Страница:
В руке дрожит кордовский черный грифель,
в углу -- его рассматривает в профиль
арабский представитель Меф-ибн-Стофель.
Пылают свечи. Мышь скребет под шкафом.
"Герр доктор, полночь". "Яволь, шлафен, шлафен".
Две черных пасти произносят: "мяу".
Неслышно с кухни входит идиш фрау.
В руках ее шипит омлет со шпеком.
Герр доктор чертит адрес на конверте:
"Готт штрафе Ингланд, Лондон, Франсис Бекон".
Приходят и уходят мысли, черти.
Приходят и уходят гости, годы...
Потом не вспомнить платья, слов, погоды.
Так проходили годы шито-крыто.
Он знал арабский, но не знал санскрита.
И с опозданьем, гей, была открыта
им айне кляйне фройляйн Маргарита.
Тогда он написал в Каир депешу,
в которой отказал он черту душу.
Приехал Меф, и он переоделся.
Он в зеркало взглянул и убедился,
что навсегда теперь переродился.
Он взял букет и в будуар девицы
отправился. Унд вени, види, вици.
IV
Их либе ясность. Я. Их либе точность.
Их бин просить не видеть здесь порочность.
Ви намекайт, что он любил цветочниц.
Их понимайт, что даст ист ганце срочность.
Но эта сделка махт дер гроссе минус.
Ди тойчно шпрахе, махт дер гроссе синус:
душа и сердце найн гехапт на вынос.
От человека, аллес, ждать напрасно:
"Остановись, мгновенье, ты прекрасно".
Меж нами дьявол бродит ежечасно
и поминутно этой фразы ждет.
Однако, человек, майн либе геррен,
настолько в сильных чувствах неуверен,
что поминутно лжет, как сивый мерин,
но, словно Гёте, маху не дает.
Унд гроссер дихтер Гёте дал описку,
чем весь сюжет подверг а ганце риску.
И Томас Манн сгубил свою подписку,
а шер Гуно смутил свою артистку.
Искусство есть искусство есть искусство...
Но лучше петь в раю, чем врать в концерте.
Ди Кунст гехапт потребность в правде чувства.
В конце концов, он мог бояться смерти.
Он точно знал, откуда взялись черти.
Он съел дер дог в Ибн-Сине и в Галене.
Он мог дас вассер осушить в колене.
И возраст мог он указать в полене.
Он знал, куда уходят звезд дороги.
Но доктор Фауст нихц не знал о Боге.
V
Есть мистика. Есть вера. Есть Господь.
Есть разница меж них. И есть единство.
Одним вредит, других спасает плоть.
Неверье -- слепота, а чаще -- свинство.
Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх.
Однако, интерес у всех различен.
Бог органичен. Да. А человек?
А человек, должно быть, ограничен.
У человека есть свой потолок,
держащийся вообще не слишком твердо.
Но в сердце льстец отыщет уголок,
и жизнь уже видна не дальше черта.
Таков был доктор Фауст. Таковы
Марло и Гёте, Томас Манн и масса
певцов, интеллигентов унд, увы,
читателей в среде другого класса.
Один поток сметает их следы,
их колбы -- доннерветтер! -- мысли, узы...
И дай им Бог успеть спросить: "Куды?!" --
и услыхать, что вслед им крикнут Музы.
А честный немец сам дер вег цурюк,
не станет ждать, когда его попросят.
Он вальтер достает из теплых брюк
и навсегда уходит в вальтер-клозет.
VI
Фройляйн, скажите: вас ист дас "инкубус"?
Инкубус дас ист айне кляйне глобус.
Нох гроссер дихтер Гёте задал ребус.
Унд ивиковы злые журавли,
из веймарского выпорхнув тумана,
ключ выхватили прямо из кармана.
И не спасла нас зоркость Эккермана.
И мы теперь, матрозен, на мели.
Есть истинно духовные задачи.
А мистика есть признак неудачи
в попытке с ними справиться. Иначе,
их бин, не стоит это толковать.
Цумбайшпиль, потолок -- предверье крыши.
Поэмой больше, человеком -- ницше.
Я вспоминаю Богоматерь в нише,
обильный фриштик, поданный в кровать.
Опять зептембер. Скука. Полнолунье.
В ногах мурлычет серая колдунья.
А под подушку положил колун я...
Сейчас бы шнапсу... это... апгемахт.
Яволь. Зептембер. Портится характер.
Буксует в поле тарахтящий трактор.
Их либе жизнь и "Фёлькиш Беобахтер".
Гут нахт, майн либе геррен. Я. Гут нахт.
8 сентября 1965, Норенская
* Краткий немецко-русский словарь к стихотворению; указаны также не
немецкие слова и выражения. -- С. В.
a ganze -- (искаж.), здесь: больша'я (срочность)
abgemacht -- решено
alles -- все
cher -- дорогой (франц.)
cogito, ergo sum -- я мыслю, значит, я существую (лат.)
das ist ganze -- это целая
das Wasser -- вода
dem Zeit -- времени (искаж.)
der grosse -- большой
der Weg zurueck -- обратный путь
die Kunst -- искусство
Dog -- собака (англ.)
Donnerwetter -- чёрт возьми (устар. проклятие)
eine kleine -- маленькая
Fraeulein -- девушка
Fruestueck -- завтрак
gehabt -- имеет
Genosse -- товарищ
Gott strafe England -- Боже, покарай Англию
grosser Dichter -- великий поэт
gute Nacht, meine liebe Herren -- спокойной ночи, господа
ich (bin) -- я (есть)
ich liebe -- я люблю
ja -- да
jawohl -- да, ладно
juedisch -- еврейский
macht -- делает
Matrosen -- матросы
nein gehabt -- не имеет (искаж.)
nichts -- ничего
Ofizieren -- офицеры
schlafen -- спать
schwarze -- черные
September -- сентябрь
spazieren -- прогуливаться
Sprache -- язык (речь)
ueber alles -- превыше всего
und -- и
Vater -- отец
Vaterland -- отечество
veni, vidi, vici -- пришёл, увидел, победил (лат.)
"Voelkisch Beobachter" -- немецкая газета "Народное обозрение"
was ist das -- что' это
zum Faust -- к Фаусту
zum Beispiel -- например
--------
А. А. Ахматовой
Номинально пустынник,
но в душе -- скандалист,
отдает за полтинник --
за оранжевый лист --
свои струпья и репья,
все вериги -- вразвес, --
деревушки отрепья,
благолепье небес.
Отыскав свою чашу,
он, не чувствуя ног,
устремляется в чащу,
словно в шумный шинок,
и потом, с разговенья,
там горланит в глуши,
обретая забвенье
и спасенье души.
На последнее злато
прикупив синевы,
осень в пятнах заката
песнопевца листвы
учит щедрой разлуке.
Но тому -- благодать --
лишь чужбину за звуки,
а не жизнь покидать.
20 сентября 1965
--------
Не тишина -- немота.
Усталость и ломота:
голова, голова болит.
Ветер в листве.
Ветер волосы шевелит
на больной голове.
Пой же, поэт,
новой зимы приход.
