Страница:
А еще рядом с ведром лежали бы крупные яблоки и не красные, а зеленые, кисло-сладкие на вкус и тоже в каплях, холодные и гладкие.
И чтобы не было никаких занавесок, чтобы они не трепетали, отвлекая, чтобы окно было провалом в бездну, в мокроту, в водоворот сверкающих капель, в никуда, в ад.
А там, в этом провале, еле угадываемый — бесконечный лес. Там черные деревья, черная листва, провисшая от тяжести миллионов капель, черная, напившаяся по горло трава.
В такой дождь можно спать вечно, не просыпаться вовсе, пока он не унесет тебя в мировой океан. Таким дождем можно дышать вечно, даже если у тебя нет легких, дышать всем телом, с ужасом осознавая, что тело твое живет само по себе.
А еще — быть таким, каким когда-то родила тебя мама — не свершившим ни одного преступления, не имеющим на душе ни одного греха, голым и праведным и только черный кипарисовый крестик качался бы на груди в такт твоему дыханию, как символ древней, языческой веры.
И сидел бы в ногах громадный сумеречный кот, потерявший дневной облик, весь электрический от грозы, и переливался бы по его спине холодный сиреневый свет, и горели бы его глаза, как две смерти. И смотреть бы на все на это — на окно, на цветы, на яблоки, на неземные глаза кота; и дышать бы этим дождем и так и не узнать бы, что этот дождь — последний в жизни.
…Мы его назвали Туман. Из-за шерсти, цвет которой никак не определялся. Что-то среднее. Ну, вот если смешать все собачьи масти, то получится такой цвет. Тумановый. Хорошее слово. Тумановый. Не туманный. Туманный — слишком понятно. И не о том. А у Тумана — тумановая масть. Дым лесного пожара. Намедни Карат с Греем учили его давить котов. Сэнсэи, мать их за ногу… На двоих за всю жизнь один практически добровольно умерший кот. Но Туман их рыбацкие байки принял за чистую монету и долго тявкал на сидевшего грязным исполином крысиного убийцу. Кот смотрел сверху на щенка… не скажу, что безразлично. Скорее, у него даже был какой-то интерес. Гастрономический. Но сэнсэи сидели внизу и выглядели внушительно. Поэтому кот зевнул и исчез в одной из многочисленных дырок в крыше склада. На мой век крыс хватит, подумал он. Пока, служивые…
Я сижу в библиотеке целыми днями. Я роюсь в книгах. Моя папка уже толстая, как фолиант. Шеф спрашивает — материалы готовишь? Молодец, молодец. А то остальные аспиранты дурака валяют… Бильярд, теннис настольный, трали-вали. Давай, давай. Показал бы. Может, подскажу чего? Да вот, через месячишко-другой, Александр Михайлович. Или к сезону ближе. Чего, куда и в каким порядке сеять и все такое. Ну давай, давай. В библиотеку пошел? Ага. Молодец, молодец. В папке лежит сверху дежурный лист. И цветная фотография — поле цветущей травы с красивым названием Galega Orientalis. А под ними собаки, собаки, собаки. Психология, структура волчьей стаи, социальная организация бродячих собак. Вырезки, копии, рисунки.
Отдельно — Павлов Иван Петрович. В холодные зимние ночи суки пугают этим именем непослушных щенков. Никто в мире не убил столько собак. Не будет ему покоя никогда. Не смоет он собачьего горя никакими памятниками. Недаром у Анубиса — собачья голова. Отдельно — церковная дискуссия о существовании феномена души у животных. Нет ответа. То есть ответ есть, но в форме аксиомы. Но буддисты утверждают — душа есть у всех. Правда, тоже без доказательств. Но это так, зарядка для ума. Есть душа, нет души… Да посмотри ты в глаза любой собаке! В глаза посмотри, не отводи свои. Что, нет души? Это у тебя нет, ублюдок. Это просто — другая душа. Светлая и чистая. «Любящие нас больше, чем себя»… Чарльз Дарвин. Он убил не так уж много.
Кунин А.С. Командир отряда. Во время Сталинградской битвы отряд подбил 32 танка. Тридцать две живых мины с глазами, полными любви и надежды. Все собаки попадают в рай. А ты, Кунин? А что ты… Ты — один из многих. 300 единиц бронетехники подбито во время войны собаками. Ни одна не вернулась. Служебные, сторожевые, боевые — это понятно. Эти идут на смерть, зная что их любят. Этих предали еще до их смерти… Это еще что… Отказавшиеся идти на смерть за непонятную им Родину — расстреливались на месте. Дважды преданные. Говорят — так было надо…
3 ноября 1957 года через несколько часов после старта погибла Лайка — первая собака-космонавт. Эту тоже предали еще до смерти. Никто и никогда не собирался ее возвращать. Она ушла в небо. Что думала она, умирая от перегрева. Вы когда-нибудь умирали от перегрева? Это только слово такое приличное — «перегрев». Глаза Лайки будут смотреть на нас с неба вечно. Да что Лайка? Барс, Лисичка, Пчелка, Мушка… Их должны были вернуть. Не смогли… Не из-за дикой ли вины перед ними давали им имена, похожие на прозвища любимых женщин?
Я читаю обыкновенную научную статью. Изменения в мышечной ткани после ПРЕДЕЛЬНОЙ физической нагрузки. Графики, картинки, цифры. Фотографии, выводы, список литературы. Срезы мышечной ткани. Так, рядовая статья. Рядовые выводы. Одна собака бежала 10, вторая 14, третья 52 часа. Ну, пока могут. Пока не упадут. Пока при памяти. Пока не откажет эта самая мышечная ткань. Эти собаки отдохнули уже в раю. Срезы брали еще у живых. Иначе не увидишь изменения. Сколько таких статей…
А это даже не статья. Это просто строчка в книге по психологии. «Собака может прожить без сна от 14 до 77 дней». Леон Уитни. Хороший парень этот Уитни. Надеюсь на это. Он просто привел факт. На семьдесят восьмой день без сна собака может завернуть боты. Сказать, что ей повезло больше, чем той, что склеила ласты на пятнадцатый день — язык у меня не поворачивается. Потому что я не представляю, сколько это — 77 дней без сна. Может быть, это была мечта Сальвадора Дали. Сон, вызванный полетом пчелы вокруг граната за полсекунды до пробуждения… Смерть, вызванная бесконечной дорогой к спасительному сну сквозь удары электрического тока. Вот это была бы была картина… Но Дали — не сволочь. Не урод, не скотина и не садист. Хорошо ли ты спишь теперь, ублюдок в белом халате?
