Страница:
Я шел по этим запутанным коридорам, крутя головой направо и налево, я искал комнату, которую помнил по схеме очень смутно. Где-то впереди слышались голоса, но потом они тонули в крашенных зеленой краской лабиринтах. Где-то мелькнул смех, но и он утонул. Я шел в тишине, сопровождаемый только стуком собачьих когтей о мозаичный пол… Когда, после очередного поворота я увидел курящих на лестничной площадке однокашников, я был почти рад. Они ждали меня как бога, они бы любого ждали как бога, если б он нес алкоголь. Меня вместе с Каратом пронесли в комнату чуть ли не на руках. Стол в крошечной комнате, конечно, был мал и вмещал только самый минимум блюд — символика чистой воды, без водки даже неприличная. Но у меня в руках было ее четыре бутылки, вина — три и пива — по числу водки. Водка без пива — деньги на ветер. Или наоборот. Фольклор, блядь, мудрость народная, каламбур…
Хозяин комнаты был виртуален. Он присутствовал только в разговорах. По всей видимости, это была женщина. Карат подавал лапы всем без разбора, лопал кружочки колбасы и был несколько обескуражен. Откуда ж ему было знать, что он первая собака такого размера в общежитии. Вопросительно взглянув на меня он вздохнул и поскорее улегся думать в углу, положив умную голову себе на лапы.
Через час, забыв английский, по крайней мере, на эту ночь, я пошел покурить в холл. И увидел ЕЕ. Я ведь мог покурить просто на лестнице. Но я выбрал холл. И выбрал судьбу. Так уж устроено. Пройди вот тут — и ты никогда не вспомнишь этот день снова. Пройди здесь — и ты никогда не забудешь его…
В холле окна начинались вроде как от колен — если стоять рядом — и кончались у потолка. Там стояла женщина с рыжими волосами и смотрела на улицу, где уже маячили сумерки и розовые-розовые, какие-то умиротворенные в сраку стояли дома, тихие, как будто в них жили ангелы. Она была в брюках и очень свободном свитере, который жил на ней своей жизнью — жизнью мохерового пушистого зеленоватого свитера, который дышал ее телом и грел его. Она тоже курила и думала. Мы с Каратом вышли из-за угла и молча уставились на нее. Потом Карат с интересом подошел к окну и воткнулся в него носом.
Женщина вздрогнула и оглянулась.
— Его зовут Карат. Это собака.
Она улыбнулась. У нее были изумительные грустные глаза, в которых вокруг зрачка блестели рыжие звездочки. Карат вытащил нос из стекла и немедленно всунул его ей в ладонь. Она погладила его по голове инстинктивно, как это делают большинство людей, просто потому что собак приятно гладить по голове. Она присела на корточки и заглянула ему в глаза. Карат лизнул ее в нос. Она засмеялась с такой искренностью, что Карат вопросительно оглянулся на меня.
— Это женщина. Очень красивая, Карат. Ее зовут Лиса, — я говорил как дышал , не думая…
Лиса подняла вверх голову, немного наклонив ее. В ее взгляде была такая грусть, что я добавил:
— Грустная Лиса.
Она поднялась и пошла по коридору. У поворота она оглянулась и спросила:
— А ты, наверное, Большой Змей?
— Нет, Лиса, я — Одинокий Ветер.
Она улыбнулась… светло так, но грустно, все равно — грустно, и исчезла за поворотом…
… «Ваши пальцы пахнут ладаном…», сиреневый свет, горькое от водки пиво, лопающаяся пена на дне стакана, гул за столом, гул в голове, песни, от которых хочется умереть, музыка из далекого прошлого, слова, падающие вниз — их никто не подбирает, они никому не нужны — рождаются новые и новые слова, а потом вдруг все слова пропадают и становится прозрачно и одиноко и ты оказываешься в мире без звуков, где пантомимные собутыльники гротескно и пафосно двигаются, как утопленники. Я становлюсь вне пространства, я смотрю на это все со стороны, и нет во мне ни одного промилле алкоголя, лишь светлая грусть, похожая на взгляд рыжей женщины, которая почему-то живет внутри, как заноза. Я говорю и не слышу себя, все вокруг беззвучно, нереально, я, наверное, пресытился звуками и не хочу больше ничего. Я плыву вместе с гитарой, которая удобно устроилась у меня на коленях, как развратная шлюха и выпивает из меня душу, а я не сопротивляюсь, потому что я хочу сегодня потерять душу. Я пою — как живу — без конца и без края, и пальцы рвут воротник, потому что больно дышать и мне льют водку и я пью ее как воду и не пьянею. Просто звук ушел из этого мира — я слышу только свое сердце, оно бьется бешено, оно не хочет умирать вместе со мной. Я пою как последний раз в жизни и меня не остановить никакой силой. Уже болят пальцы, и я вижу мелкие капли крови на лакированном дереве, но я пою, потому что песен больше в мире не будет. «Ваши пальцы пахнут ладаном… «. Я зверски хочу курить, но я никуда не рвусь, потому что еще больше хочу петь, потому что завтра в России песня будет запрещена как явление и это — моя ночь. Я пою…
И когда я заканчиваю еще один душераздирающий романс, в дверях я вижу вездесущего Васю в ослепительном костюме, а рядом двух женщин, одна из которых смотрит на меня не так, как все. Я понимаю, что я уже на небесах, в раю, среди арф и перистых облаков, потому что я сейчас вижу то, что я хочу видеть — Грустную Лису собственной персоной и, наконец-то, звук приходит в этот мир. Вместе с ним приходит и осознание моего жутко пьяного состояния. Господи, весь этот мир такой пьяный, я с ним не хочу иметь ничего общего. Что это за вселенское алкогольное отравление! Надо что-то делать в глобальном масштабе. Где, мать твою, ООН и прочие гондурасы! Неужели никто не видит, что мир спивается на глазах? А кто будет увеличивать валовой доход на душу населения, кто будет защищать родину, мать твою, от агрессора. Этим людям нельзя давать в руки оружие — они все лыка не вяжут. Вы посмотрите на немого диктора в экране почему-то работающего телевизора — это же ходячий цирроз печени! А дом этот кто строил? Почему он не может и секунды простоять на месте, почему нужно обязательно крениться хуй знает куда? Я вас спрашиваю, жертвы антабуса! И я, бросив гитару, полез через чьи-то ноги к этой рыжей женщине, потому что не мог я больше жить без нее ни минуты…
Вася в ослепительном костюме уплыл куда-то влево, оставив легкое недоумение на тему — «откуда он здесь». Стоящая рядом с ним женщина уплыла куда-то вправо, оставив легкое недовольство на тему — «я тут живу». И я остался один на один с Грустной Лисой, и мы взлетели над перистыми облаками, и рухнули в звенящую тишину… Мы были одни, несмотря на веселящееся вокруг собрание конченых алкоголиков. Я плыл с ней по воздуху как раскаявшийся вампир.
