Молча слушал Гагарин. Он был согласен и с Тугариньш, и с Барановым, и с остальными, кто молча одобрял их. Разумеется, правда на их стороне, но без малого сорок лет офицерской службы впитали в плоть и кровь Гагарина подчинение прямому начальству. Он не мог понять, как это можно не выполнить приказ, и в то же время понимал, что от удачи или неудачи похода зависит судьба России.
   Патриот-монархист боролся в нем с дисциплинированным солдатом и, колеблясь, не взяв еще определенного решения, он отклонил его до Гатчины. «Там будет видно», – успокаивал он себя.
   А на станцию прибывали из Петрограда некоторые офицеры Дикой дивизии – офицеры, которым мучительно хотелось наступать вместе с дивизией на Петроград.
   Всем легко удалось прорваться. Они сообщали свежие новости: Керенский мечется в истерике. Ищет спасения в объятиях большевиков и наводнил Зимний дворец матросами с крейсера «Аврора», запятнавшими себя недавно чудовищными злодействами. Эти матросы забрызганы! свежей, еще не успевшей высохнуть кровью, кровью своих же офицеров, поголовно вырезанных и замученных ими. Убийцы с «Авроры» несут в Зимнем дворце все внешние и внутренние караулы вместо юнкеров. Юнкера, под подозрением в сочувствии Корнилову, и глава Временного правительства не доверяет ему.
   В штабе петербургского военного округа паника. Там не скрывают своей обреченности: «Придут «туземцы» и всех нас перевешают».
   К сожалению, главные агенты Корнилова, получившие крупные суммы для поднятия восстания в самом Петрограде, оказались далеко не на высоте. Это генерал Шлохов и инженер Фисташкин. Их нигде нельзя было найти, и только случай помог напасть на их след. Они две ночи кутили на «Вилла Роде», для дела палец о палец не ударив. Из трусости или из каких-нибудь других соображений, эти господа не вошли в соприкосновение ни с военными училищами, ни с офицерскими организациями. Они перенесли свою штаб-квартиру на «Вилла Роде». Там они проявляют большую активность.
   Смольный, обыкновенно такой шумный, разгульный, вымер. Живой души нет. Депутаты похрабрее сидят на Финляндском вокзале, готовые в любой момент к бегству. К услугам их поезд, стоящий под парами. Депутаты менее храбрые уже очутились в Белоострове, на самой границе.
   Оборона Петрограда более чем смехотворна. Министр земледелия Чернов руководит установкой батарей. Что можно еще прибавить? Вчерашняя подпольная крыса возомнила себя артиллерийским генералом!
   Вообще, вести благоприятные.
   Только вечером головной эшелон со штабом бригады подходил к Гатчине, манившей и звавшей во мраке своими огоньками.
   Перед самой Гатчиной стояли минут двадцать среди поля. В вагон князя вошел Тугарин и доложил через адъютанта о своем желании видеть командующего бригадой.
   – Что скажете? – спросил Гагарин,
   – Ваше сиятельство, разрешите мне сделать глубокую разведку.
   – Что вы называете глубокой разведкой? До Пулковских высот?
   – Значительно дальше, – ответил Тугарин.
   – До Нарвских ворот?
   – Еще дальше!
   Князь понял. Тугарин, отчаянная голова, желает побывать в Петрограде еще до появления там авангардов дивизии. И побывать не как-нибудь, а в конном строю, сея панику среди левых и окрыляя надеждой девять десятых населения столицы, измученного, истерзанного безвластием керенщины и произволом засевших в Смольном бандитов. Конечно, желание Тугарина риск и безумие, но разве сам он, князь, в молодости не безумствовал, и разве, вообще можно указать предел молодечеству и лихости настоящего кавалерийского офицера?..
   Он только сказал:
   – Не вздумайте взять с собой целую сотню.
   – Никак нет, ваше сиятельство, самое большое – всадников двенадцать вместе со мной.
   – И потом… потом, вы сами понимаете, Тугарин, авантюра головоломная.
   Тугарин ответил с каким-то вдохновенным лицом и с ноткой неотразимо проникновенной убедительности в голосе:
   – Ваше сиятельство, после отречения государя императора, после того, что вся эта сволочь сделала с Россией, уже ничего не страшно.
   Князь повернулся к окну и как-то уже слишком внимательно углубился взглядом в мутные вечерние дали… Затем, фыркнув носом, достал платок…
   – Черт возьми, насморк схватил! – и, вместо носа, поднес платок к глазам. – Ну, голубчик Тугарин, ступайте! Разрешить я вам не могу, но и запретить не могу! Официально я ничего не знаю. Ступайте с Богом!