Без ревности, без
боли, пой на ходу,
ибо время в обрез,
белизну, наготу.
Пой же, поэт,
тело зимы, коль нет
другого в избе.
Зима мила и бела.
Но нельзя догола
раздеваться тебе.
октябрь -- ноябрь 1965
--------
В канаве гусь, как стереотруба,
и жаворонок в тучах, как орел,
над барвинком в лесу, как ореол,
раздвоенная заячья губа.
Цветами яркими балкон заставь
и поливать их молоком заставь
сестренку или брата.
Как хорошо нам жить вдвоем,
мне -- растворяться в голосе твоем,
тебе -- в моей ладони растворяться,
дверями друг от друга притворяться,
чревовещать,
скучать,
молчать при воре,
по воскресеньям церковь навещать,
священника встречать
в притворе.
1965
--------
Снег сено запорошил
сквозь щели под потолком.
Я сено разворошил
и встретился с мотыльком.
Мотылек, мотылек,
от смерти себя сберег,
забравшись на сеновал.
Выжил, зазимовал.
Выбрался и глядит,
как "летучая мышь" чадит,
как ярко освещена
бревенчатая стена.
Приблизив его к лицу,
я вижу его пыльцу
отчетливей, чем огонь,
чем собственную ладонь.
Среди вечерней мглы
мы тут совсем одни.
И пальцы мои теплы,
как июльские дни.
1965
--------
1
Мужчина, засыпающий один,
ведет себя как женщина. А стол
ведет себя при этом как мужчина.
Лишь Муза нарушает карантин
и как бы устанавливает пол
присутствующих. В этом и причина
ее визитов в поздние часы
на снежные Суворовские дачи
в районе приполярной полосы.
Но это лишь призыв к самоотдаче.
2
Умеющий любить, умеет ждать
и призракам он воли не дает.
Он рано по утрам встает.
Он мог бы и попозже встать,
но это не по правилам. Встает
он с петухами. Призрак задает
от петуха, конечно, деру. Дать
его легко от петуха. И ждать
он начинает. Корму задает
кобыле. Отправляется достать
воды, чтобы телятам дать.
Дрова курочит. И, конечно, ждет.
Он мог бы и попозже встать.
Но это ему призрак не дает
разлеживаться. И петух дает
приказ ему от сна восстать.
Он из колодца воду достает.
Кто напоит, не захоти он встать.
И призрак исчезает. Но под стать
ему день ожиданья настает.
Он ждет, поскольку он умеет ждать.
Вернее, потому что он встает.
Так, видимо, приказывая встать,
знать о себе любовь ему дает.
Он ждет не потому, что должен встать
чтоб ждать, а потому, что он дает
любить всему, что в нем встает,
когда уж невозможно ждать.
3
Мужчина, засыпающий один,
умеет ждать. Да что и говорить.
Он пятерней исследует колтуны.
С летучей мышью, словно Аладдин,
бредет в гумно он, чтоб зерно закрыть.
Витийствует с пипеткою фортуны
из-за какой-то капли битый час.
Да мало ли занятий. Отродясь
не знал он скуки. В детстве иногда
подсчитывал он птичек на заборе.
Теперь он (о не бойся, не года) --
теперь шаги считает, пальцы рук,
монетки в рукавице, а вокруг
снежок кружится, склонный к Терпсихоре.
Вот так он ждет. Вот так он терпит. А?
Не слышу: кто-то слабо возражает?
Нет, Муз он отродясь не обижает.
Он просто шутит. Шутки не беда.
На шутки тоже требуется время.
Пока состришь, пока произнесешь,
пока дойдет. Да и в самой системе,
в системе звука часики найдешь.
Они беззвучны. Тем-то и хорош
звук речи для него. Лишь ветра вой
барьер одолевает звуковой.
Умеющий любить, он, бросив кнут,
умеет ждать, когда глаза моргнут,
и говорить на языке минут.
Вот так он говорит со сквозняком.
Умеющий любить на циферблат
с теченьем дней не только языком
становится похож, но, в аккурат
как под стеклом, глаза под козырьком.
По сути дела взгляд его живой
отверстие пружины часовой.
Заря рывком из грязноватых туч
к его глазам вытаскивает ключ.
И мозг, сжимаясь, гонит по лицу
гримасу боли -- впрямь по образцу
секундной стрелки. Судя по глазам,
себя он останавливает сам,
старея не по дням, а по часам.
4
Влюбленность, ты похожа на пожар.
А ревность -- на не знающего где
горит и равнодушного к воде
брандмейстера. И он, как Абеляр,
карабкается, собственно, в огонь.
Отважно не щадя своих погон,
в дыму и, так сказать, без озарений.
Но эта вертикальность устремлений,
о ревность, говорю тебе, увы,
сродни -- и продолжение -- любви,
когда вот так же, не щадя погон,
и с тем же равнодушием к судьбе
забрасываешь лютню на балкон,
чтоб Мурзиком взобраться по трубе.
Высокие деревья высоки
без посторонней помощи. Деревья
не станут с ним и сравнивать свой рост.
Зима, конечно, серебрит виски,
морозный кислород бушует в плевре,
скворешни отбиваются от звезд,
а он -- от мыслей. Шевелится сук,
который оседлал он. Тот же звук
-- скрипучий -- издают ворота.
И застывает он вполоборота
к своей деревне, остальную часть
себя вверяет темноте и снегу,
невидимому лесу, бегу
дороги, предает во власть
Пространства. Обретают десны
способность переплюнуть сосны.
Ты, ревность, только выше этажом.
А пламя рвется за пределы крыши.
И это -- нежность. И гораздо выше.
Ей только небо служит рубежом.
А выше страсть, что смотрит с высоты
бескрайней, на пылающее зданье.
Оно уже со временем на ты.
А выше только боль и ожиданье.
И дни -- внизу, и ночи, и звезда.
Все смешано. И, видно, навсегда.
Под временем... Так мастер этикета,
умея ждать, он (бес его язви)
венчает иерархию любви
блестящей пирамидою Брегета.
Поет в хлеву по-зимнему петух.
И он сжимает веки все плотнее.
Когда-нибудь ему изменит слух
иль просто Дух окажется сильнее.
Он не услышит кукареку, нет,
и милый призрак не уйдет. Рассвет
наступит. Но на этот раз
он не захочет просыпаться. Глаз
не станет протирать. Вдвоем навеки,
они уж будут далеки от мест,
где вьется снег и замерзают реки.
1965
--------
В стропилах воздух ухает, как сыч.
Скрипит ольха у дальнего колодца.
Бегущий лес пытается настичь
бегущие поля. И удается
порой березам вырваться вперед
и вклиниться в позиции озимых
шеренгой или попросту вразброд,
особенно на склоне и в низинах.
Но озими, величия полны,
спасаясь от лесного гарнизона,
готовы превратиться в валуны,
как нимфы из побасенок Назона.
Эгей, эгей! Холмистый край, ответь,
к кому здесь лучше присоединиться?
К погоне, за которую медведь?
К бегущим, за которых медуница?
