Соображая, Корнилов сузил свои и без того узкие глаза.
– Что же, я могу поручиться за несколько ударных моего имени батальонов. Но, во-первых, они необходимы на фронте. Как организованная физическая и моральная сила они исполняют обязанности заградительных отрядов. А затем, ведь ударные батальоны – пехота, в таких же стремительных захватах городов, неукрепленных и незащищенных, необходима конница. Да она и больше бьет по воображению… обывательскому воображению, – добавил верховный.
– Это верно, – согласился военный министр, – в декоративном отношении один всадник эффектнее десяти пехотинцев. Но какие же именно кавалерийские части вы имеете в виду? Гвардию?
Корнилов отрицательно покачал головой.
– К моему глубокому изумлению гвардейская конница так разложилась, как и ожидать нельзя было! Помните, вы приезжали ко мне в Бердичев, я командовал юго-западным фронтом, а вы были нашим комиссаром? Помните, на вокзале караул из кавалергардов? Разве можно было узнать в этих всклокоченных, немытых, заросших волосами, в расстегнутых гимнастерках людях недавних подтянутых красавцев, по выправке и по внешности не знавших во всем мире никого и ничего равного себе? Изо всей гвардейской конницы дисциплинированы еще кирасиры… его величества, – машинально, по старой привычке, сказал Корнилов и поправился: – Желтые кирасиры, и только благодаря доблестному командиру своему князю Бековичу-Черкасскому. Вся же остальная гвардейская конница никуда и ни за кем не пойдет. Да то же самое и из армейской я не вижу возможности набрать надлежащий верный кулак. Вся надежда на Дикую дивизию.
– Это немыслимо, – запротестовал Савинков.
– Почему?
– Недопустимо, чтобы кавказские горцы освобождали Россию от большевиков. Что скажет русский народ?
– Спасибо скажет! Когда вы, Борис Викторович, за революционную работу свою сидели в тюрьме, не все ли равно было вам, кто открыл бы вашу камеру для побега – русский или татарин? Я думаю, все равно, лишь бы унести свою голову. Так и здесь.
– Отчасти вы правы, но… – и после некоторой паузы Савинков произнес то, что было для него настоящим поводом для нежелания бросить на Петроград Дикую дивизию. – Видите ли, подавляющее большинство офицеров этой дивизии, все эти кавказские и русские князья, – элемент монархический,, реакционный. Дорвавшись до Петрограда, они начнут вешать всех инакомыслящих…
– Если они перевешают совет рабочих депутатов, честь им и слава!
– Да, но войдя во вкус, они могут не ограничиться советом. Наверное, так и будет. Они за компанию вздернут и Временное правительство, а это повело бы к восстановлению монархии.
«А, ты боишься за собственную холеную шкуру!» – подумал Корнилов и продолжал вслух:
– Нет, почему же? На Временное правительство никто не посягнул бы. А за Дикую дивизию я прежде всего вот почему, мой приказ или должен быть выполнен, или его нельзя отдавать. В Дикой дивизии я уверен. Мой приказ они выполнят. Она пойдет, дойдет и войдет.
Увидев, что Савинков все еще колеблется, а без него никакие решения не могут быть приняты, Корнилов постарался найти компромисс.
– Хотя я и не согласен с вами, но, дабы не было впечатления, что Россию спасают одни только горцы Северного Кавказа, я могу параллельно двинуть конный корпус… В относительном порядке находятся еще части генерала Крымова. Вы его знаете. Отличный боевой генерал. А его убеждения никак нельзя назвать крайне правыми.
– Генерал Крымов вне подозрений, – подтвердил Савинков, – лично я, однако, предпочел бы одного генерала Крымова без Дикой дивизии.
– Дикая дивизия своего рода страховка. А что, если корпус Крымова не дойдет? Я надеюсь на него, но полной веры у меня нет. Провал же всей этой карательной экспедиции грозит полным крушением и тыла, и фронта. Это была бы уже катастрофа.
– Пусть будет так! – скрепил Савинков. – Когда вы считаете удобным выступить?
– В сентябре, после Московского совещания, которое, конечно, не приведет ни к чему и будет лишь одним лишним морем митинговой и полумитинговой болтовни…
Паника в разбойничьем притоне
В чьи руки попала Дикая дивизия
«А счастье было так возможно, так близко…»
– Что же, я могу поручиться за несколько ударных моего имени батальонов. Но, во-первых, они необходимы на фронте. Как организованная физическая и моральная сила они исполняют обязанности заградительных отрядов. А затем, ведь ударные батальоны – пехота, в таких же стремительных захватах городов, неукрепленных и незащищенных, необходима конница. Да она и больше бьет по воображению… обывательскому воображению, – добавил верховный.
– Это верно, – согласился военный министр, – в декоративном отношении один всадник эффектнее десяти пехотинцев. Но какие же именно кавалерийские части вы имеете в виду? Гвардию?
Корнилов отрицательно покачал головой.
– К моему глубокому изумлению гвардейская конница так разложилась, как и ожидать нельзя было! Помните, вы приезжали ко мне в Бердичев, я командовал юго-западным фронтом, а вы были нашим комиссаром? Помните, на вокзале караул из кавалергардов? Разве можно было узнать в этих всклокоченных, немытых, заросших волосами, в расстегнутых гимнастерках людях недавних подтянутых красавцев, по выправке и по внешности не знавших во всем мире никого и ничего равного себе? Изо всей гвардейской конницы дисциплинированы еще кирасиры… его величества, – машинально, по старой привычке, сказал Корнилов и поправился: – Желтые кирасиры, и только благодаря доблестному командиру своему князю Бековичу-Черкасскому. Вся же остальная гвардейская конница никуда и ни за кем не пойдет. Да то же самое и из армейской я не вижу возможности набрать надлежащий верный кулак. Вся надежда на Дикую дивизию.
– Это немыслимо, – запротестовал Савинков.
– Почему?
– Недопустимо, чтобы кавказские горцы освобождали Россию от большевиков. Что скажет русский народ?
– Спасибо скажет! Когда вы, Борис Викторович, за революционную работу свою сидели в тюрьме, не все ли равно было вам, кто открыл бы вашу камеру для побега – русский или татарин? Я думаю, все равно, лишь бы унести свою голову. Так и здесь.