Нет, не хорошо ты спишь… Тебе снится Анубис. У него желтые глаза. Острые уши. Ледяной нос. В одном из таких снов ты умрешь… В следующей жизни ты очнешься бездомным псом. И будешь мстить за то, что тебя предали… Такова плата.
И прольется кровь человека невинного… И ответят люди злом на зло… И будешь ты умирать на снегу, разбрызгивая вокруг алую свою жизнь… И подойдет к тебе тень в камуфляже. И вырвет твое сердце… Такова плата. Когда-то собак было больше, чем людей. Потом меньше. Сейчас их — одна на десять человек. Собаки могут убивать нас еще несколько веков. Пока не сравняется счет… Я, Одинокий Ветер, не знаю — где правда… И есть ли она вообще… Такова плата.
— … Ты не поешь совсем, Ветер. Почему?
— Я, почему-то, не могу петь трезвый, Лиса. Нет того настроения. Знаешь, меня в институте специально поили для этого. Пьяное сердце — честное сердце. Петь надо честно. Как бежишь, как плаваешь в проруби, как любишь Грустную Лису, как просыпаешься… Может я научусь еще петь трезвым, а?
— Может… Но если не научишься — я тебя сама напою. Ну, на день. На два.
— Можно на три?
— Залупу. Сказала — на два.
— У меня глюки? Ты сказала — «залупу»? Или мы уже там, где все можно?
— Где это все можно?
— На том свете…
— Ну и дурак же ты, Ветер, аж есть противно. Иди ко мне.
— Я и так здесь.
— Нет. Иди ко мне. Мне без тебя холодно…
Такие вот пироги. С презервативами. Великое и смешное изобретение француза Кондома. Дай Бог ему здоровья даже там, где он сейчас.
— Расскажи мне о себе… — Лиса лежала не рядом, она полусидела-полулежала на мне верхом, и я чувствовал биение ее сердца. Серебряными ногтями своими она перебирала мои волосы.
— Что рассказать?
— Что-нибудь. Мне нравится, как ты рассказываешь.
— Слушай. Было это совсем даже не давным-давно. Собрались в Кремле мужи государственные, посчитали убытки от пития поганого и решили запретить родимую на веки вечные. И пришла на землю нашу очередная дурь. А была еще на нашей реке пристань Почта. И сейчас стоит, не валится. Приехали туда ученые. По хозяйству по сельскому. Опыты ставить, травы сеять, да рыбу ловить. И не было у них как раньше спирта казенного, чистого как слеза. А только жажда неизбывная и сказочная. А жили они, бедные, на базе охотничьей. Над крыльцом резным там табло висело заветное — «Разряди ружье». А рядом, прости ты нас грешных — кладбище старое, в березничке да в осинничке. Не вдали, не на о?тшибе, а прямо под окнами. Стоят трактора, ограду кладбищенскую подпирают. И захотелось ученым надраться — страсть. И приехал тут в гости еще один ученый. Одинокий Ветер. С канистрой браги выстоявшейся как положено, пять дней от зари до зари. Достали тогда ученые аппарат волшебный, из стекла химического, змеевик то есть. И колбу тоже стеклянную. И уголь активированный. И марганцево-кислый калий для пущей важности. И принялись они гнать родимую под огромной луной. Как в далеких тридцатых в далекой Америке. Слово даже у них такое есть — «moonshiner», самогонщик переводится, а дословно — «лунносветлый». Или «светолунный». Или «лунносияющий». А луна, Лиса, светится как фонарь, и тихо все вокруг, и кладбище все озарено, как днем. А Одинокий Ветер еще не пил. А другие ученые уже приложились. С утра и с обеда и с вечера. Потому — сено некошенное продали. Приходила к ним дама местная, домовитая и говорит поутру — а нет ли у вас, добры молодцы, сена, как прошлый раз, с опытов ваших непонятно кому нужных. А есть, хозяюшка, только некошенное еще. А нельзя ли у вас его за десять литров браги ядреной приобрести по предоплате. И понеслись ученые за схемами опытными и сказали даме — выбирай, родная, какое сено тебе. Вот и кострец тут, и люцерна, и прочие разносолы. Ткнула хозяюшка в самую вкуснятину и ударили они по рукам. Сено скосить — не отчет написать. Ума не надо, косилка нужна. И поехала косилка. Сзади болталась на тракторе Т-25. Только самый главный ученый говорит студенту — ты вот тот участок, помнишь, коси, ему все равно через два дня срок — хрен с ним, сегодня скосим. А тот, помнишь, тот не коси, ему еще месяц стоять — наука, как никак. А студент молодой был, горячий. Скосил, как потом оказалось, как раз наоборот. Я ж говорю, сено скосить — ума не надо. Косилка нужна…
— Я тебя хочу, — сказала Лиса. — Только я дослушаю сначала.
— Да? ИвыгналиЛунносветлыеродимуюинадралисьнехужеподсвинковпородистыхисъехалатутустудентакрышанапрочь…
— Нет, ты не торопись, так не интересно. Я тебя не так быстро хочу.
— …И заорал студент, как Змей Горыныч и давай биться с кем попало, и самый главный ученый дает ему в дыню, дабы не портил, скотина, мирный пейзаж. Ан не валит его главный ученый с одного раза. И со второго не валит. И с третьего. С четвертого только, оглоблей, охуярил его кто-то, сказав: «Погодите, Иван Иванович, это не педагогично». И повалился отрок, как трава под косилкой. И раздался тут страшный хруст с кладбища, и встал мертвец из могилы, и побежали на хуй все светлолунные, крестясь обеими, Лиса, руками. И вышел он, шатаясь, на поляну, и спросил ужасным голосом: «А нет ли у вас, господа, чего похмелиться? Уж больно шумите»… Тут и сказке конец…
— А… а кто это был?
— Да бухарь местный, ебать его в сраку. Спал в канаве с вечера.
Лиса засмеялась. Она смеялась, рассыпая свой смех как звездочки фейерверка и падали они на меня, и я впился губами в ее смеющийся рот и впитал этот смех в себя.
— А еще хочешь историю? — спросил я, выдохнув, — про любовь?
— Про любовь — можно. Где наши резиночки?
— Это… под подушкой. Там есть такие, желтенькие. А еще — розовые. Тебе какие нравятся?
Лиса села на мне и потянулась. Подняла свои солнечные волосы. И отпустила их. Рыжий водопад.
— Никакие. Но, поскольку надо, то — розовые. Иногда я их почти не чувствую. Рассказывай, давай.