В ответ -- рванье сырой галиматьи
ольшаника с водою в голенищах
да взвизгиванья чибиса -- судьи
осенних состязаний среди нищих.
1965, Норенская
--------
Мы возвращаемся с поля. Ветер
гремит перевёрнутыми колоколами вёдер,
коверкает голые прутья ветел,
бросает землю на валуны.
Лошади бьются среди оглобель
черными корзинами вздутых рёбер,
обращают оскаленный профиль
к ржавому зубью бороны.
Ветер сучит замерзший щавель,
пучит платки и косынки, шарит
в льняных подолах старух, превращает
их в тряпичные кочаны.
Харкая, кашляя, глядя долу,
словно ножницами по подолу,
бабы стригут сапогами к дому,
рвутся на свои топчаны.
В складках мелькают резинки ножниц.
Зрачки слезятся виденьем рожиц,
гонимых ветром в глаза колхозниц,
как ливень гонит подобья лиц
в голые стёкла. Под боронами
борозды разбегаются пред валунами.
Ветер расшвыривает над волнами
рыхлого поля кулигу птиц.
Эти виденья -- последний признак
внутренней жизни, которой близок
всякий возникший снаружи призрак,
если его не спугнет вконец
благовест ступицы, лязг тележный,
вниз головой в колее колесной
перевернувшийся мир телесный,
реющий в тучах живой скворец.
Небо темней; не глаза, но грабли
первыми видят сырые кровли,
вырисовывающиеся на гребне
холма -- вернее, бугра вдали.
Три версты еще будет с лишним.
Дождь панует в просторе нищем,
и липнут к кирзовым голенищам
бурые комья родной земли.
1965
* Датировано по переводу в PS. -- С. В.
--------
Пришла весна. Наконец
в деревне у нас кузнец.
На нем литовский пиджак
и армейский кушак.
Новый кузнец у нас
по имени Альгердас.
Он в кузнице ест и пьет
и подковы кует.
Он носит, увы, кольцо.
Но делят усы лицо,
словно военный шрам,
пополам, пополам.
Он в кузнице ест и спит.
И видит во сне копыт
виноградную гроздь,
и видит во сне он гвоздь.
Кузнец, он дружит с огнем.
Приятно думать о нем
и смотреть ему вслед
девушке в двадцать лет!
1965, Норенская
--------
Булату Окуджаве
Ах, свобода, ах, свобода.
Ты -- пятое время года.
Ты -- листик на ветке ели.
Ты -- восьмой день недели.
Ах, свобода, ах, свобода.
У меня одна забота:
почему на свете нет завода,
где бы делалась свобода?
Даже если, как считал ученый,
ее делают из буквы черной,
не хватает нам бумаги белой.
Нет свободы, как ее ни делай.
Почему летает в небе птичка?
У нее, наверно, есть привычка.
Почему на свете нет завода,
где бы делалась свобода?
Даже если, как считал философ,
ее делают из нас, отбросов,
не хватает равенства и братства,
чтобы в камере одной собраться.
Почему не тонет в море рыбка?
Может быть, произошла ошибка?
Отчего, что птичке с рыбкой можно,
для простого человека сложно?
Ах, свобода, ах, свобода.
На тебя не наступает мода.
В чем гуляли мы и в чем сидели,
мы бы сняли и тебя надели.
Почему у дождевой у тучки
есть куда податься от могучей кучки?
Почему на свете нет завода,
где бы делалась свобода?
Ах, свобода, ах, свобода.
У тебя своя погода.
У тебя -- капризный климат.
Ты наступишь, но тебя не примут.
1965
Послесловие к стихотворению
Осенью 1990 г. готовилась в Москве телепередача с названием "Браво-90",
куда пригласили Бродского. В Москву поехать он не захотел. Я тогда снял
видеофильм с ним (в Швеции, где он в то время находился), которое показал в
телепередаче, куда пригласили и меня. Была также приглашена моя жена Е. С.
Янгфельдт-Якубович -- исполнять песни на стихи русских поэтов. Узнав об
этом, Иосиф вдруг сказал: "Подождите, у меня есть что-то для вас" -- и пошел
за портфелем (это все происходило у нас дома). Со словами: "Вот это вы
можете положить на музыку" он дал ей авторскую машинопись стихотворения
"Песенка о Свободе", написанного в 1965 г. и посвященного Булату Окуджаве.
Положенная на музыку моей женой, "Песенка" была впервые исполнена ею в
программе "Браво-90", показанной в начале 1991 г., но, по-видимому, нигде не
напечатана. Жена много говорила с Иосифом о песне, о том, какое значение
имеют для нее стихи, положенные на музыку. Но она никогда не задавалась
целью петь Бродского, зная, что другого просодического выражения, чем
собственное, он не признает -- он очень не любил, когда актеры читают или
поют его вещи. Тем не менее мелодию "Песни" она сочинила -- очевидно, поэт
счел, что именно это стихотворение, с его балладным настроем, подходит для
такой жанровой метаморфозы.
Бенгт Янгфельдт
* Стихотворение отсутствует в СИБ; текст и послесловие по журналу
"Звезда". -- С. В.
--------
Пустые, перевернутые лодки
похожи на солдатские пилотки
и думать заставляют о войне,
приковывая зрение к волне.
Хотя они -- по-своему -- лишь эхо
частей, не развивающих успеха,
того десятибалльного ура,
что шлюпку опрокинуло вчера.
1965, Норенская
--------
Китаец так походит на китайца,
как заяц -- на другого зайца.
Они настолько на одно лицо,
что кажется: одно яйцо
снесла для них старушка-китаянка,
а может быть -- кукушка-коноплянка.
Цветок походит на другой цветок.
Так ноготок похож на ноготок.
И василек похож на василек.
По Менделю не только стебелек,
но даже и сама пыльца
не исключает одного лица.
И много-много дней уже подряд
мы, не желая напрягать свой взгляд
в эпоху авторучек и ракет,
так получаем нацию, букет.
Нет ценности у глаза пионерской
и пристальности селекционерской.
Когда дракон чешуйчатый с коня
Егория -- в том случае, меня
сразит, и, полагаю, навсегда
перевернет икону -- и когда
в гробу лежать я буду, одинок,
то не цветы увижу, а венок.
Желая деве сделать впечатленье,
цветочных чашечек дарю скопленье,
предпочитая исключенью -- массу.
Вот так мы в разум поселяем расу,
на расстояние -- увы -- желтка
опасность удаляя от белка.
Весь день брожу я в пожелтевшей роще
и нахожу предел китайской мощи
не в белизне, что поджидает осень,
а в сень ступив вечнозеленых сосен.
И как бы жизни выхожу за грань.
"Поставь в ту вазу с цаплями герань!"
1965
--------
Пьяной горечью Фалерна
чашу мне наполни, мальчик.
А. С. Пушкин (из Катулла)
I
Дитя любви, он знает толк в любви.
Его осведомленность просто чудо.
Должно быть, это у него в крови.
Он знает лучше нашего, откуда
он взялся. И приходится смотреть
в окошко, втолковать ему пытаясь
все таинство, и, Господи, краснеть.
