Возбудить фильм о тяжелейших буднях немецких порнозвезд мог разве что подростка. Я мрачно пожалел обоих, отключил звук и тяпнул рюмку. После нескольких недель пьянки водка уже не срубала меня, а привычно вклеилась в обмен веществ. Весь этот месяц доза будет угрюмо нарастать. Еще через два мозг привыкнет к запредельным порциям. Что будет потом, я не знаю. Возможно, это последний год моей жизни. Возможно, нет.
Я лег на спину. Диван качнулся, как плот, и поплыл по реке.
Надо мной медленно проплывало безмятежное звездное небо. Мелькнул метеорит, но я даже и не попробовал загадать желание. Не успел.
– А кто-то успел, – сказал Сашин голос.
Я сел на бревна. На том конце плота стоял Зоткин в чем-то длинном типа плаща и смотрел вперед. Ласково шумела вода. Впереди ничего не было. По крайней мере там, куда смотрел Саша.
– Есть такая притча… – продолжил он. – Рассказать?
– Конечно! – обрадовался я.
– Ну, в общем, на одном острове жили два монаха-отшельника. Старый и молодой. Один все сидел в лотосе, улыбался и что-то мурлыкал себе под нос. А второй носился по острову. То костры разжигал, то шалаши строил. Гормоны, сам понимаешь. А ниже по течению в деревне праздник намечался…
– Откуда узнали? – спросил я.
– Да какая разница… Мессидж получили. По мылу. Не в этом дело. А лодки нет. А попасть надо. А праздник большой, религиозный, одним словом. Молодой, как узнал, – кинулся деревья рубить и плот вязать. Упарился весь. Несколько дней фрегат свой проектировал и в жизнь претворял. А старый все сидел в лотосе и не отсвечивал. В назначенный день, время «Ч», так сказать, молодой свою конструкцию на воду спустил, шестом оттолкнулся и поплыл. Но и старый встрепенулся. Встал и, не открывая глаз, шагнул в реку. Там как раз проплывало огромное дерево. Прекрасно сбалансированное самой, так сказать, флорой. Он на него попал, сел в лотос и снова замурлыкал. Добрался до деревни и неплохо оттянулся на сейшене. Вот.
– Что – «вот»?
– Здесь должна быть мораль для пропорции. Запиши, а то забудешь. «Твое дерево мимо тебя не проплывет».
– Где-то я уже слышал…
– Тебе отец рассказывал, но ты забыл. Просто напоминаю. Засрал ты свои мозги мусором.
– А ты так, блядь, нет! – усмехнулся я.
– И я. Да все мы, пока живые, всякую хуйню думаем, как тот Пятачок. Ничего, что я без доклада и мертвый?
– Ничего. Мне, вообще-то, все равно – какой ты. А куда мы плывем?
– Да я ебу? Темно все…
– В деревню, может? На посиделки? Почему-то ж ты вспомнил про монахов.
– Да это не я вспомнил. Это ты забыл.
– А… Тогда, может, – я умираю?
– Хм. Не сегодня. Тебя устроит не сегодня?
– Да мне все равно. Можно и сегодня. Что не вижу я разницы, глядя на тебя.
– Между чем?
– Ну… Между твоим миром и моим. Как у Марка Твена – мысль, блуждающая в бесконечном пространстве. Что у нас, что у вас – один хрен. И точно так же ты не знаешь, куда мы плывем… Так почему тогда не сегодня? Это… знаешь, иногда меня спрашивали на работе – ты чего домой не бежишь, время же?.. А я сижу, херню какую-нибудь компилирую. А домой приду – то же самое буду делать. Асоциальный муравей. Так какая разница – где?
– Я знаю. Сам такой. Муравей без муравейника. Ошибка в программе. Одиночество как искусство. Эгоизм как творчество. Лишняя шестеренка в механизме. Помнишь, ты мне показывал любительские кадры цунами? Там человек на пляже стоял. Сначала в воде по колено. Потом вода отхлынула и ушла далеко-далеко. А потом вернулась. Огромная волна. Самая большая из всех, что человек этот когда-либо видел. А он все стоял. А она даже не накрыла его, а просто раздавила, как мы случайно давим муравьев. Не ведая, что они под ногами. Хочешь, скажу, о чем он думал? Я-то теперь знаю…
– Небось про сиськи-письки?
– Ага. И ничего тут удивительного. Повешенные тоже кончают… не хуже, чем от порно твоего. Я помолчал. Потом снова лег на спину и спросил: – Там у вас… эээ, как сказать-то… Здесь у вас водка есть?
– Здесь, как в Греции, – есть все. Было б еще чем бухать – цены бы этому месту не было. Так что не торопись. Да и не нужны мы. Как там не были нужны, так и здесь никому в хуй не упирались. Вот только куда я плыву… Думал, сдохну – все свои противоречия, сомнения потеряю, всю двойственность растрясу и свет увижу. А тут такая же муть. Мне говорят – ты поверь, легче будет. Спасибо, я уже верил в светлое будущее! Но мой плот, свитый из песен и слов… Всем моим бедам назло… Вовсе не так уж плох…
– У меня твои книги остались. По танатологии. Помнишь?
– Да читай на здоровье. Хрен с ними. Может, и поймешь что-нибудь про смерть, чего я не понял. Не торопись только. Ферштеен?
– Натюрлих! – машинально ответил я и проснулся.
На экране компьютера застыл последний титр из порнухи на фоне не вошедшего в основной сюжет кадра.
Вовсе не так уж плох…
НИТХИНОЛ
Я лег на спину. Диван качнулся, как плот, и поплыл по реке.
Надо мной медленно проплывало безмятежное звездное небо. Мелькнул метеорит, но я даже и не попробовал загадать желание. Не успел.
– А кто-то успел, – сказал Сашин голос.
Я сел на бревна. На том конце плота стоял Зоткин в чем-то длинном типа плаща и смотрел вперед. Ласково шумела вода. Впереди ничего не было. По крайней мере там, куда смотрел Саша.
– Есть такая притча… – продолжил он. – Рассказать?
– Конечно! – обрадовался я.
– Ну, в общем, на одном острове жили два монаха-отшельника. Старый и молодой. Один все сидел в лотосе, улыбался и что-то мурлыкал себе под нос. А второй носился по острову. То костры разжигал, то шалаши строил. Гормоны, сам понимаешь. А ниже по течению в деревне праздник намечался…
– Откуда узнали? – спросил я.
