Он любил вина. Что он там в них понимал – не знаю. Мне это не дано. Я до сих пор считаю вино пойлом, коньяк испорченной водкой, пиво мочой, а лучшим бухлом – водку. По мне, это честнее. Поскольку, что бы мне ни говорили, все спиртное призвано изменить сознание. Мы не пьем мартини, не пьем пиво, не пьем шампанское – мы пьем водный раствор C2H 5OH.
   А вот Саша любил вина. И отличал один мартини от другого. Но в совместных пьянках нас это совершенно не напрягало. Мы брали на двоих водку, вино, пиво, лимонад, и каждый пил, что хотел, не строя из себя аристократа-дегенерата. Когда было много денег. А когда их было мало – а так было чаще, – просто шли в ларек и пили разливное вино из пластиковых стаканов. Так иногда начинались наши воскресенья. Заканчивались они как попало. Ну, то есть непредсказуемо. Интуитивизм в действии.
   Саша не боялся смерти. Имея такое сердце, как у него, можно действительно ничего не бояться. Каждый день – как праздник. Потому что прожил. Потому что не упал. Потому что не умер. Канатоходец над пропастью. Он прекрасно понимал, что каждый прожитый день – это подарок. Потому и не имел ни долгих планов, ни глобальных проектов. Ирония бренности всего – вот его обычное состояние. И такая же у него была и улыбка – как будто он уже давно прикоснулся к вечности, и давно все знает, и ничему уже не удивляется. «Дети, ну чисто дети!» – говорил он часто. Мир вокруг него метался, строил, рушил, созидал чего-то, ошибался, исправлялся, становился лучше или хуже – но не мог выжать из Саши ничего, кроме иронии сильного, умного и обреченного существа. Рядом с ним не имело смысла говорить о даче, политике, косметическом ремонте, посадке картофеля или, опять же, его уборке. Я и не говорил. Меня тоже не интересовало и не интересует это. Рядом с ним я всегда ощущал ауру Случайно Выжившего и потому безмерно могучего человека. И многое теперь в моем поведении – от него. Смерть не страшна. Я это теперь знаю точно. А жизнь дана человеку, чтобы понять это и развивать свой разум независимо от того, умрешь ты завтра или вообще уже умер. Это я к тому, что многие умирают еще задолго до своей физической смерти, останавливая в развитии свой мозг. Саша не переставал думать никогда. Возле кровати, как попало наваленные, всегда лежали книги. Много книг. Некоторые из них ничего не говорили мне по названиям. Даже полистав их, я мало что мог понять. А Саша строил из них свой мир. На этом пути его не волновали авторитеты. Он мог бросить в угол признанного классика и мог восхищаться безвестным автором.
   Его интересовала Смерть. Как философа. Вообще он говорил, что на самом деле существует только одна действительно философская проблема, и она не в том, что первично, что вторично – бытие или сознание, – а проблема Жизни и Смерти. И если мы ее… ну, не решим, а хотя бы сформулируем, то остальное, блядь, мироздание, легко выходит из нее, как вся, говорят, математика Лобачевского выходит из аксиомы о параллельных прямых…
   Ах, Саша, Саша… Там, где ты сейчас, вечно струятся серебряные водопады, и потому я не горюю. Так, легкая грусть. Все там будем… И я налил больше, чем в прошлый раз, – грамм сто двадцать пять – и выпил, смотря в небо. Надо мной был потолок, еще четыре этажа с гуманоидами, но я смотрел через все это в небо… Инверсионный след истребителя…
   Пока я ворошил в себе пока еще недалекое прошлое, запустился второй фильм из списка.
   «72 метра». Пора быть патриотом. И смотреть фильмы на изначально русском языке, без переводов и недоумений, связанных с этими самыми переводами. Командир в этом фильме до титров не дожил, но запомнился мне больше всех. Герой, условно считающийся главным, дожил, как положено, спас всех, но мне не запомнился. Еще через два фильма он вылетел у меня из головы насовсем. Но почему-то долго мне грезился голос капитана первого ранга из этих самых «72 метров»: «У нас великий русский язык! В нем переставь местоимение, сказуемое и подлежащее – и появится интонация. „Наша Маша горько плачет“. Или: „Плачет наша Маша горько“. Ты понимаешь? Это ж поэзия!»