– Отчасти вы правы, но… – и после некоторой паузы Савинков произнес то, что было для него настоящим поводом для нежелания бросить на Петроград Дикую дивизию. – Видите ли, подавляющее большинство офицеров этой дивизии, все эти кавказские и русские князья, – элемент монархический,, реакционный. Дорвавшись до Петрограда, они начнут вешать всех инакомыслящих…
– Если они перевешают совет рабочих депутатов, честь им и слава!
– Да, но войдя во вкус, они могут не ограничиться советом. Наверное, так и будет. Они за компанию вздернут и Временное правительство, а это повело бы к восстановлению монархии.
«А, ты боишься за собственную холеную шкуру!» – подумал Корнилов и продолжал вслух:
– Нет, почему же? На Временное правительство никто не посягнул бы. А за Дикую дивизию я прежде всего вот почему, мой приказ или должен быть выполнен, или его нельзя отдавать. В Дикой дивизии я уверен. Мой приказ они выполнят. Она пойдет, дойдет и войдет.
Увидев, что Савинков все еще колеблется, а без него никакие решения не могут быть приняты, Корнилов постарался найти компромисс.
– Хотя я и не согласен с вами, но, дабы не было впечатления, что Россию спасают одни только горцы Северного Кавказа, я могу параллельно двинуть конный корпус… В относительном порядке находятся еще части генерала Крымова. Вы его знаете. Отличный боевой генерал. А его убеждения никак нельзя назвать крайне правыми.
– Генерал Крымов вне подозрений, – подтвердил Савинков, – лично я, однако, предпочел бы одного генерала Крымова без Дикой дивизии.
– Дикая дивизия своего рода страховка. А что, если корпус Крымова не дойдет? Я надеюсь на него, но полной веры у меня нет. Провал же всей этой карательной экспедиции грозит полным крушением и тыла, и фронта. Это была бы уже катастрофа.
– Пусть будет так! – скрепил Савинков. – Когда вы считаете удобным выступить?
– В сентябре, после Московского совещания, которое, конечно, не приведет ни к чему и будет лишь одним лишним морем митинговой и полумитинговой болтовни…
Паника в разбойничьем притоне
Этот человек вел двойную жизнь в сумбурном, запакощенном, опаршивевшем, но все еще величавом Петрограде. Двойную жизнь: одну – под именем барона Сальватичи в светских гостиных, другую – под более демократическим именем товарища Сакса в Смольном, в совете рабочих депутатов.
Безукоризненно одевшись у Калина, с моноклем в глазу – это придавало ему еще более хищное выражение, – барон Сальватичи плел какую-то сложную интригу в аристократических кругах, напуганных и пришибленных революцией. «Надо перетерпеть. Действительность ужасная, будет еще ужаснее, – обещал он и тут же спешил успокоить: – Но не надолго. От Керенского нельзя сразу перейти к порядку и успокоению. Нельзя. Надо пустить к власти большевиков. На две недели, на месяц самое большее, но это необходимо. А тогда их сметет новая сила, и в России вновь будет монархия».
Хотя барон Сальватичи не договаривал, но все понимали: эта новая сила – немцы! Он гипнотизировал собеседников и собеседниц своей внешностью, своей таинственностью, своим благовоспитанным апломбом и, пожалуй, самое главное, своим могуществом.
Матросская вольница или банда анархистов вселяется в чью-нибудь квартиру, непременно барскую, начинает ее грабить. Тщетно взывает хозяин, бывший сановник или генерал-адъютант, к судебным властям или даже к «самому Керенскому»… Но и судебные власти, и «сам» Керенский – беспомощны. Матросы и анархисты глумятся и над республиканским прокурором, и над Бонапартиком в бабьей кофте.
Но вот барон Сальватичи нажимает какие-то неведомые пружины, и наглые банды покорно уходят из «социализированных» квартир.
Вот почему в салонах слепо верили этому барону. Так и надо, так и должно быть: от Керенского переход к успокоению и порядку невозможен. Необходим промежуточный этап в лице большевиков. А потом придут стройные железные фаланги в касках с остроконечными шишаками, и появятся в изобилии на рынке и хлеб, и мясо, и можно будет выходить из дому, не рискуя быть ограбленным или убитым.
В Смольный приезжал товарищ Сакс уже не в костюме от Калина, а в английском френче, в широких бриджах и в желтых ботинках с. матерчатыми обмотками защитного цвета. В совете рабочих депутатов товарищ Сакс был крупной фигурой. Даже нахальный, избалованный популярностью своей в преступных низах Троцкий и тот был как-то особенно почтителен с товарищем Саксом и не задирал кверху клок своей бороденки, а опускал голову книзу, с собачьей угодливостью поблескивая глазами из-под стекол пенсне.
Смольный институт, выпустивший целые поколения чудных русских женщин, этот архитектурный шедевр великого Растрелли, теперь загрязненный, заплеванный, наводненный всяким сбродом, напоминал разбойничий притон. Туда свозили арестованных буржуев, свозили большие запасы муки, вина, консервов я, вообще, всякого продовольствия.
Пыхтели грузовики, сновали взад и вперед; вооруженные до зубов солдаты, матросы и темные штатские. Это скопище немецких агентов, выпущенных из тюрем каторжников, военных, писателей, адвокатов и фельдшеров издавало. декреты, совершало чудовищные беззакония И допрашивало министров Временного правительства, заподозренных в недостаточной революционности. И министры отчитывались, как напроказившие школьники, боясь На лучший конец ареста, на худший – самосуда этих увешанных револьверами, пулеметными лентами и ручными гранатами дегенератов с бриллиантовыми перстнями на пальцах и с золотыми портсигарами с графскими и княжескими коронами.
И вот этот налаженный, самоуверенный разбойничий быт нарушен.
В панике заметался Смольный:
– Корнилов бросил на Петроград своих черкесов!
– Этот царский генерал желает утопить революцию в крови рабочих!
– Предатель Савинков заодно с Корниловым!
– Арестовать Савинкова!
С грохотом помчались набитые матросами грузовики. Но Савинкова нигде нельзя было найти. Он исчез.
– Подать Керенского сюда!
Серо-землистый, дрожащий примчался Керенский в Смольный на автомобиле императрицы Марии Федоровны. Троцкий, с поднятым кверху клоком бороденки, топал ногами, орал:
– Вы продались царским генералам! Вы ответите за это перед революционной совестью!
Керенский оправдывался, как мог. Его революционная совесть чиста. Он сам только что узнал об этом реставрационном походе на Петроград. Вернувшись в Зимний дворец, он выпустит воззвание ко «всем, всем, всем», где заклеймит Корнилова изменником и предателем.
