Интересно, ходят ли лисы стаями? Увидеть бы стаю лис. Бесконечная рыжая лента, летящая навстречу ветру. Лапки — в кровь, имение — по ветру, бога — нет, прости, Господи, рыжие наши души. Звон стоит в воздухе, звон небесный. Колокола и бубенчики вопиют бедные о бессмысленности нашей жизни, что я им отвечу? Да это я и звоню. Слышит ли кто меня?
Лиса в стае не ходит. Нет такого в природе — лисья стая. И слово «ветры» тоже не звучит. Потому что ветер — он всегда один. Уходим, господа. Но, господа, ради Бога, не бросайте в колодец дохлых лошадей — чем вода-то виновата!
Зачем мы растем и куда? Убейте, господа, вон того — он знает ответ. И вырвите ему язык…
Влюбчивый я, вот что… Сдается мне, джентльмены, это была… комедия. Человек с бульвара капуцинов. Классика советского кинематографа. Ты, Лиса, не спрашивай меня — изменял ли я тебе когда-нибудь. А то я отвечу — да, а это ведь будет неправда… Ты, Катя, не спрашивай меня, любил ли я тебя когда-нибудь. А то я отвечу — да, а это ведь тоже будет неправда. Вот такой бином Ньютона. Квадратура круга. Что раньше было — курица или яйцо? Одни говорят — курица. Другие — яйцо. Правильный ответ знаю только я. Слушайте внимательно. Слушаете? Так вот, сдается мне, джентльмены, что раньше, все таки, был петух. В смысле мужское начало.
Такая вот теория сотворения мира. Я, Одинокий Ветер, не знаю — где тут правда. И есть ли она вообще.
Первые из могикан
Стая, оказывается, обитала не так уж далеко от нас. Километров 10 отсюда. В самом гиблом месте леса, в низине. Там делать не хуй по умолчанию. Ни грибов, ни ягод, ничего. Летом — гнус, гниль, туман. Зимой ничего, жить можно. Лыжники из-за бурелома не ходят. И я там сроду не бегал. Там стая и жила какое-то время. Их убивали два дня. В первый прочесали всю низину. Половина ушла. Во второй выгнали их на реку, на лед. И расстреляли с вертолетов и с берега. Часа два стреляли.
Вожак крутился, как бешенный. Не вертолеты — увел бы всех через реку. Туда шел. Там тоже лес. Но там еще и овраги. Ни один черт бы их там не нашел. Но нет у собак вертолетной памяти. У некоторых волков, правда, есть. Ученые. А вот у этих — не было. Умирали на льду. Некоторые молча. Некоторые — крича. Вожак крутился. Долго в него не попадали. Потом ему некого стало вести. И понесся он галопом прямо посредине реки, понесся в сторону плотины.
Он бежал уже не прячась и не спасая свою жизнь. Там, куда он бежал, кончался лед. И начиналась парующая вода. Даже тело свое мертвое не хотел он отдать людям. И не отдал. За сто метров до воды в него попали первый раз. Вскрикнул только. За пятьдесят — второй. За тридцать — третий. А потом — ураган свинца. Он упал на самом краю, странно изогнув шею. И тогда увидели сверху странную полосу на шее. С металлической пряжкой. Вертолет — тяжелый. На лед садить нельзя. Зависнуть можно, но лестницы веревочной у них не было. Рискуя жизнью, полез один доброволец ползком за добычей. К воде, к пару, к крови. Это же трофей — каких мало! Главарь убийц. Людоед. Но и людоед полз. Позвоночник уже был перебит, задние ноги не работали. Передними перебирал. Шажок за шажком, шажок за шажком.
Доброволец тоже — помаленьку, потихоньку. Лежа. Вставать уже было нельзя. Да и лежать уже было нельзя. Но — азарт. Азарт, мать его. Уже явная глупость сквозила. Ну куда ты, куда ты? Ведь ебнешься — сразу течение под лед затащит. Умирать будешь — за что? Но не слышит доброволец голоса разума. Азарт. И — хватает вожака за ошейник. И рвется вожак из последних сил. И рвется этот ошейник, подрезанный пулей. И хрустит лед совсем уж страшно. …Человек все-таки отступил. Ну — не полный кретин. Где уж тут геройствовать. Да и за что? Зажав в кулаке ошейник, медленно полз назад, обливаясь горячим потом. Холода не ощущал вообще. Мало того — казалось ему, что лед — обжигает. Кипит вода под ним. Потому и треск. Шажок за шажком, шажок за шажком. Потом уж друзья помогли. Вытянули. Больше парень на зимние рыбалки не ходит. Потому что, когда он встал, наконец, на ноги и оглянулся — проломился лед под вожаком. И ушла в глубину умная собачья голова. Голова убийцы. Людоеда. Он погружался — как летел. Середина фарватера, как никак. Долго летел он, крутясь и переворачиваясь. Неслось над ним серебристое мутноватое небо. И появился перед ним свет. Все собаки попадают в рай. Даже убийцы людей. Такова плата. Когда доброволец почувствовал, наконец, холод, он посмотрел на свои руки. Разжал правый кулак. Задубевший от многолетней носки ошейник невыносимо вонял. А посредине его поблескивала-посверкивала маленькая такая приклепанная табличка. И прочитал доброволец слово на ней.