   Военнослужащий в фильме не понял и, по сценарию, не мог понять. «Горько Маша наша плачет» щедро родил мой мозг еще один вариант, а после просмотра добавил в таблицу:
   Дальше был «NINETEEN EIGHTY-FOUR». Не сразу въехал, что это «1984» Оруэлла. Такие вот казусы. Я лично пихал этот фильм в список. По простой причине – книгу я читал. А вот фильм не видел. И вообще, мало представлял, как его можно снять. Когда-то эта книга была запрещена. Не знаю, официально ли. Но достать ее не было никакой физической возможности. В далекий и мало чем отличающийся от 1984-го год мне принесли ее на пару ночей. Стопочка отпечатанных листочков. Картонная папка с надписью «Сопромат». Неистребима в нашем народе тяга к конспирации! Прочитал я два раза. Ну, то есть в первую ночь, глотая, и, соответственно, во вторую – смакуя. Мальчики и девочки двадцать первого века! Вы никогда не узнаете, какое это, блядь, ощущение – когда читать надо, озираясь; когда каждая страница – откровение, а каждая минута, проведенная с ней, – микрооргазм, приобщающий тебя к запретному плоду, который, как водится, всегда сладок… Через несколько лет, когда все было можно (и даже нужно), когда вся страна кинулась строить еще какое-то говно вместо социализма, я купил двухтомник Оруэлла безо всякой помпы, без конспирации и без, честно говоря, удовольствия. Я открыл книжки, полистал их, да так и закинул на верхнюю полку. Всему свое время, и время всякой вещи под небом… Фильма прошла через мозг, не особенно его утрудив даже ассоциациями…
   Не думал. Не досмотрел. Но отчего-то вспомнил свой пионерский галстук… Как я его гладил утюгом, отчего он начинал блестеть и пахнуть печеньем.
   Space. Space, блядь, и в ванну!

ИХТИАНДР

   …Я лежал на дне ванны с открытыми глазами. Где-то вверху мерцала лампочка, похожая на игрушечное солнце. Я ее не видел, потому что она была на стене и сбоку. Но я видел, как лучи от нее вонзались в воду, искрились, преломлялись и прожигали ее насквозь. Сорок секунд. Удушья пока нет. Я не шевелился, и вода наконец успокоилась. На какое-то мгновение показалось, что воды вообще нет, просто это такой очень маслянистый воздух. Пятьдесят пять секунд. Захотелось вдохнуть. Минута. Зашумело в голове. Минута пятнадцать. Я вдруг резко услышал свое сердце. Так-так. Так-так. Все чаще и чаще. Минута двадцать. Удушье нарастает. Я уже с трудом терплю. Забегали мурашки по всему телу.
   Можно терпеть еще, наверное, секунд тридцать… Но я не стал. Поднял из воды голову. Вытолкнул уже ядовитый воздух из себя. И вдохнул вкуснейшего кислороду. Это посильнее «Фауста» Гёте. Да…
   Протер морду свою полотенцем. Налил водочки в рюмку. И полилась в горло обжигающая жидкость, и пролетела, родимая, до самого дна желудка. Ожгла там все и замерла навеки. Хорошо. Совершенно правильный отпуск.
   И пивко я следом добавил, чтобы не было в желудке монополии.
   Я воду с детства люблю. Не было у нас ни гор высоких, ни достопримечательностей особых, ни памятников культуры. Только две больших реки. Все детство на берегу прошло. А больше, собственно, и негде было это самое детство проводить. Лет в пятнадцать я выбрался оттуда в центр России и с удивлением узнал, что, оказывается, бывают люди, не умеющие плавать. Это меня настолько ошарашило, что я не сразу-то и поверил. Для меня это было примерно то же, что и не уметь дышать. Да у нас на Зее так оно и было на самом деле. Потому что кто не умел плавать, тот дышать это… переставал. И, рассекая волны, приходил тогда к месту трагедии катер с аквалангистом. Не чтобы спасать присылали того аквалангиста. Нет. Понырять немного, устать как собака и развести руками. Дескать – нету, унесло течением. Через неделю всплывет. Если по Амуру на нашей стороне – то, поди, похороним. Если на китайской – то, може, и нет. Как вариант – не всплывет никогда. Это даже лучше. Не дай бог вам двухнедельного утопленника увидать. Или месячного. Кунсткамера отдыхает.