Пообещав прислать воззвание в Смольный для корректуры, Бонапартик отправился сочинять свое «всем, всем, всем» в сотрудничестве с Некрасовым.
Кричали о защите Петрограда, этой красной цитадели, о сопротивлении до последних сил, до конца, но никто не верил ни в красную цитадель, ни в сопротивление.
Депутаты, воинственными возгласами своими потрясавшие монументальные своды Смольного, имели уже «на всякий случай» в кармане фальшивый паспорт, дабы, когда корниловские черкесы будут на подступах к красной цитадели, успеть прошмыгнуть через финляндскую границу.
О, если бы можно было взглядом убивать! Депутаты, удирая, на прощанье убили бы сотни тысяч ненавистных буржуев, с нетерпением ожидающих «банды корниловских дикарей», чтобы забросать их цветами.
И у депутата Карикозова лежал в кармане чужой паспорт на чужое имя, но эта карикатурная фигура в черкеске с большим кинжалом и с большим красным бантом проявляла необузданный темперамент и горячилась больше всех:
– Я их знаю, «туземцы»! А кто их знает – не боится! Дикая дивизия? Я сам Дикая дивизия! Я три Георгиевский крест имел, только я бросал этот игрушка от кровавого Николай. Я буду резить, ва, я буду резить всех! Ингуши, чеченци, кабардинци, татари, дагестанци, черкесы! Все буду резить, – с искаженным лицом исступленно выкрикивал экс-фельдшер Дикой дивизии и в виде финала вытаскивал огромный кинжал свой, слюнил палец и проводил им по лезвию клинка, закатывая глаза и рыча, и скрежеща зубами.
Даже обступившим его матросам, с еще не высохшей на них кровью замученных ими морских офицеров, даже этим холодным убийцам становилось жутко:
– Вот парнишка! Хват! Ну и зверь же! Этот покажет корниловцам! Даром что плюгавый!
Пожалуй, один товарищ Сакс ничего не выкрикивал, ничего не обещал, ничем не похва– лялся. А между тем, когда все депутаты заняты были одним – спасением своей депутатской шкуры, – товарищ Сакс чувствовал себя на краю зияющей политической бездны.
Если корниловское наступление увенчается успехом, оно оздоровит армию, и тогда дружным натиском с востока и запада союзники раздавят австро-германцев.
Едва ли не впервые спокойный, выдержанный барон Сальватичи потерял голову. Ему приходилось подбадривать себя кокаином. Он понимал, что вооруженной силой не остановить «туземный» корпус. Нет ее, этой вооруженной силы. Есть растлившийся гарнизон, не желающий ни с кем воевать, ни с белыми, ни с красными. Ни с кем! Тысяча-другая озверелых матросов? Но кому вести их в бой? Да и не знают они сухопутного боя, эти опьяненные собственным величием, буржуазной кровью и награбленными бриллиантами декольтированные, завитые, напудренные и напомаженные гориллы…
Решается судьба двух империй. Эту судьбу несут с собой две-три тысячи всадников на азиатских седлах и с азиатскими методами войны.
В момент этих поистине трагических размышлений в комнату 72, занимаемую бароном Сальватичи в Смольном, вошел, не постучавшись, Карикозов.
– Как вы смели? Убирайтесь к черту!
– Погоди, послюшай. Тебе лицо горит и мне горит…
– Что за чепуха! Не до вас мне! Убирайтесь!
– Имей терпение, – продолжал, не двигаясь, Карикозов. – Тугарин помнишь? Нагайка тебе ударил! Отомстить хочешь? Тугарин любовница, – гражданка Алаев, арестовать надо. Из Петроград увезти. Тугарин с дивизиям придет, нет душенька его. И я припомню, как меня ингуши нагайкам бил по его приказ. Давай ордер, что ли, пока есть время. Чего думать, давай! Тебе легче будет, мне легче. Обоим легко будет!
Товарищ Сакс подписал ордер на предмет ареста «гражданки Алаевой за соучастие с Корниловым и за тайную связь с его агентами».
Экс-фельдшер, взяв с собой пять вооруженных матросов, помчался к Таврическому саду на мощной великокняжеской машине.
Безукоризненно одевшись у Калина, с моноклем в глазу – это придавало ему еще более хищное выражение, – барон Сальватичи плел какую-то сложную интригу в аристократических кругах, напуганных и пришибленных революцией. «Надо перетерпеть. Действительность ужасная, будет еще ужаснее, – обещал он и тут же спешил успокоить: – Но не надолго. От Керенского нельзя сразу перейти к порядку и успокоению. Нельзя. Надо пустить к власти большевиков. На две недели, на месяц самое большее, но это необходимо. А тогда их сметет новая сила, и в России вновь будет монархия».
Хотя барон Сальватичи не договаривал, но все понимали: эта новая сила – немцы! Он гипнотизировал собеседников и собеседниц своей внешностью, своей таинственностью, своим благовоспитанным апломбом и, пожалуй, самое главное, своим могуществом.
Матросская вольница или банда анархистов вселяется в чью-нибудь квартиру, непременно барскую, начинает ее грабить. Тщетно взывает хозяин, бывший сановник или генерал-адъютант, к судебным властям или даже к «самому Керенскому»… Но и судебные власти, и «сам» Керенский – беспомощны. Матросы и анархисты глумятся и над республиканским прокурором, и над Бонапартиком в бабьей кофте.
Но вот барон Сальватичи нажимает какие-то неведомые пружины, и наглые банды покорно уходят из «социализированных» квартир.
Вот почему в салонах слепо верили этому барону. Так и надо, так и должно быть: от Керенского переход к успокоению и порядку невозможен. Необходим промежуточный этап в лице большевиков. А потом придут стройные железные фаланги в касках с остроконечными шишаками, и появятся в изобилии на рынке и хлеб, и мясо, и можно будет выходить из дому, не рискуя быть ограбленным или убитым.
В Смольный приезжал товарищ Сакс уже не в костюме от Калина, а в английском френче, в широких бриджах и в желтых ботинках с. матерчатыми обмотками защитного цвета. В совете рабочих депутатов товарищ Сакс был крупной фигурой. Даже нахальный, избалованный популярностью своей в преступных низах Троцкий и тот был как-то особенно почтителен с товарищем Саксом и не задирал кверху клок своей бороденки, а опускал голову книзу, с собачьей угодливостью поблескивая глазами из-под стекол пенсне.