— Хочешь, я спою тебе песню, Лиса? — спросил я.
Рыжие глаза с искрами вокруг зрачков, рыжие волосы водопадом, свитер пушистый, как первый снег — я умирал от ее грусти, как собака. Если б я мог выть — я бы завыл.
— Хочу… — она сказала это так, словно я улетал навсегда. И я запел.
Я смотрел через весь стол в глаза Грустной Лисы и мысленно стонал. По причине ужасной тесноты, ее примостили на табуреточке напротив и она кое-как там пыталась поудобнее устроится.
— Ты что это в таком костюме?
— А-а, — махнул рукой Вася — Светка выгнала.
— Ну это понятно, но костюм-то зачем?
— В этот раз она меня выгнала с вещами. А это, Алкаш, один из моих свадебных костюмов и я его только раз и надевал. Просто я оставил вещи у балбеса одного, а самое ценное надел на себя. А кольцо сегодня у метро скупщику сдал. Так что на первые три дня деньги у меня есть.
— Светка тебя убьет.
— Не убьет. Это ее кольцо — она ж его не носит. Решит — потеряла. А потом я ей еще куплю. Два. На всякий случай.
— А если не примет?
— Слушай, ну к чему эта лирика! Примет — не примет… Мне ж цены нет!
— Это точно. Давай!
Мы выпили, но у меня уже не было прежней гармонии, с которой начался вечер. Я все смотрел на Лису и мысленно стонал.
— А ты как сюда попал, — спросил я Васю.
— Что я твой голос не знаю, что ли…
— А как тебя пустили?
— Я Ирку, хозяйку знаю. Мы с ней вместе работали. Я вообще тут все общежитие знаю. Да если бы и не знал — не велика беда. Мне ж цены нет. Господа! — Вася встал, в своем ослепительном свадебном костюме. — Давайте выпьем за дам!
Я невольно закрыл глаза. Дальше я все знал — сейчас Вася начнет блистать всем, чем только может, имея в виду конкретную даму. Похоже, это была хозяйка. Я вполуха слушал витиеватый тост, прерываемый смехом, большей частью женским и аплодисментами.
Рыжее облако напротив, слышишь ли ты меня? Я смотрел на нее, я смотрел, как колышется едва заметно ее грудь, когда она смеется, как бесконечно красивы ее пальцы, которыми она держала пластмассовый стаканчик, как откидывает она назад свои роскошные волосы. Даже смеясь, она была грустной, и от этого неожиданного открытия я чувствовал себя еще более одиноко, чем обычно. Когда в очередной раз ее взгляд остановился на мне, я улыбнулся и показал ей зажигалку. Она просто кивнула и стала пробираться через колени, стаканы и руки.
…Карат не захотел остаться в комнате — он тоже пошел с нами. В коридоре было темно, только где-то далеко мутно маячил желтый свет.
— Пойдем туда же?
Она кивнула.
— А еще лучше — полезли на крышу!
Она кивнула.
— Только там холодно.
Она не спросила — зачем, она не сказала, что там нечего делать, она не делала никаких поз — она просто не хотела мерзнуть.
— Сейчас! — Я улетел и прилетел через минуту со своей курткой.
…Мы поднялись по железной — в два пролета— лестнице и через очень низкую — по плечи — дверь вышли на крышу. Карат посмотрел на нас снизу, высунув язык, и решительно полез следом. Наверху был легкий ветер, влажная тишина, холодный блеск, капли воды, запах потревоженной дождем крыши и мрачные силуэты антенн. Плоская кровля исчезала в темноте. Карат рванул, услышав легкий живой звук крыльев какой-то птицы. Он исчез, как мохнатая молния…
Я развернул куртку, накинул ей на плечи.
— Ты выше меня, — сказал я.
— Это плохо?
— Это здо?рово!
— Дай зажигалку…
Она курила какие-то длинные сигареты с белым фильтром. У нее были изумительной красоты руки — я видел это даже в темноте.
— Что это ты пел?
— Трудно сказать. Просто тебе пел.
— »Это ли не радость — когда тоска»… Странно. Это что, ты сам написал?
— Ага. Но я никогда не пел эту песню. Некому было.
— А сейчас есть кому?
— Сейчас есть. Я тебя нашел.
Она помолчала. Потом подошла к бетонному парапету и стала смотреть в темноту, в дождь, в ветер. Я подошел сзади и обнял ее…
— «…Я — ангел цвета тоски и осени.
Когда приходят дни, сотканные из пепла,
Я радуюсь, что могу стоять под дождем —
Последний, кто знает, как это делать.
Я — как дерево на фоне дыма,
Которое качается, уже умерев.
Я — крик, растянутый на сотни лет.
Просто слушать его нет времени.
Никому нет дела, где у меня сердце…
Время — последнее, что у меня осталось.
У ненастья всегда привкус вечности…
Я — ангел, любящий холодный дождь…»
Я говорил ей это в ухо нежно, как только мог. Я дышал запахом ее волос. Где-то внизу горел фонарь и было видно как холодный свет уходит облаком в небо и в этой умирающем свете летели капли, как искры. Дождь был мелкий, осенний, с непонятно откуда и куда идущим ветром. Он почти затихал временами, а потом снова рвался из темноты и было видно, как летящие вниз капли начинают лететь вбок и вверх. Дождь, идущий вверх. Временам он вдруг застывал в воздухе, словно не зная — куда ему.
— Это что, тоже ты? — спросила она.
— Нет, Лиса. Я даже и не знаю, кто это. У меня был сборничек каких-то модернистов на английском. Я пытался переводить. Не получилось. Но вот это запомнил. Осеннее одиночество. Каряя вода. Мокрый шелест листьев. Невозможность умереть. Плохо быть ангелом, Лиса.
— Почему?
— Говорят, у них нет души…
Вдалеке послышался довольный лай Карата.
— У тебя замечательный пес.
— Он мой друг. Знаешь, собаки обычно считают хозяев вожаками своей стаи. Карат считает меня другом. Так редко бывает. Иногда мне кажется, что он знает куда больше меня. Он много думает. Ты живешь здесь?