   Я тонул всего один раз в жизни. Причем, научившись плавать. Не как рыба, конечно, но держался на воде уже сносно. Дернул меня черт ласты натянуть. Они дают уверенность, но, сделанные из тяжелой резины, много весят, а самое главное – меняют технику плавания. Ту самую, зейскую, экономную, которая позже позволяла нам находиться в воде на середине реки часами и уноситься по ней на целые километры. Ласты дают скорость, но смещают центр тяжести. Для взрослого человека это не столь важно. А для пацана одиннадцати лет – смертельно опасно. Тогда я затеял скоростную тренировку. В ластах. С берега на островок, что метрах в тридцати. И обратно. Чем быстрее – тем лучше. Птицей летал. Туда – обратно. Туда – обратно. Устал неожиданно и как-то мгновенно. Прямо посредине. Еще пять минут назад и не знал, что так можно обессилеть. Все бы ничего, да запаниковал я. И тело вдруг совсем ненормально встало – как поплавок. Ласты треклятые внизу, голова наверху, одним словом – клюет. Подсекай. А самое главное – сносит меня неумолимо мимо острова. Руками машу, а ноги – как чужие. Нет, не свело, не отнялись. Просто не могут – и все. Ерунда какая-то. Девушка на острове загорала. Книжку читала как раз. Бля буду, про Муму была книжка. Раз отвлеклась на меня – уткнулась обратно. Потом вдруг еще посмотрела. А я молчу. Гордый. Многие, кстати, мальчики, тонули молча. Традиция. Позор страшнее. Смерть куда как лучше. С десяток, наверное, моих знакомых перетонуло в детстве. И ни один не орал. Просто – нет на воде больше и все. Девочки – те да… Бывало, кричали. А мальчики – нет. Традиция.
   Когда она разглядела наконец мои глаза – в них уже луна всходила самая что ни на есть полная. Такие, блядь, лагуны, все в кратерах! Метров пять до островка оставалось. Но для меня в тот момент они как пять километров были. Девушка книжку отбросила, подбежала, в воду зашла по пояс и за руку меня взяла. Потащила на берег, ласты по дну весело зашуршали – галька там была с орех. Вытащила она меня на отмель, где по колено, а я встать-то и не могу. Лежу в воде. Ноги руками ищу. Вот они. Только будто и не мои. Ерунда какая-то. И ласты – тяжеленные. Страшные ласты. Но все это не имело никакого значения. Позор был страшен. И обматерил я спасительницу мою. Жутко обматерил. Такими словами гнусными, что не видать мне теперь рая, как своих ушей, – никогда. Вспыхнула фея, как петарда, и бросила меня в воде к ебени матери. Правильно, конечно… Его спасают, а он… Дурак какой-то…
   Я фею ту долго вспоминал. И пару раз видел. Один раз на берегу – с книжкой. А второй раз в городе, в самом центре, через год уже. Она боком ко мне стояла, автобус ждала на остановке. Подойти бы тогда, поблагодарить… Хотел… Внутри где-то – глубоко внутри, так бездонно, что и не достать вовек, – хотел. А на поверхности – только ухмылка. Не больно-то и хотелось… Никто не просил… Конечно, не просил. Умолял, выл, скулил глазами…
   Я из того случая сделал неожиданный вывод, из которого развилась жизненная установка. Звучит она так: Не жди благодарности . С тех пор я, если делаю добро человеку, то не мозолю ему глаза, не жду трогательных слез и не принимаю никаких театральных поз. Слова ничего не значат…
   Я налил себе еще стопарь, выпил уже безо всякого пива и снова улегся внутрь себя…
   Слова ничего не значат, например, у профессиональных нищих. Ради Христа, спаси вас Бог, Господь вас не оставит в своей милости… Сами мы не местные, дайте денег, в конце концов! Но нет у меня жалости к ним, как нет у них ко мне благодарности. Я давал и всегда буду давать только калекам. Не потому что они честнее или правильнее. Скорее всего, они такие же, а то и хуже. Но у меня есть, например, руки. А у него, например, нет. И будь он хоть до мозга костей подл и гнусен, – У МЕНЯ ЕСТЬ РУКИ, А У НЕГО НЕТ! Ни один ангел в мире не исправит этого, так пусть он хоть упьется в говнище, и приснятся ему перламутровые крылья. Я не буду правым, давая ему деньги. Я просто буду с конечностями. А он – двести раз можно повторить – нет. Если бы у меня рук не было, я бы, скорее всего, тоже ходил бы по электричкам и просил ради Христа, ни хрена уже и никому уже не веря до конца своей жизни. А может быть, спрыгнул бы с этой электрички на полном ходу. Много чего можно придумать, не имея рук… Но что бы ни придумал – все как-то в одну сторону… Не жди благодарности .
