ковер и колотится, красная вся и мокрая. А обо мне, кричит, кто-нибудь подумал? Пусть дите без отца, что ли, растет? Все так и опухли. Како-тако дите? Та-ак, сообразила тогда Клавдия. Девчонка городская, живет без окороту. Шленда, видать, как все они тут, поблядушки сытые. Нагуляла крапивничка, а Данюше-мальчонке теперь отдуваться? И пошла тут не жизнь, а сущая каторга. Клавдия - баба простая, воспитания деревенского, сидеть без дела не может. И невмочь ей видеть, как крутится по хозяйству одна старая нянька - прислугу, словно баре, держат, словно власть у нас не советская: Дуся в магазин, Дуся свари, Дуся подай-принеси! А эти две коровы знай себе полеживают. Мамаша совсем из спальни носу не кажет Дуся сказывала, жаба у ей. Да сама она жаба, вот что! Встань-ка в пять утра доить, да за коромысло, да наколи дровишек, да в огороде постой внагибку с пару часиков, - думать бы забыла про жабу. Клавдия ей так и сказала: дала бы, сватья, старушке своей помереть спокойно! Неужто трудно самой картохи с магазину принесть? Поди, не копать! Или же хворобину свою сгоняй, а то, глянь, изблевалася вся без воздуха-то! И ведь вот, примечай, подлый народ: ты же за ее заступаешься, за Дусю эту неблагодарную, и она же от тебя нос воротит. Перестала с Клавдией кланяться - ни здрасьте, ни прощайте! Раз такое дело - решила Клавдия отделиться. Чего меня обслуживать, чай, не барыня. Попросила себе одну конфорочку, да полочку в холодильнике, да краешек стола... Хотела-то как лучше. И вот сидят раз с Данилкой, вечеряют. Картошки на сале нажарила, да рыбки к ней - мойвы мороженой на постном масле. Тихо, спокойно... Так нет: ты кушаешь, а ей непременно приспичит блевать за стенкой. Вот кухня - и вот нужник, все слыхать, а эта будто аж кишки из себя вымучивает. Клавдия, дурного не думая, сыну-то и накажи: шумнул бы, дескать, благоверной, не похвалиться ли ей харчами у себя в комнате, над тазиком, места, чай, хватит. Ну, может, и не стоило бы брюхатую бабу трясти, как грушу, но ведь и он, согласись, не железный. Эта - в крик: мамочка! Шкандыбает. За титьку держится, рот по-рыбьи разинула: извинись, сипит, немедленно! Да где ж это видано, чтоб муж перед законной женой - да извинялся? Бьет - значит любит - ай нет? И плюс Дуська мельтешится, как ветряк, машет своими куриными лапками: да я, да мы, да милицию... Ну слегка только, самую малость толкнула ее Клавдия в плечико, старуха-то и кувырнись башкой об плиту. А тут как раз профессор с работы: "Муся, Дуся! Что это за вонь у вас? Вы же знаете, что мы с Раечкой не выносим рыбу!" Цирк! Илюшка вечером, через стенку слыхать, всех и завел, жиденок рыжий. Работать, говорит, пойду, сниму комнату: или они - или я! Страсть обидно стало Клавдии. Эх, взять ей сей же час - да уехать прочь, и Данюшку увезти. Да уж больно жаль молодых-то, и внучонка охота дождаться! Такая, видать, уж ей судьба: страдать через свое доброе сердце - мягкое, как валенок. Той же ночью она велела сыну пойти к жене и помириться. Он это умел. А наутро Дуся не встала, и Клавдия нажарила всем яишню - но к завтраку никто, кроме Раи, не вышел. Да и ту, по правде говоря, стошнило. С головой, кстати, у Дуси оказалось все в порядке - но зато перелом шейки бедра. Слегла старая надолго. Ну а кому ж хозяйничать у этих безруких? И покатилось, как под горку. Ишачила на них Клавдия, ишачила, но доброго слова так и не дождалась. Вместо этого пригласил ее однажды профессор в свой кабинет: - Вы с кем говорили о моей частной практике? - О чем-о чем? - Видите ли, - мнется, - ко мне вчера приходил фининспектор... Ну не чудны ли речи? Так свату и сказала: "Воля твоя, сват, а только невдомек мне - ты, непосредственно, чего хошь? Говори прямо, не обижусь". Зыркнул профессор - и прячет глаза свои бесстыжие! - Ах, как неприятно... Я принимаю дома уже много лет, и ни разу не было у меня осложнений с государством... И не зовите меня сватом, черт подери! До Клавдии вдруг дошло. Делов-то! Вся парадная видит, как к профессору ходят бабы, а иные еще охают в кабинете - на улице слыхать. Она и сказала соседской Наташке в очереди - так, болтали, чтоб стоять веселей: наш-то, поди, дамочек ковыряет, чтоб