— Да.
— Одна?
Она взяла меня за руки, отлепила их от себя и повернулась.
— Ты, наверное, замерз? Я почувствовала, как ты дрожишь.
…Дрожал я не от холода — это точно. И туман в голове был не от водки. И температура была не от гриппа — наверняка.
— Ты не сказала — ты одна живешь?
— Ты хочешь ко мне в гости?
…Не от холода — это точно. «От того, что светлая под сердцем рана и нет мне дороги ни в какой край…». И летели капли над крышей, не падая.
Она засмеялась.
— Ты, Ветер, вообще говоря, пьян. Я тебя первый раз в жизни вижу. И улетишь ты, Ветерок, сейчас, и никогда меня не вспомнишь. А в гости ко мне нельзя, потому что я живу не одна, а с еще одной женщиной, и она уже спит. У нас комната на двоих. Мы, кстати, раньше с Ирой жили, но она переехала этажом ниже. Где вы сейчас пьете-гуляете.
— Да? Я еще подумал — что она такая недовольная? Ничего, сейчас Вася ее развеселит.
— Пошли вниз, Ветер. Мне холодно.
…Собакам трудно спускаться вниз по лестнице. Вверх они забираются очень даже легко. Но вниз, да еще по ажурной металлической лестнице, им спускаться не просто. Не даром их этому специально учат. Карат прибежал на свист, влетел в дверь и остановился на железной площадке. Поскулил, больше для порядка, и развернувшись, стал спускаться по лестнице хвостом вперед. На второй площадке он развернулся и преодолел последний пролет как надо. Внизу Карат мощно отряхнулся, сбрасывая с себя водяную пыль, зевнул и пошел за нами.
В комнате народу осталось немного. Вася уже сидел возле Ирины, обнимал ее за плечи и вдохновенно рассказывал истории своей жизни. Вино заканчивалось. Водку выпили давно. Но до одеколона было еще далеко.
— А вот и Алкаш! — заорал Вася, — слушай, спой что-нибудь человеческое. Чтобы я умер сразу. Чтобы Ира меня похоронила, как человека, где-нибудь на опушке. Ира, ты будешь приходить ко мне на могилу? Рядом дерево, на дереве сучок сломанный, на сучке стакан висит. И никто, Ира, никто этот стакан никогда не утащит. Ты придешь, выпьешь из него водочки, закусишь черным хлебушком и всплакнешь от любви и нежности. А? Алкаш, спой песню! Я еще живой… «Ах, господа, как хочется стреляться»…
…И больше ничего осознанного — как бесконечная песня над степью. Так дышит лес, не думая о завтрашнем дне. Так летит с дерева сухой лист. Так матереет, дрожа, грозовое облако. Ничего осознанного. Песня души. Закон природы.
…Ночью, среди темных домов, звук разносится далеко-далеко. Даже если дождь. Даже если ветер.
Мы шли с Васей, обнявшись, мокрые и почти счастливые. Мы пили какую-то гадость из горлышка. Вася сказал — мартини. Ни хуя. Вермут грязнейшей воды. Мы мочились на асфальт, не заходя ни в какие подворотни. Мы ссали на этот мир, как он ссал на нас. И текла горячая живая жидкость в черные лужи и остывала там, умирая. Качаясь, мы стояли у круглосуточного киоска и пели самую гнусную песню, которую когда-либо выдумало человечество — «будет людям сча-а-а-стье, счастье на век-а-а-а… у советской власти сила велика…». У вас есть совесть, уже три часа ночи? Вася, у нас есть совесть? Мадам, у нас для вас есть все… Летящие черные собаки, холодный нос Карата, «предъявите документы», сон, похожий на потерю сознания. «Черный квадрат» всего сущего. «Я умер… но я слышу как летят… монетки в музыкальный автомат…». Но за полсекунды до того, как погас мир, я вспомнил: «Напиши мне письмо, Одинокий Ветер».
Останься, осень… Ты живешь внутри меня, ты осела внутри меня, ты горькая и хвойная, и живет во мне твое дрожащее на ветру золото, и трудно тебя пережить, но я прошу тебя — останься.
Я словно лечу по твоей милости, и проносятся стаями мимо меня дожди терпкие, липкие, как паутина; и сама паутина, сверкая на солнце, плывет в воздухе, когда пригреет солнце, и оседает на траве и деревьях, и вновь летят на погибель свою паучки.
И вижу я кровавые клены и траву под ними кровавую в отпечатках листовых ладоней, и тонут эти кровиночки в ручьях, мешаясь с желтыми листьями.
И шуршат дубы, и роняют свои генеральские знаки отличия и все идет к чертовой матери и наплевать мне на все человечество, ибо я один на целом свете.
Иллюзия, все кругом иллюзия. Все пойдет прахом. Но останутся серенькие уточки и селезни с металлическими перьями и так же будут они плавать в прудах и останется на дне этих прудов утонувшая листва и так же нежно будет покачиваться на поверхности ряска и солнце будет проникать сквозь кроны старых деревьев, с трудом пробиваясь к этим маленьким лужицам.
Останься, осень. Твоя музыка живет во мне, и выворачивает меня наизнанку, и вязнет в ушах твой звон, и никуда от него не деться, и я не могу ни петь, ни играть, потому что кощунственно перебивать твой залетный голос, который быть может, завтра исчезнет навсегда.
И я люблю твои джазовые аккорды, звучащие на грани гармонии и хаоса.
И я люблю жить на этой грани, дышать этим звоном, ходить от него пьяным, чувствовать, что твоя собственная музыка зазвучала в унисон, и сердце твое бьется в ненормальном ритме, и хочется умереть, ибо лучше ничего не будет на этой грешной земле.
Останься, осень. Скоро пойдет снег и все будет правильно. Мы будем ходить по снегу, как по белому листу бумаги, с канцелярской точностью метронома. И такой грани между гармонией и хаосом уже не будет.
Не будет…
И не надо.
Ах ты, осень, желтая, беспутная, с каплями на умерших листьях, с голыми ветками, с селезнями и утками, с тоской в глазах, с водкой в крови, пьяная-пьяная, сволочь, нежная, как заячий мех, с голубыми до боли глазами, уходящая в какой уж раз от сотворения мира.