Его уж не устраивают аист,
собачки, птички... Брем ему не враг,
но чем он посодействует? Ведь нечем.
Не то чтобы в его писаньях мрак.
Но этот мальчик слишком... человечен.
Он презирает бремовский мирок.
Скорее -- притворяясь удивленным
(в чем можно видеть творчества залог),
он склонен рыться в неодушевленном.
Белье горит в глазах его огнем,
диван его приковывает к пятнам.
Он назван в честь Дзержинского, и в нем
воистину исследователь спрятан.
И, спрашивая, знает он ответ.
Обмолвки, препинания, смятенье
нужны ему, как цезий для ракет,
чтоб вырваться за скобки тяготенья.
Он не палач. Он врачеватель. Но
избавив нас от правды и боязни,
он там нас оставляет, где темно.
И это хуже высылки и казни.
Он просто покидает нас, в тупик
поставив, отправляя в дальний угол,
как внуков расшалившихся старик,
и яростно кидается на кукол.
И те врача признать в нем в тот же миг
готовы под воздействием иголок,
когда б не расковыривал он их,
как самый настоящий археолог.
Но будущее, в сущности, во мгле.
Его-то уж во мгле, по крайней мере.
И если мы сегодня на земле,
то он уже, конечно, в стратосфере.
В абстракциях прокладывая путь,
он щупает подвязки осторожно.
При нем опасно лямку подтянуть,
а уж чулок поправить -- невозможно,
Он тут как тут. Глаза его горят
(как некие скопления туманных
планет, чьи существа не говорят),
а руки, это главное, в карманах.
И самая далекая звезда
видна ему на дне его колодца.
А что с ним будет, Господи, когда
до средств он превентивных доберется!
Гагарин -- не иначе. И стакан
придавливает к стенке он соседской.
Там спальня. Межпланетный ураган
бушует в опрокинувшейся детской.
И слыша, как отец его, смеясь,
на матушке расстегивает лифчик,
он, нареченный Феликсом, трясясь,
бормочет в исступлении: "Счастливчик".
Да, дети только дети. Пусть азарт
подхлестнут приближающимся мартом...
Однако авангард есть авангард,
и мы когда-то были авангардом.
Теперь мы остаемся позади,
и это, понимаешь, неприятно --
не то что эти зубы в бигуди,
растерзанные трусики и пятна.
Все это ерунда. Но далеко ль
уйдет он в познавании украдкой?
Вот, например, герань, желтофиоль
ему уже не кажутся загадкой.
Да, книги, -- те его ошеломят.
Все Жанны эти, Вертеры, Эмили...
Но все ж они -- не плоть, не аромат.
Надолго ль нас они ошеломили?
Они нам были, более всего,
лишь средством достижения успеха.
Порою -- подтвержденьем. Для него
они уже, по-моему, лишь эхо.
К чему ему и всадница, и конь,
и сумрачные скачки по оврагу?
Тому, в ком разгорается огонь,
уж лучше не подсовывать бумагу.
Представь себе иронию, когда
какой-нибудь отъявленный Ромео
все проиграет Феликсу. Беда!
А просто обращался неумело
с ундиной белолицей -- рикошет
убийственный стрелков макулатуры.
И вот тебе, пожалуйста -- сюжет!
И может быть, вторые Диоскуры.
А может, это -- живопись. Вопрос
некстати, молвишь, заданный. Некстати ль?
Знаток любви, исследователь поз
и сам изобретатель -- испытатель,
допустим, положения -- бутон
на клумбе; и расчеты интервала,
в цветении подобранного в тон
пружинистою клумбой покрывала.
Не живопись? На клумбе с бахромой.
Подрамник в белоснежности упрямой...
И вот тебе цветение зимой.
И, в пику твоим фикусам, за рамой.
Нет, это хорошо, что он рывком
проскакивает нужное пространство!
Он наверстает в чем-нибудь другом,
упрямством заменяя постоянство.
Все это -- и чулки, и бельецо,
все лифчики, которые обмякли --
ведь это маска, скрывшая лицо
чего-то грандиозного, не так ли?
Все это -- аллегория. Он прав:
все это линза, полная лучами,
пучком собачек, ласточек и трав.
Он прав, что оставляет за плечами
подробности -- он знает результат!
А в этом-то и суть иносказаний!
Он прав, как наступающий солдат,
бегущий от словесных состязаний.
Завоеватель! Кир! Наполеон!
Мишень свою на звездах обнаружив,
сквозь тучи он взлетает, заряжен,
в знакомом окружении из кружев.
Он -- авангард. Спеши иль не спеши,
мы отстаем, и это неприятно.
Он ростом мал? Но губы хороши!
Пусть речь его туманна и невнятна.
Он мчится, закусивши удила.
Пробел он громоздит на промежуток.
И, может быть, он -- экая пчела! --
такой отыщет лютик-баламутик
(а тот его жужжание поймет
и тонкий хоботок ему раскрасит),
что я воображаю этот мед,
не чуждый ни скворечников, ни пасек!
II
Эрот, не объяснишь ли ты причин
того (конечно, в частности, не в массе),
что дети превращаются в мужчин
упорно застревая в ипостаси
подростка. Чудодейственный нектар
им сохраняет внешнюю невинность.
Что это: наказанье или дар?
А может быть, бессмертья разновидность?
Ведь боги вечно молоды, а мы
как будто их подобия, не так ли?
Хоть кудри наши вроде бахромы,
а в старости и вовсе уж из пакли.
Но Феликс -- исключенье. Правота
закона -- в исключении. Астарта
поклонница мужчин без живота.
А может, это свойство авангарда?
Избранничество? Миф календаря?
Какой-нибудь фаллической колонне
служение? И роль у алтаря?
И, в общем, ему место в Парфеноне.
Ответь, Эрот, загадка велика.
Хотелось бы, хоть речь твоя бесплотна,
хоть что-то в жизни знать наверняка.
Хоть мнение о Феликсе. -- "Охотно.
Хоть лирой привлекательно звеня,
настойчиво и несколько цветисто,
ты заставляешь говорить меня,
чтоб избежать прозванья моралиста.
Причина в популярности любви
и в той необходимости полярной,
бушующей неистово в крови,
что делает любовь... непопулярной.
Вот так же, как скопление планет
астронома заглатывает призма,
все бесконечно малое, поэт,
в любви куда важней релятивизма.
И мы про календарь не говорим
(особенно зимой твоей морозной).
Он ростом мал? -- тем лучше обозрим
какой-нибудь особой скрупулезной.
Поскольку я гляжу сюда с высот,
мне кажется, он ростом не обижен:
все, даже неподвижное, растет
в глазах того, кто сам не неподвижен.
И данный мой ответ на твой вопрос
отнюдь не апология смиренья.
Ведь Феликс твой немыслимый подрос
за время твоего стихотворенья.
Не сетуй же, что все ж ты не дошел
до подлинного смысла авангарда.
Пусть зависть вызывает ореол
заметного на финише фальстарта.
Но зрите мироздания углы,
должно быть, одинаково вы оба,
поскольку хоботок твоей пчелы
всего лишь разновидность телескопа.