Смольный институт, выпустивший целые поколения чудных русских женщин, этот архитектурный шедевр великого Растрелли, теперь загрязненный, заплеванный, наводненный всяким сбродом, напоминал разбойничий притон. Туда свозили арестованных буржуев, свозили большие запасы муки, вина, консервов я, вообще, всякого продовольствия.
Пыхтели грузовики, сновали взад и вперед; вооруженные до зубов солдаты, матросы и темные штатские. Это скопище немецких агентов, выпущенных из тюрем каторжников, военных, писателей, адвокатов и фельдшеров издавало. декреты, совершало чудовищные беззакония И допрашивало министров Временного правительства, заподозренных в недостаточной революционности. И министры отчитывались, как напроказившие школьники, боясь На лучший конец ареста, на худший – самосуда этих увешанных револьверами, пулеметными лентами и ручными гранатами дегенератов с бриллиантовыми перстнями на пальцах и с золотыми портсигарами с графскими и княжескими коронами.
И вот этот налаженный, самоуверенный разбойничий быт нарушен.
В панике заметался Смольный:
– Корнилов бросил на Петроград своих черкесов!
– Этот царский генерал желает утопить революцию в крови рабочих!
– Предатель Савинков заодно с Корниловым!
– Арестовать Савинкова!
С грохотом помчались набитые матросами грузовики. Но Савинкова нигде нельзя было найти. Он исчез.
– Подать Керенского сюда!
Серо-землистый, дрожащий примчался Керенский в Смольный на автомобиле императрицы Марии Федоровны. Троцкий, с поднятым кверху клоком бороденки, топал ногами, орал:
– Вы продались царским генералам! Вы ответите за это перед революционной совестью!
Керенский оправдывался, как мог. Его революционная совесть чиста. Он сам только что узнал об этом реставрационном походе на Петроград. Вернувшись в Зимний дворец, он выпустит воззвание ко «всем, всем, всем», где заклеймит Корнилова изменником и предателем.
Пообещав прислать воззвание в Смольный для корректуры, Бонапартик отправился сочинять свое «всем, всем, всем» в сотрудничестве с Некрасовым.
Кричали о защите Петрограда, этой красной цитадели, о сопротивлении до последних сил, до конца, но никто не верил ни в красную цитадель, ни в сопротивление.
Депутаты, воинственными возгласами своими потрясавшие монументальные своды Смольного, имели уже «на всякий случай» в кармане фальшивый паспорт, дабы, когда корниловские черкесы будут на подступах к красной цитадели, успеть прошмыгнуть через финляндскую границу.
О, если бы можно было взглядом убивать! Депутаты, удирая, на прощанье убили бы сотни тысяч ненавистных буржуев, с нетерпением ожидающих «банды корниловских дикарей», чтобы забросать их цветами.
И у депутата Карикозова лежал в кармане чужой паспорт на чужое имя, но эта карикатурная фигура в черкеске с большим кинжалом и с большим красным бантом проявляла необузданный темперамент и горячилась больше всех:
– Я их знаю, «туземцы»! А кто их знает – не боится! Дикая дивизия? Я сам Дикая дивизия! Я три Георгиевский крест имел, только я бросал этот игрушка от кровавого Николай. Я буду резить, ва, я буду резить всех! Ингуши, чеченци, кабардинци, татари, дагестанци, черкесы! Все буду резить, – с искаженным лицом исступленно выкрикивал экс-фельдшер Дикой дивизии и в виде финала вытаскивал огромный кинжал свой, слюнил палец и проводил им по лезвию клинка, закатывая глаза и рыча, и скрежеща зубами.
Даже обступившим его матросам, с еще не высохшей на них кровью замученных ими морских офицеров, даже этим холодным убийцам становилось жутко:
– Вот парнишка! Хват! Ну и зверь же! Этот покажет корниловцам! Даром что плюгавый!
Пожалуй, один товарищ Сакс ничего не выкрикивал, ничего не обещал, ничем не похва– лялся. А между тем, когда все депутаты заняты были одним – спасением своей депутатской шкуры, – товарищ Сакс чувствовал себя на краю зияющей политической бездны.
Если корниловское наступление увенчается успехом, оно оздоровит армию, и тогда дружным натиском с востока и запада союзники раздавят австро-германцев.
Едва ли не впервые спокойный, выдержанный барон Сальватичи потерял голову. Ему приходилось подбадривать себя кокаином. Он понимал, что вооруженной силой не остановить «туземный» корпус. Нет ее, этой вооруженной силы. Есть растлившийся гарнизон, не желающий ни с кем воевать, ни с белыми, ни с красными. Ни с кем! Тысяча-другая озверелых матросов? Но кому вести их в бой? Да и не знают они сухопутного боя, эти опьяненные собственным величием, буржуазной кровью и награбленными бриллиантами декольтированные, завитые, напудренные и напомаженные гориллы…
Решается судьба двух империй. Эту судьбу несут с собой две-три тысячи всадников на азиатских седлах и с азиатскими методами войны.
В момент этих поистине трагических размышлений в комнату 72, занимаемую бароном Сальватичи в Смольном, вошел, не постучавшись, Карикозов.
– Как вы смели? Убирайтесь к черту!
– Погоди, послюшай. Тебе лицо горит и мне горит…
– Что за чепуха! Не до вас мне! Убирайтесь!
– Имей терпение, – продолжал, не двигаясь, Карикозов. – Тугарин помнишь? Нагайка тебе ударил! Отомстить хочешь? Тугарин любовница, – гражданка Алаев, арестовать надо. Из Петроград увезти. Тугарин с дивизиям придет, нет душенька его. И я припомню, как меня ингуши нагайкам бил по его приказ. Давай ордер, что ли, пока есть время. Чего думать, давай! Тебе легче будет, мне легче. Обоим легко будет!
Товарищ Сакс подписал ордер на предмет ареста «гражданки Алаевой за соучастие с Корниловым и за тайную связь с его агентами».
Экс-фельдшер, взяв с собой пять вооруженных матросов, помчался к Таврическому саду на мощной великокняжеской машине.
В чьи руки попала Дикая дивизия
Между знаменательным посещением ставки военным министром Савинковым в начале августа и движением на Петроград «туземной» кавказской дивизии успело состояться так называемое «Московское, совещание».
