Он снова поднялся; теперь он стоял в воде по пояс. Я же встал на плоту на колени. Какая-то острая щепка впивалась мне в голень, но я не обращал внимания. Я осмотрелся, ища какой-нибудь гребок – ничего, ни весла, ничего такого, чем можно было бы привести плот в движение. А Тейт снова бросился вперед. Водяные брызги сверкали в его бороде, в глазах пылала ярость. Он выдернул нож из досок.
   Я отступил в самый дальний от него угол плота. Он попытался взобраться на доски, а я принялся бешено раскачивать плот, чтобы не дать Тейту подняться на ноги. Уловка удалась – Тейта сбило в море, край суденышка несильно ударил его в лицо; он чуть не упал, но удержался на ногах, ревя, как дикий зверь.
   Плот стал уплывать в море – волнами его уносило на глубину. Тейт попытался обойти плот по краю, но невысокие волны заставляли его двигаться медленно. К этому моменту стало ясно, что если он не бросится вплавь, то вот-вот по плечи погрузится в воды океана. А меня, к счастью, подхватило какое-то благоприятное течение… И тут я вспомнил о том, как предательски быстры здешние воды.
   Тейт колебался. Я увидел, что он остановился и смотрит мне вслед. Он прикидывал расстояние между ним и плотом, который течение уносило от него все дальше и дальше. С каждой секундой его проблема становилась все неразрешимее. В какой-то миг он бросился было вперед, затем отошел назад; потом отошел еще дальше назад, чтобы прочно встать ногами на дно. Он чуть не утратил присутствия духа: я видел, что он пытается решить, есть ли у него шанс справиться с морем.
   Он принял решение – поднял нож высоко над плечом. Я увидел, как сверкнуло на солнце лезвие ножа, вылетевшего из его руки, и понял, что двигаюсь слишком медленно, чтобы избежать удара.

20. Побег в опасность

   Когда я просыпаюсь в нынешние дни моей жизни (а я по любым меркам все еще считаюсь молодым человеком), я инстинктивно задаю себе вопрос: «Я в безопасности?» И поскольку я обычно просыпаюсь в собственной постели в «Адмирале Бенбоу», ответ приходит быстро и уверенно: «Да, я в безопасности». В то утро нож Тейта заставил меня потерять сознание, а когда я пришел в себя на том самодельном неуклюжем плоту, я понял, что никогда еще не был в меньшей безопасности.
   Глаза у меня болели, один глаз заплыл; голова трещала и кружилась, из плеча, из носа, из ноги текла кровь. К этому следует добавить, что подхватившее плот течение быстро уносило меня в море. Коротко говоря, серьезная опасность грозила мне со всех сторон.
   В мыслях моих царила сумятица. Совершив побег, я поступил правильно, ведь я не мог надеяться изменить ужасающее положение дел в пещере. Правильно было и то, что я попытался бежать так скоро, пока это могло стать неожиданностью для Тейта. Но теперь-то что?! Казалось, что даже небеса не могут дать мне ответа.
   Передо мной встало лицо дядюшки Амброуза. Мои тревожные мысли обратились к тем, за кого я был в ответе. Бедный Бен Ганн: это я увлек его прочь от спокойной жизни. А Луи? Что за ужасная судьба – быть сыном такого жестокого выродка!
   Далеко позади, у кромки воды, фигура Тейта становилась все меньше. Он оставался на берегу, вероятно, надеясь, что капризное течение снова принесет меня к нему. Мой бег по песку увел меня вбок, и теперь я не мог уже видеть ни зева пещеры, ни людей, привязанных на солнцепеке.
   Мне необходимо сделать так, чтобы я мог выжить, чтобы мог помочь им или хотя бы тем из них, кто останется в живых, если я когда-нибудь возвращусь. Меня жгло жаркое тропическое солнце, соленая вода океана хлестала меня. Я был ранен, может быть, даже тяжко, и меня несло без руля и без ветрил в океан, чей безжалостный и капризный характер я хорошо знал. Вот в чем заключалась неизмеримость, мощь и жестокость моей беды.
   Вскоре вся моя стойкость и здравомыслие покинули меня; несколько минут невидящим взором я смотрел на далекий силуэт Подзорной трубы, на этот проклятый холм! В моей душе уже не осталось и следа поддерживавшей меня веры в то, что опыт прежних трудностей поможет преодолеть новые. Я сидел на плоту и глядел на волны. Потом лег и, по-видимому, снова погрузился в забытье.