— Это мне вчера в бильярдной рассказали. Пошел парень в женское общежитие. Бутылочка там, тортик. К подруге пошел. Посидели, попили. Она говорит — сейчас приду, ты сиди пока. И уходит. А у парня вдруг понос. Чего, куда. Общежитие-то женское. Туалет есть в коридоре, но девки — туда-сюда. Туда-сюда. Ну никак. Что делать? Берет полиэтиленовый пакет. Гадит туда. Никого же нет. Аккуратно завязывает, не торопясь. Форточка открыта. И тут слышит — шаги его дамы в коридоре. Характерные. Не спутаешь. Размахивается. Швыряет, что есть силы пакет в форточку. И… промахивается!!!
— Ужас какой! — сказала Лиса, вскрывая упаковку с презервативом.
— В общем, она в дверь, а он навстречу и на выход вниз со всех ног! Она заходит, а там!!! И главное — никакого разумного объяснения. Секретные материалы… Смешно?
— Нет. Она, небось, неделю убирала? Ну-ка, где у тебя друг… сейчас мы его приоденем…
Сияние рыжих звезд… Первые из могикан…
Стая Одинокого Ветра-10
В феврале в город вернулась стая. Сразу 5 человек было убито за два дня. Потом еще трое. Скот в окрестных деревнях таял. Собаки резали его среди бела дня. Я запретил Лисе появляться на базе. Дорога до нее проходила по краю леса. Я бы перешел жить к Лисе. Но куда? Их двое в комнате. Она и Людка. Общежитие. А потом — Карат, Грей, Туман…
В середине февраля начались самые ебуны. 30, 35, 37. Я пару раз сжег себе морозом соски — больно, кстати. И стал бегать в ветровке. Собакам — хоть бы хны. Грей у себя в загородке спит, считай, на снегу и в ус не дует. Карат в тамбуре с Туманом. Ну, не хотят в комнате. Привыкли. Жрать, конечно, внутрь идут. А все остальное время — на улице. Недавно по телевизору показывали фильм про Антарктику. Там собаки тоже — свернутся на снегу и спят. Занесет их снегом — одни бугорки. И никаких тебе ангин. Они вообще, чувствуют низкую температуру, нет? Вот то, что жару они плохо переносят — это я знаю. Грей в жару лежит — труп трупом. Дышит страшно и часто. Митрич ему летом в загородке навес ставит и ведро с водой. Они ведь не потеют. И уходит тепло только с языка. А много ты с языка тепла выкинешь? Слезы.
Я бегаю теперь с ножом. Васин брательник подогнал. Конфисковал у кого-то при задержании. Здоровый, в деревянных ножнах. Сталь — зверская. Свистит аж, когда режешь. Никогда такой стали не видел. Сначала за спину его, в штаны ножнами, пихал. Но у него две заклепки металлических и обжигают на морозе. Митрич мне принес два ремешка. Теперь на правой ноге, внизу. Удобно. Вообще не мешает.
Возле нас та стая пока не появляется. Ее ищут по всем окрестностям. Два вертолета видел. Вездеходы. Прочесывают город, но в городе их нет. Их вообще нигде нет. Есть только кровавые пятна. Мистика. «Спецавтотранс» уже — народный анекдот. Газеты открываешь — и хуеешь. Валят мохнатых десятками. Кого валят — не поймешь. Собаководы рыдают. Не тех опять. Пристрелили двух милицейских псов. И одного козла. Обычного козлика. В частном секторе. То ли они вообще трезвые не бывают — как я раньше. То ли они боятся. Все ж понятно. Выехал на стройку какую, пустырь, во дворик завернул. И пошли к тебе любопытные с хвостами. Вали, не думая. Осторожные — не подойдут. Те убийцы — вообще не появятся. А глупые да молодые, сеголетки да переярки — во все глаза будут смотреть. Как ты стреляешь в эти глаза. И не поймут, за что. И не проклянут тебя, умирая. Хорошо, есть у них врожденная память на эти фургоны. Не все идут любопытствовать. Многие чувствуют эти машины и прячутся. И с каждым поколением, с каждым новым выводком все меньше и меньше этих любопытных. Говорят, истинно бездомные по крови никогда не выходят днем. Только брошенные. Только преданные. Еще надеющиеся. Надежда умирает долго. Иногда несколько поколений. Но умирает. И тогда — светящийся вой.
Спросите меня — почему я бегаю? Каждое темное утро. И каждый сумеречный вечер. Почему не боюсь этой стаи? Это знают Карат и Грей. Может быть, Туман. Я — не знаю. Но только кажется мне, что ответ простой. Очень простой. Сердце Анубиса. Бога смерти. Я снова пишу письма Грустной Лисе на бегу…
От деревни не осталось ничего — ни одного сруба, ни одной палки. Места там гиблые, дерево гниет мгновенно. Несколько неровных, неглубоких ям — вот и все.
В тех местах вечера почти не бывает — сразу ночь. Я набрал воды из речки. Вода там изумительная, с золотистым оттенком, чуть сладковатая, а когда долго стоит — не меняет вкуса и не мутнеет. Ветер стих, сосны сонно уронили тяжелые лапы, стихли птицы — как вымерли. Из всех звуков было только слышно, как трещит костер. В котелке лениво закипал чай, до темноты оставалось полчаса.
До бывшей деревни от костра было метров пятьсот. И вот тогда я увидел туман. Сначала это была едва заметная полоска. Я думаю, она вышла из леса. Там сразу стало холодней и пар начал конденсироваться. Это еще можно было объяснить. Но потом, без всякого движения воздуха туман пошел в мою сторону. Да и не пошел он — пополз, копируя рельеф. Он напоминал молочно-белый влажный язык или призрак королевской манты, самого большого океанического ската. А потом я поймал себя на мысли, что считаю расстояние до него.
Вот уже четыреста метров. У тумана начали расти щупальца или крылья, он стал растекаться в стороны. Он клубился, в нем стало заметно какое-то движение, он уже не казался белым. Желтоватые мраморные прожилки зазмеились сначала у самого низа, потом они превратились в ленты или полосы, извивающиеся по всему слою тумана. Теперь он уже летел с довольно большой скоростью, походил на волну и как на настоящей волне закручивались на нем барашки и было до него уже триста метров.
Верхний слой его уже не казался гладким, горбился, из него вырастали фонтаны и протуберанцы, иногда они отрывались и исчезали в темном воздухе, словно беззвучно взрывались.
За двести метров до меня поползли вперед фланги и я оказался внутри подковы, беззвучно бушующей, кипящей подковы. Уже давно бурлил котелок, мне пришлось его снять, а когда я снова посмотрел в ту сторону — вздрогнул. Туман был совсем близко. В ночном воздухе он был красив и страшен. Он жил невероятной, призрачной жизнью. В нем рушились какие-то скалы и замки, извивались щупальца, рождались и поедали друг друга неведомые существа, широко открывая клыкастые рты, иногда взмывали вверх почти человеческие ладони и даже мелькали среди белого и желтого подобия человеческих лиц. Но весь этот хаос был абсолютно беззвучен и от этого казался исполненным невероятной силы и мощи. А до меня оставалось уже меньше ста метров.