Это была попытка объединить правые и левые течения русской общественности, попытка найти один язык в борьбе с внешним врагом в лице австро-германцев и внутренним, еще более угрожающим и опасным, «в лице большевиков.
Съехались на это совещание министры Временного правительства во главе с Керенским, члены Государственной думы во главе с Родзянко, представители офицерского корпуса во главе с генералами Алексеевым, Корниловым и Калединым и, наконец, делегаты Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов – трудно даже сказать во главе с кем, так как «головка» благоразумно уклонилась от присутствия на совещании, боясь быть арестованной. Был слух, что к этим московским дням приурочен «генеральский переворот».
Действительно, это был весьма удобный момент для переворота и захвата власти теми, кто желал бы и мог бы, физически мог бы, остановить Россию на краю бездны.
Надеждой на переворот была насыщена вся Москва. Тысячи офицеров, патриотически настроенная молодежь военных училищ, ударные батальоны, казаки – все в этот момент только и ждали сигнала. Москва была готова взорваться пороховым погребом. Оставалось лишь поднести зажженный факел.
Имя факелу этому было «Корнилов». Как национального вождя, как полубога встретила его Москва, когда, приехав из ставки, он показался на улице со своим конвоем из верных текинцев. Его забросали цветами. Юнкера исступленно кричали «ура». Одно его слово, одно лаконичное приказание, и преступно-революционная власть была бы сметена, и советские депутаты сидели бы в тюрьме в ожидании военно-полевого суда, а не сидели бы, развалясь, в ложах Большого театра, откуда с хамской наглостью перебивали речи и самого Корнилова, и остальных генералов. Увы! Корнилов, этот доблестный, отважный солдат и вождь, не был рожден диктатором, иначе он, шутя, овладел бы Москвой, и тогда панический красный Петроград не пришлось бы даже и брать – он сам упал бы к ногам диктатора.
И потому, что Корнилов не сумел использовать московского момента, поход на Петроград осуществил он совсем не так, как сделал бы это диктатор «божьей милостью».
Овладение революционной столицей требовало двух вещей – личного риска и личного авантюризма.
Чрезмерная добросовестность внушала Корнилову:
– Ввиду операций на внешнем фронте я не могу покинуть ставки.
А именно следовало покинуть ставку, на несколько дней доверив внешний фронт начальнику штаба, генералу Лукомскому. Лукомский отлично справился бы с этим. К тому же в это время была лишь одна видимость фронта и, хотя русские позиции были почти обнажены, немцы не предпринимали ничего, ожидая, пока русская армия не развалится окончательно Что надлежало сделать Корнилову? Как п ступил бы подлинный диктатор со вкусом и аппетитом к власти на. месте этого человека с лицом китайского божка?
Надев декоративную черкеску и такую же декоративную белую папаху, Корнилов сам должен был вести наступление на Петроград, грозное, стремительное, не дающее опомниться. Он сам – впереди всех со, своими текинцами, эффектный, бьющий по воображению авангард, и тотчас за этим авангардом вся Дикая дивизия.
Можно ли сомневаться в успехе, надо ли пояснять всю его головокружительность?
Корнилов не сделал этого. Он остался в Могилеве, а себя, незаменимого, «заменил князем Багратионом.
Лютый враг не подсказал бы худшего выбора. Генерал князь Дмитрий Петрович Багратион являл собой полное ничтожество и как человек, и как воин вообще, и как кавалерийский генерал, в частности.
Сначала, командуя бригадой Дикой дивизии, а потом и всей дивизией, Багратион не был ни разу не только в бою, но даже и в сфере артиллерийского огня.
Дальше своего штаба он ничего не знал и не видел. Даже перспектива заслужить Георгиевский крест не могла победить его трусость.
Один из близких ему офицеров почти умолял его:
– Ваше сиятельство, только покажитесь в зоне огня, и вас ждет Георгий!
– Ну какие там пустяки! Пойдем лучше завтракать, – с улыбкой возразил высокий, стройный, красивый, с пепельной сединой Багратион.
Этот человек, в жизни своей не командовавший даже такой маленькой единицей, как эскадрон, получив дивизию, оказался совершенно беспомощным.
А когда разразилась революция, помимо трусости физической, он обнаружил еще и трусость гражданскую. Вчерашний монархист – и какой монархист! – он сразу стал подлаживаться под Керенского и под Смольный.
Будь его дивизия не «туземной» кавказской, а обыкновенной армейской, он в усердии своем насадил бы в ней комитеты, и она развалилась бы в несколько дней.
Начальник штаба дивизии, более умный и хитрый, полковник Гатовский целиком прибрал Багратиона к своим холеным, надушенным рукам. Бездушный, беспринципный карьерист Гатовский решил сыграть на революции и выдвинуться. Для этого у него имелся козырь – недавнее разжалование из полковников в рядовые. На солдатских митингах свое разжалование он объяснил так:
– Товарищи, я сам при Николае пострадал за правду! Я был разжалован им за то, что боролся за ваши солдатские нужды. Я, как вы, сидел в окопах и кормил собою вшей!
Гатовский опускал маленькую подробность: будучи несколько месяцев «а солдатском положении, в окопах он ни разу не сидел, а летал в качестве наблюдателя на аэроплане. Он и пол солдатской гимнастеркой носил шелковое белье, к которому никогда никакие вши не пристают А разжалован Гатовский был вот почему и при каких условиях: на Рижском фронте действовал на правах корпуса так называемый «особый кавалерийский отряд князя Трубецкого». Князь Юрий Трубецкой – его называли Юрием Гордым, – бывший командир собственного его величества конвоя, большой сибарит и сноб, как кавалерийский генерал едва ли уступал даже князю Багратиону. Всем ворочал наглый и самовлюбленный Гатовский. Одной из бригад в отряде командовал принц Арсений Карагеоргиевич, брат покойного короля сербского Петра и брат благополучно здравствующего короля Александра…
Принц Арсений, отважный кавалерист, участник нескольким войн, попал в немилость к начальнику штаба. Гатовский придрался к генералу Карагеоргиевичу и давал его бригаде самые нелепые и невыполнимые задачи, посылал ее на заведомо бесславное истребление без всякой пользы для боевой, обстановки.
В конце концов чаша терпения переполнилась у принца Арсения, и он наотрез отказался выполнить очередной приказ начальника штаба. Гатовский перед фронтом наговорил принцу дерзостей, а принц, горячий, самолюбивый, обозвал его трусом и несколько раз ударил его стеком по лицу и по голове…
Гатовский убежал и спрятался.