   На перламутровых уже крыльях я вылетел из ванной, сделал бочку на кухне и, груженый закусоном, штопором ушел на диван перед «Самсунгом девятисотым ЭнЭф». Space.
   …За двадцать минут, а то и меньше, пролетели следующие фильмы: «Авалон», «Автострада 60», три или четыре фильма про агентов и «Армагеддон». Не судьба. Забудем. Я заснул во время просмотра второго «Блейда». Погружаясь в озеро «Гвардейской», мозг пропечатал:
   Мне снились волны…

МУРАВЕЙ

   Где-то через пару недель я первый раз проснулся без компьютерных головастиков в голове. То есть я просто открыл глаза и понял, что у меня в подкорке нет никаких цифровых комбинаций, строчек кода или конфигурационных файлов. В компьютерном смысле я был пуст, как бубен, а образы, которые нахлынули после пробуждения, были сплошь аналоговыми и цветными. Плюс в них еще был вкус. Вернее, жажда вкуса. И я поковылял на кухню ликвидировать абстинентный синдром.
   В окно било солнце. Но алкоголик не способен воспринимать свет, теплоту, пение каких-то там орнитозных птиц, мяуканье глистатых кошек или лай блохастых собак. Все, что ему нужно поутру в первую очередь, это:
   – сто грамм водки;
   – запить;
   – посидеть, пока не торкнет;
   – когда торкнуло – оглядеться и сказать что-то типа «серебристый тополь… одинок и светел…».
   Это я и сделал. Только вместо тополя пошел в коридор и позвонил Юрке Китайцу. Номер я с трудом нашел на стене. Он был написан сиреневой шариковой ручкой и погребен под фломастерными глифами, орущими прямо в зрачки: «Серверная», «По локалке», «По Интернету», «Катя с Первомайки», «Если нет света!!!».
   Последний телефон для меня был особо катастрофичен. Ибо накрывалось медным кулером удаленное администрирование, и приходилось переставлять ноги в направлении офиса… Но это было в прошлой жизни, еще барахтающейся, но уже идущей ко дну.
   На том конце трубку долго не снимали. Потом ее с огромным трудом приложили к уху и произнесли:
   – Расстреляйте меня…
   – Не похмеляя?
   – Кто это? Бригадир, ты, что ли? О, давно не слышал! Я это…
   – Я знаю.
   – Полечишь?
   – Через пять минут у ларька на конечной.
   Юрка Китаец пунктуальней всех немцев, вместе взятых. Поэтому, когда я подошел, он уже стоял и вращался, как регулировщик, помавая конечностями. Увидев меня, он установил мировой рекорд в стометровке для инвалидов и сказал:
   – Давай по стакану «Изабеллы»!
   «Изабелла» – это, конечно, громко сказано. В ларьке, торговавшем всем продовольствием мира, был установлен насос, качавший какое угодно вино. Этакий прибор изобилия. Куда уходил шланг, я не знаю. Куда-то под прилавок, конечно, но куда именно – никто понятия не имел. Возможно, прямо в центр произрастания винограда. Возможно, чуть ближе. Крепленое вино красного цвета действительно пахло «Изабеллой». Но это примерно так же, как любой вермут воняет полынью или как любой коньяк – клопами. Единственное, что интересовало Китайца помимо звучного названия, – это восемнадцать градусов. А их как раз было даже больше. Крепили пойло на глазок, и в этот раз ошиблись ведрами. Местная пьющая богема узнала об этом быстро, а персоналу ларька ничего, разумеется, не сказала. Крепко сбитая продавщица сама попробовать не догадалась и только радовалась бесконечной веренице помятых личностей, приносящих постоянный, без перерывов на выходные, доход.
   У прилавка я достал какие-то смешные деньги, попросил налить два по двести, а Китаец рванул к насосу и стал гипнотизировать еще одну сотрудницу блестящими, неподвижными, как у удава, глазами. Первый стакан он передал (не глядя) мне, а второй тут же вылил себе в организм.
   Потом поставил пластиковый стаканчик на стойку. Потом обернулся. Потом вышел на улицу.
   Потом сел у входа на какую-то бетонную херню, достал сигарету и закурил. Я вышел следом с еще полным стаканом пойла.