Я не стал его больше ждать, я пошел к нему. Но чем ближе я подходил, тем больше боялся. Мне почему-то стало казаться, что костер очень далеко, а ночь слишком уж темная и вполне можно споткнуться — а мне совсем не хотелось падать. Мне хотелось вернуться. «Мать ее в нос, эту загадку природы», — подумал я и пошел обратно. Обратно было идти еще хуже — туман клубился за спиной, да еще и полз следом. Когда я у костра оглянулся — он был уже совсем рядом. Он был живой — в этом я уже не сомневался…
Туман не растаял, не рассеялся и его не сдуло ветром. Он ушел к себе — так я думаю. Беззвучно и неистово он проделал тот же путь и скрылся в лесу. Никогда — ни до, ни после не видел я такого тумана, хотя был в том месте много раз. Когда последний молочный клок исчез в темноте, где-то далеко в лесу ухнула сова — первый звук за вечер. А потом подул ветер, зашумели сосны и стало совсем не тихо…
Для меня это было лето горя и радости. Это было лето пограничного восприятия мира. Тогда я думал — это плохо. Сейчас я думаю — у меня не было лучшего времени. Я был полностью в будущем, у меня была бездна времени, я мог играть собой щедро и не задумываясь, я сочинял легко и свободно, я творил все что хотел… Одного я не знал — что такого лета больше не будет.
У меня был котенок по имени Фантик — черный, с белой грудкой. Пока я пил водку, он сидел рядом со мной или у меня на коленях. Потом я шел к себе в вагончик, а он семенил рядом. Он даже лез за мной в воду — где еще бывают такие коты? Он был моей тенью настолько, что когда он исчез, я понял это не потому что его нет рядом, а потому что перестал бояться — как бы ненароком не придавить его.
У меня была девочка по имени Ирма — маленькая с зелеными глазами. У меня было предчувствие любви.
У меня были сотни стихов. Я выбрасывал их. Я не жалел. Я думал — еще напишу. Каждый день я вставал с ощущением нового. Хорошего ли, плохого, но нового.
Я не плачусь в жилетку. Я тупо пытаюсь объяснить, что все, что кажется нам придет не один раз — на самом деле имеет конечное значение. И плохого в этом ровно столько, сколько хорошего.
Но бывают моменты, когда ты уже точно понимаешь, что этого больше никогда не будет. Это убийственное, прозрачное, стойкое ощущение, его невозможно вытравить из твоего сознания, оно бьет, оно сводит с ума. Ведь, согласись, можно отбросить в сторону даже самое прекрасное — если знать что оно еще будет, и может и не раз. А как отстранить от себя даже самую смертную тоску, зная, что ее больше не будет никогда? Как можно не выпить самый последний глоток воды, даже зная, что в нем яд?
Вот это я и почувствовал, когда увидел тебя.
Ты спросишь меня — а что дальше? Если бы да кабы я знал это. Туман. Хотя бы потому что делаем мы не то, что думаем, а думаем не то, что чувствуем.
И все равно — я хотел бы жить на этой земле вечно…
Вчера отступил от своего правила. Воскресенье. Солнце светило — как последний раз. Днем побежал. Солнце-то солнце, а мороз стоит — дышать больно. Неслись с собаками, как три заиндевевших призрака. У них вокруг пасти — иней. И у меня вокруг пасти — иней. По дороге бежим. Она идет вдоль реки. Справа река. Слева — поле замерзшее. Белое, искрится и лежит мертво. Нет жизни на этой планете. Нет. Только солнце. И снег.
Вертолет появился неожиданно. Я увидел сперва только два снежных фонтанчика. А уже потом услышал выстрелы. Или их эхо. В ветровке, под капюшоном, слышно плохо. Сверху, наверно, все было предельно ясно. Убегает какой-то человек от двух озверевших собак и не может убежать. Решили помочь. Стреляли не прицельно, стреляли по ходу вперед, чтобы отпугнуть. Мои псы удивленно остановились и подняли вверх головы.
— Карат, Грей, ко мне!!!
Никогда я им не приказывал. Никогда их не дрессировал. Рванули ко мне, яростно смеясь. Я сел на корточки, обнял каждого за шею. Прикрыл их своим телом. Посмотрел вверх. Помахал этим орлам рукой, дескать, улетайте, все нормально. Поняли. Сделали круг и улетели. Стало тихо. Поцеловал обоих в гнусные заиндевевшие лица. И побежали мы дальше. Нет, не надо бегать днем…
Днями я опять сижу в библиотеке. Уже тороплюсь. Потому что февраль — это фактически, март. А март — это, фактически, весна. Подготовка к посевной и все такое. 23 февраля уехала Людка в гости на всю ночь. Типа свидание у нее. И пригласила меня к себе Грустная Лиса. Тоже, типа на всю ночь. Ну и это, праздник. Я ж, как никак, офицер запаса. Не хуй собачий.
— …Я тебе бутылку купила и гитару принесла. Сейчас петь будешь.
— А… это… аппарат воспроизведения?
— Ничего с ним не случится. Ты уже на лося похож, а не на Анубиса. На таких пахать надо.
Лиса пьет символически. Как на открытии выставки какой. Пригубит и все. Как галочку ставит. Выпила, отъебитесь.
…И выжрал я сходу три четверти пузыря… Откашлялся. Встал. И сказал:
— Черный голубь.
Потом подумал, поправил на плече гитарную лямку и добавил:
— Фотография. Исполняется впервые… Или не впервые… Не помню, в общем!
— А вот еще. — Я снял гитару и положил ее на кровать. — Гимн солнцу. Он же — гимн рыжим. Типа стих.
И чтобы не было никаких занавесок, чтобы они не трепетали, отвлекая, чтобы окно было провалом в бездну, в мокроту, в водоворот сверкающих капель, в никуда, в ад.
А там, в этом провале, еле угадываемый — бесконечный лес. Там черные деревья, черная листва, провисшая от тяжести миллионов капель, черная, напившаяся по горло трава.
В такой дождь можно спать вечно, не просыпаться вовсе, пока он не унесет тебя в мировой океан. Таким дождем можно дышать вечно, даже если у тебя нет легких, дышать всем телом, с ужасом осознавая, что тело твое живет само по себе.
А еще — быть таким, каким когда-то родила тебя мама — не свершившим ни одного преступления, не имеющим на душе ни одного греха, голым и праведным и только черный кипарисовый крестик качался бы на груди в такт твоему дыханию, как символ древней, языческой веры.