в углу -- его рассматривает в профиль
арабский представитель Меф-ибн-Стофель.
Пылают свечи. Мышь скребет под шкафом.
"Герр доктор, полночь". "Яволь, шлафен, шлафен".
Две черных пасти произносят: "мяу".
Неслышно с кухни входит идиш фрау.
В руках ее шипит омлет со шпеком.
Герр доктор чертит адрес на конверте:
"Готт штрафе Ингланд, Лондон, Франсис Бекон".
Приходят и уходят мысли, черти.
Приходят и уходят гости, годы...
Потом не вспомнить платья, слов, погоды.
Так проходили годы шито-крыто.
Он знал арабский, но не знал санскрита.
И с опозданьем, гей, была открыта
им айне кляйне фройляйн Маргарита.
Тогда он написал в Каир депешу,
в которой отказал он черту душу.
Приехал Меф, и он переоделся.
Он в зеркало взглянул и убедился,
что навсегда теперь переродился.
Он взял букет и в будуар девицы
отправился. Унд вени, види, вици.
IV
Их либе ясность. Я. Их либе точность.
Их бин просить не видеть здесь порочность.
Ви намекайт, что он любил цветочниц.
Их понимайт, что даст ист ганце срочность.
Но эта сделка махт дер гроссе минус.
Ди тойчно шпрахе, махт дер гроссе синус:
душа и сердце найн гехапт на вынос.
От человека, аллес, ждать напрасно:
"Остановись, мгновенье, ты прекрасно".
Меж нами дьявол бродит ежечасно
и поминутно этой фразы ждет.
Однако, человек, майн либе геррен,
настолько в сильных чувствах неуверен,
что поминутно лжет, как сивый мерин,
но, словно Гёте, маху не дает.
Унд гроссер дихтер Гёте дал описку,
чем весь сюжет подверг а ганце риску.
И Томас Манн сгубил свою подписку,
а шер Гуно смутил свою артистку.
Искусство есть искусство есть искусство...
Но лучше петь в раю, чем врать в концерте.
Ди Кунст гехапт потребность в правде чувства.
В конце концов, он мог бояться смерти.
Он точно знал, откуда взялись черти.
Он съел дер дог в Ибн-Сине и в Галене.
Он мог дас вассер осушить в колене.
И возраст мог он указать в полене.
Он знал, куда уходят звезд дороги.
Но доктор Фауст нихц не знал о Боге.
V
Есть мистика. Есть вера. Есть Господь.
Есть разница меж них. И есть единство.
Одним вредит, других спасает плоть.
Неверье -- слепота, а чаще -- свинство.
Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх.
Однако, интерес у всех различен.
Бог органичен. Да. А человек?
А человек, должно быть, ограничен.
У человека есть свой потолок,
держащийся вообще не слишком твердо.
Но в сердце льстец отыщет уголок,
и жизнь уже видна не дальше черта.
Таков был доктор Фауст. Таковы
Марло и Гёте, Томас Манн и масса
певцов, интеллигентов унд, увы,
читателей в среде другого класса.
Один поток сметает их следы,
их колбы -- доннерветтер! -- мысли, узы...
И дай им Бог успеть спросить: "Куды?!" --
и услыхать, что вслед им крикнут Музы.
А честный немец сам дер вег цурюк,
не станет ждать, когда его попросят.
Он вальтер достает из теплых брюк
и навсегда уходит в вальтер-клозет.
VI
Фройляйн, скажите: вас ист дас "инкубус"?
Инкубус дас ист айне кляйне глобус.
Нох гроссер дихтер Гёте задал ребус.
Унд ивиковы злые журавли,
из веймарского выпорхнув тумана,
ключ выхватили прямо из кармана.
И не спасла нас зоркость Эккермана.
И мы теперь, матрозен, на мели.
Есть истинно духовные задачи.
А мистика есть признак неудачи
в попытке с ними справиться. Иначе,
их бин, не стоит это толковать.
Цумбайшпиль, потолок -- предверье крыши.
Поэмой больше, человеком -- ницше.
Я вспоминаю Богоматерь в нише,
обильный фриштик, поданный в кровать.
Опять зептембер. Скука. Полнолунье.
В ногах мурлычет серая колдунья.
А под подушку положил колун я...
Сейчас бы шнапсу... это... апгемахт.
Яволь. Зептембер. Портится характер.
Буксует в поле тарахтящий трактор.
Их либе жизнь и "Фёлькиш Беобахтер".
Гут нахт, майн либе геррен. Я. Гут нахт.
8 сентября 1965, Норенская
* Краткий немецко-русский словарь к стихотворению; указаны также не
немецкие слова и выражения. -- С. В.
a ganze -- (искаж.), здесь: больша'я (срочность)
abgemacht -- решено
alles -- все
cher -- дорогой (франц.)
cogito, ergo sum -- я мыслю, значит, я существую (лат.)
das ist ganze -- это целая
das Wasser -- вода
dem Zeit -- времени (искаж.)
der grosse -- большой
der Weg zurueck -- обратный путь
die Kunst -- искусство
Dog -- собака (англ.)
Donnerwetter -- чёрт возьми (устар. проклятие)
eine kleine -- маленькая
Fraeulein -- девушка
Fruestueck -- завтрак
gehabt -- имеет
Genosse -- товарищ
Gott strafe England -- Боже, покарай Англию
grosser Dichter -- великий поэт
gute Nacht, meine liebe Herren -- спокойной ночи, господа
ich (bin) -- я (есть)
ich liebe -- я люблю
ja -- да
jawohl -- да, ладно
juedisch -- еврейский
macht -- делает
Matrosen -- матросы
nein gehabt -- не имеет (искаж.)
nichts -- ничего
Ofizieren -- офицеры
schlafen -- спать
schwarze -- черные
September -- сентябрь
spazieren -- прогуливаться
Sprache -- язык (речь)
ueber alles -- превыше всего
und -- и
Vater -- отец
Vaterland -- отечество
veni, vidi, vici -- пришёл, увидел, победил (лат.)
"Voelkisch Beobachter" -- немецкая газета "Народное обозрение"
was ist das -- что' это
zum Faust -- к Фаусту
zum Beispiel -- например
--------
А. А. Ахматовой
Номинально пустынник,
но в душе -- скандалист,
отдает за полтинник --
за оранжевый лист --
свои струпья и репья,
все вериги -- вразвес, --
деревушки отрепья,
благолепье небес.
Отыскав свою чашу,
он, не чувствуя ног,
устремляется в чащу,
словно в шумный шинок,
и потом, с разговенья,
там горланит в глуши,
обретая забвенье
и спасенье души.
На последнее злато
прикупив синевы,
осень в пятнах заката
песнопевца листвы
учит щедрой разлуке.
Но тому -- благодать --
лишь чужбину за звуки,
а не жизнь покидать.
20 сентября 1965
--------
Не тишина -- немота.
Усталость и ломота:
голова, голова болит.
Ветер в листве.
Ветер волосы шевелит
на больной голове.
Пой же, поэт,
новой зимы приход.
