Страница:
И всхлипнет старушка в избушке на курьих ножках
и сварит всмятку себе яйцо.
Раньше, пятно посадив, я мог посыпать щелочь.
Это всегда помогало, как тальк прыщу.
Теперь вокруг тебя волнами ходит сволочь.
Ты носишь светлые платья. И я грущу.
<1993>
--------
Не первой свежести -- как и цветы в ее
руках. В цветах -- такое же вранье
и та же жажда будущего. Карий
глаз смотрит в будущее, где
ни ваз, ни разговоров о воде.
Один гербарий.
Отсюда -- складчатость. Сначала -- рта,
потом -- бордовая, с искрой, тафта,
как занавес, готовый взвиться
и обнаружить механизм ходьбы
в заросшем тупике судьбы;
смутить провидца.
Нога в чулке из мокрого стекла
блестит, как будто вплавь пересекла
Босфор и требует себе асфальта
Европы или же, наоборот, --
просторов Азии, пустынь, щедрот
песков, базальта.
Камея в низком декольте. Под ней,
камеей, -- кружево и сумма дней,
не тронутая их светилом,
не знающая, что такое -- кость,
несобираемая в горсть;
простор белилам.
Что за спиной у ней, опричь ковра
с кинжалами? Ее вчера.
Десятилетья. Мысли о Петрове,
о Сидорове, не говоря
об Иванове, возмущавших зря
пять литров крови.
Что перед ней сейчас? Зима. Стамбул.
Ухмылки консула. Настырный гул
базара в полдень. Минареты класса
земля-земля или земля-чалма
(иначе -- облако). Зурна, сурьма.
Другая раса.
Плюс эта шляпа типа лопуха
в провинции и цвета мха.
Болтун с палитрой. Кресло. Англичане
такие делали перед войной.
Амур на столике: всего с одной
стрелой в колчане.
Накрашенным закрытым ртом
лицо кричит, что для него "потом"
важнее, чем "теперь", тем паче --
"тогда"! Что полотно -- стезя
попасть туда, куда нельзя
попасть иначе.
Так боги делали, вселяясь то
в растение, то в камень: до
возникновенья человека. Это
инерция метаморфоз
сиеной и краплаком роз
глядит с портрета,
а не сама она. Она сама
состарится, сойдет с ума,
умрет от дряхлости, под колесом, от пули.
Но там, где не нужны тела,
она останется какой была
тогда в Стамбуле.
<1993>
* Ritratto di donna: Женский портрет (итал.). (прим. в СИБ)
--------
Поднимается занавес: на сцене, увы, дуэль.
На секунданте -- коричневая шинель.
И кто-то падает в снег, говоря "Ужель".
Но никто не попадает в цель.
Она сидит у окна, завернувшись в шаль.
Пока существует взгляд, существует даль.
Всю комнату заполонил рояль.
Входит доктор и говорит: "Как жаль..."
Метель за окном похожа на вермишель.
Холодно, и задувает в щель.
Неподвижное тело. Неприбранная постель.
Она трясет его за плечи с криком: "Мишель! Мишель,
проснитесь! Прошло двести лет! Не столь
важно даже, что двести! Важно, что ваша роль
сыграна! Костюмы изгрызла моль!"
Мишель улыбается и, превозмогая боль,
рукою делает к публике, как бы прося взаймы:
"Если бы не театр, никто бы не знал, что мы
существовали! И наоборот!" Из тьмы
зала в ответ раздается сдержанное "хмы-хмы".
март 1994
--------
Захолустная бухта; каких-нибудь двадцать мачт.
Сушатся сети -- родственницы простыней.
Закат; старики в кафе смотрят футбольный матч.
Синий залив пытается стать синей.
Чайка когтит горизонт, пока он не затвердел.
После восьми набережная пуста.
Синева вторгается в тот предел,
за которым вспыхивает звезда.
1994
--------
Е. Леонской
В воздухе -- сильный мороз и хвоя.