скинули, лучше б дочку свою ковырнул вовремя, совсем душа из девки вон, страм смотреть... И всякое лыко в строку. Пошила себе платьишко. А на беечку не хватило. Понаведалась к Дусе: нет ли какого лоскутка? А в углу у ней тряпок видимо-невидимо. Взяла прямо сверху - обтрушенная такая портяночка - потонее шелку. Разрезала, пристрочила. А вечером Илюшка прилип как банный лист: не видели мой бантик? Да вдруг как уставился на ее обнову, да как заорет, будто его режут: "Вот он, вот, что вы наделали!" Не бантик, стало быть, а батик, тряпка писанная. Крашенка по-нашему. Илюшка-то теперь в зале столовой жил, а весь его хлам валялся у Дуси. Тряпки пожалел! Ну не парень, а гриб ядовитый. И что ты думаешь? Собрал, змей, портфельчик и в ту же ночь сбежал невесть куда. Потом-то, спустя время, пришел попрощаться - перед отъездом на юга. Устроился экскурсоводом, что ли, на берег Крыма. И для дыхалки, опять же, хорошо. Вот грех говорить - а все ж таки еврей он и есть еврей. Без мыла куда хошь влезет - скажи нет? Да и Данилу пора было приставить к делу. Скоро семью кормить - а куда ж без прописки? Профессор предлагал взять санитаром в больницу - да слаб Данюшка, от крови мутит. Раиса тем временем совсем перестала ноги таскать и на седьмом месяце скинула без всякого аборта, да так, что едва не загнулась. Шибко переживал Даня. Даже выпьет другой раз - жена все ж. И не углядела Клавдия - пристрастился кровиночка к зеленому вину! Так другой раз загуляет - хоть святых выноси. Однажды с похмелюги патлы себе поджег - чтоб, холера, как у Раисы были. - А вот и мне приветик оставил. - Клавдия засучила рукав и предъявила три параллельных запекшихся рубца, словно от кошачьей лапы. - Вилкой пропахал. В рожу метил, да я закрылася... Поди, тосковал сильно. Райка-то с отцом-матерью укатила по весне к Илюхе в Ялту, что ли. В общем, пора, говорю, сваты дорогие, и мне в отпуск. Вот временно, значит, отдыхаю. - А Данила-мастер так и будет там лютовать над этими кроликами? - злобно спросил Батурин. Клавдия зевнула. - Зачем. Райка, слыхать, на развод подала. Суда ждем. - Это какого же суда? - опытная Гришка нахмурилась. - Без детей в загсе разводят! - А площадь? Площадь-то делить кто будет? Вот то-то. Нам чужого не надо, а и свое бережем. Ты не думай, я в контору-то эту ходила, как ее... Короце, Данюшке теперь, как Дуся померла, положена пятая цасть. Полоо-ожена! Клавдия прижмурила хмельные глазки и лукаво погрозила пальцем. Я смотрел на эту простую смекалистую женщину и думал о том, как повезло Вайнтраубам, что на дворе нынче 73-й год, а не наоборот - 37-й. А то припухать бы им всей компанией где-нибудь в Коми... Конечно, миролюбиво рассуждал я, человек ищет, где лучше. И нередко за счет ближнего. Это довольно распространенное явление, кто спорит. Но кое-чего мне было не понять. Беспокоила, тяготила мою усталую душу одна вещь. - А вот, извините, конечно, Клава... Вот просто интересно - за что вы их так? - Да ведь как же! - Клавдия сделалась вдруг строгой и совсем трезвой. - Ты, к примеру сказать, крещеный? - Ну я крещеный, - вмешался опять Батурин. - И что? - А то, что все должно быть по справедливости. По нашему, по православному закону - делиться надо. А кто сам не делится - не грешно и поучить. Сейчас я уже не совсем молодой человек и убедился, что справедливость грабли исключительно коварные, и религия аккуратно обходит их стороной, предпочитая трактовать о любви. Справедливость же как доктрина - плод, конечно, убогого и голодного ума, который видит главное условие построения Утопии в дележке. И называет ее для красоты - справедливостью. На самом же деле никакой справедливости в природе нет, а есть одна любовь. (Как нет и утопии, а есть вместо нее кое-где, наоборот, антиутопия.) Конечно, несправедливо любить любовника больше, чем отца родного. И аналогично несправедливо кормить проголодавшегося дитятю человечиной, если под руками нет ничего другого. Однако повсеместно жизнь ставит нас перед разнообразными фактами именно многоликой любви в ущерб справедливости. Да и что такое "справедливость"? Заметьте: она неопределима! Справедливость - это... И все. Это когда... Допустим, мы с Батуриным