Глубокая разведка

   С Тугариным вызвались в глубокую разведку два офицера – корнет Юрочка Федосеев и прапорщик Раппопорт, петербургский помощник присяжного поверенного. Раппопорт, когда пришел его срок, выбрал Дикую дивизию. Длинная черкеска сидела на нем, как подрясник, так одевались «по-кавказски» еще разве Секира-Секирский и корнет Кухнов. Но, будучи внешне забавным, Раппопорт обнаружил совсем не адвокатскую смелость: его всегда тянуло вперед. Он сам напрашивался в разведку. Так было и в данном случае. Он так трогательно умолял взять его, что Тугарин не мог да и не хотел отказать. Из всадников Тугарин выбрал восемь ингушей, сплошь Георгиевских кавалеров, готовых идти за ним хоть на край света. Среди них был семидесятилетний Бек-Боров, всадник еще конвоя императора Александра II, сухой, цепкий наездник с крашеной бородой.
   С рассвета двинулись переменным аллюром по обочинам старого Гатчинского шоссе.
   Как ни опереточно была поставлена защита Петрограда, но все же эти одиннадцать всадников шли навстречу полной неизвестности. Какая-нибудь засада какого-нибудь взвода стойкой пехоты могла, укрывшись, перестрелять их. И несмотря на это, а может быть, именно поэтому, настроение у всех было бодрое, приподнятое, охотницкое. И такое же бодрое, солнечное занималось утро в ясной дали и в отчетливых контурах.
   По временам Тугарин цейсовским биноклем своим ощупывал местность, а ингуши острыми глазами горцев видели то, что он видел в бинокль.
   Верстах в двадцати от Гатчины, оставшейся позади, поперек шоссе – тяжелая батарея. Хоботы орудий смотрели в землю, и в момент стрельбы в землю же неминуемо должен уходить снаряд.
   Офицеры хохотали над такой невиданной установкой орудий.
   Подъехали вплотную, держа на всякий случай винтовки наготове. Но эта предосторожность оказалась совершенно излишней. Солдаты артиллеристы не только не проявили никаких враждебных намерений, но встретили разъезд более чем радушно. По выправке и внешности это были кадровые артиллеристы.
   – Здорово, братцы! – приветствовал их Тугарин.
   – Здравия желаем, ваше высокоблагородие! – подтянуто, дружно ответили солдаты!
   – Что же это ваши пушки повесили носы?
   – А это уж не ваша забота, – улыбаясь, молвил бравый унтер-офицер, – начальство приказало, а нам хоть бы что.
   – Какое начальство?
   – Новое! Приезжал на машине вольный один, патлатый… Бог его знает, кто. Назвался, что мужицкий министр он, Чернов по фамилии. Поставьте, говорит, пушки этак. Мы и поставили. Сказывают, Корнилов идет. Разогнал бы эту сволоту. Смотреть противно, что делается.
   – А сзади вас что? – спросил Тугарин.
   – Да там верст за пять рота семеновцев.
   И, действительно, вскоре наткнулись всадники на большую пехотную заставу. Шагов за восемьсот пехота выкинула белый флаг. Оказалась рота семеновцев, не запасной сброд, а настоящие, побывавшие в боях гвардейцы.
   И здесь то же самое, что и на батарее: удовольствие, что наконец-то «разгонят эту сволоту». Теперь уже не было никаких сомнений: Петроград можно голыми руками взять.
   – Счастливого пути! – пожелали семеновцы.
   – Увидите, мы возьмем Петроград. Мы – разъезд конного Ингушского полка! – с каким-то мальчишеским задором похвалялся Раппопорт.
   – Как это дико все, в конце концов. Я, помощник присяжного поверенного, интеллигент, горожанин, трясусь на высоком азиатском седле, одетый в черкеску, которую видел раньше только на картинках, а другой, такой же, как и я, помощник присяжного поверенного, горожанин и интеллигент, сидит в Зимнем дворце притворяясь, что властвует над Россией, и мы с ним враги. Мы, какой-нибудь год назад уничтожавшие бутерброды в буфетной комнате окружного суда. Разве это не дико, разве не дико, что я – прапорщик Ингушского полка, а он – глава Временного правительства?