«Рамзес».
И номер. То ли порядковый. То ли еще какой.
Стаи больше не было. Все правильно. Выживает сильнейший…
…Это все мне рассказал Васин брательник. Я там, слава Богу, не был. Днем я не бегаю. Теперь не бегаю. Только рано утром и в сумерки. Легче бежать, интереснее думать. Проще писать письма Грустной Лисе. Ведет меня мой организм, уже не спрашивая меня ни о чем. Все знает, все ведает. Куда бежать, где поворачивать, где подъем, где спуск. Где нестись надо, не чуя ног под собой. Где красться надо, как вор. Он у меня умный, организм. Наивный только, как щенок.
Через пару дней прибежал я вечером — уже стемнело. Уже не сумерки. И баян Митрича — поет птицей небесной. Грея — в загородку. Карата — тоже. Пусть пожрут. С недавних пор и Карат — казенная собака. Сторож. Получает довольствие. И злобы картинной в нем — не меньше чем у Грея. Мало кто знает, что это — комедия для него. Артист. Хотя… Статистика — вещь беспристрастная. В первой десятке колли по числу нападений на людей. Внешность — обманчива бывает. Собак, как и людей, надо сначала понять. Есть глупые собаки, есть. Как не быть. Есть отморозки конченные. Есть не способные усвоить самые простые правила. Есть ненавидящие люто даже своих хозяев. Есть самоуверенные до тупости. Есть психически больные. Так и люди такие есть. Как не быть. О-го-го сколько таких людей. И собак тоже.
А.
Хороших.
Все.
Равно.
Больше.
Статистика. Никуда от нее не денешься. Закон природы. Глас Бога. И главного Бога. И Анубиса. Бога смерти. Зашел в сторожку — дым коромыслом. Обрадовались мне, по старой памяти. И шурин тут Митричев, и друган его, и еще кто-то. Водка, глотка, селедка. Все как надо. Пить отказался сразу. Но селедка жирная, тихоокеанская — слезой истекает, вся в горошках черного перца и на срезе — нежная, чуть-чуть розоватая. Я, конечно, красную рыбу тоже люблю. Царица, классика. Но к сельди у меня особое отношение — еще со студенчества. Потому что у нее родной какой-то, плазменный, древний и неувядаемый вкус. И, кстати, если уж говорить совсем откровенно, то к вареной картошке партнера лучше еще никто не придумал. Ну, нет его. Стих как-нибудь напишу. Сельдь и картофель — близнецы-братья. Когда стоит водка, выгнанная из солнца… В тишине звенящей слетаются похмеляться ангелы… И капает серебристая слюна из их алчущих ртов… Ну, или еще как-нибудь… Времени у меня много. Сельдь еще тоже не всю выловили.
Пока я жрал сельдь, шурин вытащил из-под топчана самую грязную сумку в мире. В ней что-то шевелилось.
— Это что? — спросил я.
— Убийца, — ответил шурин и поднял из сумки за шкирку упорно извивающего щенка. Он молчал, но крутился, как калифорнийский червь на крючке. Черный весь, с рыжими подпалинами на животе. Черные глаза. Черный рот. И хвост-сосиска. Тоже, разумеется черный. С белым кончиком. Красивый щенок.
— Из леса. — продолжил шурин. — В стае было две кормящих суки. Мы с друганом узнали случайно. Постановление там какое-то приняли. За собаку — три бутылки водки. В пересчете, конечно. Вот, сегодня трупы собирали по лесу. Живая собака, мертвая — поебать. Все равно платят. Стреляют еще до сих пор. Раненные — кто ускакал на троих, кто ползком. Без собак трудно найти. Не идут овчарки в лес. Никто не знает — почему. Ну, да насрать. Четверых мы сегодня подняли. Двенадцать бутылок.
— А этот? — спросил я, вытирая руки о газету. — Дай-ка его сюда…
Я взял его на руки и немедленно почувствовал остроту мелких быстрых зубов. Вцепился, подлец — даже не задумался. Силы в зубах еще не было. Но была жажда жить. Я аккуратно разжал ему пасть и посмотрел внутрь.
— Да смотрели уже. Черным-черно… — сказал друган.
Я знал эту примету. Все знали. Пасть черная — значит, злой будет.
— А этого — тебе принесли. Колька сказал — ты больше дашь…
— Правильно сказал. Двойной тариф. Без базара. Сейчас принесу. — и я сунул убийцу за пазуху, под ветровку. Щенок там повозился, не нашел, во что путем вцепиться и затих.
…Я в этот раз сдуру оставил Тумана в комнате. Войдя в нее, я тут же пожалел об этом. В воздухе витали радостные перья и пушинки из моих двух любимых подушек — моей и Лисы. Туман смотрел на меня снизу и не просто вилял хвостом от радости, нет, это было искреннее, дружелюбное, акробатическое движение всей задней половины тела. В его глазах светилась бесконечное блаженство от того, что он теперь не один. Собачий подросток улыбался всеми зубами и был счастлив. Я почесал затылок. Дилемма. Отпиздошить подлеца — может не понять, за что. Да и жаль. Оставить без реакции — то же, знаете ли… Не фонтан. Беру героя Троянской войны аккуратно за шкирку. Несу засранца к лежащей на полу подушке, вернее к тому, что от нее осталась. И тыкаю его носом в пух и перья. Туман фыркает и упирается лапами. Понятно, не нравится. Попутно говорю:
— Если еще раз… эта сиволапая скотина… возьмет хоть одну подушку… Хотя их уже нету… Ну ладно… Если еще раз этот злоебучий выродок… испортит у меня в комнате хоть один предмет… харя твоя протокольная… то он всю жизнь будет питаться одной овсянкой. Без мяса.