– Да какая разница… Мессидж получили. По мылу. Не в этом дело. А лодки нет. А попасть надо. А праздник большой, религиозный, одним словом. Молодой, как узнал, – кинулся деревья рубить и плот вязать. Упарился весь. Несколько дней фрегат свой проектировал и в жизнь претворял. А старый все сидел в лотосе и не отсвечивал. В назначенный день, время «Ч», так сказать, молодой свою конструкцию на воду спустил, шестом оттолкнулся и поплыл. Но и старый встрепенулся. Встал и, не открывая глаз, шагнул в реку. Там как раз проплывало огромное дерево. Прекрасно сбалансированное самой, так сказать, флорой. Он на него попал, сел в лотос и снова замурлыкал. Добрался до деревни и неплохо оттянулся на сейшене. Вот.
– Что – «вот»?
– Здесь должна быть мораль для пропорции. Запиши, а то забудешь. «Твое дерево мимо тебя не проплывет».
– Где-то я уже слышал…
– Тебе отец рассказывал, но ты забыл. Просто напоминаю. Засрал ты свои мозги мусором.
– А ты так, блядь, нет! – усмехнулся я.
– И я. Да все мы, пока живые, всякую хуйню думаем, как тот Пятачок. Ничего, что я без доклада и мертвый?
– Ничего. Мне, вообще-то, все равно – какой ты. А куда мы плывем?
– Да я ебу? Темно все…
– В деревню, может? На посиделки? Почему-то ж ты вспомнил про монахов.
– Да это не я вспомнил. Это ты забыл.
– А… Тогда, может, – я умираю?
– Хм. Не сегодня. Тебя устроит не сегодня?
– Да мне все равно. Можно и сегодня. Что не вижу я разницы, глядя на тебя.
– Между чем?
– Ну… Между твоим миром и моим. Как у Марка Твена – мысль, блуждающая в бесконечном пространстве. Что у нас, что у вас – один хрен. И точно так же ты не знаешь, куда мы плывем… Так почему тогда не сегодня? Это… знаешь, иногда меня спрашивали на работе – ты чего домой не бежишь, время же?.. А я сижу, херню какую-нибудь компилирую. А домой приду – то же самое буду делать. Асоциальный муравей. Так какая разница – где?
– Я знаю. Сам такой. Муравей без муравейника. Ошибка в программе. Одиночество как искусство. Эгоизм как творчество. Лишняя шестеренка в механизме. Помнишь, ты мне показывал любительские кадры цунами? Там человек на пляже стоял. Сначала в воде по колено. Потом вода отхлынула и ушла далеко-далеко. А потом вернулась. Огромная волна. Самая большая из всех, что человек этот когда-либо видел. А он все стоял. А она даже не накрыла его, а просто раздавила, как мы случайно давим муравьев. Не ведая, что они под ногами. Хочешь, скажу, о чем он думал? Я-то теперь знаю…
– Небось про сиськи-письки?
– Ага. И ничего тут удивительного. Повешенные тоже кончают… не хуже, чем от порно твоего. Я помолчал. Потом снова лег на спину и спросил: – Там у вас… эээ, как сказать-то… Здесь у вас водка есть?
– Здесь, как в Греции, – есть все. Было б еще чем бухать – цены бы этому месту не было. Так что не торопись. Да и не нужны мы. Как там не были нужны, так и здесь никому в хуй не упирались. Вот только куда я плыву… Думал, сдохну – все свои противоречия, сомнения потеряю, всю двойственность растрясу и свет увижу. А тут такая же муть. Мне говорят – ты поверь, легче будет. Спасибо, я уже верил в светлое будущее! Но мой плот, свитый из песен и слов… Всем моим бедам назло… Вовсе не так уж плох…
– У меня твои книги остались. По танатологии. Помнишь?
– Да читай на здоровье. Хрен с ними. Может, и поймешь что-нибудь про смерть, чего я не понял. Не торопись только. Ферштеен?
– Натюрлих! – машинально ответил я и проснулся.
На экране компьютера застыл последний титр из порнухи на фоне не вошедшего в основной сюжет кадра.
Вовсе не так уж плох…
НИТХИНОЛ
Когда-нибудь водочка кончается. Вместе с ней кончаются денежки. Вместе с ними кончается здоровье и, в общем-то, вселенная. Потому что непохмеленный алкаш и эта самая, получается, непох-меленная вселенная ни разу друг друга не понимают. Ну, вот как отторжение. Антагонизм. Неприятие. Два одноименных полюса магнита – вместе им не сойтись. Видели, да? Кабинет физики, два магнита. Один сине-красный. Второй… тоже сине-красный. Если две подковы разноцветно приложить – будет тяжелый железный чмок и овал. А если одноцветно приложить – б удет… да ни хрена не будет. Две подковы будут скользить в воздухе, испытывая перманентную неприязнь друг к другу, и даже если ты их по дури своей врожденной соприкоснул, толку от этого будет ровно ноль, потому что это чисто видимость. Сине-красного овала не получится. Получится одна подкова. И еще одна. И ни хрена больше. А вот если повернуть одну подкову вокруг оси… оооо!
Алкаш похож на такую, еще не повернутую как надо, подкову. Все, что у него есть осмысленного, это неприязнь. Мира, солнца, воздуха, людей (всех, без исключения), а также животных, растений и всего неживого – скопом.
Алкаш никого не любит. А не потому, что он злой. Ему НЕЧЕМ любить. Да, вот так вот. Нечем. Вот у вас есть, чем любить? А у него нету. Непохмеленное сердце – это страшно. Оно не умеет любить. Оно даже слова такого не знает – «любовь». Кака така любовь? Нету такого слова…
Поэтому – похмеляться – надо. Нет. Вот так: НАДО. Вот я еще раз – встаю на табурет и ору в потолок: «НАДО!»
Но нечем…
А надо…
А нечем…
Тьфу!
Много-много лет назад… Дядя Витя, который, по большому счету, дядей мне не являлся, но значился в каких-то туманных родственниках, откровенно забомжевал и положил на социалистическое общество хуй. Тогда такое общество еще было. Или делало вид, что было. В общем, это было, когда в кодексе была такая статья – за тунеядство. Это не значит, что тунеядец ничего не делал. Если бы он не делал, он бы просто умер с голоду. Дядя Витя сдавал стеклотару и временами чего-то разгружал. Но с точки зрения участкового он бездельничал нагло и противозаконно… А это разные перпендикуляры, опущенные, как ни странно, из одной точки.
Странность заключалась в том, что, например, другой туманный родственник за всю жизнь палец о палец не ударил, мирно просидев в бюро пропусков на каком-то заводе. Для социалистического общества он не сделал не просто ни хрена, а абсолютно ни хрена. Он только жрал, спал у себя в кабинетике, ставил изредка печати и чего-то там подписывал. Тем не менее участковый считал его примером для подражания, а дядю Витю – нет. Потому что дядя Витя, хоть и работал, но делал это противозаконно, то есть вроде как не делал вовсе. А пропускник, хоть и бездельничал, но делал это охуеть как легитимно и оттого был уважаемым человеком.