Шелест, шелест…
Стая Одинокого Ветра-4
Митрич отдал мне за две бутылки водки свой старый черно-белый телевизор. Задней крышки у него не было, переключателя каналов не было — один штырь, передней панельки тоже не наблюдалось. При всем при этом показывало это чудо очень даже неплохо, а звуком обладало сногсшибательным. Я сколотил из четырех досок и куска оргалита подобие тумбочки, на которую водрузил чудо и часа пол лазил по крыше, ловя сигнал, который о физике и не слыхивал. Антенну Митрич мне по широте душевной просто подарил и принял непосредственное участие в ее установке. Выглядело это так — Митрич, высунувшись наполовину из окна со стаканом водки, смотрел как хамелеон — одним глазом на крышу, вторым — на экран и орал:
— Выше! Нет, ниже! Вообще пропало! Выше! А ну вправо разверни! Во, бля! Теперь влево! Ах, чтоб тебя!.. Да не бегай ты как слон, шифер продавишь. Все, приколачивай! Ну, за сказанное! — слышится страстный, как у морского котика, выдох…
Две бутылки водки мы выпили, ясно, вместе, так что продажа телевизора была сделкой весьма и весьма условной. Все это время Карат бегал по двору, разминая лапы, и весело лаял на голубей.
На этом мероприятие под названием «communication» не закончилось. Мы еще с час тянули сто пятьдесят метров полевого телефонного провода по крышам и прочим высотным местам до моего окна — я нелегально подключился к линии, идущей до маленького домика с громким названием «КПП». Оно осталось еще от бывшего здесь когда-то военного городка.
Заканчивали уже в полной темноте. Митрич пошел пройтись до своего КПП, проверить ворота и покормить Грея — мрачную черную немецкую овчарку без всяких признаков доброты. Грей жил в загородке, рядом с КПП и днем его не было видно — спал. Только ночью и только Митрич выпускал его на территорию. Никто и никогда не ходил здесь в это время, ибо Грея знали и этого было достаточно.
Карат же подружился с ним мгновенно, как только попал сюда. Уже в первую ночь, когда я привел его на мехдвор, они вдвоем устроили кошачью охоту, закончившуюся предрассветным концертом. Никаких котов они и близко не поймали — не те это были мурлыки. Огромные и грязные, не боящиеся даже амбарных крыс, эти ночные призраки сидели под луной на коньке крыши и даже не шипели на собак. Лают — ну пусть себе лают. Срали мы на них. Потом им это надоело и они сами ушли охотится. Котов этих никто никогда не кормил — раз есть зерно — значит, есть и мыши. А раз есть мыши, то коты сами по себе. Не та это популяция, не из детских мультфильмов. Хищники. Грей, рассказывал Митрич, было дело — сам чуть глаз не потерял. Хотя и загрыз стервеца. Бывалый был кот, всегда от него уходил — под самым носом. Но старость и смерть ходят рядом. И как то раз не рассчитал котяра. Не судьба. Или вернее — судьба.
Карат убежал с Митричем. Он уже знал, что в это время Грея выпускают и хотел с ним пообщаться. Я позвонил пока Федору — просто, чтобы проверить телефон.
— Алло, Федор, это я.
— Привет. Что случилось?
— Да ничего, телефон проверяю. Запиши номер, на всякий случай. Я протянул себе ветку от Митрича. 48, а дальше все семерки. Не забудешь ни в жисть.
— Я о тебе, алкаш, и так никогда не забуду. Тут ко мне уже полподъезда приходило с претензиями. Ты зачем бутылки в окно выбрасывал?
— Только на газон, только на газон. И только ночью.
— А что за гондоны под диваном?
…Вот тут Федор был прав. Уходя, я сделал генеральную уборку. Но под диван, конечно, заглянуть забыл. Сейчас Федор начнет свирепеть. Пора переходить на английский. Он это любит. Заодно послушаю, как у него с языком после Англии.
— Sorry, Fred. It’s my mistake. Very, very sorry. But it was Vasja. I mean he had a finger in the pie.
— Finger? I thought it for another organ… I’m gonna kill’em.
— It would be right solution. Your English now is more perfect than usually. Had you some problem in England? I say — language problem?
Вот сейчас он будет добреть! Или нет?
— Ha-ha. You know people complimented me on my English, but I understood a little. In the end I’ve begun to comprehend but was time for me to go home.
— How much did you drink?
— I was a total abstainer. Two months. Imagine? —It’s unbelievable! And how are you now? Listen Fred, I’ve got a bottle of vodka.
Я нагло врал. Ее уже и половины не было. Но я-то знал, что Федор в это время из дома не вылезет.
— »Siberian», Fred. 45 proof!
Я гнал дуру. Водка была обычная «Пшеничная». Да еще и поддельная. Палево такое голимое, что пиздец!
— Sorry. I have very many problems. After you. And moreover I must get up early tomorrow morning.
— It’s a pity… Bye, then!
— Bye, Алкаш!
Краем глаза я все это время смотрел на экран телевизора, шла какая-то мура с Гомесами и Педрами. Потом начались местные новости. И красивая дикторша с казенным голосом вдруг начала говорить о собаках.
— »… За последние два месяца, по данным Госсанэпиднадзора, в городе появилось много бродячих собак. За это время отмечено более тысячи случаев нападения на людей, из которых 32 человека госпитализировано. В эту статистику не попали, разумеется, лица, которые не обращались по этому поводу в лечебные учреждения…».
На экране прошли кадры, где на фоне грязного фургона с надписью «Спецавтотранс» два конченных отморозка пытались связать два слова об их героической работе. Один из них показывал изуродованный палец. Потом вдруг отморозки с видеоэффектом ушли в диафрагму и возникла городская свалка. Съемки велись издалека, на пределе возможности трансфокатора. На большом расстоянии от оператора стали заметны несколько собак, быстро передвигающихся в одном им известно направлении.
— »…Вчера шоферы, вывозящие мусор на полигон твердых бытовых отходов, в просторечии именуемый «свалкой», отметили одну странность — к вываливаемому из грузовиков содержимому не сбегались местные бомжи, которых здесь всегда было много. Как оказалось, их просто не осталось в живых. Сегодня утром наряд милиции обнаружил полусъеденные тела нескольких несчастных. Были найдены также трупы собак…».
Камера с близкого расстояния стала показывать останки нескольких собачек небольшого размера.
— »…Бездомные люди и собаки всегда жили на свалке, иногда дружно, иногда не очень, но таких случаев не было никогда. Наверное, очень трудно будет узнать, что же произошло между собратьями по несчастью. Свидетелей-людей не осталось. Свидетели-собаки говорить не умеют. Да и не спешат дать интервью…».