Туман упирался как лев. В конце концов в его мозгу созрело что-то типа пятна понимания. Или легкого коктейля из осознания вины и азарта сопротивления. Когда я отпустил его — он сел и начал чесать задней лапой ухо. Да ладно — говорила вся его поза. Делов то… А на хуя меня тут запирать тогда? Сам, небось, лапы разминал? Нужна мне теперь твоя подушка… Просто она курицей пахнет. Вкусно. Да, кстати, перестал чесать себя Туман. Жрать принес? Вместо ответа я сунул руку за пазуху и достал убийцу. Туман охуел тут же. Это что — мне? На ужин? Во, ты глянь какой!!! Я смотрю — что это от тебя запах какой-то? Убийца сел на жопку и угрюмо посмотрел на Тумана. Туман вытянул свое беспородное до гениальности лицо и стал методично обнюхивать черный комочек. Уши, нос. Шея, спина, лапы. Ну-ка, жопу дай изучить! Жопа, как жопа. Ты кто, спросил убийцу Туман, когда прекратил его обнюхивать. Молчал убийца. И вдруг лизнул Тумана в нос. Ничего необычного. Жест подчинения. И голода тоже. Потому что так они просят у взрослых вкуснятину. Туман пожал плечами. Ну, как бы пожал. Хуй с тобой, живи, черненький. Но вон там мячик лежит — это мой. Пойдем, покажу.
… Соска у меня была. От маленького Тумана осталась. Он ее практически не сосал — у него, когда я его нашел, уже уходил этот рефлекс. Два-три раза всего и приложился. А убийца — сколько ему от роду? Будешь сосать, нет? Или лакать сразу? Хрен тебя знает, не поймешь твой возраст. Зубки есть. Острые. А мамку-то сосал еще? Или нет? Молока, конечно, у меня не было. Нормального. Сухое было. Намешал, согрел, налил в бутылку, в пасть его черную сунул. Выплюнул сначала. Только губы облизал. Но потом — как с цепи сорвался. И уебашил всю бутылку без передышки. Туман крутился возле ног. А я что — не люди? Я тоже хочу. Давай, давай. Я же ж расту. Я же ж хороший. Я же ж маленький. У меня сейчас обморок голодный будет. Напихают перьев в подушки. А курицы-то там нет. Где курица? Сам съел?
Туман на стол кухонный залезть еще не может — высоковат он для него. Если рядом табуретка, то — да. В принципе. А так — нет. Взял я со стола кастрюлю с овсянкой, бухнул ему миску богатырскую. Жрет, сопит, летит овсянка во все стороны. Для запаха я туда чуть-чуть мяса сырого крошу. Хитрость дремучая, а действует. С такой добавкой собака гуталин съест. Проверено. Карат, тот и без мяса трескает. Предпочитает, конечно, с мясом. Но и без мяса — ничего. А Туман — ни в какую. Умрет, подлец, от голода, а харю свою в миску не сунет. У каждого — свое. Собаки все разные. Как написано в одной умной книжке — обладают ярко выраженными личностными характеристиками. Такие вот пироги.
И тут заходит Грустная Лиса. С работы. Все, отбой тревоги. Стаи нет, живет теперь у меня. Подошла вся сверкающая, две веснушки горят на лице, еще не замеченные ею. Не скажу. Пусть поживут. И обняла меня. И спрятала свои веснушки у меня на груди. Не замечая летающих по воздуху перьев.
— Я чуть раньше. Соскучилась. Есть хочешь?
— Ага… Я тебе письмо написал. Прочитать?
— Конечно… А что это за дурдом в воздухе?
…Химеры окружают нас. Они глядят нам вслед, караулят в темных переулках, они готовы напасть или красться за нами или сосать из нас кровь. Они — такие, какими мы их себе представляем. Собственно — это мы сами. Наш мир буквально набит по горло сотнями, тысячами, миллионами невидимых существ, имеющих на нас такое же влияние, как и физические вещи. Что мы о них знаем? Считается, что ничего, или почти ничего. А недавно я понял, что мы знаем о них очень многое. Все дело в уровнях (воплощениях, ипостасях и т.п.). Ну, скажем, цветок — это и биологический объект, и сложная геометрическая фигура, и поэтический образ, и еще много чего. Тоже и человеческое сознание. Уровень бодрствования, уровень наркотического изменения, уровень глубокого сна, уровень быстрого сна… И уровень смерти. И еще какие-то. Сколько раз, проснувшись, я осознавал, что только что — секунду, полсекунды назад я забыл важную вещь из того уровня. Словно кто-то не дает проникнуть нашему абсолютному «я» из одного состояния в другое, словно кто-то оберегает нас от знания нас самих. И как-то до меня дошло, а потом это я уже прочитал, что на разных уровнях нашего сознания мы сами разные. И как два отдельных человека (даже близких!) имеют друг о друге только приближенное представление, так и два уровня (воплощения) одного человека могут дублировать друг друга, в чем-то быть сходными; но ведь могут быть и разными и даже враждебными. Тогда вопрос — где бродит это чужеродное состояние во время жизни другого? Может быть, спит в коконе, цисте, споре; может, живет одновременно в соседнем купе уходящего под откос поезда? Вот они — химеры. Вот что рождает чудовищ с глазами ангелов. Вот что витает в воздухе и вот что убивает наши физические тела. В этом хаосе общего вагона, где все временное — и сам поезд, и попутчик, и даже проводник, нет места доброте. Но ведь мир живет, с трудом, но живет. Значит что-то его организует и значит кто-то приручает этих химер. Я раньше думал — жесткая сила, Космическая Овчарка, Начальник Поезда, единственный, кто знает — куда мы едем и, значит, в конце концов — это страх. Но страх не может творить. Заставлять может, разрушать может тем более. Но творить — нет, это не в его власти.