В общем, дядя Витя стал почти классическим бомжиком. Почти – потому что формально угол у него был. И даже прописка. Но он совершенно не хотел ни строить социализм, ни даже жить, как все нормальные советские люди – в квартире. А хотел он сдавать стеклотару, регулярно выпивать, петь протяжные песни, а жить где придется. Ну, каждому свой пенициллин – чего уж. Хочет человек. Ничего не попишешь. Бессильны оказались власть и общество. Диоген дядя Витя сказал «пошли вы все в жопу» и переселился на берег самой забавной реки в мире. Она протекала прямо поперек города, и единственное, чего там не было, – это чистой воды. Остальное там было. Включая тела уже улетевших на небо диогенов. Летом, часть весны и часть осени там было довольно сносно. Остальные мерзкие времена года там было невыносимо, и дядя Витя переселялся на теплотрассу. Она проходила по городу, иногда под землей, иногда над, и, в общем, обеспечивала сносную температуру. Надо было только снять слой стеклоткани, пару слоев стекловаты и обнажить горячее тело трубы. Обняв ее, можно было спать и не думать о смысле жизни. Или думать, но очень эдак лениво и без выводов. Как бы отстраненно. Абстрактно, я бы даже сказал. Ну, типа, «я и энтропия вселенной». Предисловие к первому изданию.
Но то зимой. Зимой вообще существовать неуютно. Бодрит, конечно, но неуютно. А я про лето. Дядя Витя летом на речке этой дневал и ночевал. И вот как-то я иду (мальчик, яйца еще не волосатые, в руках удочка) по берегу. Взрослые, степенные рыбаки, конечно, тут отродясь рыбу не ловили, потому что она (рыба) тут тоже бомж и вид соответствующий. Но мальчику одиннадцати лет на это насрать. Рыба – она не для ухи. Она для души. Иду. Вижу – сидит на берегу дядя Витя. По правую руку от него стоит пластмассовая бутыль откровенно синего цвета. А по левую – просто стеклотара с мутной водой из речки. Дядя Витя меня не видел. Он потер руки. Взял пластмассовую бутыль прямоугольного, как оказалось, сечения и медленно открутил пробочку. При этом он ясными глазами смотрел вперед и думал, само собой, о смысле и тщете всего сущего. А о чем же еще? Странные вы вопросы задаете, товарищи… Потом он поднес бутыль с жидкостью купоросного цвета ко рту и… не стал пить. Он понюхал горлышко. Смысл сего действия я узнал много позже. Уже когда сам стал бухать не по-детски. А тогда я подумал, что дядя, так сказать, наслаждается букетом. Потом дядя отхлебнул глоточек и покатал этот самый глоточек у себя во рту. Небритые щеки его забавно надувались при этом. Ясные глаза его были сосредоточены как никогда.
Вот, кстати… Почему, когда пишут об алкоголиках, всегда у них мутные глаза? Ну что за хрень? Какие такие – мутные? Это ж, блядь, катаракта какая-то, натуралисты вы хреновы. Где ж глаза мутные бывают? Вот у собаки моей были мутные глаза, и даже белым все затянуло, как в фильме ужасов. Так там понятно. Токсоплазмоз, помутнение. Я ей стекловидное тело колол две недели. И стали глаза опять – что солнышко. Карие такие светящиеся глаза. Так то болезнь. А у алкаша откуда, на хуй, болезнь?
Вы вообще видели больного алкоголика? Ну, покалеченного – бывает. С синяком – святое дело. С тросточкой, когда ножку подвернет, – да. Это ж образ жизни! К болезням он никакого отношения не имеет. Дядя Витя, годов так через десяток, умер здоровым, как свежеимпортированный апельсин. На вскрытии у него, кроме слегка раздутой печени (еще бы!) вообще ничего не нашли. Идеальный трупик для анатомического театра. Жира – ноль. Ну, чисто указкой показать – вот, типа, тут должен быть жир и даже вот его немного есть. А в целом, товарищи студенты, жир нутряной нам завсегда мешает, потому что ни хрена, я извиняюсь, из-за него не видно. А вот у этого, я извиняюсь, индивидуума, жир присутствует, но номинально. Следы. Видите, какой натюрморт. Печень, хе-хе, конечно, не фонтан. А в остальном – весьма, весьма милый труперс…
Но в тот летний день дядя Витя труперсом не был. Он катал во рту глоточек синей жидкости и ясными глазами смотрел ВНУТРЬ себя. То есть окружающие красоты его интересовали мало. Ну, то есть – вообще. Ну, как будто нет ничего и никого, и никогда не было. Так примерно пробуют коньяк знаменитые дегустаторы. Причем – язык-то длинный. На кончике – один вкус, на середине – другой. А вкус есть еще и на боковой стороне языка. В общем, пока дегустатор глоток по языку погоняет, времени ого-го сколько пройдет. А еще ж послевкусие. Это когда коньяк уже впитался, и его нет. А тень вкуса осталась. Такая резная, как от клена или от сирени в полдень. Пятна солнечные в тебя впитываются – в кожу, в волосы, в одежду, если совсем, конечно, под крону не залезешь. Тогда хрен тебе, а не резную тень. Вот у дегустатора, значит, на языке такая резная тень. Как бы ее нет. А как бы и есть.
Дядя Витя в дегустатора недолго играл. Ясные глаза вдруг стали смотреть вперед, куда надо, и заморгали, и стали конкретными, как у киллера. После чего он выдохнул и непитейную эту ни разу синеву (ровно половину) залил в себя. Запил мутной речной водой (ровно половина из стеклотары) и тогда уже, крякнув, вдохнул. Зрелище – класс! То есть меня передернуло. Я удочку выронил. Ну и, само собой, дядя Витя меня увидел.
– А, юнга, ептыть! – обрадовался моряк дальнего плавания. Он на ТОФе служил и гордился этим необычайно. Положа руку на сердце, не было у него в жизни ничего лучше. Значимей. Конкретней. Полезней. И для себя. И для социалистического, мать его, общества в целом.
Ну, перекинулся я с туманным родственничком парой ничего не значащих фраз и пошел дальше удочкой размахивать. А дядя Витя остался. Созерцать. Размышлять. Переваривать. Жара. Июль. Каникулы. У меня – школьные. У дяди Вити – вечные. Он больше никогда не работал. Ну, по закону. По трудовой книжке. За трудодни, там, или за оклад. Никогда. Стеклотару – да. Сдавал. Находил где попало и сдавал. Разгружал чего-то. Получал денежки и тут же их пропивал.
Что, скажете – зря прожил жизнь дядя Витя? А ведь, знаете, и я так когда-то думал. Вот так вот жестко считал – зря жизнь прожил туманный мой родственничек. Даже не жестко считал – жестоко. Мудак. Это я про себя. Мудак и есть. Ни одна жизнь зря не проживается. А уж тем более человека, никогда никого не обидевшего. А уж тем более, тем паче – человека, отслужившего четыре года на ТОФе. Вечная ему память.