Без ревности, без
боли, пой на ходу,
ибо время в обрез,
белизну, наготу.
Пой же, поэт,
тело зимы, коль нет
другого в избе.
Зима мила и бела.
Но нельзя догола
раздеваться тебе.
октябрь -- ноябрь 1965
--------
В канаве гусь, как стереотруба,
и жаворонок в тучах, как орел,
над барвинком в лесу, как ореол,
раздвоенная заячья губа.
Цветами яркими балкон заставь
и поливать их молоком заставь
сестренку или брата.
Как хорошо нам жить вдвоем,
мне -- растворяться в голосе твоем,
тебе -- в моей ладони растворяться,
дверями друг от друга притворяться,
чревовещать,
скучать,
молчать при воре,
по воскресеньям церковь навещать,
священника встречать
в притворе.
1965
--------
Снег сено запорошил
сквозь щели под потолком.
Я сено разворошил
и встретился с мотыльком.
Мотылек, мотылек,
от смерти себя сберег,
забравшись на сеновал.
Выжил, зазимовал.
Выбрался и глядит,
как "летучая мышь" чадит,
как ярко освещена
бревенчатая стена.
Приблизив его к лицу,
я вижу его пыльцу
отчетливей, чем огонь,
чем собственную ладонь.
Среди вечерней мглы
мы тут совсем одни.
И пальцы мои теплы,
как июльские дни.
1965
--------
1
Мужчина, засыпающий один,
ведет себя как женщина. А стол
ведет себя при этом как мужчина.
Лишь Муза нарушает карантин
и как бы устанавливает пол
присутствующих. В этом и причина
ее визитов в поздние часы
на снежные Суворовские дачи
в районе приполярной полосы.
Но это лишь призыв к самоотдаче.
2
Умеющий любить, умеет ждать
и призракам он воли не дает.
Он рано по утрам встает.
Он мог бы и попозже встать,
но это не по правилам. Встает
он с петухами. Призрак задает
от петуха, конечно, деру. Дать
его легко от петуха. И ждать
он начинает. Корму задает
кобыле. Отправляется достать
воды, чтобы телятам дать.
Дрова курочит. И, конечно, ждет.
Он мог бы и попозже встать.
Но это ему призрак не дает
разлеживаться. И петух дает
приказ ему от сна восстать.
Он из колодца воду достает.
Кто напоит, не захоти он встать.
И призрак исчезает. Но под стать
ему день ожиданья настает.
Он ждет, поскольку он умеет ждать.
Вернее, потому что он встает.
Так, видимо, приказывая встать,
знать о себе любовь ему дает.
Он ждет не потому, что должен встать
чтоб ждать, а потому, что он дает
любить всему, что в нем встает,
когда уж невозможно ждать.
3
Мужчина, засыпающий один,
умеет ждать. Да что и говорить.
Он пятерней исследует колтуны.
С летучей мышью, словно Аладдин,
бредет в гумно он, чтоб зерно закрыть.
Витийствует с пипеткою фортуны
из-за какой-то капли битый час.
Да мало ли занятий. Отродясь
не знал он скуки. В детстве иногда
подсчитывал он птичек на заборе.
Теперь он (о не бойся, не года) --
теперь шаги считает, пальцы рук,
монетки в рукавице, а вокруг
снежок кружится, склонный к Терпсихоре.
Вот так он ждет. Вот так он терпит. А?
Не слышу: кто-то слабо возражает?
Нет, Муз он отродясь не обижает.
Он просто шутит. Шутки не беда.
На шутки тоже требуется время.
Пока состришь, пока произнесешь,
пока дойдет. Да и в самой системе,
в системе звука часики найдешь.
Они беззвучны. Тем-то и хорош
звук речи для него. Лишь ветра вой
барьер одолевает звуковой.
Умеющий любить, он, бросив кнут,
умеет ждать, когда глаза моргнут,
и говорить на языке минут.
Вот так он говорит со сквозняком.
Умеющий любить на циферблат
с теченьем дней не только языком
становится похож, но, в аккурат
как под стеклом, глаза под козырьком.
По сути дела взгляд его живой
отверстие пружины часовой.
Заря рывком из грязноватых туч
к его глазам вытаскивает ключ.
И мозг, сжимаясь, гонит по лицу
гримасу боли -- впрямь по образцу
секундной стрелки. Судя по глазам,
себя он останавливает сам,
старея не по дням, а по часам.
4
Влюбленность, ты похожа на пожар.
А ревность -- на не знающего где
горит и равнодушного к воде
брандмейстера. И он, как Абеляр,
карабкается, собственно, в огонь.
Отважно не щадя своих погон,
в дыму и, так сказать, без озарений.
Но эта вертикальность устремлений,
о ревность, говорю тебе, увы,
сродни -- и продолжение -- любви,
когда вот так же, не щадя погон,
и с тем же равнодушием к судьбе
забрасываешь лютню на балкон,
чтоб Мурзиком взобраться по трубе.
Высокие деревья высоки
без посторонней помощи. Деревья
не станут с ним и сравнивать свой рост.
Зима, конечно, серебрит виски,
морозный кислород бушует в плевре,
скворешни отбиваются от звезд,
а он -- от мыслей. Шевелится сук,
который оседлал он. Тот же звук
-- скрипучий -- издают ворота.
И застывает он вполоборота
к своей деревне, остальную часть
себя вверяет темноте и снегу,
невидимому лесу, бегу
дороги, предает во власть
Пространства. Обретают десны
способность переплюнуть сосны.
Ты, ревность, только выше этажом.
А пламя рвется за пределы крыши.
И это -- нежность. И гораздо выше.
Ей только небо служит рубежом.
А выше страсть, что смотрит с высоты
бескрайней, на пылающее зданье.
Оно уже со временем на ты.
А выше только боль и ожиданье.
И дни -- внизу, и ночи, и звезда.
Все смешано. И, видно, навсегда.
Под временем... Так мастер этикета,
умея ждать, он (бес его язви)
венчает иерархию любви
блестящей пирамидою Брегета.
Поет в хлеву по-зимнему петух.
И он сжимает веки все плотнее.
Когда-нибудь ему изменит слух
иль просто Дух окажется сильнее.
Он не услышит кукареку, нет,
и милый призрак не уйдет. Рассвет
наступит. Но на этот раз
он не захочет просыпаться. Глаз
не станет протирать. Вдвоем навеки,
они уж будут далеки от мест,
где вьется снег и замерзают реки.
1965
--------
В стропилах воздух ухает, как сыч.
Скрипит ольха у дальнего колодца.
Бегущий лес пытается настичь
бегущие поля. И удается
порой березам вырваться вперед
и вклиниться в позиции озимых
шеренгой или попросту вразброд,
особенно на склоне и в низинах.
Но озими, величия полны,
спасаясь от лесного гарнизона,
готовы превратиться в валуны,
как нимфы из побасенок Назона.
Эгей, эгей! Холмистый край, ответь,
к кому здесь лучше присоединиться?
К погоне, за которую медведь?
К бегущим, за которых медуница?