Скандал вышел слишком громкий, чтобы его можно было замять. Принц Арсений отстранен был от командования бригадой, получив другое назначение, а Гатовский был разжалован в рядовые. Так он пострадал «за правду при Николае». Разжалование ничего ему не принесло, кроме новых лавров. О нем заговорили. За свои наблюдательные полеты и сбрасывание бомб на безмятежно пасущихся коров, да и то в своей собственной, а не в неприятельской зоне, он получил два солдатских Георгия, а с этими Георгиями и с академическим значком щеголял на Невском проспекте в дни своих частых визитов в Петроград.
А через несколько месяцев он высочайше восстановлен был во всех правах, вновь надел полковничьи серебряные погоны свои с двумя черными полосками и устроился начальником штаба в Дикую дивизию.
Дивизия, эшелон за эшелоном, двигалась на Петроград, а Гатовский и Багратион, оставаясь в глубоком тылу, заняли выжидательную позицию. Гатовский истолковывал ее так:
– Если дивизия займет Петроград, победителей не только не судят, а, наоборот, возносят. Вознесемся и мы! Если же авантюра потерпит крах, у нас будет оправдание и перед Керенским, и перед советом рабочих депутатов. Мы скажем, что мы не только не шевельнули пальцем для завоевания Петрограда а, наоборот, всячески тормозили движение дивизии неопределенными и сбивчивыми приказаниям…
Это была попытка объединить правые и левые течения русской общественности, попытка найти один язык в борьбе с внешним врагом в лице австро-германцев и внутренним, еще более угрожающим и опасным, «в лице большевиков.
Съехались на это совещание министры Временного правительства во главе с Керенским, члены Государственной думы во главе с Родзянко, представители офицерского корпуса во главе с генералами Алексеевым, Корниловым и Калединым и, наконец, делегаты Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов – трудно даже сказать во главе с кем, так как «головка» благоразумно уклонилась от присутствия на совещании, боясь быть арестованной. Был слух, что к этим московским дням приурочен «генеральский переворот».
Действительно, это был весьма удобный момент для переворота и захвата власти теми, кто желал бы и мог бы, физически мог бы, остановить Россию на краю бездны.
Надеждой на переворот была насыщена вся Москва. Тысячи офицеров, патриотически настроенная молодежь военных училищ, ударные батальоны, казаки – все в этот момент только и ждали сигнала. Москва была готова взорваться пороховым погребом. Оставалось лишь поднести зажженный факел.
Имя факелу этому было «Корнилов». Как национального вождя, как полубога встретила его Москва, когда, приехав из ставки, он показался на улице со своим конвоем из верных текинцев. Его забросали цветами. Юнкера исступленно кричали «ура». Одно его слово, одно лаконичное приказание, и преступно-революционная власть была бы сметена, и советские депутаты сидели бы в тюрьме в ожидании военно-полевого суда, а не сидели бы, развалясь, в ложах Большого театра, откуда с хамской наглостью перебивали речи и самого Корнилова, и остальных генералов. Увы! Корнилов, этот доблестный, отважный солдат и вождь, не был рожден диктатором, иначе он, шутя, овладел бы Москвой, и тогда панический красный Петроград не пришлось бы даже и брать – он сам упал бы к ногам диктатора.
И потому, что Корнилов не сумел использовать московского момента, поход на Петроград осуществил он совсем не так, как сделал бы это диктатор «божьей милостью».
Овладение революционной столицей требовало двух вещей – личного риска и личного авантюризма.
Чрезмерная добросовестность внушала Корнилову:
– Ввиду операций на внешнем фронте я не могу покинуть ставки.
А именно следовало покинуть ставку, на несколько дней доверив внешний фронт начальнику штаба, генералу Лукомскому. Лукомский отлично справился бы с этим. К тому же в это время была лишь одна видимость фронта и, хотя русские позиции были почти обнажены, немцы не предпринимали ничего, ожидая, пока русская армия не развалится окончательно Что надлежало сделать Корнилову? Как п ступил бы подлинный диктатор со вкусом и аппетитом к власти на. месте этого человека с лицом китайского божка?
Надев декоративную черкеску и такую же декоративную белую папаху, Корнилов сам должен был вести наступление на Петроград, грозное, стремительное, не дающее опомниться. Он сам – впереди всех со, своими текинцами, эффектный, бьющий по воображению авангард, и тотчас за этим авангардом вся Дикая дивизия.
Можно ли сомневаться в успехе, надо ли пояснять всю его головокружительность?
Корнилов не сделал этого. Он остался в Могилеве, а себя, незаменимого, «заменил князем Багратионом.
Лютый враг не подсказал бы худшего выбора. Генерал князь Дмитрий Петрович Багратион являл собой полное ничтожество и как человек, и как воин вообще, и как кавалерийский генерал, в частности.
Сначала, командуя бригадой Дикой дивизии, а потом и всей дивизией, Багратион не был ни разу не только в бою, но даже и в сфере артиллерийского огня.
Дальше своего штаба он ничего не знал и не видел. Даже перспектива заслужить Георгиевский крест не могла победить его трусость.
Один из близких ему офицеров почти умолял его:
– Ваше сиятельство, только покажитесь в зоне огня, и вас ждет Георгий!
– Ну какие там пустяки! Пойдем лучше завтракать, – с улыбкой возразил высокий, стройный, красивый, с пепельной сединой Багратион.
Этот человек, в жизни своей не командовавший даже такой маленькой единицей, как эскадрон, получив дивизию, оказался совершенно беспомощным.
А когда разразилась революция, помимо трусости физической, он обнаружил еще и трусость гражданскую. Вчерашний монархист – и какой монархист! – он сразу стал подлаживаться под Керенского и под Смольный.
Будь его дивизия не «туземной» кавказской, а обыкновенной армейской, он в усердии своем насадил бы в ней комитеты, и она развалилась бы в несколько дней.
Начальник штаба дивизии, более умный и хитрый, полковник Гатовский целиком прибрал Багратиона к своим холеным, надушенным рукам. Бездушный, беспринципный карьерист Гатовский решил сыграть на революции и выдвинуться. Для этого у него имелся козырь – недавнее разжалование из полковников в рядовые. На солдатских митингах свое разжалование он объяснил так:
– Товарищи, я сам при Николае пострадал за правду! Я был разжалован им за то, что боролся за ваши солдатские нужды. Я, как вы, сидел в окопах и кормил собою вшей!