А?
Как умер? Да никак. И не умирал даже специально и подвигов никаких не совершал. Вот, как я уже рассказывал, шла через весь город теплотрасса. Минус тридцать мороз. И где-то авария. Хрен его знает, где там авария, – город большой. Узел какой-то вымерз на хрен. Оно и понятно. В минус пятнадцать аварии не случаются. Повода нет физического. А в минус тридцать – сплошь и рядом. И вот вылетает этот узел на хрен и возникает серьезная опасность всему городу. Дядя Витя спит, обняв трубу, и созерцает. А Советского Союза уже нет. Партии нет. Вообще – кого ебать, непонятно, а главное – кто будет ебать за аварию – тоже непонятно. В советское время сразу бы нашли. А тут – нет.
Пока разбирались – еще сигнал. Где-то что-то еще раз перемерзло, уже разбираться совсем некогда. И кто уж приказ дал – не знаю, но отопление выключают и экстренно воду сливают. Труба, которая завсегда всю зиму горячая была, вмиг похолодела, задубела даже. И к ней, созерцая и медитируя, приморозился к утру дядя Витя. Ну, мук он никаких не испытывал. Не орал и не требовал к себе санитарок. Замерз просто – и все. Фактически в эмбриональной позе. Ну, почти эмбриональной. В ней, говорят, отходить – одно удовольствие. В общем, этих гедонистов поутру нашли четыре штуки – и трое без документов.
Дядю Витю вообще случайно опознали. У него в кармане какая-то справка была. Из которой следовало, что он – дядя Витя. В общем, было кому сообщить. А остальные трое так безвестными в рай и пришли. А куда ж еще-то? В рай, конечно. Зла они не творили. А это, по большому счету, самое стопроцентное добро в мире.
Ну вот. В общем, не важно, правильно ли жил дядя Витя. В конце концов, я тоже… это… неизвестно, правильно ли живу. Живу, аж иногда самому противно. То ли правильно… то ли нет.
И вот, значит, показал мне тогда дядя случайно вещь, которая по-умному называется спиртосодержащая жидкость, а по-народному, по-глупому то есть – коньяк с резьбой.
Тогда я, конечно, внимания никакого не обратил. Ну, мелькнуло и мелькнуло. Ну, пьет дядя Витя гадость неожиданно красивого цвета. Ну, значит – надо. Он взрослый, он моряк, ему виднее. Может, это у него ностальгия такая по синему-пресинему морю.
Я вспомнил об этом через лет десять, когда надо было похмеляться, а похмеляться, значит, нечем, а похмеляться, значит, надо, и это все так вот тут, в голове засело, занозой такой страшной, из виска в висок, что я пошел в промтоварный отдел и купил там на сорок копеек знакомый пластиковый бутыль. Полиэтиленовый, наверное. Точно не скажу – пластмасс много, и все высокомолекулярные…
И пришел домой, и мне тогда повезло.
Я остался жив…
А остался я жив не потому, что вовремя похмелился. Это все в данном случае не имеет значения. А потому, что спирт в нитхиноле был этиловый.
Н-да.
А вот вы спросите, а какой еще бывает спирт в нитхиноле, и вот вам сейчас будет смешно, а мне, задним ходом, страшно.
Когда-то нитхинол был только на этиловом спирту. Ну, в период развитого социализма, в самый его расцвет. Этиловый такой, технический.
Вы вообще пили нитхинол? По глазам вижу – не все. Это такая синяя… ярко-синяя жидкость. В ней есть спирт. Не столько, конечно, сколько в водке. Но и не столько, сколько в вине. Конечно, точно не скажешь, и на этикетке не написано. Но по ощущениям – градусов двадцать пять. Там еще есть нашатырный спирт – это чувствуется. И вот эта самая синяя составляющая. Возможно, еще какие-то мыльные добавки или ПАВ. Поверхностно-активные вещества, расшифровываю. Говорить о том, что это амброзия, я не буду. Ну, не амброзия это. Более того – даже не напиток.
Пить это нельзя. Но я пил. И выжил.
Так вот. Пока в нитхиноле был только этиловый спирт, его алкаши пили, не задумываясь. Армейские алкоголики, кстати, пропускали жидкость через патрон противогаза, и тогда синий цвет исчезал. Оставалась кристально прозрачная субстанция.
Я не знаю, использовал ли кто-нибудь нитхинол по прямому назначению – для мытья стекол. Не знаю. Ну, не видел. Вполне допускаю, что кто-то мыл. В основном его сплошь и рядом бухали лица без определенного места жительства и без определенных занятий. И бухали много.
Гром грянул, когда кто-то из бомжиков дал дуба прямо в магазине. Он отошел от прилавка, открутил крышечку, приложился, хапнул где-то сотку и уснул навеки. Потому что в стране возникло еще два ГОСТа нитхинола – на основе изопропилового спирта (это еще куда ни шло) и на основе метилового (не шло вообще ни в какие ворота).
Какая гнида в этих сраных министерствах легкой промышленности придумала последние два ГОСТа, мы, очевидно, никогда не узнаем. Хотелось бы очень, но не узнаем. Гнида разрабатывала ГОСТ, совершенно точно зная, что его будут бухать. Не мог ублюдок не знать этого. Совершенно сознательно он собирался убивать людей. Не лучших, прямо скажем, представителей социума, но все же – людей. Не баранов. Пусть эти алкаши никогда не читали Пауло Коэльо – на хуй он им вообще нужен, – но это ж все ж таки были люди. Пиплы.
Были.
И умерли.
Еще бы. Метанол – это вам не сироп. Это – в ящик, и в рай незамедлительно. Смертельная доза – примерно двадцать граммов. А двадцать граммов сроду на Руси никто не пил. Поэтому – ха, вот сюда, за воротник – и в дамки. «И летят покойники и планеты…» Андрей Вознесенский.
От метанола на Руси много умерло. Вообще – что за спирт такой, прости господи? Откуда он взялся? Ну, есть же этиловый! Ладно, пусть гидролизный, пусть денатурат – все вытерпим. Нет, суки, метиловый давай во все подряд флаконы совать! Кто его выдумал вообще? Для чего? Молчат ребята. Которые выпили – молчат. А которые еще выпьют – тоже молчат. В память о тех, кто уже выпил. И которые пьют – тоже молчат. Рот занят потому что.
Н-да. Я метиловый не пил, господа. А вот изопропиловый один раз употребил. Дело было так.