Ты ответишь сама на этот вопрос, я не буду тебе мешать. В этом поезде, грохочущем, огромном, обуреваемом гордынями никто не знает, что Начальника Поезда давно нет. В его служебном купе испарился чай и стучит ложечка о край стакана, стучит уже целую вечность. И лежит на столе форменная фуражка с непонятной кокардой смерти. А рядом открытый блокнот и страница в нем белая, как и миллион лет назад. Впиши туда слово, я знаю — ты можешь. Ты теперь все можешь, потому что я тебя выдумал.
Выдумал, как сотни других существ, нежных и сильных, гордых и сверкающих, цвета воды и цвета летней ночи. Это моя боль и мое откровение. И ты перестала быть прежней. И живут в сердце моем рыжие твои звезды.
Мир темен и угрюм. Сух и беден. Громаден и нелюдим. Я — Одинокий Ветер, проходящий тенью сквозь время и пространство. Путь в темноте. Путь в никуда. Путь, который мне предначертан. Безымянный путник среди чуждых ему планет. Я смотрю — как меняется мир, я впитываю его, я сознаю его совершенство даже в черных его красках. Я выдумал тебя. Я нарисовал твой портрет, я сделал тебе грим, я вылепил твой образ из глины. И пока ты рядом со мной, в эти краткие, всегда краткие для меня, промежутки времени — мир меняется. И мы меняемся вместе с миром. Ради этого стоит иногда не видеть тебя, ради этого стоит идти в темноте, ради этого стоит жить и, наверное, умереть…
Мы с Лисой убирали пух с перьями часа полтора. То есть сначала мы убирали с пола, потом ждали — когда приземлятся остатки и убирали еще. Туман в этом участия не принимал. Он гордо изучал на улице уже начинающие умирать сугробы. Потом Митрич выпустил Грея с Каратом. Уже втроем они пошли на обход территории. А черный убийца сидел все время в углу комнаты и хотел спать. Он засыпал сидя, ронял голову, но вдруг вскидывал ее и угрюмо смотрел перед собой. За окном стемнело напрочь. Лиса сидела перед щенком на полу, обняв свои колени и смотрела на него. Я подошел, сел рядом.
— Он не страшный, — сказала Лиса. — Кем он станет? Все-таки — гены. Память крови. А вдруг тоже будет убивать? Он не страшный, но я его боюсь… Я не смогу его полюбить, Ветер. Не обижайся. Может, отдать его?
— Его даже продать можно. И дорого. Но я не буду. Ведь тогда из него наверняка сделают пугало. И будет он сидеть где-нибудь в вольере, на котором будет прибита табличка. Что-нибудь типа «Людоед». Надо дать ему имя. Хорошее имя. Ведь имя — это половина судьбы. Лиса… что у тебя в жизни было самое хорошее? Самое теплое. Самое ласковое.
— Ты, — засмеялась она. — Только не говори «было». А то я тебя покусаю… Пусть будет Май! Весна, солнце, одуванчики…
— Так сейчас март!
— Ну и что! «Март» — еще холодное слово. А «май» — уже нет.
Я протянул руку к щенку. Угрюмый черный комочек пошевелился. Он уже устал бороться со сном. Почему он не решался заснуть — я не знал. Может быть, его братишки с сестренками умерли во сне. Может быть, однажды проснувшись, он не нашел рядом свою мать. Может быть, сон означал невозможность постоять за себя. И щенок всеми лапами отгонял от себя сон. Я протянул к нему руку. Сквозь уже снящиеся голоса и запахи Май смотрел на нее и из последних сил отстранялся. Рука в его глазах не была враждебной. Мало того, она пахла сухим молоком. Проваливаясь в сверкающую бездну, Май вдруг перестал сопротивляться. Он — все еще не верил руке. Но он уже не боялся ее… Имя — половина судьбы. Пес по имени Май никогда не узнает вкус человеческой крови. Может быть, так и надо… Столько вокруг Тайфунов, Ураганов, Рексов, Цезарей. Клички — приговоры. Барс, Гатор, Ассассин… Фобос, Рамзес, Мессалина… Нерон, Атилла, Шарк… Буян, Кербер, Танатос… А у нас — Май! Лиса — умница…
Я не знаю — шаг ли это к царству божьему.