   Когда сознание вернулось ко мне, я испытал новый приступ тревоги. Удаленность от берега подсказывала, что я, видимо, пролежал без сознания долгие минуты. Куда ударил меня нож Тейта? Несомненно, в голову; я чувствовал место, куда пришелся удар, и без того, чтобы ощупывать его пальцами.
   Встав на колени, я ощутил новую адскую боль, будто меня снова ударили ножом. Я взглянул вниз: оказывается, я встал прямо на нож этого разбойника, на то место, куда он отскочил, после того как попал мне в голову. Что ж, по крайней мере, Тейт снабдил меня оружием. Я поднял нож с досок плота и осмотрел его. На лезвии не было крови, но на рукояти остались пятна и будто бы два-три клочка волос. Это рукоять из слоновой кости, а не стальной клинок, соприкоснулась с моей головой.
   Теперь у меня хватило смелости ощупать больное место. Под моими пальцами зияла широкая рана – какой глубокой была бы она, если бы лезвие попало в цель! При мысли об этом я содрогнулся. Кончики пальцев нащупали и корочки подсыхающей крови на шее и на ухе.
   Не доверяя твердости собственных ног (и покачиваниям плота), я поднялся на колени и выпрямился. Тейта не было видно. Но теперь прямо передо мной возвышался холм Подзорная труба: течение принесло меня на ту сторону, откуда я мог бы увидеть пещеру. Я напряг глаза, но холм был слишком далеко, и я не мог разглядеть ни зева пещеры, ни несчастных матросов, распростертых на узком гребне над вечностью.
   Волна ударила в плот, чуть не сбив меня в воду; это заставило меня решиться осмотреть грубо сколоченное суденышко. Плот был сделан из таких же досок, что и недостроенная хижина, и нескольких кольев – должно быть, из того частокола, который все мы, вместе с доктором Ливси и сквайром Трелони, так яростно когда-то защищали. Все это было соединено с помощью сплетенных из лиан веревок и переплетено тонкими, гибкими ветвями. Я и подумать не мог, чтобы Тейт или кто-либо еще решился отправиться на этой жалкой штуковине чуть дальше, чем мелкие прибрежные воды Острова Сокровищ: плот не был предназначен для открытого моря.
   Поэтому мне в голову пришла не вполне ясная мысль, что нужно немедленно попробовать направить плот к берегу, но подальше от того места, откуда я так недавно отплыл. По мере того как у меня в голове прояснялось, я стал мыслить более четко и сказал себе, что нужно направить плот к «Испаньоле». Это не представляло особых трудностей – она стояла на якоре на северо-востоке, в точке, которую легко было определить, ориентируясь по Подзорной трубе: и в самом деле, глядя на остров, я мог теперь видеть слева, то есть на западе от меня, холм Бизань-мачту.
   Однако течение несло меня в южном направлении, и вскоре я должен был быть у мыса Буксирная голова. Чтобы попасть на «Испаньолу», мне нужно проплыть вокруг всей южной части острова, а затем повернуть к северу вдоль его восточной части. Огромное расстояние при моем состоянии и в тех условиях, в которых я оказался; да и как мне направлять плот? Я осмотрел все вокруг на тот случай, если какое-то весло или гребок были где-то привязаны. Ничего. Что же мне, руками грести?
   Что ж, надо так надо. Я перелез на угол плота, предполагая расположить его под углом к волнам и грести с одного угла, так, чтобы противоположный угол образовывал что-то вроде кормы и плот плыл бы, как суденышко в форме ромба.
   Из этого плана ничего не вышло, так как я не мог пользоваться одной рукой. Там, где в плечо попал первый, не видный мне снаряд Тейта, все онемело: были повреждены мышцы, и рука едва двигалась; эта сторона тела немела с каждой минутой.
   Тогда я попытался определить направление течений. Может быть, я сумею, цепляясь за край плота, сойти в воду и, не выпуская его из рук, толкать плот, работая ногами? И таким образом вывести его в благоприятствующий мне поток? Я попытался осуществить этот план, и он чуть было не привел к моей гибели. Когда соленая вода попала в рану на ноге, боль была столь пронзительной, что я чуть не упустил плот, тем более что я не мог как следует за него держаться. Плот встал на дыбы, моя здоровая рука соскользнула, и меня накрыло волной.