И сидел бы в ногах громадный сумеречный кот, потерявший дневной облик, весь электрический от грозы, и переливался бы по его спине холодный сиреневый свет, и горели бы его глаза, как две смерти. И смотреть бы на все на это — на окно, на цветы, на яблоки, на неземные глаза кота; и дышать бы этим дождем и так и не узнать бы, что этот дождь — последний в жизни.
…Мы его назвали Туман. Из-за шерсти, цвет которой никак не определялся. Что-то среднее. Ну, вот если смешать все собачьи масти, то получится такой цвет. Тумановый. Хорошее слово. Тумановый. Не туманный. Туманный — слишком понятно. И не о том. А у Тумана — тумановая масть. Дым лесного пожара. Намедни Карат с Греем учили его давить котов. Сэнсэи, мать их за ногу… На двоих за всю жизнь один практически добровольно умерший кот. Но Туман их рыбацкие байки принял за чистую монету и долго тявкал на сидевшего грязным исполином крысиного убийцу. Кот смотрел сверху на щенка… не скажу, что безразлично. Скорее, у него даже был какой-то интерес. Гастрономический. Но сэнсэи сидели внизу и выглядели внушительно. Поэтому кот зевнул и исчез в одной из многочисленных дырок в крыше склада. На мой век крыс хватит, подумал он. Пока, служивые…
Я сижу в библиотеке целыми днями. Я роюсь в книгах. Моя папка уже толстая, как фолиант. Шеф спрашивает — материалы готовишь? Молодец, молодец. А то остальные аспиранты дурака валяют… Бильярд, теннис настольный, трали-вали. Давай, давай. Показал бы. Может, подскажу чего? Да вот, через месячишко-другой, Александр Михайлович. Или к сезону ближе. Чего, куда и в каким порядке сеять и все такое. Ну давай, давай. В библиотеку пошел? Ага. Молодец, молодец. В папке лежит сверху дежурный лист. И цветная фотография — поле цветущей травы с красивым названием Galega Orientalis. А под ними собаки, собаки, собаки. Психология, структура волчьей стаи, социальная организация бродячих собак. Вырезки, копии, рисунки.
Отдельно — Павлов Иван Петрович. В холодные зимние ночи суки пугают этим именем непослушных щенков. Никто в мире не убил столько собак. Не будет ему покоя никогда. Не смоет он собачьего горя никакими памятниками. Недаром у Анубиса — собачья голова. Отдельно — церковная дискуссия о существовании феномена души у животных. Нет ответа. То есть ответ есть, но в форме аксиомы. Но буддисты утверждают — душа есть у всех. Правда, тоже без доказательств. Но это так, зарядка для ума. Есть душа, нет души… Да посмотри ты в глаза любой собаке! В глаза посмотри, не отводи свои. Что, нет души? Это у тебя нет, ублюдок. Это просто — другая душа. Светлая и чистая. «Любящие нас больше, чем себя»… Чарльз Дарвин. Он убил не так уж много.
Кунин А.С. Командир отряда. Во время Сталинградской битвы отряд подбил 32 танка. Тридцать две живых мины с глазами, полными любви и надежды. Все собаки попадают в рай. А ты, Кунин? А что ты… Ты — один из многих. 300 единиц бронетехники подбито во время войны собаками. Ни одна не вернулась. Служебные, сторожевые, боевые — это понятно. Эти идут на смерть, зная что их любят. Этих предали еще до их смерти… Это еще что… Отказавшиеся идти на смерть за непонятную им Родину — расстреливались на месте. Дважды преданные. Говорят — так было надо…
3 ноября 1957 года через несколько часов после старта погибла Лайка — первая собака-космонавт. Эту тоже предали еще до смерти. Никто и никогда не собирался ее возвращать. Она ушла в небо. Что думала она, умирая от перегрева. Вы когда-нибудь умирали от перегрева? Это только слово такое приличное — «перегрев». Глаза Лайки будут смотреть на нас с неба вечно. Да что Лайка? Барс, Лисичка, Пчелка, Мушка… Их должны были вернуть. Не смогли… Не из-за дикой ли вины перед ними давали им имена, похожие на прозвища любимых женщин?
Я читаю обыкновенную научную статью. Изменения в мышечной ткани после ПРЕДЕЛЬНОЙ физической нагрузки. Графики, картинки, цифры. Фотографии, выводы, список литературы. Срезы мышечной ткани. Так, рядовая статья. Рядовые выводы. Одна собака бежала 10, вторая 14, третья 52 часа. Ну, пока могут. Пока не упадут. Пока при памяти. Пока не откажет эта самая мышечная ткань. Эти собаки отдохнули уже в раю. Срезы брали еще у живых. Иначе не увидишь изменения. Сколько таких статей…
А это даже не статья. Это просто строчка в книге по психологии. «Собака может прожить без сна от 14 до 77 дней». Леон Уитни. Хороший парень этот Уитни. Надеюсь на это. Он просто привел факт. На семьдесят восьмой день без сна собака может завернуть боты. Сказать, что ей повезло больше, чем той, что склеила ласты на пятнадцатый день — язык у меня не поворачивается. Потому что я не представляю, сколько это — 77 дней без сна. Может быть, это была мечта Сальвадора Дали. Сон, вызванный полетом пчелы вокруг граната за полсекунды до пробуждения… Смерть, вызванная бесконечной дорогой к спасительному сну сквозь удары электрического тока. Вот это была бы была картина… Но Дали — не сволочь. Не урод, не скотина и не садист. Хорошо ли ты спишь теперь, ублюдок в белом халате?
Нет, не хорошо ты спишь… Тебе снится Анубис. У него желтые глаза. Острые уши. Ледяной нос. В одном из таких снов ты умрешь… В следующей жизни ты очнешься бездомным псом. И будешь мстить за то, что тебя предали… Такова плата.
И прольется кровь человека невинного… И ответят люди злом на зло… И будешь ты умирать на снегу, разбрызгивая вокруг алую свою жизнь… И подойдет к тебе тень в камуфляже. И вырвет твое сердце… Такова плата. Когда-то собак было больше, чем людей. Потом меньше. Сейчас их — одна на десять человек. Собаки могут убивать нас еще несколько веков. Пока не сравняется счет… Я, Одинокий Ветер, не знаю — где правда… И есть ли она вообще… Такова плата.
— … Ты не поешь совсем, Ветер. Почему?
— Я, почему-то, не могу петь трезвый, Лиса. Нет того настроения. Знаешь, меня в институте специально поили для этого. Пьяное сердце — честное сердце. Петь надо честно. Как бежишь, как плаваешь в проруби, как любишь Грустную Лису, как просыпаешься… Может я научусь еще петь трезвым, а?