делимся с некой Клавдией нашей водкой. Но разве мы поступаем так потому, что это - справедливо? Нет, просто наши щенячьи души преисполнены любви к ближнему. И тем больнее наше разочарование в нем. Теперь я - взрослый, лысый человек и ненавижу болтовню о справедливости, примерно как сладкое венгерское шампанское. А истоки этого непоправимого рефлекса - там, в Доме колхозника на станции N. Годы службы в Советской армии вытеснили из моей памяти и Клавдию Вырину, и ее сына, и весь этот фестиваль паскудства. В стройбате, затерянном среди комариных хлябей Вологодской области, мое человеколюбие подверглось куда более циничным и жутким испытаниям. Муть о справедливости, которая еще отчасти заволакивала мой мозг, была в первые же недели рассеяна старшиной Хелемендиком и старослужащими Хабидуллиным, Хвостовым и Хопром. И лишь сугубо философский склад ума позволил мне вылежать в лазарете с желудочным кровотечением и сотрясением мозга и не удавиться перед выпиской. Я заглянул в бездны, под очко налитые коричневой жижей столь зловонной, что глубину их не представляется возможным измерить. Ну и так далее. Окончив срочную службу и следуя в армейском грузовике до Вологды, где предстояло мне сесть в скорый поезд "Вологодские кружева", я не пел с дембелями песен Высоцкого и не испытывал радости. Одну чугунную усталость ощущал я, и зрелое лето русского севера почти не касалось моих органов чувств. Как вдруг грузовик затормозил перед беленым домиком с дверью, заложенной железной скобой, - захолустной чайной, и старшина Хелемендик затрусил куда-то на зады заведения. А я обнаружил, что и улица, покрытая глубокой мягкой пылью и поросшая по обочинам лопухами, и протяжно мекающие козы, что холодно глядят на нас своими желтыми глазами, и чайная, и выкрашенное гнусной убогой краской розовое строение неподалеку - мне хорошо знакомы. Подоспевший старшина с бутылкой крикнул, что через полчаса - проходящий из Мурманска, стоит минуту; кто спешит - вылезай! Я спрыгнул. В дверях (все так же, на одной петле) Дома колхозника я столкнулся с неприбранной бабой в бязевом халате. Она выплеснула с крыльца грязную воду из ведра, шлепнула мне под ноги тряпку и буркнула: "Куды лезешь в сапожищах, енерал, грязюку-тко оботри! Тебе ночевать али до кукушки? Дак кукушка не обещаю, пойдет ли..." Я спросил дежурную. "Дак я дежурная и есть. Коли ночевать - то у мене белье не стирано, а ежели до кукушки, дак она уж, почитай, три дни не ходит, а ежели согласен без белья..." - А что Клавдия Вырина - работает она теперь? Знаете ее? - Дак знаю, кто ж ее не знает, змеюку. Съехала уж года полтора как. Домушку свою продала и в город подалася. - Да в какой же город-то?! - я терял терпение. - В Москву? Видимо, идея о множественности городов была для бабы неожиданной, и она с минуту глядела на меня в растерянности. - Люди сказывали - в город... Може, и в Москву... Слышь, а ты не от ейного ли сынка-то часом? А то зимой вот тоже наведывался один, Клавку спрашивал. В ватнике, с чумоданчиком. Тоже с ночевой. Я говорю - белья-то, мол, нету, а он - мы без белья привыкшие. Полез за деньгами - а денег-то, мамонька, пачка вот такенная, и одни червонцы. И червонцем расплачивается - сдачу, говорит, бери себе, красавица, а лучше за бутылкой-тка сбегай. Я к Ермиловне побегла, а она меня и научи, что не с добра энти денжищи, не иначе - сиделый человек, с зоны от Даньки, и хорошо, коли выпустили, а то и похуже быват. - Похуже? - Быват, бежалый человек... У нас тута часто бегають с лагерей. Дак ты не от Даньки? Вот и я гляжу: солдат, - стало быть, не с зоны. Ой, а може, ты на зоне конвоир, може, ищешь кого? Ох, Господи-сусе-христе... - Баба выпучила глаза и закусила кулак: - Чо, Данька сбежал? Точно? Ай нет? Махнул я рукой на бестолковую и пошел, взбивая пыль, на станцию за билетом. - Эй, солдат! - закричала баба мне вслед. - Вспомнила я! Клавка, точно, в Москву подалася! У Даньки на площади жила с им вместе! У снохи-то, слышь, площадь отсудила и жила с им, покудова хлопчик по пьянке ее не порезал, мало не до смерти! Я ехал домой и плохо помню - с правой или с левой стороны светил мне месяц. Мною владела сильная и уже