Забегаю я к одному слесарю-фотографу. Что за специальность, спросите вы и добавите: такой херни не бывает. И будете правы, но лишь отчасти. Потому что такая хрень все же в советское время была. Я в нормах «чего-куда и скока» не силен совершенно. Но было такое правило, согласно которому штатный фотограф в организации был положен при количестве работающих, скажем, более пятисот. Или четырехсот – не в этом суть. Суть в том, что в этом НИИ людей было меньше, чем нужно, фотограф был необходим, как воздух, а иметь его не полагалось. А зато слесарей-столяров можно было нанимать сколько угодно без проблем. И вот в данном НИИ фотограф был на самом деле слесарем по трудовой книжке. А в соседнем – механиком. А еще рядом – трактористом-машинистом третьего класса. И всем было счастье.
Так вот, забегаю я к одному знакомому слесарю в его фотолабораторию (с ума сойти!). Да. А дело-то было утром. Сердце – ходуном. Руки трясутся. Да так, что в кулаки сжимать приходится. А то склянок в лаборатории много. Собью ежели какую – расстроится слесарь. Нет, склянку не жалко. Раствор вот готовить лень – а это время.
Ну, а спирт у парня водился. На полке стоит, во флаконе литровом примерно. Пробочка притерта, калий-хлор написан крупно – как положено. Не писать же це два аш пять о аш! НИИ все-таки… Дураков хоть и много, но химию учили все, и на этом уровне знают как «Отче наш». Это другие формулы они забыть могут легко. Ацетона, например. А эту – хрен. Она у всех в мозгу пропечаталась.
Ну и дает он мне флакон и стаканчик лабораторный. Открывает кран, воду спускает холодную в раковине, чтобы, значит, ледяной запить.
Подхожу.
Наливаю в стакан жгучей жидкости.
Ставлю флакон на мраморный стол. Почему именно мраморный – не знаю, но он там такой был. Вернее – столешница, конечно, из мрамора. Ну, как в моргах иногда в хороших.
Беру стакан поудобнее. Выдыхаю. И выливаю в широко раскрытый еще не отравленный рот.
И во время пития… чувствую что-то не то. Причем не сразу понимаю, в чем, так сказать, нескладуха. А постепенно. То есть градус вроде есть. И немалый. И жжет. Но вот вкус… и главное запах – нюансовые. Какие-то сверх того, что должно быть. Бестолковые. И тут – как спица в ухо – не тот, сука, спирт! И сразу – в памяти:
Автоочиститель!
Изопропиловый, зараза!
Выпить я успел грамм сорок. Выблевать сразу – тридцать. Десять где-то осели и не показывались. Я их долго из себя исторгал. Может, и вышли. Не знаю. Хорошо – с утра еще ничего в желудке не было. А и вечером ничего не было – одна водка. Глотал воду – потом блевал. Глотал и блевал. Ну, орал еще, конечно, и матом, напоследок, ругался. Потому как думал – всё.
Отжил.
Ничего подобного. Изопропиловый, конечно, гадость.
Но гадость не смертельная.
Слесарь, скотина, бегал вокруг и только мешался.
Я потом на стул сел и сказал ему не мельтешить. Так и сказал.
– Федя! – говорю. – Не мельтеши, зараза! Дай умереть спокойно!
Федя тут взвыл и побежал в дверь – за подмогой… А вот поразмыслить – за какой, мать ее, подмогой? Кто там что в НИИ знает об отравлениях? Пока телефон, пока «скорая», пока у полутрупа выяснили бы, что употреблял. Тут бы и кранты. И звездочка на тумбочке, и выпимшие могильщики, и венок от сослуживцев. Спи спокойно, дорогой друг, мы тебя не забудем.
В общем, остановил я Федю. Жив, говорю. Только похмелиться надо. Федя трясущимися, как отбойный молоток, руками правильный флакон нашел и налил полный тонкостенный немецкий стакан из огнеупорного стекла. И уебал я весь этот стакан, и запил ледяною водой, и стал я умнее мозгом, выше ростом и красивее этим… лицом. Не сразу, правда. Минуты через три.
И с тех пор я вкус и запах изопропилового спирта чувствую очень, братцы, сильно.
А метилового бухануть не довелось.
Будем считать, повезло.
Но вернемся, однако, к нитхинолу.
Итак, советское время. Нитхинол выпускается только на основе этилового спирта. Его пьют. Быть может, некоторые моют им стекла, но только некоторые. Остальные, повторяю – пьют.
Потом одна гнида из министерства легкой промышленности разрабатывает новый ГОСТ. Даже два. И нитхинол выпускают в еще двух видах. На основе изопропилового и метилового спиртов.
В одинаковых упаковках.
В тех самых пластиковых бутылях.
Отчего в каждом городе, куда приходят составы с товаром, мрут люди. Либо сразу (от метанола). Либо не сразу (от изопропанола).
Оно конечно, для социума эти люди значат мало. Но очень много они значат для самих себя, а еще больше – для Господа Бога.
Потому как милость Его для всех и для каждого, и ее никто не отменял и отменить не может.
А дядя Витя… давно… там, на берегу мутной речки, решал тот самый вопрос – можно ли бухать синявку. Слов типа «изопропанол» он не знал. Зато в нюансах вкуса и запаха разбирался. И когда его сенсоры зарегистрировали це два аш пять о аш – тут же выпил. А для чего еще нитхинол. Не стекла же мыть…
С водкой иногда бывают проблемы. Ну, заканчивается она. И деньги заканчиваются. Гнусные времена бывают у алкашей. И тогда приходится пить… что попало. ССЖ. Спиртосодержащие жидкости.
Ну, нитхинол – это я для затравки рассказал. А вообще пьют, значит:
1) одеколоны;
2) духи (вот вы зря думаете, что это почти то же самое, что одеколоны. Я потом объясню, а вы пока запомните – это другое);
3) лосьоны;
4) зубные эликсиры;
5) зубную пасту (именно пьют – разбавляя водой);
6) антистатики;
7) клей (разные виды, но наиболее популярный, конечно, БФ);
Алкаш похож на такую, еще не повернутую как надо, подкову. Все, что у него есть осмысленного, это неприязнь. Мира, солнца, воздуха, людей (всех, без исключения), а также животных, растений и всего неживого – скопом.
Алкаш никого не любит. А не потому, что он злой. Ему НЕЧЕМ любить. Да, вот так вот. Нечем. Вот у вас есть, чем любить? А у него нету. Непохмеленное сердце – это страшно. Оно не умеет любить. Оно даже слова такого не знает – «любовь». Кака така любовь? Нету такого слова…
Поэтому – похмеляться – надо. Нет. Вот так: НАДО. Вот я еще раз – встаю на табурет и ору в потолок: «НАДО!»
Но нечем…
А надо…
А нечем…
Тьфу!
Много-много лет назад… Дядя Витя, который, по большому счету, дядей мне не являлся, но значился в каких-то туманных родственниках, откровенно забомжевал и положил на социалистическое общество хуй. Тогда такое общество еще было. Или делало вид, что было. В общем, это было, когда в кодексе была такая статья – за тунеядство. Это не значит, что тунеядец ничего не делал. Если бы он не делал, он бы просто умер с голоду. Дядя Витя сдавал стеклотару и временами чего-то разгружал. Но с точки зрения участкового он бездельничал нагло и противозаконно… А это разные перпендикуляры, опущенные, как ни странно, из одной точки.