В ответ -- рванье сырой галиматьи
ольшаника с водою в голенищах
да взвизгиванья чибиса -- судьи
осенних состязаний среди нищих.
1965, Норенская
--------
Мы возвращаемся с поля. Ветер
гремит перевёрнутыми колоколами вёдер,
коверкает голые прутья ветел,
бросает землю на валуны.
Лошади бьются среди оглобель
черными корзинами вздутых рёбер,
обращают оскаленный профиль
к ржавому зубью бороны.
Ветер сучит замерзший щавель,
пучит платки и косынки, шарит
в льняных подолах старух, превращает
их в тряпичные кочаны.
Харкая, кашляя, глядя долу,
словно ножницами по подолу,
бабы стригут сапогами к дому,
рвутся на свои топчаны.
В складках мелькают резинки ножниц.
Зрачки слезятся виденьем рожиц,
гонимых ветром в глаза колхозниц,
как ливень гонит подобья лиц
в голые стёкла. Под боронами
борозды разбегаются пред валунами.
Ветер расшвыривает над волнами
рыхлого поля кулигу птиц.
Эти виденья -- последний признак
внутренней жизни, которой близок
всякий возникший снаружи призрак,
если его не спугнет вконец
благовест ступицы, лязг тележный,
вниз головой в колее колесной
перевернувшийся мир телесный,
реющий в тучах живой скворец.
Небо темней; не глаза, но грабли
первыми видят сырые кровли,
вырисовывающиеся на гребне
холма -- вернее, бугра вдали.
Три версты еще будет с лишним.
Дождь панует в просторе нищем,
и липнут к кирзовым голенищам
бурые комья родной земли.
1965
* Датировано по переводу в PS. -- С. В.
--------
Пришла весна. Наконец
в деревне у нас кузнец.
На нем литовский пиджак
и армейский кушак.
Новый кузнец у нас
по имени Альгердас.
Он в кузнице ест и пьет
и подковы кует.
Он носит, увы, кольцо.
Но делят усы лицо,
словно военный шрам,
пополам, пополам.
Он в кузнице ест и спит.
И видит во сне копыт
виноградную гроздь,
и видит во сне он гвоздь.
Кузнец, он дружит с огнем.
Приятно думать о нем
и смотреть ему вслед
девушке в двадцать лет!
1965, Норенская
--------
Булату Окуджаве
Ах, свобода, ах, свобода.
Ты -- пятое время года.
Ты -- листик на ветке ели.
Ты -- восьмой день недели.
Ах, свобода, ах, свобода.
У меня одна забота:
почему на свете нет завода,
где бы делалась свобода?
Даже если, как считал ученый,
ее делают из буквы черной,
не хватает нам бумаги белой.
Нет свободы, как ее ни делай.
Почему летает в небе птичка?
У нее, наверно, есть привычка.
Почему на свете нет завода,
где бы делалась свобода?
Даже если, как считал философ,
ее делают из нас, отбросов,
не хватает равенства и братства,
чтобы в камере одной собраться.
Почему не тонет в море рыбка?
Может быть, произошла ошибка?
Отчего, что птичке с рыбкой можно,
для простого человека сложно?
Ах, свобода, ах, свобода.
На тебя не наступает мода.
В чем гуляли мы и в чем сидели,
мы бы сняли и тебя надели.
Почему у дождевой у тучки
есть куда податься от могучей кучки?
Почему на свете нет завода,
где бы делалась свобода?
Ах, свобода, ах, свобода.
У тебя своя погода.
У тебя -- капризный климат.
Ты наступишь, но тебя не примут.
1965
Послесловие к стихотворению
Осенью 1990 г. готовилась в Москве телепередача с названием "Браво-90",
куда пригласили Бродского. В Москву поехать он не захотел. Я тогда снял
видеофильм с ним (в Швеции, где он в то время находился), которое показал в
телепередаче, куда пригласили и меня. Была также приглашена моя жена Е. С.
Янгфельдт-Якубович -- исполнять песни на стихи русских поэтов. Узнав об
этом, Иосиф вдруг сказал: "Подождите, у меня есть что-то для вас" -- и пошел
за портфелем (это все происходило у нас дома). Со словами: "Вот это вы
можете положить на музыку" он дал ей авторскую машинопись стихотворения
"Песенка о Свободе", написанного в 1965 г. и посвященного Булату Окуджаве.
Положенная на музыку моей женой, "Песенка" была впервые исполнена ею в
программе "Браво-90", показанной в начале 1991 г., но, по-видимому, нигде не
напечатана. Жена много говорила с Иосифом о песне, о том, какое значение
имеют для нее стихи, положенные на музыку. Но она никогда не задавалась
целью петь Бродского, зная, что другого просодического выражения, чем
собственное, он не признает -- он очень не любил, когда актеры читают или
поют его вещи. Тем не менее мелодию "Песни" она сочинила -- очевидно, поэт
счел, что именно это стихотворение, с его балладным настроем, подходит для
такой жанровой метаморфозы.
Бенгт Янгфельдт
* Стихотворение отсутствует в СИБ; текст и послесловие по журналу
"Звезда". -- С. В.
--------
Пустые, перевернутые лодки
похожи на солдатские пилотки
и думать заставляют о войне,
приковывая зрение к волне.
Хотя они -- по-своему -- лишь эхо
частей, не развивающих успеха,
того десятибалльного ура,
что шлюпку опрокинуло вчера.
1965, Норенская
--------
Китаец так походит на китайца,
как заяц -- на другого зайца.
Они настолько на одно лицо,
что кажется: одно яйцо
снесла для них старушка-китаянка,
а может быть -- кукушка-коноплянка.
Цветок походит на другой цветок.
Так ноготок похож на ноготок.
И василек похож на василек.
По Менделю не только стебелек,
но даже и сама пыльца
не исключает одного лица.
И много-много дней уже подряд
мы, не желая напрягать свой взгляд
в эпоху авторучек и ракет,
так получаем нацию, букет.
Нет ценности у глаза пионерской
и пристальности селекционерской.
Когда дракон чешуйчатый с коня
Егория -- в том случае, меня
сразит, и, полагаю, навсегда
перевернет икону -- и когда
в гробу лежать я буду, одинок,
то не цветы увижу, а венок.
Желая деве сделать впечатленье,
цветочных чашечек дарю скопленье,
предпочитая исключенью -- массу.
Вот так мы в разум поселяем расу,
на расстояние -- увы -- желтка
опасность удаляя от белка.
Весь день брожу я в пожелтевшей роще
и нахожу предел китайской мощи
не в белизне, что поджидает осень,
а в сень ступив вечнозеленых сосен.
И как бы жизни выхожу за грань.
"Поставь в ту вазу с цаплями герань!"
1965
--------
Пьяной горечью Фалерна
чашу мне наполни, мальчик.
А. С. Пушкин (из Катулла)
I
Дитя любви, он знает толк в любви.
Его осведомленность просто чудо.
Должно быть, это у него в крови.
Он знает лучше нашего, откуда
он взялся. И приходится смотреть
в окошко, втолковать ему пытаясь
все таинство, и, Господи, краснеть.