Наденем ватное и меховое.
Чтоб маяться в наших сугробах с торбой --
лучше олень, чем верблюд двугорбый.
На севере если и верят в Бога,
то как в коменданта того острога,
где всем нам вроде бока намяло,
но только и слышно, что дали мало.
На юге, где в редкость осадок белый,
верят в Христа, так как сам он -- беглый:
родился в пустыне, песок-солома,
и умер тоже, слыхать, не дома.
Помянем нынче вином и хлебом
жизнь, прожитую под открытым небом,
чтоб в нем и потом избежать ареста
земли -- поскольку там больше места.
декабрь 1994
--------
15 декабря 1994 г.
Надежда Филипповна1 милая!
Достичь девяноста пяти
упрямство потребно и сила -- и
позвольте стишок поднести.
Ваш возраст -- я лезу к Вам с дебрями
идей, но с простым языком --
есть возраст шедевра. С шедеврами
я лично отчасти знаком.
Шедевры в музеях находятся.
На них, разеваючи пасть,
ценитель и гангстер охотятся.
Но мы не дадим Вас украсть.
Для Вас мы -- зеленые овощи,
и наш незначителен стаж.
Но Вы для нас -- наше сокровище,
и мы -- Ваш живой Эрмитаж.
При мысли о Вас достижения
Веласкеса чудятся мне,
Учелло картина "Сражение"
и "Завтрак на травке" Мане.
При мысли о Вас вспоминаются
Юсуповский, Мойки вода,
Дом Связи с антеннами -- аиста
со свертком подобье гнезда.
Вы жили вблизи абортария,
Людмилу2 от мира тая.
и изредка пьяная ария
в подъезде звучала моя.
Орава черняво-курчавая
клубилась там сутками сплошь,
талантом сверкая и чавкая,
как стайка блестящих галош.
Как вспомню я Вашу гостиную,
любому тогда трепачу
доступную, тотчас застыну я,
вздохну, и слезу проглочу.
Там были питье и питание,
там Пасик3 мой взор волновал.
там разным мужьям испытания
на чары их баб я сдавал.
Теперь там -- чужие владения.
Под новым замком, взаперти,
мы там для жильца -- привидения,
библейская сцена почти.
В прихожей кого-нибудь тиская
на фоне гвардейских знамен,4
мы там -- как Капелла Сикстинская --
подернуты дымкой времен.
Ах, в принципе, где бы мы ни были,
ворча и дыша тяжело,
мы, в сущности, слепки той мебели,
и Вы -- наш Микельанджело.
Как знать, благодарная нация
когда-нибудь с тростью в руке
коснется, сказав: "Реставрация!",
теней наших в том тупике.
Надежда Филипповна! В Бостоне
большие достоинства есть.
Везде -- полосатые простыни
со звездами -- в Витькину5 честь.
Повсюду -- то гости из прерии.
то Африки вспыльчивый князь,
то просто отбросы Империи.
ударившей мордочкой в грязь.
И Вы, как бурбонская лилия
в оправе из хрусталя,
прищурясь, на наши усилия
глядите слегка издаля.
Ах, все мы здесь чуточку парии
и аристократы чуть-чуть.
Но славно в чужом полушарии
за Ваше здоровье хлебнуть!
1 Надежда Филипповна Крамова, актриса и писательница, ныне живет в
Бостоне, США.
2 Людмила Штерн, писательница, журналистка, дочь Надежды Крамовой.
3 Пасик -- кот в доме Надежды Крамовой.
4 Яков Иванович Давидович, муж Надежды Крамовой, был известным знатоком
русского военного быта и коллекционером предметов этого быта.
5 Виктор Штерн, зять Надежды Крамовой, профессор математики Бостонского
университета. (прим. изд.)
* "Звезда". No. 5. 1995
--------
Поезд из пункта А, льющийся из трубы
туннеля, впадает с гудением в раскинувшееся широко,
в котором морщины сбежались, оставив лбы,
а те кучевой толпой сбились в чалму пророка.