   Когда я вынырнул, я был в трех футах от плота, который затем швырнуло назад ко мне, но с большей силой, чем точностью. И хотя его возвращение все же дало мне возможность на него вскарабкаться, он сильно ударил меня в грудь. Я пробрался на середину плота и был благодарен, что могу растянуться на досках ничком в надежде, что волны не сбросят меня с этого моего коня.
   Несколько минут я лежал так, пытаясь оценить свое состояние. Ни одна из моих ран не была смертельной; некоторые – я был уверен в этом – станут причиной для беспокойства. (Одна из них причиняет мне боль до сих пор, особенно когда наступают холода).
   Мое психологическое состояние было тяжелее, чем физическое. Я попал в необычайно серьезную переделку, окончившуюся неудачей; мои товарищи оказались в ужасающих обстоятельствах; а теперь меня уносило волнами в открытое море в неизвестном направлении; я же никак не мог воздействовать на ситуацию, в которой очутился. Мне кажется, это не будет не по-мужски, если я признаюсь, что, когда я соизмерил сложившуюся ситуацию и тяжесть собственного провала, я разрыдался.
   От горя я погрузился в какой-то ступор. Я лежал без движения – как долго, не могу сказать и сегодня. Возможно, даже несколько часов. Солнце, казалось, пылало прямо мне в спину, а море стало странно спокойным.
   Со временем плот стал понемногу погружаться, и теперь плыл дюйма на три под поверхностью воды. То и дело меня обдавало волной, и каждый раз соленая вода находила путь в какую-нибудь из ран. Одна из них – на бедре – все еще обильно кровоточила. В ступоре я стащил с себя рубаху, чтобы перевязать рану, и оставил солнцу жечь мою обнаженную спину и плечи. Позже мне пришлось горько пожалеть об этом.
   Спустилась ночь, а меня все несло по воле волн, все дальше от Острова Сокровищ и все дальше от «Испаньолы». Судя по солнцу, я плыл в более или менее южном направлении. Я чувствовал себя все более и более изможденным. Не могу сказать, насколько я сохранил способность чувствовать, но помню, что стало холодно. Это не могло быть неожиданностью: мы все – доктор Ливси и остальные, а позже дядюшка Амброуз и капитан Рид – отмечали контраст между дневной и ночной температурой в этих морях. Но меня это тогда очень удивило. Кроме того, кожа у меня была сильно обожжена солнцем. Меня так трясло в ту ночь, что я пожалел, что не умер.
   Новый день принес с собой ту же безжалостную рутину. Жаркие, неумолимые лучи сжигали меня дотла, а после этого меня замораживал холод. Губы у меня распухли, язык выпячивался из-за зубов. Я пытался облегчить положение, ложась то на живот, то на спину или на бок. Никакого облегчения это не приносило. Жажда так ужасно подействовала на меня, что я совершил величайшую ошибку всех потерпевших кораблекрушение: попробовал океанскую воду. Ее резкий вкус вызвал у меня отвращение, а через несколько минут ее проклятая соленость начала свое мучительное действие, и мое состояние резко ухудшилось.

21. Все-таки безопасность

   Любопытно, что какие-то состояния, которые мы обычно считаем тяжкими, а иногда и позорными, порой служат к нашему спасению. Здесь я имею в виду то, что мы называем «помешательством». Именно такое состояние, как я полагаю, и овладело мною на том плоту. Ни пищи, ни воды, ни горизонта; вероятно, помешательство было даровано нам Всемогущим, чтобы спасать человека до тех пор, пока не вернется к нему новая надежда. Последнее действие, какое я совершил, насколько я могу судить, было разумным и пришло ко мне из воспоминаний о другом печальном событии, когда казалось, что все пропало. Точно так, как когда-то Израэль Хендс пригвоздил меня к мачте «Испаньолы» кинжалом, пробив кожу на плече, я пригвоздил себя к доскам плота за ткань саржевых брюк широким ножом Тейта, вытащив его из щели между досками, где он застрял.
   Таким образом, потеряй я сознание от боли, голода, жажды и гнетущих обстоятельств, я мог хотя бы держаться на поверхности волн.
   Из того времени – а я, видимо, пробыл на плоту дней шесть-семь – мне запомнились волны. Запомнилось ощущение обожженной кожи, больно стянутой на плечах, горящих губ, языка, которым невозможно было пошевелить. Запомнились затекшие члены и страшная боль от жгуче-соленых волн, словно специально сыплющих соль мне на раны. Порой мне мерещилось, что чудовища плывут рядом с плотом, стремясь сбросить меня в воду, а порой виделись огромные хлопающие крыльями птицы, спускавшиеся как можно ниже, чтобы заклевать меня и унести с собой, словно падаль. Мне слышались шумы, похожие на музыку: разумеется, это могли быть только крики птиц, что же еще? Или, может быть, песнь глубин?