Но это шаг к свету.
И значит — не зря…
© Бригадир, 1999-2004
Лиса в стае не ходит. Нет такого в природе — лисья стая. И слово «ветры» тоже не звучит. Потому что ветер — он всегда один. Уходим, господа. Но, господа, ради Бога, не бросайте в колодец дохлых лошадей — чем вода-то виновата!
Зачем мы растем и куда? Убейте, господа, вон того — он знает ответ. И вырвите ему язык…
Влюбчивый я, вот что… Сдается мне, джентльмены, это была… комедия. Человек с бульвара капуцинов. Классика советского кинематографа. Ты, Лиса, не спрашивай меня — изменял ли я тебе когда-нибудь. А то я отвечу — да, а это ведь будет неправда… Ты, Катя, не спрашивай меня, любил ли я тебя когда-нибудь. А то я отвечу — да, а это ведь тоже будет неправда. Вот такой бином Ньютона. Квадратура круга. Что раньше было — курица или яйцо? Одни говорят — курица. Другие — яйцо. Правильный ответ знаю только я. Слушайте внимательно. Слушаете? Так вот, сдается мне, джентльмены, что раньше, все таки, был петух. В смысле мужское начало.
Такая вот теория сотворения мира. Я, Одинокий Ветер, не знаю — где тут правда. И есть ли она вообще.
Первые из могикан
И буду я говорить об обоих духах, которые стоят у истоков жизни, и никогда не придут в полное согласие наши обоюдные мысли, наши познания, наш опыт, наши слова, наши дела, наши души.
Заратустра
Стая, оказывается, обитала не так уж далеко от нас. Километров 10 отсюда. В самом гиблом месте леса, в низине. Там делать не хуй по умолчанию. Ни грибов, ни ягод, ничего. Летом — гнус, гниль, туман. Зимой ничего, жить можно. Лыжники из-за бурелома не ходят. И я там сроду не бегал. Там стая и жила какое-то время. Их убивали два дня. В первый прочесали всю низину. Половина ушла. Во второй выгнали их на реку, на лед. И расстреляли с вертолетов и с берега. Часа два стреляли.
Вожак крутился, как бешенный. Не вертолеты — увел бы всех через реку. Туда шел. Там тоже лес. Но там еще и овраги. Ни один черт бы их там не нашел. Но нет у собак вертолетной памяти. У некоторых волков, правда, есть. Ученые. А вот у этих — не было. Умирали на льду. Некоторые молча. Некоторые — крича. Вожак крутился. Долго в него не попадали. Потом ему некого стало вести. И понесся он галопом прямо посредине реки, понесся в сторону плотины.
Он бежал уже не прячась и не спасая свою жизнь. Там, куда он бежал, кончался лед. И начиналась парующая вода. Даже тело свое мертвое не хотел он отдать людям. И не отдал. За сто метров до воды в него попали первый раз. Вскрикнул только. За пятьдесят — второй. За тридцать — третий. А потом — ураган свинца. Он упал на самом краю, странно изогнув шею. И тогда увидели сверху странную полосу на шее. С металлической пряжкой. Вертолет — тяжелый. На лед садить нельзя. Зависнуть можно, но лестницы веревочной у них не было. Рискуя жизнью, полез один доброволец ползком за добычей. К воде, к пару, к крови. Это же трофей — каких мало! Главарь убийц. Людоед. Но и людоед полз. Позвоночник уже был перебит, задние ноги не работали. Передними перебирал. Шажок за шажком, шажок за шажком.
Доброволец тоже — помаленьку, потихоньку. Лежа. Вставать уже было нельзя. Да и лежать уже было нельзя. Но — азарт. Азарт, мать его. Уже явная глупость сквозила. Ну куда ты, куда ты? Ведь ебнешься — сразу течение под лед затащит. Умирать будешь — за что? Но не слышит доброволец голоса разума. Азарт. И — хватает вожака за ошейник. И рвется вожак из последних сил. И рвется этот ошейник, подрезанный пулей. И хрустит лед совсем уж страшно. …Человек все-таки отступил. Ну — не полный кретин. Где уж тут геройствовать. Да и за что? Зажав в кулаке ошейник, медленно полз назад, обливаясь горячим потом. Холода не ощущал вообще. Мало того — казалось ему, что лед — обжигает. Кипит вода под ним. Потому и треск. Шажок за шажком, шажок за шажком. Потом уж друзья помогли. Вытянули. Больше парень на зимние рыбалки не ходит. Потому что, когда он встал, наконец, на ноги и оглянулся — проломился лед под вожаком. И ушла в глубину умная собачья голова. Голова убийцы. Людоеда. Он погружался — как летел. Середина фарватера, как никак. Долго летел он, крутясь и переворачиваясь. Неслось над ним серебристое мутноватое небо. И появился перед ним свет. Все собаки попадают в рай. Даже убийцы людей. Такова плата. Когда доброволец почувствовал, наконец, холод, он посмотрел на свои руки. Разжал правый кулак. Задубевший от многолетней носки ошейник невыносимо вонял. А посредине его поблескивала-посверкивала маленькая такая приклепанная табличка. И прочитал доброволец слово на ней.
«Рамзес».
И номер. То ли порядковый. То ли еще какой.