Хозяин комнаты был виртуален. Он присутствовал только в разговорах. По всей видимости, это была женщина. Карат подавал лапы всем без разбора, лопал кружочки колбасы и был несколько обескуражен. Откуда ж ему было знать, что он первая собака такого размера в общежитии. Вопросительно взглянув на меня он вздохнул и поскорее улегся думать в углу, положив умную голову себе на лапы.
Через час, забыв английский, по крайней мере, на эту ночь, я пошел покурить в холл. И увидел ЕЕ. Я ведь мог покурить просто на лестнице. Но я выбрал холл. И выбрал судьбу. Так уж устроено. Пройди вот тут — и ты никогда не вспомнишь этот день снова. Пройди здесь — и ты никогда не забудешь его…
В холле окна начинались вроде как от колен — если стоять рядом — и кончались у потолка. Там стояла женщина с рыжими волосами и смотрела на улицу, где уже маячили сумерки и розовые-розовые, какие-то умиротворенные в сраку стояли дома, тихие, как будто в них жили ангелы. Она была в брюках и очень свободном свитере, который жил на ней своей жизнью — жизнью мохерового пушистого зеленоватого свитера, который дышал ее телом и грел его. Она тоже курила и думала. Мы с Каратом вышли из-за угла и молча уставились на нее. Потом Карат с интересом подошел к окну и воткнулся в него носом.
Женщина вздрогнула и оглянулась.
— Его зовут Карат. Это собака.
Она улыбнулась. У нее были изумительные грустные глаза, в которых вокруг зрачка блестели рыжие звездочки. Карат вытащил нос из стекла и немедленно всунул его ей в ладонь. Она погладила его по голове инстинктивно, как это делают большинство людей, просто потому что собак приятно гладить по голове. Она присела на корточки и заглянула ему в глаза. Карат лизнул ее в нос. Она засмеялась с такой искренностью, что Карат вопросительно оглянулся на меня.
— Это женщина. Очень красивая, Карат. Ее зовут Лиса, — я говорил как дышал , не думая…
Лиса подняла вверх голову, немного наклонив ее. В ее взгляде была такая грусть, что я добавил:
— Грустная Лиса.
Она поднялась и пошла по коридору. У поворота она оглянулась и спросила:
— А ты, наверное, Большой Змей?
— Нет, Лиса, я — Одинокий Ветер.
Она улыбнулась… светло так, но грустно, все равно — грустно, и исчезла за поворотом…
… «Ваши пальцы пахнут ладаном…», сиреневый свет, горькое от водки пиво, лопающаяся пена на дне стакана, гул за столом, гул в голове, песни, от которых хочется умереть, музыка из далекого прошлого, слова, падающие вниз — их никто не подбирает, они никому не нужны — рождаются новые и новые слова, а потом вдруг все слова пропадают и становится прозрачно и одиноко и ты оказываешься в мире без звуков, где пантомимные собутыльники гротескно и пафосно двигаются, как утопленники. Я становлюсь вне пространства, я смотрю на это все со стороны, и нет во мне ни одного промилле алкоголя, лишь светлая грусть, похожая на взгляд рыжей женщины, которая почему-то живет внутри, как заноза. Я говорю и не слышу себя, все вокруг беззвучно, нереально, я, наверное, пресытился звуками и не хочу больше ничего. Я плыву вместе с гитарой, которая удобно устроилась у меня на коленях, как развратная шлюха и выпивает из меня душу, а я не сопротивляюсь, потому что я хочу сегодня потерять душу. Я пою — как живу — без конца и без края, и пальцы рвут воротник, потому что больно дышать и мне льют водку и я пью ее как воду и не пьянею. Просто звук ушел из этого мира — я слышу только свое сердце, оно бьется бешено, оно не хочет умирать вместе со мной. Я пою как последний раз в жизни и меня не остановить никакой силой. Уже болят пальцы, и я вижу мелкие капли крови на лакированном дереве, но я пою, потому что песен больше в мире не будет. «Ваши пальцы пахнут ладаном… «. Я зверски хочу курить, но я никуда не рвусь, потому что еще больше хочу петь, потому что завтра в России песня будет запрещена как явление и это — моя ночь. Я пою…
И когда я заканчиваю еще один душераздирающий романс, в дверях я вижу вездесущего Васю в ослепительном костюме, а рядом двух женщин, одна из которых смотрит на меня не так, как все. Я понимаю, что я уже на небесах, в раю, среди арф и перистых облаков, потому что я сейчас вижу то, что я хочу видеть — Грустную Лису собственной персоной и, наконец-то, звук приходит в этот мир. Вместе с ним приходит и осознание моего жутко пьяного состояния. Господи, весь этот мир такой пьяный, я с ним не хочу иметь ничего общего. Что это за вселенское алкогольное отравление! Надо что-то делать в глобальном масштабе. Где, мать твою, ООН и прочие гондурасы! Неужели никто не видит, что мир спивается на глазах? А кто будет увеличивать валовой доход на душу населения, кто будет защищать родину, мать твою, от агрессора. Этим людям нельзя давать в руки оружие — они все лыка не вяжут. Вы посмотрите на немого диктора в экране почему-то работающего телевизора — это же ходячий цирроз печени! А дом этот кто строил? Почему он не может и секунды простоять на месте, почему нужно обязательно крениться хуй знает куда? Я вас спрашиваю, жертвы антабуса! И я, бросив гитару, полез через чьи-то ноги к этой рыжей женщине, потому что не мог я больше жить без нее ни минуты…
Вася в ослепительном костюме уплыл куда-то влево, оставив легкое недоумение на тему — «откуда он здесь». Стоящая рядом с ним женщина уплыла куда-то вправо, оставив легкое недовольство на тему — «я тут живу». И я остался один на один с Грустной Лисой, и мы взлетели над перистыми облаками, и рухнули в звенящую тишину… Мы были одни, несмотря на веселящееся вокруг собрание конченых алкоголиков. Я плыл с ней по воздуху как раскаявшийся вампир.
— Хочешь, я спою тебе песню, Лиса? — спросил я.
Рыжие глаза с искрами вокруг зрачков, рыжие волосы водопадом, свитер пушистый, как первый снег — я умирал от ее грусти, как собака. Если б я мог выть — я бы завыл.
— Хочу… — она сказала это так, словно я улетал навсегда. И я запел.
Перепутай взгляды лю’бых и любы’х…
Пусть под эту музыку идет канитель…
Отмеряя искры ка’пель голубых
Горькая как осень летит капе?ль.
Заколышет яркие ветер плащи,
Ты ему, весеннему, не доверяй.