   Если говорить о боли, дольше всего в моей памяти жило ощущение жжения, ведь морская вода плескала мне в глаза, проникала в раны: тогда казалось, что имя этим ранам – легион. Еще мне казалось, что я не могу двинуть ногой, не только той, что была пригвождена к доскам плота, но и той, что была ранена; и каждый раз, когда плот накренялся на океанских волнах или резко поворачивался, я вновь и вновь ощущал ужасную боль всюду, где была повреждена плоть.
   И конечно – голод, постоянно возвращавшийся, точно волны. Казалось, даже кости мои стали полыми, и мне начали представляться блюда английской кухни: ростбиф и седло барашка, и сбитые сливки с вином – все, что так любила подавать к столу моя матушка. Эти картины громоздились в моей голове, пищеварительные соки стремились заполнить рот, но он оставался сухим, ибо эти соки, как и соки моего мозга, как моя кровь, почти перестали течь.
   Но надо всем этим царило ощущение, что я плыву. Я не имею в виду ощущение, что я плыву по океанским волнам: такое успокоение тоже приходило ко мне, но редко. Более частым было чувство, что я плыву где-то над собственным телом, гляжу вниз и вижу себя в беде. Так я лежал, растянувшись на грубых досках, к которым сам себя пригвоздил; лежал, раскинув руки на маленьком плоту, до каждого угла которого мог легко дотянуться. И то и дело меня швыряло вверх и вниз волнами – и огромными, и ничтожно малыми.
   Чтобы увидеть эту картину, нужно представить себе молодого – едва за двадцать лет – человека, распростертого, словно жертва, под жгучими лучами солнца, чье тело испещрено ссадинами и ожогами, разъедаемыми соленой водой, и глубокими ранами, кожа вокруг которых местами почернела, а местами побелела – там, где море смыло засохшую кровь.
   В таком состоянии я плыл, не приближаясь ни к каким иным берегам, кроме как к морскому брегу моего Создателя, когда однажды, ранним утром, в то время как холодный ветер бился за власть с солнечным зноем, какой-то предмет замаячил передо мной, меня схватили человеческие руки, и я смутно расслышал голоса, задающие мне вопросы. Потом мне сказали, что я на них не ответил – не мог.
   Следующее мое воспоминание тоже связано с осязанием: оно о прикосновении – прохладно-чистом прикосновении жесткой, но приличной ткани и грубого дерева. Мне приходилось терпеть, пока восстановится способность видеть: я не мог открыть глаза, они были слишком сильно повреждены морской водой – веки так обметало, что они не открывались, словно специально, чтобы сохранить мне зрение.
   Позже мне сказали и о том, что мелкие морские твари набились мне в уши и отыскали путь к ранам. Однако, что касается ран, они оказались защищены соленой морской водой, постоянно их очищавшей, так что удалось избежать более значительного вреда. Что же до ушей, частое промывание их чистой водой на протяжении нескольких дней постепенно вернуло мне мой прекрасный слух. Мальчишкой я любил подносить к ушам морские раковины, желая услышать рев океана. Теперь же я не могу играть в эту славную игру: сама мысль о ней заставляет меня содрогнуться.
   По ощущению чьего-то прикосновения и по смутно доносившимся голосам я понял, что, должно быть, поднят на борт корабля, а не попал на землю. Я не ощущал вкуса, не чувствовал запаха: мои ноздри почти закрылись, поврежденные соленой водой. Больше всего мне помогало чувство осязания. Я оказался способен двигать своими членами и таким образом ощупывать то, что меня окружало. Уже за это одно я испытывал чувство благодарности. Любое резкое движение вызывало страшную боль, например, когда меня рвало и я – как мне сказали – пинту за пинтой выплескивал из себя рассол.
   Я снова впал в бессознательное состояние, но на этот раз приветствовал его всей душой: это был целительный сон. Думаю, я проспал почти двое суток. Когда я проснулся, дела мои улучшились. Я покамест не мог открыть глаза; мои ноздри, уши и раны страшно болели. Но я заметно воспрянул духом, а чья-то заботливая рука, с помощью небольшой губки, дала мне возможность ощутить на языке вкус крепкого бульона. Даже нектар, похищенный из чаши всех богов сразу, и каждого бога в отдельности, не мог бы обладать более прекрасным вкусом.