знакомая мне дрянь, будто меня сунули мордой в бездонную коричневую жижу. Я курил вонючие папиросы в вонючем тамбуре вонючего плацкартного вагона, и такая смертельная тоска наваливалась сквозь разбитое окно всей своей ночной тушей... Я не мог проглотить эту тоску и, наверное, подавился бы ею - кабы на каком-то обугленном полустанке не вскочил в мой вагон налегке веселый дембель Батурин и не угостил меня хорошей болгарской сигареткой имени памятного сражения на перевале Шипка, где русские солдаты в очередной и не последний раз доказали болгарским братьям свою нерушимую дружбу. Ах, шарабан мой - американка! Нина Акулина продвигалась по жизни толчками, от конфликта к конфликту. При почти коровьем миролюбии и повышенной тяге к стабильности авантюрность и конфликтность ее жизни убивали Нину. После каждой стычки - сперва в школе, девочкой-комсоргом, потом на работе, и с родителями, а затем с собственной дочерью, с мужчинами - невообразимым количеством мужчин (невообразимо много их было не то что в абсолютных величинах, но невообразимо много для такой испепеляющей бразильской страсти, какую мы испытывали к каждому); после прений на улице, в магазине, в метро и в общепите, после каждого мелкого скандала, который мы переживали как Куликовскую битву, как Бородино и Сталинград, после каждой ссоры и свары следовал распад нашей личности, сборка же нам давалась пропорционально возрасту - все большей кровью. К сорока пяти годам веселая и справедливая девочка-комсорг закоренела в депрессивно-истероидном состоянии. Мужчин, да и вообще людей, склонных считать это интересной экстравагантностью, - убывало. Верный Олег соблюдал рутинное статус-кво в силу привычного чувства вины как перед Ниной, так и перед женой и в своем безрезультатном искуплении все глубже погрязал в этом адском курятнике. Нокауты становились продолжительнее и, таким образом, реже и реже давали импульсы толчкам, методом которых Нина совершала свой путь. То есть пока она отлеживалась зубами к обоям в своих никому не интересных депрессиях, ее психологическое время тормозило. Оно как бы ничего не вмещало, никаких событий и информаций: организм Нины Акулиной практически не вступал во взаимодействие с окружающей средой. Другими словами - не старел. Так что выглядела она в целом неплохо, что ее, впрочем, тоже уже не радовало. С чего все началось, допустим, сегодня? Эта негодяйка явилась из школы с утвердившимся в последнее время выражением брезгливой скуки, а в ответ на вопросы - такое, понимаете ли вы, обморочное закатывание глаз: ну, типа, еще чего сморозишь? - Может, прекратим, в конце концов, эти ужимки? - вот, собственно, и все, что мать сказала. - Может, ты прекратишь, в конце концов, ко мне цепляться? - огрызнулась эта негодяйка, бросила куртку на пол и закончила аудиенцию. Из-под слабого косяка вывалился небольшой кусок штукатурки. - Она еще будет, дрянь, дверьми тут хлопать! - взревела Нина, влетев в комнату к дочери, но не двигаясь дальше порога, как в клетке. - Хватит на меня орать, понятно?! - крикнула в свою очередь, как обычно, Лиза и затрясла кулачками возле красного хорошенького лица. - Не смей так разговаривать с матерью, нахалка! Всю душу вынула своим хамством! Слышать не могу твой базарный тон, хабалка! Не-мо-гу-боль-ше-слы-шать, с ума схожу! Нарочно, нарочно же меня изводишь, хочешь увидеть, где кончится мое терпение! В петлю, что ли, загоняешь, дрянь такая, ты меня!! Четырехстопный этот хорей привел Лизку в неописуемую ярость. - Замолчи! Не ори! - завизжала она, и малиновые щеки сразу сделались мокрыми от слез. - Это ты меня извела, то ласкаешь, то орешь, как ненормальная, кто это выдержит?! - Заткнись, истеричка! - Вся в тебя! Нина почувствовала, как ее накрывает красной волной бешенства, когда уже ничего не соображаешь и не совладать с собой. Успела только запомнить, как сиротским движением Лизка закрыла голову локтями. А как отдирала ее руки от лица и не могла отодрать, как била по этим рукам, как вцепилась дочке в плечи и трясла ее и как швырнула на диван, и откуда взялся вдруг Олег, который гладил по лицу, профессионально поил противной теплой валерьянкой и щупал пульс, - не помнила.