   Не встретив больше на пути никаких батарей, никаких пехотных застав, разъезд, втянувшийся в предместья столицы, миновал Триумфальную арку Нарвских ворот. Отсюда началось уже соприкосновение с Петроградом.
   Кучи солдат, бродивших по улицам, одуревших от безделья и лузганья семечек, завидев всадников в непривычной для глаз форме, кидались в первую попавшуюся подворотню, кидались с криком:
   – Черкесы пришли!
   И это «черкесы пришли» бежало вперед назад, вправо и влево.
   Через час-другой уже не было в Петрограде улицы, не было квартала, где бы «своими собственными глазами» не видели бы черкесов. Никогда не – воевавшие солдаты и рабочие говорили об этом со страхом, боясь расплаты за свои безобразия и бесчинства. Обыватели, жертвы всех этих безобразий, говорили о черкесах с восторгом. Наконец-то они сметут заодно и слюнявую керенщину, и разбойно-большевистский совет!
   Но все, решительно все прятались – и те, что боялись черкесов, и те, что готовы были забросать их цветами. Первые – опасаясь расстрела на месте, вторые были запуганы и колебались, не зная, чья возьмет?..
   Тугарин чувствовал себя хозяином положения. Теперь уже нечего опасаться каких бы то ни было сюрпризов. Лучший союзник одиннадцати всадников – навеянная, ими паника. Она создает вокруг них мертвое пространство, она множит маленький разъезд в сотни и тысячи раз.
   На Забалканском проспекте, у «Серапинской» гостиницы, решено было сделать коротенький привал и подкрепиться. Офицеры и Бек-Боров вошли в ресторан, а ингуши остались коноводами. Через минуту им вынесли пирожков, холодного мяса. От водки они отказались как истые мусульмане. Отказался и Бек-Боров, но офицеры выпили по стакану очищенной.
   А минут через десять все были уже на лошадях и, свернув по Фонтанке к Невскому проспекту, увидели знаменитых клодтовских коней. Гранитные цоколи их были сплошь заклеены революционными воззваниями, а одному из античных юношей вставлен был в руку красный флаг.
   Тугарин хотел видеть Лару, хотел унестись к Таврическому саду. Их разделяли пять-шесть минут. Но свое личное он приберег напоследок: сначала в Смольный, в этот подлый всероссийский гнойник!
   Но Смольный вымер. И там тихо, и там никто не выглядывает из окон. Только над вековыми деревьями кружатся с противным карканьем черно-синие вороны.
   Депутатская мелкота разбежалась, попряталась, депутаты покрупней выжидают события, одни на Финляндском вокзале, другие почти на границе.
   Между металлической оградой Таврического сада и низенькими флигельками офицерской кавалерийской школы подъехали всадники к дому Лары. У дверей стоял швейцар с густыми баками. Узнав Юрочку, он сорвал с головы обшитую галуном фуражку.
   – Лариса Павловна дома? – спросил Юрочка.
   – Никак нет. Ларису Павловну вчера увезли.
   – Кто увез? Куда?
   – Так что арестовали по ордеру Смольного…

Тайна «политического кабинета» на Захарьевской

   Наступление сначала остановилось, как бы нерешительно повиснув в воздухе, и затем постепенно сошло на нет. Оно растаяло не перед хотя бы мало-мальски реальной силой – мы видели ее, эту силу! – а перед фантомом. Неудача эта была морально политической неудачей. Был ли еще хоть один случай в истории, чтобы спаянная дисциплиной, воинственная, отлично вооруженная кавалерийская дивизия очутилась в таком же бездейственном положении; перед «пустотой», в буквальном смысле слова; пустотой, где черновские орудия уперлись хоботами своими в землю и пехота весело и радостно пропускала разъезды «неприятеля».
   Не было, наверное, не было. И по многим причинам. Первая и сама главная – генерал Корнилов, лишенный диктаторского честолюбия, диктаторского темперамента и диктаторского тяготения к власти, не повел дивизию сам, а предоставил ее Багратиону и Гатовскому, из коих один был трусом, а другой политиканствующим прохвостом. Эти двое – трус и негодяй, – оставаясь в тылу, погубили все. Но можно было бы еще спасти положение, если бы князь Гагарин, дотянувшись до Гатчины, посадил бы бригаду на коней и двинулся бы вслед за Тугариным, не ожидая приказания из штаба дивизии. А когда, наконец, получил приказ ожидать в Гатчине дальнейших распоряжений, не пренебрег этим и самовольно не двинулся вперед.