   Никто не задавал мне вопросов, однако люди, которые за мной ухаживали, болтали рядом со мной вполне дружелюбно, как болтают посетители в пивной. Они были грубы, но – и это довершило чудо – они были англичане! Поскольку я не мог говорить, не мог ни о чем их спрашивать, а они не знали ничего обо мне, они предполагали, что я испанец либо француз; цвет моей кожи был таким темным, что они даже думали, не португалец ли я. Впрочем, говорили они, это, может быть, солнце так опалило мне кожу.
   Не могли они определить и мой возраст; из их разговоров, всегда смутно мне слышных, до моего сознания стало доходить, в каком ужасном я нахожусь состоянии. Короче говоря, для них я был человеческим существом мужского пола, обнаруженным на плоту далеко в океане, человеком, национальность которого невозможно определить и которому невероятно повезло, что он вообще остался в живых. Это они повторяли очень часто.
   Получив такие сведения, я начал выздоравливать: я твердо верю, что осведомленность приносит результаты.
   Мало-помалу мои силы восстанавливались. Опухший язык понемногу обретал прежние размеры, а раны с каждым днем причиняли чуть меньше боли благодаря каким-то снадобьям, которые к ним прикладывали. Вид и характер моих повреждений заставил моих спасителей предполагать, что я мог быть пиратом, попавшим в немилость у банды, или бунтовщиком. Но, судя по одежде – той, что на мне еще оставалась, – они заключили, что она слишком хорошего происхождения, чтобы соответствовать таким предположениям.
   Ясно было, что я нахожусь в кубрике, среди матросов английского судна. Их шутки строились на выражениях, которые были мне знакомы; они говорили о короле и о своих родных местах. О своем капитане они говорили – да и думали – мало. Я так и не узнал его имени, а из их пренебрежительных разговоров смог понять, что он был всего лишь наемным профессионалом, чья лицензия позволяла брать фрахты по чартеру.
   Я, кроме того, расслышал название порта, в который они направлялись и где надеялись меня оставить. Там они должны были пополнить запасы провианта, подремонтироваться (их корабль задел риф) и обновить паруса, потому что они попали в сильный шторм; короче говоря, пережили обычные трудности дальнего плавания. Название порта мне показалось знакомым, но боюсь, в голове моей царил бы такой же туман, даже если бы они говорили о Плимуте. И снова пришел благодатный сон и увлек меня за собой.
   Однажды, когда мне показалось, что я скоро смогу открыть глаза (некоторое ослабление боли и неподвижности век создавало впечатление, что глазам стало легче), в кубрике, среди коек, на одной из которых я лежал, раздался новый голос. И хотя мои восприятия еще полностью не восстановились, он заставил меня насторожиться. Голос, высокий и резкий, осведомился, как идет выздоровление. Ответил ему матрос, который, как мне казалось, более всех обо мне заботился. Он сказал, что я поправляюсь сносно, хотя и медленно.
   – Он что-нибудь сказал?
   – Ни слова, сэр. Только пробовал. Язык у него больно распухлый, сэр. Принимает только такую пищу, какая льется.
   – Он француз?
   – Мы так думаем, сэр. Боюсь, не по чему определить было. Ничего в карманах, сэр, да и по правде-то никаких карманов и нету. Почти что и одежды-то на нем не осталось, сэр.
   – Да-а-а.
   Моя матушка – женщина, которая никогда не спешит с комплиментами, – всегда поражается остроте моего слуха. Она говорила соседям, что я могу расслышать, как птица садится на поле. Благодаря этому слуху я узнаю голоса. А этот голос я знал слишком хорошо, хотя мне пришлось слышать его лишь один раз. Это был голос секретаря Молтби; я слышал его за стенами «Адмирала Бенбоу», когда эти двое проводили заседание военно-полевого суда. Молтби – хозяин этого брига во всех смыслах, кроме кораблевождения.
   Как же мне повезло с моими повреждениями! Будь они не столь серьезными, моим спасителям стало бы известно, кто я, прежде чем я понял бы, что попал на борт корабля Молтби.
   Корабль Молтби! Черный бриг! Раны у меня заболели снова.
   – Сообщите мне, когда он достаточно поправится, чтобы с ним можно было говорить.
   – Есть, сэр.
   – Теперь о другом. Что там Распен? Сэр Томас спрашивает о его настроении.
   – Поспокойнее, сэр. И думаю, еще больше успокаивается.
   – А мальчишка?