   – Это… – задумчиво протянул Китаец, – давай-ка к пивному подтянемся. Там хоть посидеть можно.
   Солнце уже начинало конкретно парить. Какая-то непонятная весна. Сибирь в мае, май в Сибири – и такая теплынь, жара, дрожащий воздух…
   Я отпил глоток пресловутой «Изабеллы», покатал ее во рту, понял, что наслаждаться тут нечем, и залпом оприходовал остальное.
   Пивной ларек у нас практически в лесу. Или, если уж быть точным, на краю парковой зоны. Когда-то тут были всем известные пивные бои за канистру пенного. В горбачевские времена огромная (в несколько изломов) очередь каждый день напирала на маленький сарайчик. Несколько раз его корежила. Ломала металлические ставни, ограждения из стальных труб и обитый мощным железом прилавок. Достояться честно было малореально. Поэтому мужики объединялись в группировки, тут же прозванные «душманами», брали самого легкого за руки за ноги, раскачивали и швыряли над толпой в сторону окошка. Пару канистр космонавт брал с собой, еще несколько ему метко перекидывали. Но в это время у раздачи контролировала ситуацию другая банда жаждущих и, зачастую, начиналась драка. Интеллигентная публика, решившая в кои веки отведать пивка чисто ради выходного, вообще не имела никакой физической возможности пробиться к продавцу пойла с красной, лоснящейся рожей. Драки вспыхивали, гасли, снова вспыхивали, кому-то не хватало места для рукопашной, кого-то тут же тихо резали мастерским кошачьим ударом, кто-то сползал под ноги и затаптывался в блин. Приезжала милиция, устанавливала на пять минут порядок, выстраивала очередь, заливала в свои канистры (раз такой случай) литров сорок и снова уезжала, потому что проблему было не решить, как не решить плотинами миграцию угрей или заборами переход сайгаков.
   Но прошло время. Горбачева скинули. Союз развалился. Запад нам помог, и пива стало не просто много, а хоть залейся. «Кто пойдет за „Клинским“?» – спросил телевизор. Рекламно-внушаемая молодежь пошла за «Клинским» и дружно отсосала у его производителей. А что еще им было, убогим, делать? Своего мозга нет, а на экране милые девушки и загорелые парни так красиво бухали пойло, что хотелось повторить.
   В ларьке почти всегда был только один сорт пива. «Жигулевское» то есть. Реже завозили «Ячменный колос», и пару раз —«Мартовское». Последнее было просто чуть с красна и слегка сластило. Вот и вся разница. Когда пивные войны прекратились, то ларек на какое-то время даже закрылся. Стал неактуален. Ларечник с красной рожей забухал, поимел цирроз печени и, не задерживая очереди, умер. А его родственник поправил кувалдой погнутое варварами железо и открыл ларек заново. На совершенно ином, адекватном времени, уровне.
   То есть он не стал оригинальничать, рекламировать себя, оборудовать дегустационный зал или приучать контингент к культурному питию отравы. Он просто прошелся по окрестностям, проверил, кто чем дышит, и позвонил знакомому сварщику.
   Результатом производственного совещания явились несколько столиков и скамеечек безо всяких признаков дизайна. Они были намертво сварены из двухмиллиметрового железа, вставлены ногами в опалубку и залиты бетоном непосредственно на опушке парковой зоны. Поскольку геометрической основой проекта был треугольник, то такая, с позволения сказать, садовая мебель выдерживала не только ножи, но и ломики с монтировками. До сих пор, а прошло уже несколько лет, столики всего лишь исписаны хуями и среди них нет ни одного сломанного.
   Племянник почившего в бозе пивника (а это был именно он) предоставил страждущим главное – место, где посидеть, а самым гениальным нюансом бизнес-плана стало то, что ресторан под открытым небом не имел перерыва на ночь и не требовал денег за вход. Взял – буханул, дошел до окошка, купил – догнался, поспал на кепке за столиком, вернулся к раздаче сивухи, опять принял на грудь, свернулся бублом на лавочке, встретил рассвет и тут же продолжил фуршет. Туалета рядом не было по причине парковой зоны. Любители флоры и фауны ценили это особо.
   Пивом племянник торговал уже больше в память безвременно ушедшего дяди. Главным козырем оборота стало разливное вино и водка. Браконьеры натаскали сухой рыбы, садоводы – огурцов, гастарбайтеры – легких наркотиков для разнообразия, и всю весну-лето-осень заведение гудело, как трансформатор. На следующий год предприниматель сделал пристройку, пригласил того же сварщика, и к ноябрьским праздникам алкаши все как один вселились в отапливаемое помещение. Сезонность бизнеса была побеждена!