Стаи больше не было. Все правильно. Выживает сильнейший…
…Это все мне рассказал Васин брательник. Я там, слава Богу, не был. Днем я не бегаю. Теперь не бегаю. Только рано утром и в сумерки. Легче бежать, интереснее думать. Проще писать письма Грустной Лисе. Ведет меня мой организм, уже не спрашивая меня ни о чем. Все знает, все ведает. Куда бежать, где поворачивать, где подъем, где спуск. Где нестись надо, не чуя ног под собой. Где красться надо, как вор. Он у меня умный, организм. Наивный только, как щенок.
Через пару дней прибежал я вечером — уже стемнело. Уже не сумерки. И баян Митрича — поет птицей небесной. Грея — в загородку. Карата — тоже. Пусть пожрут. С недавних пор и Карат — казенная собака. Сторож. Получает довольствие. И злобы картинной в нем — не меньше чем у Грея. Мало кто знает, что это — комедия для него. Артист. Хотя… Статистика — вещь беспристрастная. В первой десятке колли по числу нападений на людей. Внешность — обманчива бывает. Собак, как и людей, надо сначала понять. Есть глупые собаки, есть. Как не быть. Есть отморозки конченные. Есть не способные усвоить самые простые правила. Есть ненавидящие люто даже своих хозяев. Есть самоуверенные до тупости. Есть психически больные. Так и люди такие есть. Как не быть. О-го-го сколько таких людей. И собак тоже.
А.
Хороших.
Все.
Равно.
Больше.
Статистика. Никуда от нее не денешься. Закон природы. Глас Бога. И главного Бога. И Анубиса. Бога смерти. Зашел в сторожку — дым коромыслом. Обрадовались мне, по старой памяти. И шурин тут Митричев, и друган его, и еще кто-то. Водка, глотка, селедка. Все как надо. Пить отказался сразу. Но селедка жирная, тихоокеанская — слезой истекает, вся в горошках черного перца и на срезе — нежная, чуть-чуть розоватая. Я, конечно, красную рыбу тоже люблю. Царица, классика. Но к сельди у меня особое отношение — еще со студенчества. Потому что у нее родной какой-то, плазменный, древний и неувядаемый вкус. И, кстати, если уж говорить совсем откровенно, то к вареной картошке партнера лучше еще никто не придумал. Ну, нет его. Стих как-нибудь напишу. Сельдь и картофель — близнецы-братья. Когда стоит водка, выгнанная из солнца… В тишине звенящей слетаются похмеляться ангелы… И капает серебристая слюна из их алчущих ртов… Ну, или еще как-нибудь… Времени у меня много. Сельдь еще тоже не всю выловили.
Пока я жрал сельдь, шурин вытащил из-под топчана самую грязную сумку в мире. В ней что-то шевелилось.
— Это что? — спросил я.
— Убийца, — ответил шурин и поднял из сумки за шкирку упорно извивающего щенка. Он молчал, но крутился, как калифорнийский червь на крючке. Черный весь, с рыжими подпалинами на животе. Черные глаза. Черный рот. И хвост-сосиска. Тоже, разумеется черный. С белым кончиком. Красивый щенок.
— Из леса. — продолжил шурин. — В стае было две кормящих суки. Мы с друганом узнали случайно. Постановление там какое-то приняли. За собаку — три бутылки водки. В пересчете, конечно. Вот, сегодня трупы собирали по лесу. Живая собака, мертвая — поебать. Все равно платят. Стреляют еще до сих пор. Раненные — кто ускакал на троих, кто ползком. Без собак трудно найти. Не идут овчарки в лес. Никто не знает — почему. Ну, да насрать. Четверых мы сегодня подняли. Двенадцать бутылок.
— А этот? — спросил я, вытирая руки о газету. — Дай-ка его сюда…
Я взял его на руки и немедленно почувствовал остроту мелких быстрых зубов. Вцепился, подлец — даже не задумался. Силы в зубах еще не было. Но была жажда жить. Я аккуратно разжал ему пасть и посмотрел внутрь.
— Да смотрели уже. Черным-черно… — сказал друган.
Я знал эту примету. Все знали. Пасть черная — значит, злой будет.
— А этого — тебе принесли. Колька сказал — ты больше дашь…
— Правильно сказал. Двойной тариф. Без базара. Сейчас принесу. — и я сунул убийцу за пазуху, под ветровку. Щенок там повозился, не нашел, во что путем вцепиться и затих.
…Я в этот раз сдуру оставил Тумана в комнате. Войдя в нее, я тут же пожалел об этом. В воздухе витали радостные перья и пушинки из моих двух любимых подушек — моей и Лисы. Туман смотрел на меня снизу и не просто вилял хвостом от радости, нет, это было искреннее, дружелюбное, акробатическое движение всей задней половины тела. В его глазах светилась бесконечное блаженство от того, что он теперь не один. Собачий подросток улыбался всеми зубами и был счастлив. Я почесал затылок. Дилемма. Отпиздошить подлеца — может не понять, за что. Да и жаль. Оставить без реакции — то же, знаете ли… Не фонтан. Беру героя Троянской войны аккуратно за шкирку. Несу засранца к лежащей на полу подушке, вернее к тому, что от нее осталась. И тыкаю его носом в пух и перья. Туман фыркает и упирается лапами. Понятно, не нравится. Попутно говорю:
— Если еще раз… эта сиволапая скотина… возьмет хоть одну подушку… Хотя их уже нету… Ну ладно… Если еще раз этот злоебучий выродок… испортит у меня в комнате хоть один предмет… харя твоя протокольная… то он всю жизнь будет питаться одной овсянкой. Без мяса.