Ты меня, залетного, пойди — поищи,
Ты меня, ненужного, пойди — потеряй.
Птица моя белая, умру невзначай,
Ты и не заметишь шелест песка…
Это ли не воля — когда печаль,
Это ли не радость — когда тоска.
Это ли не музыка — когда звон,
Да под синей жилочкой горит брошь…
То ли ты уснула и видишь сон,
То ли ты и вправду сейчас живешь.
— Старик, по этому поводу давай выпьем, — и Вася стал срывать ножом пробку с бутылки.
Птица моя белая, горлом яд.
Задохнись как раненый, умри, но пей…
Белой моей птице нельзя назад —
Горькая как осень летит капель…
Я смотрел через весь стол в глаза Грустной Лисы и мысленно стонал. По причине ужасной тесноты, ее примостили на табуреточке напротив и она кое-как там пыталась поудобнее устроится.
— Ты что это в таком костюме?
— А-а, — махнул рукой Вася — Светка выгнала.
— Ну это понятно, но костюм-то зачем?
— В этот раз она меня выгнала с вещами. А это, Алкаш, один из моих свадебных костюмов и я его только раз и надевал. Просто я оставил вещи у балбеса одного, а самое ценное надел на себя. А кольцо сегодня у метро скупщику сдал. Так что на первые три дня деньги у меня есть.
— Светка тебя убьет.
— Не убьет. Это ее кольцо — она ж его не носит. Решит — потеряла. А потом я ей еще куплю. Два. На всякий случай.
— А если не примет?
— Слушай, ну к чему эта лирика! Примет — не примет… Мне ж цены нет!
— Это точно. Давай!
Мы выпили, но у меня уже не было прежней гармонии, с которой начался вечер. Я все смотрел на Лису и мысленно стонал.
— А ты как сюда попал, — спросил я Васю.
— Что я твой голос не знаю, что ли…
— А как тебя пустили?
— Я Ирку, хозяйку знаю. Мы с ней вместе работали. Я вообще тут все общежитие знаю. Да если бы и не знал — не велика беда. Мне ж цены нет. Господа! — Вася встал, в своем ослепительном свадебном костюме. — Давайте выпьем за дам!
Я невольно закрыл глаза. Дальше я все знал — сейчас Вася начнет блистать всем, чем только может, имея в виду конкретную даму. Похоже, это была хозяйка. Я вполуха слушал витиеватый тост, прерываемый смехом, большей частью женским и аплодисментами.
Рыжее облако напротив, слышишь ли ты меня? Я смотрел на нее, я смотрел, как колышется едва заметно ее грудь, когда она смеется, как бесконечно красивы ее пальцы, которыми она держала пластмассовый стаканчик, как откидывает она назад свои роскошные волосы. Даже смеясь, она была грустной, и от этого неожиданного открытия я чувствовал себя еще более одиноко, чем обычно. Когда в очередной раз ее взгляд остановился на мне, я улыбнулся и показал ей зажигалку. Она просто кивнула и стала пробираться через колени, стаканы и руки.
…Карат не захотел остаться в комнате — он тоже пошел с нами. В коридоре было темно, только где-то далеко мутно маячил желтый свет.
— Пойдем туда же?
Она кивнула.
— А еще лучше — полезли на крышу!
Она кивнула.
— Только там холодно.
Она не спросила — зачем, она не сказала, что там нечего делать, она не делала никаких поз — она просто не хотела мерзнуть.
— Сейчас! — Я улетел и прилетел через минуту со своей курткой.
…Мы поднялись по железной — в два пролета— лестнице и через очень низкую — по плечи — дверь вышли на крышу. Карат посмотрел на нас снизу, высунув язык, и решительно полез следом. Наверху был легкий ветер, влажная тишина, холодный блеск, капли воды, запах потревоженной дождем крыши и мрачные силуэты антенн. Плоская кровля исчезала в темноте. Карат рванул, услышав легкий живой звук крыльев какой-то птицы. Он исчез, как мохнатая молния…
Я развернул куртку, накинул ей на плечи.
— Ты выше меня, — сказал я.
— Это плохо?
— Это здо?рово!
— Дай зажигалку…
Она курила какие-то длинные сигареты с белым фильтром. У нее были изумительной красоты руки — я видел это даже в темноте.
— Что это ты пел?
— Трудно сказать. Просто тебе пел.
— »Это ли не радость — когда тоска»… Странно. Это что, ты сам написал?
— Ага. Но я никогда не пел эту песню. Некому было.
— А сейчас есть кому?
— Сейчас есть. Я тебя нашел.
Она помолчала. Потом подошла к бетонному парапету и стала смотреть в темноту, в дождь, в ветер. Я подошел сзади и обнял ее…
— «…Я — ангел цвета тоски и осени.
Когда приходят дни, сотканные из пепла,
Я радуюсь, что могу стоять под дождем —
Последний, кто знает, как это делать.
Я — как дерево на фоне дыма,
Которое качается, уже умерев.
Я — крик, растянутый на сотни лет.
Просто слушать его нет времени.
Никому нет дела, где у меня сердце…
Время — последнее, что у меня осталось.
У ненастья всегда привкус вечности…
Я — ангел, любящий холодный дождь…»
Я говорил ей это в ухо нежно, как только мог. Я дышал запахом ее волос. Где-то внизу горел фонарь и было видно как холодный свет уходит облаком в небо и в этой умирающем свете летели капли, как искры. Дождь был мелкий, осенний, с непонятно откуда и куда идущим ветром. Он почти затихал временами, а потом снова рвался из темноты и было видно, как летящие вниз капли начинают лететь вбок и вверх. Дождь, идущий вверх. Временам он вдруг застывал в воздухе, словно не зная — куда ему.
— Это что, тоже ты? — спросила она.
— Нет, Лиса. Я даже и не знаю, кто это. У меня был сборничек каких-то модернистов на английском. Я пытался переводить. Не получилось. Но вот это запомнил. Осеннее одиночество. Каряя вода. Мокрый шелест листьев. Невозможность умереть. Плохо быть ангелом, Лиса.
— Почему?
— Говорят, у них нет души…
Вдалеке послышался довольный лай Карата.
— У тебя замечательный пес.
— Он мой друг. Знаешь, собаки обычно считают хозяев вожаками своей стаи. Карат считает меня другом. Так редко бывает. Иногда мне кажется, что он знает куда больше меня. Он много думает. Ты живешь здесь?
— Да.
— Одна?