   …Расположились мы с Китайцем на самом дальнем столике, чтобы ближе ссать. Вроде ерунда причина, а очень экономит время. Отвернулся к лесу – и поливай не глядя. На первом столике такой фокус не выкинешь, потому что, как минимум, это вызовет недоумение, а как максимум – конфликт. Оставив собутыльника вытирать газетой стол, я пошел к ларьку, взял два по сто пятьдесят водки, по пол-литра пива и по плавленому сырку почти советского образца. Унести все за раз я не смог, пришлось фланировать дважды.
   Последним рейсом я притаранил водку, а Китаец уже вовсю сосредоточенно дегустировал «Жигулевское».
   – Ты это, Бриг, – сказал он, – вовремя мне позвонил. Я уж хотел по улице пройтись.
   – Ты не работаешь, что ли?
   – Да притормозили тут столярку на коттедже. Хозяин пока за границей, сказал – вернусь, рассчитаемся. Ну, пока он ездит, я решил бухануть по-человечески.
   – А до этого не по-человечески?
   – Ну, на коттедже много не выпьешь. Так, чекушку до обеда, да пузырь после растягивается… Ну, давай, за встречу! Давно тебя не видел. Давай по половине только. Сто пятьдесят залпом – многовато. Да и спешить некуда…
   Мы чокнулись дешевым пластиком, отчего он не издал ни звука, а просто прогнулся.
   Когда мы задрали вверх головы, над нами пролетела птица. Она шла высоко и страстно махала крыльями. Мы ее увидели одновременно, проводили взглядом, а потом прокомментировали.
   – Эт не наша собачка, – вспомнил Китаец бородатый анекдот.
   – Ага! – ответил я. – Эт наркомановская! И мы заржали…
   …К двум часам ночи я попал домой. Пьян был сильно, но вел себя адекватно, потому что успел проспаться днем на хозяйском коттедже у Китайца. Там мы что-то жарили на костре, потом орали песни, потом пили с соседскими рабочими, потом зигзагами гонялись за какими-то девками по коттеджному поселку на тракторе, потом снова орали, потом за нами гонялись охранники вышеупомянутого поселка, потом мы исчезли, как нашкодившие коты, через дыру в заборе, потом снова оказались за железными столами у пивного ларька, потом снова пили, потом прилетели летучие мыши…
   В конце мы синхронно включили каждый свой автопилот и откланялись.
   – Эт не наша собачка, – вспомнил Китаец, падая в нирвану.
   – Ага! – выдохнул я. – Эт наркомановская!
   Сдается мне, больше мы за весь день ничего более осмысленного не сказали.
   А к двум ночи я попал домой. Открыл дверь, включил компьютер, принес из холодильника водки, нашел порно и включил фильм. На экране возникло слово «Private», и какой-то волосатый стал пялить раком какую-то гладенькую.
   Предполагается, что при просмотре порно у зрителя должен вставать хуй. Но у меня не вставал. То есть он приподнялся, скажем так, на локте, спросил, что происходит, не получил ответа и снова заснул. Но порно было лень выключать. Поэтому они там еблись, а я думал. После Китайца почему-то хорошо думается…
 
Ангел, сердце моё смеётся…
Перезвон, мерцание, хохот…
Мне всего чуть-чуть остаётся…
Мне уже не страшно, а плохо.
По ступеням сухим, брусчатым,
Вдоль стены гранитной, отвесной
Я иду, ладони печатаю –
Николаевские, манифестные…
 
   Розовые тела на экране причудливо мелькали. Пару раз они закрутились совсем уж по-йоговски. От необычной позы у мужика исказилось лицо, на котором явственно читалось количество хуев, которые он запихал бы режиссеру и оператору, будь его воля. Но воля была не его, и режиссер был в сравнительной безопасности. Зато по полной программе это все доставалось гладенькой женщинке с большими сиськами. В какой-то момент секс стал настолько походить на тяжелый, однообразный труд, что оператор решил поснимать интерьер. Видимо, режиссер это тоже заметил и решил сменить если не хуй, то хотя бы позу. Когда камера вернулась обратно, радостный актер в кои-то веки лежал на спине, а ему отсасывали. Мужик благодарно улыбался, расправив онемевшие руки-ноги…