— Может… Но если не научишься — я тебя сама напою. Ну, на день. На два.
— Можно на три?
— Залупу. Сказала — на два.
— У меня глюки? Ты сказала — «залупу»? Или мы уже там, где все можно?
— Где это все можно?
— На том свете…
— Ну и дурак же ты, Ветер, аж есть противно. Иди ко мне.
— Я и так здесь.
— Нет. Иди ко мне. Мне без тебя холодно…
Такие вот пироги. С презервативами. Великое и смешное изобретение француза Кондома. Дай Бог ему здоровья даже там, где он сейчас.
— Расскажи мне о себе… — Лиса лежала не рядом, она полусидела-полулежала на мне верхом, и я чувствовал биение ее сердца. Серебряными ногтями своими она перебирала мои волосы.
— Что рассказать?
— Что-нибудь. Мне нравится, как ты рассказываешь.
— Слушай. Было это совсем даже не давным-давно. Собрались в Кремле мужи государственные, посчитали убытки от пития поганого и решили запретить родимую на веки вечные. И пришла на землю нашу очередная дурь. А была еще на нашей реке пристань Почта. И сейчас стоит, не валится. Приехали туда ученые. По хозяйству по сельскому. Опыты ставить, травы сеять, да рыбу ловить. И не было у них как раньше спирта казенного, чистого как слеза. А только жажда неизбывная и сказочная. А жили они, бедные, на базе охотничьей. Над крыльцом резным там табло висело заветное — «Разряди ружье». А рядом, прости ты нас грешных — кладбище старое, в березничке да в осинничке. Не вдали, не на о?тшибе, а прямо под окнами. Стоят трактора, ограду кладбищенскую подпирают. И захотелось ученым надраться — страсть. И приехал тут в гости еще один ученый. Одинокий Ветер. С канистрой браги выстоявшейся как положено, пять дней от зари до зари. Достали тогда ученые аппарат волшебный, из стекла химического, змеевик то есть. И колбу тоже стеклянную. И уголь активированный. И марганцево-кислый калий для пущей важности. И принялись они гнать родимую под огромной луной. Как в далеких тридцатых в далекой Америке. Слово даже у них такое есть — «moonshiner», самогонщик переводится, а дословно — «лунносветлый». Или «светолунный». Или «лунносияющий». А луна, Лиса, светится как фонарь, и тихо все вокруг, и кладбище все озарено, как днем. А Одинокий Ветер еще не пил. А другие ученые уже приложились. С утра и с обеда и с вечера. Потому — сено некошенное продали. Приходила к ним дама местная, домовитая и говорит поутру — а нет ли у вас, добры молодцы, сена, как прошлый раз, с опытов ваших непонятно кому нужных. А есть, хозяюшка, только некошенное еще. А нельзя ли у вас его за десять литров браги ядреной приобрести по предоплате. И понеслись ученые за схемами опытными и сказали даме — выбирай, родная, какое сено тебе. Вот и кострец тут, и люцерна, и прочие разносолы. Ткнула хозяюшка в самую вкуснятину и ударили они по рукам. Сено скосить — не отчет написать. Ума не надо, косилка нужна. И поехала косилка. Сзади болталась на тракторе Т-25. Только самый главный ученый говорит студенту — ты вот тот участок, помнишь, коси, ему все равно через два дня срок — хрен с ним, сегодня скосим. А тот, помнишь, тот не коси, ему еще месяц стоять — наука, как никак. А студент молодой был, горячий. Скосил, как потом оказалось, как раз наоборот. Я ж говорю, сено скосить — ума не надо. Косилка нужна…
— Я тебя хочу, — сказала Лиса. — Только я дослушаю сначала.
— Да? ИвыгналиЛунносветлыеродимуюинадралисьнехужеподсвинковпородистыхисъехалатутустудентакрышанапрочь…
— Нет, ты не торопись, так не интересно. Я тебя не так быстро хочу.
— …И заорал студент, как Змей Горыныч и давай биться с кем попало, и самый главный ученый дает ему в дыню, дабы не портил, скотина, мирный пейзаж. Ан не валит его главный ученый с одного раза. И со второго не валит. И с третьего. С четвертого только, оглоблей, охуярил его кто-то, сказав: «Погодите, Иван Иванович, это не педагогично». И повалился отрок, как трава под косилкой. И раздался тут страшный хруст с кладбища, и встал мертвец из могилы, и побежали на хуй все светлолунные, крестясь обеими, Лиса, руками. И вышел он, шатаясь, на поляну, и спросил ужасным голосом: «А нет ли у вас, господа, чего похмелиться? Уж больно шумите»… Тут и сказке конец…
— А… а кто это был?
— Да бухарь местный, ебать его в сраку. Спал в канаве с вечера.
Лиса засмеялась. Она смеялась, рассыпая свой смех как звездочки фейерверка и падали они на меня, и я впился губами в ее смеющийся рот и впитал этот смех в себя.
— А еще хочешь историю? — спросил я, выдохнув, — про любовь?
— Про любовь — можно. Где наши резиночки?
— Это… под подушкой. Там есть такие, желтенькие. А еще — розовые. Тебе какие нравятся?
Лиса села на мне и потянулась. Подняла свои солнечные волосы. И отпустила их. Рыжий водопад.
— Никакие. Но, поскольку надо, то — розовые. Иногда я их почти не чувствую. Рассказывай, давай.
— Это мне вчера в бильярдной рассказали. Пошел парень в женское общежитие. Бутылочка там, тортик. К подруге пошел. Посидели, попили. Она говорит — сейчас приду, ты сиди пока. И уходит. А у парня вдруг понос. Чего, куда. Общежитие-то женское. Туалет есть в коридоре, но девки — туда-сюда. Туда-сюда. Ну никак. Что делать? Берет полиэтиленовый пакет. Гадит туда. Никого же нет. Аккуратно завязывает, не торопясь. Форточка открыта. И тут слышит — шаги его дамы в коридоре. Характерные. Не спутаешь. Размахивается. Швыряет, что есть силы пакет в форточку. И… промахивается!!!
— Ужас какой! — сказала Лиса, вскрывая упаковку с презервативом.
— В общем, она в дверь, а он навстречу и на выход вниз со всех ног! Она заходит, а там!!! И главное — никакого разумного объяснения. Секретные материалы… Смешно?
— Нет. Она, небось, неделю убирала? Ну-ка, где у тебя друг… сейчас мы его приоденем…
Сияние рыжих звезд… Первые из могикан…
Стая Одинокого Ветра-10
Собаки в своем мутном (смутном), неясном, возвеличивающем людей сознании возносят своих хозяев и любят их больше, чем те заслуживают.