   И еще виноват был генерал Шлохов и инженер Фисташкин, частью прокутившие, частью присвоившие миллион рублей, данных им на восстание в самом Петрограде.
   Керенский успел выпустить и разослать свое «всем, всем, всем», где клеймил Корнилова изменником и контрреволюционером, желающим расправиться с «завоеваниями революции» под свист чеченских нагаек.
   Барон Сальватичи успел подсказать своему другу Отто Бауэру, а тот своему другу Виктору Чернову, а Чернов своему другу Керенскому следующее:
   – Навстречу дивизии надо выслать к Гатчине для уговаривания делегацию из туземцев-мусульман…
   И, собрав кое-как десяток-другой мусульман, хорошенько заплатив им из государственного банка по ордеру на клочке бумаги, выслали их на грузовике в Гатчину.
   Правда, Тугарин не подпустил делегацию близко, но все же отдельные члены ее успели перекинуться словом с отдельными всадниками.
   Они убеждали их:
   – Зачем вам, кавказским горцам, вмешиваться в дела русских? Разве мало вы навоевались, и разве же ждут вас в родных аулах ваши семьи? Довольно! Керенский отправит вас на Кавказ и еще так наградит – на всю жизнь хватит!..
   Клин соблазна и раздора был умеючи вбит, а тут еще неподвижность, бездействие, могущие разложить самых твердых и стойких.
   И вот тогда-то примчались на автомобилях довольные Багратион и Гатовский. Багратион мягко выговаривал князю Александру Васильевичу:
   – Вот видишь же, друг мой, ведь это была нелепая авантюра! Так и должно было кончиться. Поедем-ка лучше в Петроград. Моя машина быстро, в час, нас домчит. Пообедаем в «Астории».
   Из «Астории» Багратион и Гатовский поспешили в Зимний дворец. Керенский, благосклонно пожурив их, дал им излиться в верноподданнических чувствах. Сияющий вернулся Багратион в «Асторию».
   – А знаешь, Александр Васильевич, Керенский совсем не такая фитюлька. С ним можно столковаться. «Туземная» дивизия будет переименована в корпус, и мне обещано, что я прямо отсюда, не выгружаясь, поведу корпус на Северный Кавказ… Кстати, Керенский желает тебя видеть…
   – Да? – иронически переспросил Гагарин. – Но у меня нет никакого желания видеть господина Керенского.
   – Напрасно, напрасно, Александр Васильевич! Был царь-батюшка, мы служили ему, а теперь вписана уже новая страница истории, и ее никак не вырвешь!
   Багратиона ждало разочарование. Несмотря на всю свою угодливость и гибкость, он был оттерт, и «туземный» корпус был дан генералу Половцеву. Не потому, что Керенский питал к Половцеву нежные чувства, а потому, что Половцев был бесцеремонно устранен от командования петербургским военным округом, и желательно было теперь его как-нибудь сплавить, но сплавить, позолотив пилюлю.
   То же самое или почти то же самое произошло и с тем корпусом, который по другому направлению вел на красную столицу генерал Крымов. Уже по дороге в казачьих частях началось брожение. Корпус разваливался в вагонах. Даже кое-кто из офицеров, самовольно оставив свои полки, поспешил в Петроград в чаянии сделать карьеру, карьеру перебежчиков.
   Один из этих милостивых государей, ротмистр Данильчук, успел даже вернуться на автомобиле, и не в единственном числе, а с полковником Самариным, фаворитом Керенского.
   Они уговаривали генерала Крымова:
   – Ваше превосходительство, было бы безумием упорствовать! Ваш корпус может с минуты на минуту открыто взбунтоваться. Дикая дивизия застряла в Гатчине. Ставка на Корнилова бита! Спасайся, кто может! Поедем же в Петроград. Керенский уважает вашу доблесть и готов простить вас.
   – Готов меня простить? Он меня? За что? – возмутился Крымов. – Да у меня в кармане его телеграмма, вызывающая мой третий конный корпус в Петроград! И после этого он готов меня простить? Что за гнусная комедия!
   В конце концов Самарин и Данильчук убедили потрясенного и надломленного Крымова поехать вместе с ними.
   Говорили, что объяснение Керенского с Крымовым было бурное и что даже Крымов ударил Керенского по физиономии. Говорили, что после этого в Крымова стрелял, по одной версии, адъютант, Керенского, по другой – Савинков. Раненый Крымов будто бы вынесен был в автомобиль и отвезен на Захарьевскую, 17, в так называемый «политический кабинет» Керенского.