Она взяла меня за руки, отлепила их от себя и повернулась.
— Ты, наверное, замерз? Я почувствовала, как ты дрожишь.
…Дрожал я не от холода — это точно. И туман в голове был не от водки. И температура была не от гриппа — наверняка.
— Ты не сказала — ты одна живешь?
— Ты хочешь ко мне в гости?
…Не от холода — это точно. «От того, что светлая под сердцем рана и нет мне дороги ни в какой край…». И летели капли над крышей, не падая.
Она засмеялась.
— Ты, Ветер, вообще говоря, пьян. Я тебя первый раз в жизни вижу. И улетишь ты, Ветерок, сейчас, и никогда меня не вспомнишь. А в гости ко мне нельзя, потому что я живу не одна, а с еще одной женщиной, и она уже спит. У нас комната на двоих. Мы, кстати, раньше с Ирой жили, но она переехала этажом ниже. Где вы сейчас пьете-гуляете.
— Да? Я еще подумал — что она такая недовольная? Ничего, сейчас Вася ее развеселит.
— Пошли вниз, Ветер. Мне холодно.
…Собакам трудно спускаться вниз по лестнице. Вверх они забираются очень даже легко. Но вниз, да еще по ажурной металлической лестнице, им спускаться не просто. Не даром их этому специально учат. Карат прибежал на свист, влетел в дверь и остановился на железной площадке. Поскулил, больше для порядка, и развернувшись, стал спускаться по лестнице хвостом вперед. На второй площадке он развернулся и преодолел последний пролет как надо. Внизу Карат мощно отряхнулся, сбрасывая с себя водяную пыль, зевнул и пошел за нами.
В комнате народу осталось немного. Вася уже сидел возле Ирины, обнимал ее за плечи и вдохновенно рассказывал истории своей жизни. Вино заканчивалось. Водку выпили давно. Но до одеколона было еще далеко.
— А вот и Алкаш! — заорал Вася, — слушай, спой что-нибудь человеческое. Чтобы я умер сразу. Чтобы Ира меня похоронила, как человека, где-нибудь на опушке. Ира, ты будешь приходить ко мне на могилу? Рядом дерево, на дереве сучок сломанный, на сучке стакан висит. И никто, Ира, никто этот стакан никогда не утащит. Ты придешь, выпьешь из него водочки, закусишь черным хлебушком и всплакнешь от любви и нежности. А? Алкаш, спой песню! Я еще живой… «Ах, господа, как хочется стреляться»…
…И больше ничего осознанного — как бесконечная песня над степью. Так дышит лес, не думая о завтрашнем дне. Так летит с дерева сухой лист. Так матереет, дрожа, грозовое облако. Ничего осознанного. Песня души. Закон природы.
…Ночью, среди темных домов, звук разносится далеко-далеко. Даже если дождь. Даже если ветер.
Мы шли с Васей, обнявшись, мокрые и почти счастливые. Мы пили какую-то гадость из горлышка. Вася сказал — мартини. Ни хуя. Вермут грязнейшей воды. Мы мочились на асфальт, не заходя ни в какие подворотни. Мы ссали на этот мир, как он ссал на нас. И текла горячая живая жидкость в черные лужи и остывала там, умирая. Качаясь, мы стояли у круглосуточного киоска и пели самую гнусную песню, которую когда-либо выдумало человечество — «будет людям сча-а-а-стье, счастье на век-а-а-а… у советской власти сила велика…». У вас есть совесть, уже три часа ночи? Вася, у нас есть совесть? Мадам, у нас для вас есть все… Летящие черные собаки, холодный нос Карата, «предъявите документы», сон, похожий на потерю сознания. «Черный квадрат» всего сущего. «Я умер… но я слышу как летят… монетки в музыкальный автомат…». Но за полсекунды до того, как погас мир, я вспомнил: «Напиши мне письмо, Одинокий Ветер».
Останься, осень… Ты живешь внутри меня, ты осела внутри меня, ты горькая и хвойная, и живет во мне твое дрожащее на ветру золото, и трудно тебя пережить, но я прошу тебя — останься.
Я словно лечу по твоей милости, и проносятся стаями мимо меня дожди терпкие, липкие, как паутина; и сама паутина, сверкая на солнце, плывет в воздухе, когда пригреет солнце, и оседает на траве и деревьях, и вновь летят на погибель свою паучки.
И вижу я кровавые клены и траву под ними кровавую в отпечатках листовых ладоней, и тонут эти кровиночки в ручьях, мешаясь с желтыми листьями.
И шуршат дубы, и роняют свои генеральские знаки отличия и все идет к чертовой матери и наплевать мне на все человечество, ибо я один на целом свете.
Иллюзия, все кругом иллюзия. Все пойдет прахом. Но останутся серенькие уточки и селезни с металлическими перьями и так же будут они плавать в прудах и останется на дне этих прудов утонувшая листва и так же нежно будет покачиваться на поверхности ряска и солнце будет проникать сквозь кроны старых деревьев, с трудом пробиваясь к этим маленьким лужицам.
Останься, осень. Твоя музыка живет во мне, и выворачивает меня наизнанку, и вязнет в ушах твой звон, и никуда от него не деться, и я не могу ни петь, ни играть, потому что кощунственно перебивать твой залетный голос, который быть может, завтра исчезнет навсегда.
И я люблю твои джазовые аккорды, звучащие на грани гармонии и хаоса.
И я люблю жить на этой грани, дышать этим звоном, ходить от него пьяным, чувствовать, что твоя собственная музыка зазвучала в унисон, и сердце твое бьется в ненормальном ритме, и хочется умереть, ибо лучше ничего не будет на этой грешной земле.
Останься, осень. Скоро пойдет снег и все будет правильно. Мы будем ходить по снегу, как по белому листу бумаги, с канцелярской точностью метронома. И такой грани между гармонией и хаосом уже не будет.
Не будет…
И не надо.
Ах ты, осень, желтая, беспутная, с каплями на умерших листьях, с голыми ветками, с селезнями и утками, с тоской в глазах, с водкой в крови, пьяная-пьяная, сволочь, нежная, как заячий мех, с голубыми до боли глазами, уходящая в какой уж раз от сотворения мира.
Шелест, шелест…
Стая Одинокого Ветра-4
«Туберкулез — по понедельникам и четвергам.
Сифилис — по средам и пятницам.»