Джек Лондон. «Джерри-островитянин»
В феврале в город вернулась стая. Сразу 5 человек было убито за два дня. Потом еще трое. Скот в окрестных деревнях таял. Собаки резали его среди бела дня. Я запретил Лисе появляться на базе. Дорога до нее проходила по краю леса. Я бы перешел жить к Лисе. Но куда? Их двое в комнате. Она и Людка. Общежитие. А потом — Карат, Грей, Туман…
В середине февраля начались самые ебуны. 30, 35, 37. Я пару раз сжег себе морозом соски — больно, кстати. И стал бегать в ветровке. Собакам — хоть бы хны. Грей у себя в загородке спит, считай, на снегу и в ус не дует. Карат в тамбуре с Туманом. Ну, не хотят в комнате. Привыкли. Жрать, конечно, внутрь идут. А все остальное время — на улице. Недавно по телевизору показывали фильм про Антарктику. Там собаки тоже — свернутся на снегу и спят. Занесет их снегом — одни бугорки. И никаких тебе ангин. Они вообще, чувствуют низкую температуру, нет? Вот то, что жару они плохо переносят — это я знаю. Грей в жару лежит — труп трупом. Дышит страшно и часто. Митрич ему летом в загородке навес ставит и ведро с водой. Они ведь не потеют. И уходит тепло только с языка. А много ты с языка тепла выкинешь? Слезы.
Я бегаю теперь с ножом. Васин брательник подогнал. Конфисковал у кого-то при задержании. Здоровый, в деревянных ножнах. Сталь — зверская. Свистит аж, когда режешь. Никогда такой стали не видел. Сначала за спину его, в штаны ножнами, пихал. Но у него две заклепки металлических и обжигают на морозе. Митрич мне принес два ремешка. Теперь на правой ноге, внизу. Удобно. Вообще не мешает.
Возле нас та стая пока не появляется. Ее ищут по всем окрестностям. Два вертолета видел. Вездеходы. Прочесывают город, но в городе их нет. Их вообще нигде нет. Есть только кровавые пятна. Мистика. «Спецавтотранс» уже — народный анекдот. Газеты открываешь — и хуеешь. Валят мохнатых десятками. Кого валят — не поймешь. Собаководы рыдают. Не тех опять. Пристрелили двух милицейских псов. И одного козла. Обычного козлика. В частном секторе. То ли они вообще трезвые не бывают — как я раньше. То ли они боятся. Все ж понятно. Выехал на стройку какую, пустырь, во дворик завернул. И пошли к тебе любопытные с хвостами. Вали, не думая. Осторожные — не подойдут. Те убийцы — вообще не появятся. А глупые да молодые, сеголетки да переярки — во все глаза будут смотреть. Как ты стреляешь в эти глаза. И не поймут, за что. И не проклянут тебя, умирая. Хорошо, есть у них врожденная память на эти фургоны. Не все идут любопытствовать. Многие чувствуют эти машины и прячутся. И с каждым поколением, с каждым новым выводком все меньше и меньше этих любопытных. Говорят, истинно бездомные по крови никогда не выходят днем. Только брошенные. Только преданные. Еще надеющиеся. Надежда умирает долго. Иногда несколько поколений. Но умирает. И тогда — светящийся вой.
Спросите меня — почему я бегаю? Каждое темное утро. И каждый сумеречный вечер. Почему не боюсь этой стаи? Это знают Карат и Грей. Может быть, Туман. Я — не знаю. Но только кажется мне, что ответ простой. Очень простой. Сердце Анубиса. Бога смерти. Я снова пишу письма Грустной Лисе на бегу…
От деревни не осталось ничего — ни одного сруба, ни одной палки. Места там гиблые, дерево гниет мгновенно. Несколько неровных, неглубоких ям — вот и все.
В тех местах вечера почти не бывает — сразу ночь. Я набрал воды из речки. Вода там изумительная, с золотистым оттенком, чуть сладковатая, а когда долго стоит — не меняет вкуса и не мутнеет. Ветер стих, сосны сонно уронили тяжелые лапы, стихли птицы — как вымерли. Из всех звуков было только слышно, как трещит костер. В котелке лениво закипал чай, до темноты оставалось полчаса.
До бывшей деревни от костра было метров пятьсот. И вот тогда я увидел туман. Сначала это была едва заметная полоска. Я думаю, она вышла из леса. Там сразу стало холодней и пар начал конденсироваться. Это еще можно было объяснить. Но потом, без всякого движения воздуха туман пошел в мою сторону. Да и не пошел он — пополз, копируя рельеф. Он напоминал молочно-белый влажный язык или призрак королевской манты, самого большого океанического ската. А потом я поймал себя на мысли, что считаю расстояние до него.
Вот уже четыреста метров. У тумана начали расти щупальца или крылья, он стал растекаться в стороны. Он клубился, в нем стало заметно какое-то движение, он уже не казался белым. Желтоватые мраморные прожилки зазмеились сначала у самого низа, потом они превратились в ленты или полосы, извивающиеся по всему слою тумана. Теперь он уже летел с довольно большой скоростью, походил на волну и как на настоящей волне закручивались на нем барашки и было до него уже триста метров.
Верхний слой его уже не казался гладким, горбился, из него вырастали фонтаны и протуберанцы, иногда они отрывались и исчезали в темном воздухе, словно беззвучно взрывались.
За двести метров до меня поползли вперед фланги и я оказался внутри подковы, беззвучно бушующей, кипящей подковы. Уже давно бурлил котелок, мне пришлось его снять, а когда я снова посмотрел в ту сторону — вздрогнул. Туман был совсем близко. В ночном воздухе он был красив и страшен. Он жил невероятной, призрачной жизнью. В нем рушились какие-то скалы и замки, извивались щупальца, рождались и поедали друг друга неведомые существа, широко открывая клыкастые рты, иногда взмывали вверх почти человеческие ладони и даже мелькали среди белого и желтого подобия человеческих лиц. Но весь этот хаос был абсолютно беззвучен и от этого казался исполненным невероятной силы и мощи. А до меня оставалось уже меньше ста метров.