Туман упирался как лев. В конце концов в его мозгу созрело что-то типа пятна понимания. Или легкого коктейля из осознания вины и азарта сопротивления. Когда я отпустил его — он сел и начал чесать задней лапой ухо. Да ладно — говорила вся его поза. Делов то… А на хуя меня тут запирать тогда? Сам, небось, лапы разминал? Нужна мне теперь твоя подушка… Просто она курицей пахнет. Вкусно. Да, кстати, перестал чесать себя Туман. Жрать принес? Вместо ответа я сунул руку за пазуху и достал убийцу. Туман охуел тут же. Это что — мне? На ужин? Во, ты глянь какой!!! Я смотрю — что это от тебя запах какой-то? Убийца сел на жопку и угрюмо посмотрел на Тумана. Туман вытянул свое беспородное до гениальности лицо и стал методично обнюхивать черный комочек. Уши, нос. Шея, спина, лапы. Ну-ка, жопу дай изучить! Жопа, как жопа. Ты кто, спросил убийцу Туман, когда прекратил его обнюхивать. Молчал убийца. И вдруг лизнул Тумана в нос. Ничего необычного. Жест подчинения. И голода тоже. Потому что так они просят у взрослых вкуснятину. Туман пожал плечами. Ну, как бы пожал. Хуй с тобой, живи, черненький. Но вон там мячик лежит — это мой. Пойдем, покажу.
… Соска у меня была. От маленького Тумана осталась. Он ее практически не сосал — у него, когда я его нашел, уже уходил этот рефлекс. Два-три раза всего и приложился. А убийца — сколько ему от роду? Будешь сосать, нет? Или лакать сразу? Хрен тебя знает, не поймешь твой возраст. Зубки есть. Острые. А мамку-то сосал еще? Или нет? Молока, конечно, у меня не было. Нормального. Сухое было. Намешал, согрел, налил в бутылку, в пасть его черную сунул. Выплюнул сначала. Только губы облизал. Но потом — как с цепи сорвался. И уебашил всю бутылку без передышки. Туман крутился возле ног. А я что — не люди? Я тоже хочу. Давай, давай. Я же ж расту. Я же ж хороший. Я же ж маленький. У меня сейчас обморок голодный будет. Напихают перьев в подушки. А курицы-то там нет. Где курица? Сам съел?
Туман на стол кухонный залезть еще не может — высоковат он для него. Если рядом табуретка, то — да. В принципе. А так — нет. Взял я со стола кастрюлю с овсянкой, бухнул ему миску богатырскую. Жрет, сопит, летит овсянка во все стороны. Для запаха я туда чуть-чуть мяса сырого крошу. Хитрость дремучая, а действует. С такой добавкой собака гуталин съест. Проверено. Карат, тот и без мяса трескает. Предпочитает, конечно, с мясом. Но и без мяса — ничего. А Туман — ни в какую. Умрет, подлец, от голода, а харю свою в миску не сунет. У каждого — свое. Собаки все разные. Как написано в одной умной книжке — обладают ярко выраженными личностными характеристиками. Такие вот пироги.
И тут заходит Грустная Лиса. С работы. Все, отбой тревоги. Стаи нет, живет теперь у меня. Подошла вся сверкающая, две веснушки горят на лице, еще не замеченные ею. Не скажу. Пусть поживут. И обняла меня. И спрятала свои веснушки у меня на груди. Не замечая летающих по воздуху перьев.
— Я чуть раньше. Соскучилась. Есть хочешь?
— Ага… Я тебе письмо написал. Прочитать?
— Конечно… А что это за дурдом в воздухе?
…Химеры окружают нас. Они глядят нам вслед, караулят в темных переулках, они готовы напасть или красться за нами или сосать из нас кровь. Они — такие, какими мы их себе представляем. Собственно — это мы сами. Наш мир буквально набит по горло сотнями, тысячами, миллионами невидимых существ, имеющих на нас такое же влияние, как и физические вещи. Что мы о них знаем? Считается, что ничего, или почти ничего. А недавно я понял, что мы знаем о них очень многое. Все дело в уровнях (воплощениях, ипостасях и т.п.). Ну, скажем, цветок — это и биологический объект, и сложная геометрическая фигура, и поэтический образ, и еще много чего. Тоже и человеческое сознание. Уровень бодрствования, уровень наркотического изменения, уровень глубокого сна, уровень быстрого сна… И уровень смерти. И еще какие-то. Сколько раз, проснувшись, я осознавал, что только что — секунду, полсекунды назад я забыл важную вещь из того уровня. Словно кто-то не дает проникнуть нашему абсолютному «я» из одного состояния в другое, словно кто-то оберегает нас от знания нас самих. И как-то до меня дошло, а потом это я уже прочитал, что на разных уровнях нашего сознания мы сами разные. И как два отдельных человека (даже близких!) имеют друг о друге только приближенное представление, так и два уровня (воплощения) одного человека могут дублировать друг друга, в чем-то быть сходными; но ведь могут быть и разными и даже враждебными. Тогда вопрос — где бродит это чужеродное состояние во время жизни другого? Может быть, спит в коконе, цисте, споре; может, живет одновременно в соседнем купе уходящего под откос поезда? Вот они — химеры. Вот что рождает чудовищ с глазами ангелов. Вот что витает в воздухе и вот что убивает наши физические тела. В этом хаосе общего вагона, где все временное — и сам поезд, и попутчик, и даже проводник, нет места доброте. Но ведь мир живет, с трудом, но живет. Значит что-то его организует и значит кто-то приручает этих химер. Я раньше думал — жесткая сила, Космическая Овчарка, Начальник Поезда, единственный, кто знает — куда мы едем и, значит, в конце концов — это страх. Но страх не может творить. Заставлять может, разрушать может тем более. Но творить — нет, это не в его власти.