Генри Миллер. «Тропик Рака»
Митрич отдал мне за две бутылки водки свой старый черно-белый телевизор. Задней крышки у него не было, переключателя каналов не было — один штырь, передней панельки тоже не наблюдалось. При всем при этом показывало это чудо очень даже неплохо, а звуком обладало сногсшибательным. Я сколотил из четырех досок и куска оргалита подобие тумбочки, на которую водрузил чудо и часа пол лазил по крыше, ловя сигнал, который о физике и не слыхивал. Антенну Митрич мне по широте душевной просто подарил и принял непосредственное участие в ее установке. Выглядело это так — Митрич, высунувшись наполовину из окна со стаканом водки, смотрел как хамелеон — одним глазом на крышу, вторым — на экран и орал:
— Выше! Нет, ниже! Вообще пропало! Выше! А ну вправо разверни! Во, бля! Теперь влево! Ах, чтоб тебя!.. Да не бегай ты как слон, шифер продавишь. Все, приколачивай! Ну, за сказанное! — слышится страстный, как у морского котика, выдох…
Две бутылки водки мы выпили, ясно, вместе, так что продажа телевизора была сделкой весьма и весьма условной. Все это время Карат бегал по двору, разминая лапы, и весело лаял на голубей.
На этом мероприятие под названием «communication» не закончилось. Мы еще с час тянули сто пятьдесят метров полевого телефонного провода по крышам и прочим высотным местам до моего окна — я нелегально подключился к линии, идущей до маленького домика с громким названием «КПП». Оно осталось еще от бывшего здесь когда-то военного городка.
Заканчивали уже в полной темноте. Митрич пошел пройтись до своего КПП, проверить ворота и покормить Грея — мрачную черную немецкую овчарку без всяких признаков доброты. Грей жил в загородке, рядом с КПП и днем его не было видно — спал. Только ночью и только Митрич выпускал его на территорию. Никто и никогда не ходил здесь в это время, ибо Грея знали и этого было достаточно.
Карат же подружился с ним мгновенно, как только попал сюда. Уже в первую ночь, когда я привел его на мехдвор, они вдвоем устроили кошачью охоту, закончившуюся предрассветным концертом. Никаких котов они и близко не поймали — не те это были мурлыки. Огромные и грязные, не боящиеся даже амбарных крыс, эти ночные призраки сидели под луной на коньке крыши и даже не шипели на собак. Лают — ну пусть себе лают. Срали мы на них. Потом им это надоело и они сами ушли охотится. Котов этих никто никогда не кормил — раз есть зерно — значит, есть и мыши. А раз есть мыши, то коты сами по себе. Не та это популяция, не из детских мультфильмов. Хищники. Грей, рассказывал Митрич, было дело — сам чуть глаз не потерял. Хотя и загрыз стервеца. Бывалый был кот, всегда от него уходил — под самым носом. Но старость и смерть ходят рядом. И как то раз не рассчитал котяра. Не судьба. Или вернее — судьба.
Карат убежал с Митричем. Он уже знал, что в это время Грея выпускают и хотел с ним пообщаться. Я позвонил пока Федору — просто, чтобы проверить телефон.
— Алло, Федор, это я.
— Привет. Что случилось?
— Да ничего, телефон проверяю. Запиши номер, на всякий случай. Я протянул себе ветку от Митрича. 48, а дальше все семерки. Не забудешь ни в жисть.
— Я о тебе, алкаш, и так никогда не забуду. Тут ко мне уже полподъезда приходило с претензиями. Ты зачем бутылки в окно выбрасывал?
— Только на газон, только на газон. И только ночью.
— А что за гондоны под диваном?
…Вот тут Федор был прав. Уходя, я сделал генеральную уборку. Но под диван, конечно, заглянуть забыл. Сейчас Федор начнет свирепеть. Пора переходить на английский. Он это любит. Заодно послушаю, как у него с языком после Англии.
— Sorry, Fred. It’s my mistake. Very, very sorry. But it was Vasja. I mean he had a finger in the pie.
— Finger? I thought it for another organ… I’m gonna kill’em.
— It would be right solution. Your English now is more perfect than usually. Had you some problem in England? I say — language problem?
Вот сейчас он будет добреть! Или нет?
— Ha-ha. You know people complimented me on my English, but I understood a little. In the end I’ve begun to comprehend but was time for me to go home.
— How much did you drink?
— I was a total abstainer. Two months. Imagine? —It’s unbelievable! And how are you now? Listen Fred, I’ve got a bottle of vodka.
Я нагло врал. Ее уже и половины не было. Но я-то знал, что Федор в это время из дома не вылезет.
— »Siberian», Fred. 45 proof!
Я гнал дуру. Водка была обычная «Пшеничная». Да еще и поддельная. Палево такое голимое, что пиздец!
— Sorry. I have very many problems. After you. And moreover I must get up early tomorrow morning.
— It’s a pity… Bye, then!
— Bye, Алкаш!
Краем глаза я все это время смотрел на экран телевизора, шла какая-то мура с Гомесами и Педрами. Потом начались местные новости. И красивая дикторша с казенным голосом вдруг начала говорить о собаках.
— »… За последние два месяца, по данным Госсанэпиднадзора, в городе появилось много бродячих собак. За это время отмечено более тысячи случаев нападения на людей, из которых 32 человека госпитализировано. В эту статистику не попали, разумеется, лица, которые не обращались по этому поводу в лечебные учреждения…».
На экране прошли кадры, где на фоне грязного фургона с надписью «Спецавтотранс» два конченных отморозка пытались связать два слова об их героической работе. Один из них показывал изуродованный палец. Потом вдруг отморозки с видеоэффектом ушли в диафрагму и возникла городская свалка. Съемки велись издалека, на пределе возможности трансфокатора. На большом расстоянии от оператора стали заметны несколько собак, быстро передвигающихся в одном им известно направлении.
— »…Вчера шоферы, вывозящие мусор на полигон твердых бытовых отходов, в просторечии именуемый «свалкой», отметили одну странность — к вываливаемому из грузовиков содержимому не сбегались местные бомжи, которых здесь всегда было много. Как оказалось, их просто не осталось в живых. Сегодня утром наряд милиции обнаружил полусъеденные тела нескольких несчастных. Были найдены также трупы собак…».
Камера с близкого расстояния стала показывать останки нескольких собачек небольшого размера.
— »…Бездомные люди и собаки всегда жили на свалке, иногда дружно, иногда не очень, но таких случаев не было никогда. Наверное, очень трудно будет узнать, что же произошло между собратьями по несчастью. Свидетелей-людей не осталось. Свидетели-собаки говорить не умеют. Да и не спешат дать интервью…».