Я не стал его больше ждать, я пошел к нему. Но чем ближе я подходил, тем больше боялся. Мне почему-то стало казаться, что костер очень далеко, а ночь слишком уж темная и вполне можно споткнуться — а мне совсем не хотелось падать. Мне хотелось вернуться. «Мать ее в нос, эту загадку природы», — подумал я и пошел обратно. Обратно было идти еще хуже — туман клубился за спиной, да еще и полз следом. Когда я у костра оглянулся — он был уже совсем рядом. Он был живой — в этом я уже не сомневался…
Туман не растаял, не рассеялся и его не сдуло ветром. Он ушел к себе — так я думаю. Беззвучно и неистово он проделал тот же путь и скрылся в лесу. Никогда — ни до, ни после не видел я такого тумана, хотя был в том месте много раз. Когда последний молочный клок исчез в темноте, где-то далеко в лесу ухнула сова — первый звук за вечер. А потом подул ветер, зашумели сосны и стало совсем не тихо…
Для меня это было лето горя и радости. Это было лето пограничного восприятия мира. Тогда я думал — это плохо. Сейчас я думаю — у меня не было лучшего времени. Я был полностью в будущем, у меня была бездна времени, я мог играть собой щедро и не задумываясь, я сочинял легко и свободно, я творил все что хотел… Одного я не знал — что такого лета больше не будет.
У меня был котенок по имени Фантик — черный, с белой грудкой. Пока я пил водку, он сидел рядом со мной или у меня на коленях. Потом я шел к себе в вагончик, а он семенил рядом. Он даже лез за мной в воду — где еще бывают такие коты? Он был моей тенью настолько, что когда он исчез, я понял это не потому что его нет рядом, а потому что перестал бояться — как бы ненароком не придавить его.
У меня была девочка по имени Ирма — маленькая с зелеными глазами. У меня было предчувствие любви.
У меня были сотни стихов. Я выбрасывал их. Я не жалел. Я думал — еще напишу. Каждый день я вставал с ощущением нового. Хорошего ли, плохого, но нового.
Я не плачусь в жилетку. Я тупо пытаюсь объяснить, что все, что кажется нам придет не один раз — на самом деле имеет конечное значение. И плохого в этом ровно столько, сколько хорошего.
Но бывают моменты, когда ты уже точно понимаешь, что этого больше никогда не будет. Это убийственное, прозрачное, стойкое ощущение, его невозможно вытравить из твоего сознания, оно бьет, оно сводит с ума. Ведь, согласись, можно отбросить в сторону даже самое прекрасное — если знать что оно еще будет, и может и не раз. А как отстранить от себя даже самую смертную тоску, зная, что ее больше не будет никогда? Как можно не выпить самый последний глоток воды, даже зная, что в нем яд?
Вот это я и почувствовал, когда увидел тебя.
Ты спросишь меня — а что дальше? Если бы да кабы я знал это. Туман. Хотя бы потому что делаем мы не то, что думаем, а думаем не то, что чувствуем.
И все равно — я хотел бы жить на этой земле вечно…
Вчера отступил от своего правила. Воскресенье. Солнце светило — как последний раз. Днем побежал. Солнце-то солнце, а мороз стоит — дышать больно. Неслись с собаками, как три заиндевевших призрака. У них вокруг пасти — иней. И у меня вокруг пасти — иней. По дороге бежим. Она идет вдоль реки. Справа река. Слева — поле замерзшее. Белое, искрится и лежит мертво. Нет жизни на этой планете. Нет. Только солнце. И снег.
Вертолет появился неожиданно. Я увидел сперва только два снежных фонтанчика. А уже потом услышал выстрелы. Или их эхо. В ветровке, под капюшоном, слышно плохо. Сверху, наверно, все было предельно ясно. Убегает какой-то человек от двух озверевших собак и не может убежать. Решили помочь. Стреляли не прицельно, стреляли по ходу вперед, чтобы отпугнуть. Мои псы удивленно остановились и подняли вверх головы.
— Карат, Грей, ко мне!!!
Никогда я им не приказывал. Никогда их не дрессировал. Рванули ко мне, яростно смеясь. Я сел на корточки, обнял каждого за шею. Прикрыл их своим телом. Посмотрел вверх. Помахал этим орлам рукой, дескать, улетайте, все нормально. Поняли. Сделали круг и улетели. Стало тихо. Поцеловал обоих в гнусные заиндевевшие лица. И побежали мы дальше. Нет, не надо бегать днем…
Днями я опять сижу в библиотеке. Уже тороплюсь. Потому что февраль — это фактически, март. А март — это, фактически, весна. Подготовка к посевной и все такое. 23 февраля уехала Людка в гости на всю ночь. Типа свидание у нее. И пригласила меня к себе Грустная Лиса. Тоже, типа на всю ночь. Ну и это, праздник. Я ж, как никак, офицер запаса. Не хуй собачий.
— …Я тебе бутылку купила и гитару принесла. Сейчас петь будешь.
— А… это… аппарат воспроизведения?
— Ничего с ним не случится. Ты уже на лося похож, а не на Анубиса. На таких пахать надо.
Лиса пьет символически. Как на открытии выставки какой. Пригубит и все. Как галочку ставит. Выпила, отъебитесь.
…И выжрал я сходу три четверти пузыря… Откашлялся. Встал. И сказал:
— Черный голубь.
Потом подумал, поправил на плече гитарную лямку и добавил:
— Фотография. Исполняется впервые… Или не впервые… Не помню, в общем!
Черный голубь, белый голубь —
Оплывай душа моя…
Станешь вечной, станешь голой
Беспокоя и маня.
Перережет песня вены —
Наливай, давай, да пей!
…Облака летящей пены,
Стаи черных голубей.
Ты забудешь утром рано
Желтоглазых птиц полет —
Черный голубь из тумана
На плечо твое падет.
Угловатый, весь кусками,
Непонятен и здоров —
Он раскинет над висками
Перья черных вееров.
С ним, беспутным, нету сладу —
Он не бился в потолок.
Не целуй его, не надо —
Он, как полночь, одинок.
С похмела придуман чертом,
Непонятен и здоров
Он посмотрит словно мертвый
Через прорези зрачков.
Жребий брошен, карта бита…
Позовет его зенит —
Черный голубь как молитва
Молча в небо улетит.
В небесах и в вечной гонке
Непохожий на людей…
Но останутся на пленке
Тени черных голубей.
— А еще? — попросила Лиса, изрядно помолчав.
Голубь белый, голубь черный —
Душу пополам разбей!
Прорастут цветы и зерна
Не для этих голубей.
Эта дурость будет сниться
Без начала и причин —
Крылья нежной черной птицы
С белым призраком свечи…
— А вот еще. — Я снял гитару и положил ее на кровать. — Гимн солнцу. Он же — гимн рыжим. Типа стих.
Рыжие да ражие, пламень да ветер,
Даже в ночь, затертую как старый пятак.
Рыжие да ражие, живут же на свете,
Живут же нахальные, да за просто так!
Заплетут горячие косы — как плети,
Залатают жизнь свою — бегом через край.
Рыжие да ражие, парус да ветер,
Полюби прохожего да умирай!
Имение по ветру, до утра, до света,
Нету у них памяти, какой с них спрос!