Странность заключалась в том, что, например, другой туманный родственник за всю жизнь палец о палец не ударил, мирно просидев в бюро пропусков на каком-то заводе. Для социалистического общества он не сделал не просто ни хрена, а абсолютно ни хрена. Он только жрал, спал у себя в кабинетике, ставил изредка печати и чего-то там подписывал. Тем не менее участковый считал его примером для подражания, а дядю Витю – нет. Потому что дядя Витя, хоть и работал, но делал это противозаконно, то есть вроде как не делал вовсе. А пропускник, хоть и бездельничал, но делал это охуеть как легитимно и оттого был уважаемым человеком.
В общем, дядя Витя стал почти классическим бомжиком. Почти – потому что формально угол у него был. И даже прописка. Но он совершенно не хотел ни строить социализм, ни даже жить, как все нормальные советские люди – в квартире. А хотел он сдавать стеклотару, регулярно выпивать, петь протяжные песни, а жить где придется. Ну, каждому свой пенициллин – чего уж. Хочет человек. Ничего не попишешь. Бессильны оказались власть и общество. Диоген дядя Витя сказал «пошли вы все в жопу» и переселился на берег самой забавной реки в мире. Она протекала прямо поперек города, и единственное, чего там не было, – это чистой воды. Остальное там было. Включая тела уже улетевших на небо диогенов. Летом, часть весны и часть осени там было довольно сносно. Остальные мерзкие времена года там было невыносимо, и дядя Витя переселялся на теплотрассу. Она проходила по городу, иногда под землей, иногда над, и, в общем, обеспечивала сносную температуру. Надо было только снять слой стеклоткани, пару слоев стекловаты и обнажить горячее тело трубы. Обняв ее, можно было спать и не думать о смысле жизни. Или думать, но очень эдак лениво и без выводов. Как бы отстраненно. Абстрактно, я бы даже сказал. Ну, типа, «я и энтропия вселенной». Предисловие к первому изданию.
Но то зимой. Зимой вообще существовать неуютно. Бодрит, конечно, но неуютно. А я про лето. Дядя Витя летом на речке этой дневал и ночевал. И вот как-то я иду (мальчик, яйца еще не волосатые, в руках удочка) по берегу. Взрослые, степенные рыбаки, конечно, тут отродясь рыбу не ловили, потому что она (рыба) тут тоже бомж и вид соответствующий. Но мальчику одиннадцати лет на это насрать. Рыба – она не для ухи. Она для души. Иду. Вижу – сидит на берегу дядя Витя. По правую руку от него стоит пластмассовая бутыль откровенно синего цвета. А по левую – просто стеклотара с мутной водой из речки. Дядя Витя меня не видел. Он потер руки. Взял пластмассовую бутыль прямоугольного, как оказалось, сечения и медленно открутил пробочку. При этом он ясными глазами смотрел вперед и думал, само собой, о смысле и тщете всего сущего. А о чем же еще? Странные вы вопросы задаете, товарищи… Потом он поднес бутыль с жидкостью купоросного цвета ко рту и… не стал пить. Он понюхал горлышко. Смысл сего действия я узнал много позже. Уже когда сам стал бухать не по-детски. А тогда я подумал, что дядя, так сказать, наслаждается букетом. Потом дядя отхлебнул глоточек и покатал этот самый глоточек у себя во рту. Небритые щеки его забавно надувались при этом. Ясные глаза его были сосредоточены как никогда.
Вот, кстати… Почему, когда пишут об алкоголиках, всегда у них мутные глаза? Ну что за хрень? Какие такие – мутные? Это ж, блядь, катаракта какая-то, натуралисты вы хреновы. Где ж глаза мутные бывают? Вот у собаки моей были мутные глаза, и даже белым все затянуло, как в фильме ужасов. Так там понятно. Токсоплазмоз, помутнение. Я ей стекловидное тело колол две недели. И стали глаза опять – что солнышко. Карие такие светящиеся глаза. Так то болезнь. А у алкаша откуда, на хуй, болезнь?
Вы вообще видели больного алкоголика? Ну, покалеченного – бывает. С синяком – святое дело. С тросточкой, когда ножку подвернет, – да. Это ж образ жизни! К болезням он никакого отношения не имеет. Дядя Витя, годов так через десяток, умер здоровым, как свежеимпортированный апельсин. На вскрытии у него, кроме слегка раздутой печени (еще бы!) вообще ничего не нашли. Идеальный трупик для анатомического театра. Жира – ноль. Ну, чисто указкой показать – вот, типа, тут должен быть жир и даже вот его немного есть. А в целом, товарищи студенты, жир нутряной нам завсегда мешает, потому что ни хрена, я извиняюсь, из-за него не видно. А вот у этого, я извиняюсь, индивидуума, жир присутствует, но номинально. Следы. Видите, какой натюрморт. Печень, хе-хе, конечно, не фонтан. А в остальном – весьма, весьма милый труперс…
Но в тот летний день дядя Витя труперсом не был. Он катал во рту глоточек синей жидкости и ясными глазами смотрел ВНУТРЬ себя. То есть окружающие красоты его интересовали мало. Ну, то есть – вообще. Ну, как будто нет ничего и никого, и никогда не было. Так примерно пробуют коньяк знаменитые дегустаторы. Причем – язык-то длинный. На кончике – один вкус, на середине – другой. А вкус есть еще и на боковой стороне языка. В общем, пока дегустатор глоток по языку погоняет, времени ого-го сколько пройдет. А еще ж послевкусие. Это когда коньяк уже впитался, и его нет. А тень вкуса осталась. Такая резная, как от клена или от сирени в полдень. Пятна солнечные в тебя впитываются – в кожу, в волосы, в одежду, если совсем, конечно, под крону не залезешь. Тогда хрен тебе, а не резную тень. Вот у дегустатора, значит, на языке такая резная тень. Как бы ее нет. А как бы и есть.
Дядя Витя в дегустатора недолго играл. Ясные глаза вдруг стали смотреть вперед, куда надо, и заморгали, и стали конкретными, как у киллера. После чего он выдохнул и непитейную эту ни разу синеву (ровно половину) залил в себя. Запил мутной речной водой (ровно половина из стеклотары) и тогда уже, крякнув, вдохнул. Зрелище – класс! То есть меня передернуло. Я удочку выронил. Ну и, само собой, дядя Витя меня увидел.
– А, юнга, ептыть! – обрадовался моряк дальнего плавания. Он на ТОФе служил и гордился этим необычайно. Положа руку на сердце, не было у него в жизни ничего лучше. Значимей. Конкретней. Полезней. И для себя. И для социалистического, мать его, общества в целом.