   – Все плох, сэр. Это было… Это было слишком сурово, сэр.
   – Да, я знаю. – И тонкий голос удалился.
   Матрос, который больше всех мною занимался, который уже давно стал заговаривать со мной, хотя не мог ожидать ответа, повернулся ко мне и сказал:
   – У нас тут неприятность на борту вышла. У нас на борту один странный парень есть, с огромным горбом на спине. Имя ему – Авель Рас-пен. Он решил, что юнга над ним смеется, так он возьми да отхлестай мальчишку линем. Чуть не до смерти. Ну, а тебе-то как раз повезло. Это ведь койка Распена, где ты лежишь.
   О Господи Боже мой! Я сплю на койке горбуна! Так его зовут Авель Распен? Его следовало бы назвать Каином. Что же еще швырнет судьба мне в лицо? Душа моя издала усталый вздох. Не говоря уже о совершенно непредставимой случайности моего спасения из вод морских сэром Томасом Молтби и его бандой, еще и это?! Что же мне теперь думать?
   Когда бриг Молтби подошел и встал рядом с «Испаньолой», меня утешала мысль, что сам Молтби меня никогда не видел. Но из моей памяти ускользнуло, что мы с горбуном однажды встретились на дороге. Правда, он не знал, что я – хозяин гостиницы, осаду которой впоследствии он предпринял вместе со своими сообщниками. Но если он меня увидит, он узнает меня по той краткой встрече. Я лежал на койке совершенно подавленный, но мне хватило здравого смысла на то, чтобы сначала отдохнуть, а потом уже поразмыслить над тем, как вернуться к активным действиям.
   К каким же уловкам следовало мне теперь прибегнуть? Неужели конец моим страхам так никогда и не наступит? Что мне придумать, чтобы благополучно сойти с этого корабля, не подвергаясь новым опасностям? У меня было одно преимущество – время. Пока я так себя чувствовал, у меня не было необходимости говорить и не было нужды показываться нигде на корабле.
   Если горбун, как я мог заключить из того, что услышал, содержится на судне взаперти из-за своего жестокого поступка, я могу спокойно встретиться с Молтби. Какая еще хитрость может уменьшить опасность? Я мог бы писать, а не говорить – из-за состояния собственного языка.
   Но, зная, что горбун убьет меня, как только узнает, мне необходимо было остерегаться того дня, когда он снова получит свободу передвижения. Что мне для этого нужно делать? Я понимал – судя по тому, как лечили меня мои спасители, – что их особенно тревожат мои глаза. Может быть, было бы разумно, чтобы мне забинтовали большую часть лица: такая просьба не могла бы показаться необычной для человека в моем состоянии.
   Мои страхи несколько ослабли, мысли мчались, сменяя одна другую. Если можно было бы сказать, что я чувствовал удовлетворение от чего-то, так это – от того, что мои восприятия и сообразительность так быстро восстанавливаются.
   По тем беседам, которые вели рядом со мной, я догадался, что они предполагают войти в гавань через пять-семь дней. Мозг мой непрестанно бился вокруг чего-то, выпавшего из памяти: название – название порта, куда шел черный бриг. Откуда оно было мне известно? Но ключа, чтобы открыть этот замок, у меня не было, и, устав, я бросил попытки вспомнить, откуда оно мне знакомо. Вместо этого я стал потихоньку разминать свои члены, то шевеля плечом, то сгибая руку, то ногу, поворачиваясь то туда, то сюда и понуждая свои бедные глаза поскорее исцелиться.
   Чтобы подстегнуть и ум, и дух, я стал думать о своих товарищах, обо всех тех, кто попал в заключение в той пещере, о тех несчастных, кто был подвешен выгорать под знойными лучами солнца на склоне утеса, и о тех, кто тревожился, ожидая в беспомощности и неведении, на борту «Испаньолы».
   Мой милый дядюшка Амброуз! Как к нему теперь относятся на борту корабля? Какие советы дает он капитану? А на острове – сколько добропорядочных людей пали жертвой злодейств Джозефа Тейта? Справедливо ли, что юный Луи, столь милый моему сердцу, должен лицом к лицу встретиться с таким зверем в образе отца? А Грейс Ричардсон, которую – теперь я это твердо знал – я люблю всей душой так, словно сам Господь Бог предназначил ее для меня, – не будет ли это немыслимо зверской жестокостью, если ей придется встретиться с таким человеком, каким теперь стал Тейт, чьи зловещие руки обагрены кровью стольких людей?