Ты ответишь сама на этот вопрос, я не буду тебе мешать. В этом поезде, грохочущем, огромном, обуреваемом гордынями никто не знает, что Начальника Поезда давно нет. В его служебном купе испарился чай и стучит ложечка о край стакана, стучит уже целую вечность. И лежит на столе форменная фуражка с непонятной кокардой смерти. А рядом открытый блокнот и страница в нем белая, как и миллион лет назад. Впиши туда слово, я знаю — ты можешь. Ты теперь все можешь, потому что я тебя выдумал.
Выдумал, как сотни других существ, нежных и сильных, гордых и сверкающих, цвета воды и цвета летней ночи. Это моя боль и мое откровение. И ты перестала быть прежней. И живут в сердце моем рыжие твои звезды.
Мир темен и угрюм. Сух и беден. Громаден и нелюдим. Я — Одинокий Ветер, проходящий тенью сквозь время и пространство. Путь в темноте. Путь в никуда. Путь, который мне предначертан. Безымянный путник среди чуждых ему планет. Я смотрю — как меняется мир, я впитываю его, я сознаю его совершенство даже в черных его красках. Я выдумал тебя. Я нарисовал твой портрет, я сделал тебе грим, я вылепил твой образ из глины. И пока ты рядом со мной, в эти краткие, всегда краткие для меня, промежутки времени — мир меняется. И мы меняемся вместе с миром. Ради этого стоит иногда не видеть тебя, ради этого стоит идти в темноте, ради этого стоит жить и, наверное, умереть…
Мы с Лисой убирали пух с перьями часа полтора. То есть сначала мы убирали с пола, потом ждали — когда приземлятся остатки и убирали еще. Туман в этом участия не принимал. Он гордо изучал на улице уже начинающие умирать сугробы. Потом Митрич выпустил Грея с Каратом. Уже втроем они пошли на обход территории. А черный убийца сидел все время в углу комнаты и хотел спать. Он засыпал сидя, ронял голову, но вдруг вскидывал ее и угрюмо смотрел перед собой. За окном стемнело напрочь. Лиса сидела перед щенком на полу, обняв свои колени и смотрела на него. Я подошел, сел рядом.
— Он не страшный, — сказала Лиса. — Кем он станет? Все-таки — гены. Память крови. А вдруг тоже будет убивать? Он не страшный, но я его боюсь… Я не смогу его полюбить, Ветер. Не обижайся. Может, отдать его?
— Его даже продать можно. И дорого. Но я не буду. Ведь тогда из него наверняка сделают пугало. И будет он сидеть где-нибудь в вольере, на котором будет прибита табличка. Что-нибудь типа «Людоед». Надо дать ему имя. Хорошее имя. Ведь имя — это половина судьбы. Лиса… что у тебя в жизни было самое хорошее? Самое теплое. Самое ласковое.
— Ты, — засмеялась она. — Только не говори «было». А то я тебя покусаю… Пусть будет Май! Весна, солнце, одуванчики…
— Так сейчас март!
— Ну и что! «Март» — еще холодное слово. А «май» — уже нет.
Я протянул руку к щенку. Угрюмый черный комочек пошевелился. Он уже устал бороться со сном. Почему он не решался заснуть — я не знал. Может быть, его братишки с сестренками умерли во сне. Может быть, однажды проснувшись, он не нашел рядом свою мать. Может быть, сон означал невозможность постоять за себя. И щенок всеми лапами отгонял от себя сон. Я протянул к нему руку. Сквозь уже снящиеся голоса и запахи Май смотрел на нее и из последних сил отстранялся. Рука в его глазах не была враждебной. Мало того, она пахла сухим молоком. Проваливаясь в сверкающую бездну, Май вдруг перестал сопротивляться. Он — все еще не верил руке. Но он уже не боялся ее… Имя — половина судьбы. Пес по имени Май никогда не узнает вкус человеческой крови. Может быть, так и надо… Столько вокруг Тайфунов, Ураганов, Рексов, Цезарей. Клички — приговоры. Барс, Гатор, Ассассин… Фобос, Рамзес, Мессалина… Нерон, Атилла, Шарк… Буян, Кербер, Танатос… А у нас — Май! Лиса — умница…
Я не знаю — шаг ли это к царству божьему.
Но это шаг к свету.
И значит — не зря…
© Бригадир, 1999-2004