   Несколькими часами спустя, уже поздно вечером, к Марье Александровне Крымовой, жившей с дочерью и сыном на Лиговке в громадном доме Перцова, явился ротмистр Данильчук. Крымова знала Данильчука давно с не особенно светлых сторон, знал а, что на войне Данильчук сам прострелил свою записную книжку, а после требовал боевой награды за пулю, «чудом пощадившую его жизнь».
   Но Крымова почти обрадовалась Данильчуку. Офицер ее мужа! Без сомнения привез какие-нибудь новости. Крымова ничего еще не знала про бурную сцену в Зимнем.
   – Где Александр Михайлович? Данильчук сделал таинственное лицо и так же таинственно произнес:
   – Александр Михайлович?.. Я как друг вашей семьи… Ну, словом, Марья Александровна, возьмите себя в руки…
   – Ради Бога, что с ним?!
   – Видите… генерал пытался лишить себя жизни…
   – Он жив? Жив? Не мучьте меня!..
   – Он был жив… то есть, я хочу сказать, что Александр Михайлович не сразу скончался. После этого… как бы вам сказать… несчастного инцидента он жил еще около четырех часов…
   Обезумев от горя и бешенства, Крымова, готовая растерзать Данильчука, вцепилась в его шинель.
   – Как же вы могли… как вы смели не известить меня тотчас же?
   – Марья Александровна, ни слова больше! И стены имеют уши… Ничего не спрашивайте, Ни о чем не допытывайтесь, ни с кем не говорите… Только при этих условиях вы можете рассчитывать на усиленную пенсию…
   Крымова, не слушая, перебила Данильчука:
   – Я хочу быть у его тела! Везите меня!
   – Вот, ей-богу, какая вы! Я же вам сказал: надо сидеть смирно и тихо. Тогда все будет хорошо. А когда можно будет допустить вас к телу Александра Михайловича, я вас немедленно извещу. И затем еще имейте в виду: похороны без всяких демонстраций! Это желание Керенского. За гробом можете идти только вы с детьми. Больше никто! Если вы будете слушаться во всем, вы можете рассчитывать на пенсию. Могу вас утешить – узнав про самоубийство Александра Михайловича, Керенский сказал: «Он поступил как честный человек».
   Допустили только через два дня в Николаевский госпиталь, где старший врач подвел ее к синему, одеревеневшему телу под грубой, с большим клеймом простыней. Врач показал огнестрельную рану на широкой, богатырской груди покойного и, убедившись, что никого нет, объяснил шепотом:
   – Странное самоубийство… очень страннее. Обратите внимание – края раны не обожжены, у меня впечатление, что выстрел был произведен на расстоянии двух шагов… Да и само направление пули… Самому нельзя так застрелиться. Нельзя! Я вам говорю как жене покойного, но прошу вас, это между нами…
   Столбняк охватил бедную женщину. Через несколько минут молчания она тихо спросила:
   – А где же все бывшее на нем? У мужа всегда набиты карманы бумагами, записными книжками, документами…
   – Ничего этого нет, – покачал головой врач, – тело доставили, как вы его сейчас видите.
   На другой день ротмистр Данильчук исчез, и больше его никто никогда не встречал. В этот же самый день полковник Самарин выехал сибирским экспрессом, получив в командование Иркутский военный округ.
   Тайна «политического кабинета» на Захарьевской и теперь, спустя 12 лет, продолжает оставаться неразгаданной. Как именно погиб Крымов? Кто был при нем в часы его агонии? Куда девались бывшие при нем бумаги и в том числе телеграмма Керенского, вызывавшая в Петроград третий военный корпус – все это до сих пор темно, туманно и полно одних лишь догадок…

Во власти горилл

   Лара изо дня в день озарялась надеждой.
   Что-то должно совершиться, должно! Нет сил больше ни терпеть, ни ждать…
   Солдаты и чернь громили винные склады. Нагруженные бутылками, зловещими силуэтами, какими-то двуногими шакалами двигались посреди улицы с пьяным смехом и пьяной бранью. О чугунные тумбы панелей. разбивались горлышки бутылок, и громилы, напившись до бесчувствия, тут же падали замертво.
   А Таврический сад шумел своими деревьями, гулял в его гуще ночной ветер, и никогда эти завывания не чудились Ларе такими безотрадно тоскливыми.