Гатовский опускал маленькую подробность: будучи несколько месяцев «а солдатском положении, в окопах он ни разу не сидел, а летал в качестве наблюдателя на аэроплане. Он и пол солдатской гимнастеркой носил шелковое белье, к которому никогда никакие вши не пристают А разжалован Гатовский был вот почему и при каких условиях: на Рижском фронте действовал на правах корпуса так называемый «особый кавалерийский отряд князя Трубецкого». Князь Юрий Трубецкой – его называли Юрием Гордым, – бывший командир собственного его величества конвоя, большой сибарит и сноб, как кавалерийский генерал едва ли уступал даже князю Багратиону. Всем ворочал наглый и самовлюбленный Гатовский. Одной из бригад в отряде командовал принц Арсений Карагеоргиевич, брат покойного короля сербского Петра и брат благополучно здравствующего короля Александра…
Принц Арсений, отважный кавалерист, участник нескольким войн, попал в немилость к начальнику штаба. Гатовский придрался к генералу Карагеоргиевичу и давал его бригаде самые нелепые и невыполнимые задачи, посылал ее на заведомо бесславное истребление без всякой пользы для боевой, обстановки.
В конце концов чаша терпения переполнилась у принца Арсения, и он наотрез отказался выполнить очередной приказ начальника штаба. Гатовский перед фронтом наговорил принцу дерзостей, а принц, горячий, самолюбивый, обозвал его трусом и несколько раз ударил его стеком по лицу и по голове…
Гатовский убежал и спрятался.
Скандал вышел слишком громкий, чтобы его можно было замять. Принц Арсений отстранен был от командования бригадой, получив другое назначение, а Гатовский был разжалован в рядовые. Так он пострадал «за правду при Николае». Разжалование ничего ему не принесло, кроме новых лавров. О нем заговорили. За свои наблюдательные полеты и сбрасывание бомб на безмятежно пасущихся коров, да и то в своей собственной, а не в неприятельской зоне, он получил два солдатских Георгия, а с этими Георгиями и с академическим значком щеголял на Невском проспекте в дни своих частых визитов в Петроград.
А через несколько месяцев он высочайше восстановлен был во всех правах, вновь надел полковничьи серебряные погоны свои с двумя черными полосками и устроился начальником штаба в Дикую дивизию.
Дивизия, эшелон за эшелоном, двигалась на Петроград, а Гатовский и Багратион, оставаясь в глубоком тылу, заняли выжидательную позицию. Гатовский истолковывал ее так:
– Если дивизия займет Петроград, победителей не только не судят, а, наоборот, возносят. Вознесемся и мы! Если же авантюра потерпит крах, у нас будет оправдание и перед Керенским, и перед советом рабочих депутатов. Мы скажем, что мы не только не шевельнули пальцем для завоевания Петрограда а, наоборот, всячески тормозили движение дивизии неопределенными и сбивчивыми приказаниям…
«А счастье было так возможно, так близко…»
Эшелоны продвигались на север. Железнодорожники не чинили препятствий. Не потому, что не хотели, а потому, что боялись этих офицеров в кавказской форме и этих всадников, таких чуждых, не говорящих по-русски.
И железнодорожники с тупой, напряженной злобой давали паровозы, пропускали поезда с товарными вагонами, где перемещались и маленькие нервные лошади, и такие же нервные, смуглые, нездешние бойцы с их непонятной гортанной речью.
В голове эшелонов двигалась бригада – Ингушский и Черкесский полки под командой князя Александра Васильевича Гагарина.
Гагарин всю свою жизнь провел в армейской кавалерии и всю жизнь был отличным строевым офицером, – чему нисколько не мешали ни его кутежи, ни его долги. Добровольцем уехал на японскую войну и там отличился. А теперь это был генерал лет шестидесяти с коричневым лицом, сизым носом и неуклюжей походкой старого кавалериста. На лошади князь преображался и молодел.
Вдоль маленькой станции, двухэтажной, деревянной, с неизменной кирпичной башней водокачки, вытянулся эшелон. Гагарин, тяжело ступая ревматическими ногами, прохаживался по платформе с несколькими офицерами. Сквозь широкие квадраты зияла внутренность товарных вагонов. Там стояли и сидели, свесив ноги наружу, всадники. Пофыркивали лошади, глухо ударяя копытами о деревянный помост.
Через час будет подан паровоз, и эшелоны один за другим будут подтягиваться к Гатчине. А еще с ночи и к самой Гатчине, и к ее флангам брошены были разъезды не только черкесов и ингушей, но и других полков дивизии… И от них, как и от разъездов своей бригады, князь Гагарин получал донесения.
И в это солнечное августовское утро приближался вдоль полотна скачущий на взмыленной лошади всадник. Напоследок огрел коня плетью, спружинившийся конь одним броском очутился на шпалах, и всадник подлетел к остановившейся группе офицеров, с чисто горским молодечеством круто осадив коня, хищным кошачьим движением соскочил и, приложив руку к папахе, подал Гагарину клочок бумаги.
Князь вслух прочел карандашные строки:
«Доношу вашему сиятельству, что с десятью всадниками занял Гатчину и захватил артиллерию. Великого князя в Гатчинском дворце не оказалось. По слухам, его высочество отвезен в Петроград. Что делать дальше? Корнет Тлатов».
Веселым смехом встречена была эта реляция. Гатчину, с ее гарнизоном в несколько тысяч, захватил разъезд из нескольких всадников. Ясно, что о сопротивлений никто и не помышлял. С такой же легкостью должен пасть и Петроград.
Лицо Гагарина, одинаково спокойное и в бою, и в мирной обстановке, не отразило ничего. Он только оказал:
– Карандаш и бумагу.
Кто-то протянул карандаш, кто-то вырвал из записной книжки листок, а третий кто-то подставил свою полевую сумку. И Гагарин дрожащей рукой набросал:
«Корнету Тлатову. Удерживайте Гатчину до нашего прихода. Генерал-майор князь А. Гагарин».
С такой же легкостью, с таким же приблизительно количеством всадников, без потерь с обеих сторон занимали разъезды Дикой дивизии подступы к Петрограду. Блестящее начало, сулившее такой же блестящий конец. И офицеры, окружавшие князя Александра Васильевича, настроены были оптимистически, и на этом безоблачном, как ясная лазурь небес, оптимизме была единственная тучка – медлительность.