Его уж не устраивают аист,
собачки, птички... Брем ему не враг,
но чем он посодействует? Ведь нечем.
Не то чтобы в его писаньях мрак.
Но этот мальчик слишком... человечен.
Он презирает бремовский мирок.
Скорее -- притворяясь удивленным
(в чем можно видеть творчества залог),
он склонен рыться в неодушевленном.
Белье горит в глазах его огнем,
диван его приковывает к пятнам.
Он назван в честь Дзержинского, и в нем
воистину исследователь спрятан.
И, спрашивая, знает он ответ.
Обмолвки, препинания, смятенье
нужны ему, как цезий для ракет,
чтоб вырваться за скобки тяготенья.
Он не палач. Он врачеватель. Но
избавив нас от правды и боязни,
он там нас оставляет, где темно.
И это хуже высылки и казни.
Он просто покидает нас, в тупик
поставив, отправляя в дальний угол,
как внуков расшалившихся старик,
и яростно кидается на кукол.
И те врача признать в нем в тот же миг
готовы под воздействием иголок,
когда б не расковыривал он их,
как самый настоящий археолог.
Но будущее, в сущности, во мгле.
Его-то уж во мгле, по крайней мере.
И если мы сегодня на земле,
то он уже, конечно, в стратосфере.
В абстракциях прокладывая путь,
он щупает подвязки осторожно.
При нем опасно лямку подтянуть,
а уж чулок поправить -- невозможно,
Он тут как тут. Глаза его горят
(как некие скопления туманных
планет, чьи существа не говорят),
а руки, это главное, в карманах.
И самая далекая звезда
видна ему на дне его колодца.
А что с ним будет, Господи, когда
до средств он превентивных доберется!
Гагарин -- не иначе. И стакан
придавливает к стенке он соседской.
Там спальня. Межпланетный ураган
бушует в опрокинувшейся детской.
И слыша, как отец его, смеясь,
на матушке расстегивает лифчик,
он, нареченный Феликсом, трясясь,
бормочет в исступлении: "Счастливчик".
Да, дети только дети. Пусть азарт
подхлестнут приближающимся мартом...
Однако авангард есть авангард,
и мы когда-то были авангардом.
Теперь мы остаемся позади,
и это, понимаешь, неприятно --
не то что эти зубы в бигуди,
растерзанные трусики и пятна.
Все это ерунда. Но далеко ль
уйдет он в познавании украдкой?
Вот, например, герань, желтофиоль
ему уже не кажутся загадкой.
Да, книги, -- те его ошеломят.
Все Жанны эти, Вертеры, Эмили...
Но все ж они -- не плоть, не аромат.
Надолго ль нас они ошеломили?
Они нам были, более всего,
лишь средством достижения успеха.
Порою -- подтвержденьем. Для него
они уже, по-моему, лишь эхо.
К чему ему и всадница, и конь,
и сумрачные скачки по оврагу?
Тому, в ком разгорается огонь,
уж лучше не подсовывать бумагу.
Представь себе иронию, когда
какой-нибудь отъявленный Ромео
все проиграет Феликсу. Беда!
А просто обращался неумело
с ундиной белолицей -- рикошет
убийственный стрелков макулатуры.
И вот тебе, пожалуйста -- сюжет!
И может быть, вторые Диоскуры.
А может, это -- живопись. Вопрос
некстати, молвишь, заданный. Некстати ль?
Знаток любви, исследователь поз
и сам изобретатель -- испытатель,
допустим, положения -- бутон
на клумбе; и расчеты интервала,
в цветении подобранного в тон
пружинистою клумбой покрывала.
Не живопись? На клумбе с бахромой.
Подрамник в белоснежности упрямой...
И вот тебе цветение зимой.
И, в пику твоим фикусам, за рамой.
Нет, это хорошо, что он рывком
проскакивает нужное пространство!
Он наверстает в чем-нибудь другом,
упрямством заменяя постоянство.
Все это -- и чулки, и бельецо,
все лифчики, которые обмякли --
ведь это маска, скрывшая лицо
чего-то грандиозного, не так ли?
Все это -- аллегория. Он прав:
все это линза, полная лучами,
пучком собачек, ласточек и трав.
Он прав, что оставляет за плечами
подробности -- он знает результат!
А в этом-то и суть иносказаний!
Он прав, как наступающий солдат,
бегущий от словесных состязаний.
Завоеватель! Кир! Наполеон!
Мишень свою на звездах обнаружив,
сквозь тучи он взлетает, заряжен,
в знакомом окружении из кружев.
Он -- авангард. Спеши иль не спеши,
мы отстаем, и это неприятно.
Он ростом мал? Но губы хороши!
Пусть речь его туманна и невнятна.
Он мчится, закусивши удила.
Пробел он громоздит на промежуток.
И, может быть, он -- экая пчела! --
такой отыщет лютик-баламутик
(а тот его жужжание поймет
и тонкий хоботок ему раскрасит),
что я воображаю этот мед,
не чуждый ни скворечников, ни пасек!
II
Эрот, не объяснишь ли ты причин
того (конечно, в частности, не в массе),
что дети превращаются в мужчин
упорно застревая в ипостаси
подростка. Чудодейственный нектар
им сохраняет внешнюю невинность.
Что это: наказанье или дар?
А может быть, бессмертья разновидность?
Ведь боги вечно молоды, а мы
как будто их подобия, не так ли?
Хоть кудри наши вроде бахромы,
а в старости и вовсе уж из пакли.
Но Феликс -- исключенье. Правота
закона -- в исключении. Астарта
поклонница мужчин без живота.
А может, это свойство авангарда?
Избранничество? Миф календаря?
Какой-нибудь фаллической колонне
служение? И роль у алтаря?
И, в общем, ему место в Парфеноне.
Ответь, Эрот, загадка велика.
Хотелось бы, хоть речь твоя бесплотна,
хоть что-то в жизни знать наверняка.
Хоть мнение о Феликсе. -- "Охотно.
Хоть лирой привлекательно звеня,
настойчиво и несколько цветисто,
ты заставляешь говорить меня,
чтоб избежать прозванья моралиста.
Причина в популярности любви
и в той необходимости полярной,
бушующей неистово в крови,
что делает любовь... непопулярной.
Вот так же, как скопление планет
астронома заглатывает призма,
все бесконечно малое, поэт,
в любви куда важней релятивизма.
И мы про календарь не говорим
(особенно зимой твоей морозной).
Он ростом мал? -- тем лучше обозрим
какой-нибудь особой скрупулезной.
Поскольку я гляжу сюда с высот,
мне кажется, он ростом не обижен:
все, даже неподвижное, растет
в глазах того, кто сам не неподвижен.
И данный мой ответ на твой вопрос
отнюдь не апология смиренья.
Ведь Феликс твой немыслимый подрос
за время твоего стихотворенья.
Не сетуй же, что все ж ты не дошел
до подлинного смысла авангарда.
Пусть зависть вызывает ореол
заметного на финише фальстарта.
Но зрите мироздания углы,
должно быть, одинаково вы оба,
поскольку хоботок твоей пчелы
всего лишь разновидность телескопа.