   Вечерами выйти или выехать было далеко не безопасно. Грабили с наступлением сумерек. Царила анархия. Смольный ее поощрял, а Временное правительство не могло да и не смело ее обуздать, боясь «народного гнева».
   И когда весь город насыщен был до изнеможения одним и тем же, одной и той же гипнотизирующей мыслью – они уже близко, они идут, идут! – к Ларе ворвалась банда матросов во главе с Карикозовым.
   Она узнала его тотчас же, узнала, хотя он так теперь был непохож на того смешного, трусливого самозванца, которого она из жалости посадила за свой стол в киевском «Континентале».
   Упоенный своей властью, он был груб и нагл, для пущей важности задирал еще выше свой нос-картофелину, и еще асимметричней казалось его лицо, перекошенное торжествующей злобой. И здоровенные, сильные матросы, и неказистый Карикозов одинаково липкими, бесстыжими глазами смотрели на эту женщину, еще недавно такую недоступную, а теперь бывшую всецело в их власти.
   – Ну што, ну што, гражданка, – сквозь зубы допытывался Карикозов, – ждаешь, гражданка, свой туземец? Жди, жди свой прохвост Тугарин, любовник свой!
   Она молчала, бледная, беззащитная, думая об одном: только бы побороть животный, страх свой, побороть мелкую дрожь лица, всего тела.
   Карикозов продолжал сквозь зубы:
   – Он придет, а только ты его не увидишь! Нэт. Одевайся!
   Она стояла, потеряв способность двигаться, мыслить. Что-то глухое, тупое, как столбняк, овладело ею.
   Карикозов подошел вплотную, обдавая ее зловонным дыханием.
   – Одевайся, слышь, тебе говору!
   И, подхлестывая свою пробудившуюся похоть, он выкрикнул исступленно: «Ты красивый блад!». И он еще несколько раз повторил это ужасное слово.
   Матросы захохотали, как жеребцы, и теснее обступили Лару.
   И, может быть, они все скопом бросились бы насиловать ее, вырывая друг у друга, но у Карикозова были свои особенные соображения.
   – Товарищи, нельзя! Товарищи, у меня ордер! Нада закон соблудать. Мы она арестуем. Обиск сделать нада! Нет ли оружий, документы? Это известии контрреволюционни девка!..
   Недолго продолжался обыск. Расхватали все драгоценности, расхватали несколько золотых монет, пачку царских сторублевок, вывели Лару на улицу и, втиснув в машину, помчались к набережной.
   Вся эта банда на миноносце доставила Лару в Кронштадт.

Судьба трех всадников

   Кто-то подсказал Керенскому:
   – Дикая дивизия – это единственная организованная сила, все еще опасная для революции, несмотря даже на неуспех под Петроградом. Чем она будет дальше, тем будет лучше для завоеваний революции. Там, на Кавказе, полки разойдутся по своим племенам и Дикая дивизия отойдет в историю.
   «Умный» совет был подхвачен. «Туземцы» проехали эшелонами своими в северо-восточном направлении все взбаламученное море сумбурного российского лихолетья. Все это было им чуждо, как чужда была сама Россия. Ее горцы не знали и не понимали. Для них была Россия, покуда был царь, которому они присягали. И за царя они шли, и его именем творили чудеса лихости и отваги.
   И когда не стало царя, рухнула власть, коей они подчинялись.
   Это было на руку большевикам, со дня на день готовым спихнуть жалкий комочек чего-то бесформенного, именовавшегося «Временным правительством». Большевики знали – если казаки и горцы объединятся, это будет грозная сила, и с ней не только не справиться, а она сама властно продиктует свои условия всей остальной осовеченной и омандаченной России. И не успели ингуши вернуться к себе, на Кавказ, как тотчас же закипела распря.
   В нее влился третий элемент – жители Курской молоканской слободки, все сплошь распропагандированные большевики. Один вид офицерских погон приводил их в остервенение, на ком бы эти погоны ни были – на «туземце» или на армейце.
   Слобожане вместе с казаками образовали «блок» против горцев. Хотя и с казаками им было не совсем по дороге, но казаки были вооружены и организованы. Казаки были военные, бойцы, а слобожане только разбойники. Ингушам держаться в самом Владикавказе; было и невыгодно, и ненужно, и опасно. Они хлынули в свое Базоркино и в Назрань, другой такой же ингушский городок, и рассыпались по аулам. Там они были у себя, и туда уже не дотянуться ни казакам, ни тем более слобожанам.