Сам Гагарин, этот поживший генерал с молодой, пылкой, крепкой душой, высказывал:
– Я кавалеристом был всю свою жизнь и умру им! А штаб дивизии делает из меня какого-то дипломата. «Продвигайтесь, внимательно считаясь с обстановкой. Соблюдайте политику с железнодорожниками». Какая обстановка? Что там еще за политика? Мне дан приказ. Я его выполняю. Если бы железнодорожники вздумали мне препятствовать, я вешал бы их тут же, на станции. Потом еще Гатовский сегодня именем генерала Багратиона приказывает мне ждать в Гатчине дальнейших распоряжений. Я этот гатчинский антракт для дела» считаю вредным. Только в непрерывном движении сохраняется дух для последнего решительного удара.
Все кругом возмущались штабом дивизии, из своего глубокого тыла весьма двусмысленно и сбивчиво руководившим наступлением.
– Ваше сиятельство, разрешите вам доложить, – молвил Тугарин, – эта лисица Гатовский ведет какую-то двойную игру. Следовало бы, порвав с ним всякую связь, идти без всяких антрактов, а если, судя по донесениям, за Гатчиной разобран путь, это не существенно. Сорок верст до Петрограда сделаем походным порядком. Тугарина поддержал Баранов:
– Конечно, походным порядком! Конечно, порвать всякую связь. Надо считаться с психологией «туземцев». Они темпераментны и нервны; бездействие влияет на них сначала угнетающе, а потом разлагающе. Да и мало ли какие могут еще выявиться вдруг внешние причины. Теперь такое время: каждый час может поднести самые нежданные, негаданные сюрпризы.
И железнодорожники с тупой, напряженной злобой давали паровозы, пропускали поезда с товарными вагонами, где перемещались и маленькие нервные лошади, и такие же нервные, смуглые, нездешние бойцы с их непонятной гортанной речью.
В голове эшелонов двигалась бригада – Ингушский и Черкесский полки под командой князя Александра Васильевича Гагарина.
Гагарин всю свою жизнь провел в армейской кавалерии и всю жизнь был отличным строевым офицером, – чему нисколько не мешали ни его кутежи, ни его долги. Добровольцем уехал на японскую войну и там отличился. А теперь это был генерал лет шестидесяти с коричневым лицом, сизым носом и неуклюжей походкой старого кавалериста. На лошади князь преображался и молодел.
Вдоль маленькой станции, двухэтажной, деревянной, с неизменной кирпичной башней водокачки, вытянулся эшелон. Гагарин, тяжело ступая ревматическими ногами, прохаживался по платформе с несколькими офицерами. Сквозь широкие квадраты зияла внутренность товарных вагонов. Там стояли и сидели, свесив ноги наружу, всадники. Пофыркивали лошади, глухо ударяя копытами о деревянный помост.
Через час будет подан паровоз, и эшелоны один за другим будут подтягиваться к Гатчине. А еще с ночи и к самой Гатчине, и к ее флангам брошены были разъезды не только черкесов и ингушей, но и других полков дивизии… И от них, как и от разъездов своей бригады, князь Гагарин получал донесения.
И в это солнечное августовское утро приближался вдоль полотна скачущий на взмыленной лошади всадник. Напоследок огрел коня плетью, спружинившийся конь одним броском очутился на шпалах, и всадник подлетел к остановившейся группе офицеров, с чисто горским молодечеством круто осадив коня, хищным кошачьим движением соскочил и, приложив руку к папахе, подал Гагарину клочок бумаги.
Князь вслух прочел карандашные строки:
«Доношу вашему сиятельству, что с десятью всадниками занял Гатчину и захватил артиллерию. Великого князя в Гатчинском дворце не оказалось. По слухам, его высочество отвезен в Петроград. Что делать дальше? Корнет Тлатов».
Веселым смехом встречена была эта реляция. Гатчину, с ее гарнизоном в несколько тысяч, захватил разъезд из нескольких всадников. Ясно, что о сопротивлений никто и не помышлял. С такой же легкостью должен пасть и Петроград.
Лицо Гагарина, одинаково спокойное и в бою, и в мирной обстановке, не отразило ничего. Он только оказал:
– Карандаш и бумагу.
Кто-то протянул карандаш, кто-то вырвал из записной книжки листок, а третий кто-то подставил свою полевую сумку. И Гагарин дрожащей рукой набросал:
«Корнету Тлатову. Удерживайте Гатчину до нашего прихода. Генерал-майор князь А. Гагарин».
С такой же легкостью, с таким же приблизительно количеством всадников, без потерь с обеих сторон занимали разъезды Дикой дивизии подступы к Петрограду. Блестящее начало, сулившее такой же блестящий конец. И офицеры, окружавшие князя Александра Васильевича, настроены были оптимистически, и на этом безоблачном, как ясная лазурь небес, оптимизме была единственная тучка – медлительность.
Сам Гагарин, этот поживший генерал с молодой, пылкой, крепкой душой, высказывал:
– Я кавалеристом был всю свою жизнь и умру им! А штаб дивизии делает из меня какого-то дипломата. «Продвигайтесь, внимательно считаясь с обстановкой. Соблюдайте политику с железнодорожниками». Какая обстановка? Что там еще за политика? Мне дан приказ. Я его выполняю. Если бы железнодорожники вздумали мне препятствовать, я вешал бы их тут же, на станции. Потом еще Гатовский сегодня именем генерала Багратиона приказывает мне ждать в Гатчине дальнейших распоряжений. Я этот гатчинский антракт для дела» считаю вредным. Только в непрерывном движении сохраняется дух для последнего решительного удара.
Все кругом возмущались штабом дивизии, из своего глубокого тыла весьма двусмысленно и сбивчиво руководившим наступлением.
– Ваше сиятельство, разрешите вам доложить, – молвил Тугарин, – эта лисица Гатовский ведет какую-то двойную игру. Следовало бы, порвав с ним всякую связь, идти без всяких антрактов, а если, судя по донесениям, за Гатчиной разобран путь, это не существенно. Сорок верст до Петрограда сделаем походным порядком. Тугарина поддержал Баранов:
– Конечно, походным порядком! Конечно, порвать всякую связь. Надо считаться с психологией «туземцев». Они темпераментны и нервны; бездействие влияет на них сначала угнетающе, а потом разлагающе. Да и мало ли какие могут еще выявиться вдруг внешние причины. Теперь такое время: каждый час может поднести самые нежданные, негаданные сюрпризы.