Ну, перекинулся я с туманным родственничком парой ничего не значащих фраз и пошел дальше удочкой размахивать. А дядя Витя остался. Созерцать. Размышлять. Переваривать. Жара. Июль. Каникулы. У меня – школьные. У дяди Вити – вечные. Он больше никогда не работал. Ну, по закону. По трудовой книжке. За трудодни, там, или за оклад. Никогда. Стеклотару – да. Сдавал. Находил где попало и сдавал. Разгружал чего-то. Получал денежки и тут же их пропивал.
Что, скажете – зря прожил жизнь дядя Витя? А ведь, знаете, и я так когда-то думал. Вот так вот жестко считал – зря жизнь прожил туманный мой родственничек. Даже не жестко считал – жестоко. Мудак. Это я про себя. Мудак и есть. Ни одна жизнь зря не проживается. А уж тем более человека, никогда никого не обидевшего. А уж тем более, тем паче – человека, отслужившего четыре года на ТОФе. Вечная ему память.
А?
Как умер? Да никак. И не умирал даже специально и подвигов никаких не совершал. Вот, как я уже рассказывал, шла через весь город теплотрасса. Минус тридцать мороз. И где-то авария. Хрен его знает, где там авария, – город большой. Узел какой-то вымерз на хрен. Оно и понятно. В минус пятнадцать аварии не случаются. Повода нет физического. А в минус тридцать – сплошь и рядом. И вот вылетает этот узел на хрен и возникает серьезная опасность всему городу. Дядя Витя спит, обняв трубу, и созерцает. А Советского Союза уже нет. Партии нет. Вообще – кого ебать, непонятно, а главное – кто будет ебать за аварию – тоже непонятно. В советское время сразу бы нашли. А тут – нет.
Пока разбирались – еще сигнал. Где-то что-то еще раз перемерзло, уже разбираться совсем некогда. И кто уж приказ дал – не знаю, но отопление выключают и экстренно воду сливают. Труба, которая завсегда всю зиму горячая была, вмиг похолодела, задубела даже. И к ней, созерцая и медитируя, приморозился к утру дядя Витя. Ну, мук он никаких не испытывал. Не орал и не требовал к себе санитарок. Замерз просто – и все. Фактически в эмбриональной позе. Ну, почти эмбриональной. В ней, говорят, отходить – одно удовольствие. В общем, этих гедонистов поутру нашли четыре штуки – и трое без документов.
Дядю Витю вообще случайно опознали. У него в кармане какая-то справка была. Из которой следовало, что он – дядя Витя. В общем, было кому сообщить. А остальные трое так безвестными в рай и пришли. А куда ж еще-то? В рай, конечно. Зла они не творили. А это, по большому счету, самое стопроцентное добро в мире.
Ну вот. В общем, не важно, правильно ли жил дядя Витя. В конце концов, я тоже… это… неизвестно, правильно ли живу. Живу, аж иногда самому противно. То ли правильно… то ли нет.
И вот, значит, показал мне тогда дядя случайно вещь, которая по-умному называется спиртосодержащая жидкость, а по-народному, по-глупому то есть – коньяк с резьбой.
Тогда я, конечно, внимания никакого не обратил. Ну, мелькнуло и мелькнуло. Ну, пьет дядя Витя гадость неожиданно красивого цвета. Ну, значит – надо. Он взрослый, он моряк, ему виднее. Может, это у него ностальгия такая по синему-пресинему морю.
Я вспомнил об этом через лет десять, когда надо было похмеляться, а похмеляться, значит, нечем, а похмеляться, значит, надо, и это все так вот тут, в голове засело, занозой такой страшной, из виска в висок, что я пошел в промтоварный отдел и купил там на сорок копеек знакомый пластиковый бутыль. Полиэтиленовый, наверное. Точно не скажу – пластмасс много, и все высокомолекулярные…
И пришел домой, и мне тогда повезло.
Я остался жив…
А остался я жив не потому, что вовремя похмелился. Это все в данном случае не имеет значения. А потому, что спирт в нитхиноле был этиловый.
Н-да.
А вот вы спросите, а какой еще бывает спирт в нитхиноле, и вот вам сейчас будет смешно, а мне, задним ходом, страшно.
Когда-то нитхинол был только на этиловом спирту. Ну, в период развитого социализма, в самый его расцвет. Этиловый такой, технический.
Вы вообще пили нитхинол? По глазам вижу – не все. Это такая синяя… ярко-синяя жидкость. В ней есть спирт. Не столько, конечно, сколько в водке. Но и не столько, сколько в вине. Конечно, точно не скажешь, и на этикетке не написано. Но по ощущениям – градусов двадцать пять. Там еще есть нашатырный спирт – это чувствуется. И вот эта самая синяя составляющая. Возможно, еще какие-то мыльные добавки или ПАВ. Поверхностно-активные вещества, расшифровываю. Говорить о том, что это амброзия, я не буду. Ну, не амброзия это. Более того – даже не напиток.
Пить это нельзя. Но я пил. И выжил.
Так вот. Пока в нитхиноле был только этиловый спирт, его алкаши пили, не задумываясь. Армейские алкоголики, кстати, пропускали жидкость через патрон противогаза, и тогда синий цвет исчезал. Оставалась кристально прозрачная субстанция.
Я не знаю, использовал ли кто-нибудь нитхинол по прямому назначению – для мытья стекол. Не знаю. Ну, не видел. Вполне допускаю, что кто-то мыл. В основном его сплошь и рядом бухали лица без определенного места жительства и без определенных занятий. И бухали много.
Гром грянул, когда кто-то из бомжиков дал дуба прямо в магазине. Он отошел от прилавка, открутил крышечку, приложился, хапнул где-то сотку и уснул навеки. Потому что в стране возникло еще два ГОСТа нитхинола – на основе изопропилового спирта (это еще куда ни шло) и на основе метилового (не шло вообще ни в какие ворота).
Какая гнида в этих сраных министерствах легкой промышленности придумала последние два ГОСТа, мы, очевидно, никогда не узнаем. Хотелось бы очень, но не узнаем. Гнида разрабатывала ГОСТ, совершенно точно зная, что его будут бухать. Не мог ублюдок не знать этого. Совершенно сознательно он собирался убивать людей. Не лучших, прямо скажем, представителей социума, но все же – людей. Не баранов. Пусть эти алкаши никогда не читали Пауло Коэльо – на хуй он им вообще нужен, – но это ж все ж таки были люди. Пиплы.
Были.
И умерли.
Еще бы. Метанол – это вам не сироп. Это – в ящик, и в рай незамедлительно. Смертельная доза – примерно двадцать граммов. А двадцать граммов сроду на Руси никто не пил. Поэтому – ха, вот сюда, за воротник – и в дамки. «И летят покойники и планеты…» Андрей Вознесенский.
От метанола на Руси много умерло. Вообще – что за спирт такой, прости господи? Откуда он взялся? Ну, есть же этиловый! Ладно, пусть гидролизный, пусть денатурат – все вытерпим. Нет, суки, метиловый давай во все подряд флаконы совать! Кто его выдумал вообще? Для чего? Молчат ребята. Которые выпили – молчат. А которые еще выпьют – тоже молчат. В память о тех, кто уже выпил. И которые пьют – тоже молчат. Рот занят потому что.
Н-да. Я метиловый не пил, господа. А вот изопропиловый один раз употребил. Дело было так.
Забегаю я к одному слесарю-фотографу. Что за специальность, спросите вы и добавите: такой херни не бывает. И будете правы, но лишь отчасти. Потому что такая хрень все же в советское время была. Я в нормах «чего-куда и скока» не силен совершенно. Но было такое правило, согласно которому штатный фотограф в организации был положен при количестве работающих, скажем, более пятисот. Или четырехсот – не в этом суть. Суть в том, что в этом НИИ людей было меньше, чем нужно, фотограф был необходим, как воздух, а иметь его не полагалось. А зато слесарей-столяров можно было нанимать сколько угодно без проблем. И вот в данном НИИ фотограф был на самом деле слесарем по трудовой книжке. А в соседнем – механиком. А еще рядом – трактористом-машинистом третьего класса. И всем было счастье.
Так вот, забегаю я к одному знакомому слесарю в его фотолабораторию (с ума сойти!). Да. А дело-то было утром. Сердце – ходуном. Руки трясутся. Да так, что в кулаки сжимать приходится. А то склянок в лаборатории много. Собью ежели какую – расстроится слесарь. Нет, склянку не жалко. Раствор вот готовить лень – а это время.
Ну, а спирт у парня водился. На полке стоит, во флаконе литровом примерно. Пробочка притерта, калий-хлор написан крупно – как положено. Не писать же це два аш пять о аш! НИИ все-таки… Дураков хоть и много, но химию учили все, и на этом уровне знают как «Отче наш». Это другие формулы они забыть могут легко. Ацетона, например. А эту – хрен. Она у всех в мозгу пропечаталась.
Ну и дает он мне флакон и стаканчик лабораторный. Открывает кран, воду спускает холодную в раковине, чтобы, значит, ледяной запить.
Подхожу.
Наливаю в стакан жгучей жидкости.
Ставлю флакон на мраморный стол. Почему именно мраморный – не знаю, но он там такой был. Вернее – столешница, конечно, из мрамора. Ну, как в моргах иногда в хороших.
Беру стакан поудобнее. Выдыхаю. И выливаю в широко раскрытый еще не отравленный рот.
И во время пития… чувствую что-то не то. Причем не сразу понимаю, в чем, так сказать, нескладуха. А постепенно. То есть градус вроде есть. И немалый. И жжет. Но вот вкус… и главное запах – нюансовые. Какие-то сверх того, что должно быть. Бестолковые. И тут – как спица в ухо – не тот, сука, спирт! И сразу – в памяти:
Автоочиститель!
Изопропиловый, зараза!
Выпить я успел грамм сорок. Выблевать сразу – тридцать. Десять где-то осели и не показывались. Я их долго из себя исторгал. Может, и вышли. Не знаю. Хорошо – с утра еще ничего в желудке не было. А и вечером ничего не было – одна водка. Глотал воду – потом блевал. Глотал и блевал. Ну, орал еще, конечно, и матом, напоследок, ругался. Потому как думал – всё.
Отжил.
Ничего подобного. Изопропиловый, конечно, гадость.
Но гадость не смертельная.
Слесарь, скотина, бегал вокруг и только мешался.
Я потом на стул сел и сказал ему не мельтешить. Так и сказал.
– Федя! – говорю. – Не мельтеши, зараза! Дай умереть спокойно!
Федя тут взвыл и побежал в дверь – за подмогой… А вот поразмыслить – за какой, мать ее, подмогой? Кто там что в НИИ знает об отравлениях? Пока телефон, пока «скорая», пока у полутрупа выяснили бы, что употреблял. Тут бы и кранты. И звездочка на тумбочке, и выпимшие могильщики, и венок от сослуживцев. Спи спокойно, дорогой друг, мы тебя не забудем.
В общем, остановил я Федю. Жив, говорю. Только похмелиться надо. Федя трясущимися, как отбойный молоток, руками правильный флакон нашел и налил полный тонкостенный немецкий стакан из огнеупорного стекла. И уебал я весь этот стакан, и запил ледяною водой, и стал я умнее мозгом, выше ростом и красивее этим… лицом. Не сразу, правда. Минуты через три.
Да.
По диким степям Забайкалья…
Где золото роют в горах…
И с тех пор я вкус и запах изопропилового спирта чувствую очень, братцы, сильно.
А метилового бухануть не довелось.
Будем считать, повезло.
Но вернемся, однако, к нитхинолу.
Итак, советское время. Нитхинол выпускается только на основе этилового спирта. Его пьют. Быть может, некоторые моют им стекла, но только некоторые. Остальные, повторяю – пьют.
Потом одна гнида из министерства легкой промышленности разрабатывает новый ГОСТ. Даже два. И нитхинол выпускают в еще двух видах. На основе изопропилового и метилового спиртов.
В одинаковых упаковках.
В тех самых пластиковых бутылях.
Отчего в каждом городе, куда приходят составы с товаром, мрут люди. Либо сразу (от метанола). Либо не сразу (от изопропанола).
Оно конечно, для социума эти люди значат мало. Но очень много они значат для самих себя, а еще больше – для Господа Бога.
Потому как милость Его для всех и для каждого, и ее никто не отменял и отменить не может.
А дядя Витя… давно… там, на берегу мутной речки, решал тот самый вопрос – можно ли бухать синявку. Слов типа «изопропанол» он не знал. Зато в нюансах вкуса и запаха разбирался. И когда его сенсоры зарегистрировали це два аш пять о аш – тут же выпил. А для чего еще нитхинол. Не стекла же мыть…
С водкой иногда бывают проблемы. Ну, заканчивается она. И деньги заканчиваются. Гнусные времена бывают у алкашей. И тогда приходится пить… что попало. ССЖ. Спиртосодержащие жидкости.
Ну, нитхинол – это я для затравки рассказал. А вообще пьют, значит:
1) одеколоны;
2) духи (вот вы зря думаете, что это почти то же самое, что одеколоны. Я потом объясню, а вы пока запомните – это другое);
3) лосьоны;
4) зубные эликсиры;
5) зубную пасту (именно пьют – разбавляя водой);
6) антистатики;
7) клей (разные виды, но наиболее популярный, конечно, БФ);