Ты встретишь меня на станции, расталкивая тела,
и карий местного мусора примет меня за дачника.
Но даже луна не узнает, какие у нас дела,
заглядывая в окно, точно в конец задачника.
Мы -- на раскопках грядущего, бьющего здесь ключом,
то есть жизни без нас, уже вывозимой за море
вследствие потной морзянки и семафора в чем
мать родила, на память о битом мраморе.
И ежели нас в толпе, тысячу лет спустя,
окликнет ихний дозор, узнав нас по плоскостопию,
мы прикинемся мертвыми, под каблуком хрустя:
подлиннику пустоты предпочитая копию.
1994
--------
Кто там сидит у окна на зеленом стуле?
Платье его в беспорядке, и в мыслях -- сажа.
В глазах цвета бесцельной пули --
готовность к любой перемене в судьбе пейзажа.
Всюду -- жертвы барометра. Не дожидаясь залпа,
царства рушатся сами, красное на исходе.
Мы все теперь за границей, и если завтра
война, я куплю бескозырку, чтоб не служить в пехоте.
Мы знаем, что мы на севере. За полночь гроздь рябины
озаряет наличник осиротевшей дачи.
И пусть вы -- трижды Гирей, но лицо рабыни,
взявшись ее покрыть, не разглядеть иначе.
И постоянно накрапывает, точно природа мозгу
хочет что-то сообщить; но, чтоб не портить крови,
шепчет на местном наречьи. А ежели это -- Морзе,
кто его расшифрует, если не шифер кровли?
1994
--------
Постепенно действительность превращается в недействительность.
Ты прочтешь эти буквы, оставшиеся от пера,
и еще упрекнешь, как муравья -- кора
за его медлительность.
Помни, что люди съезжают с квартиры только когда возник
повод: квартплата подпрыгнула, подпали под сокращение;
просто будущему требуется помещение
без них.
С другой стороны, взять созвездия. Как выразился бы судья,
поскольку для них скорость света -- бедствие,
присутствие их суть отсутствие, и бытие -- лишь следствие
небытия.
Так, с годами, улики становятся важней преступленья, дни --
интересней, чем жизнь; так знаками препинания
заменяется голос. Хотя от тебя не дождешься ни
телескопа, ни воспоминания.
1994
--------
Петру Вайлю
Вчера наступило завтра, в три часа пополудни.
Сегодня уже "никогда", будущее вообще.
То, чего больше нет, предпочитает будни
с отсыревшей газетой и без яйца в борще.
Стоит сказать "Иванов", как другая эра
сразу же тут как тут, вместо минувших лет.
Так солдаты в траншее поверх бруствера
смотрят туда, где их больше нет.
Там -- эпидемия насморка, так как цветы не пахнут,
и ропот листвы настойчив, как доводы дурачья,
и город типа доски для черно-белых шахмат,
где побеждают желтые, выглядит как ничья.
Так смеркается раньше от лампочки в коридоре,
и горную цепь настораживает сворачиваемый вигвам,
и, чтоб никуда не ломиться за полночь на позоре,
звезды, не зажигаясь, в полдень стучатся к вам.
1994
--------
Меня упрекали во всем, окромя погоды,
и сам я грозил себе часто суровой мздой.
Но скоро, как говорят, я сниму погоны
и стану просто одной звездой.
Я буду мерцать в проводах лейтенантом неба
и прятаться в облако, слыша гром,
не видя, как войско под натиском ширпотреба
бежит, преследуемо пером.
Когда вокруг больше нету того, что было,
не важно, берут вас в кольцо или это -- блиц.
Так школьник, увидев однажды во сне чернила,
готов к умноженью лучше иных таблиц.
И если за скорость света не ждешь спасибо,
то общего, может, небытия броня
ценит попытки ее превращенья в сито
и за отверстие поблагодарит меня.
1994
--------
Земная поверхность есть
признак того, что жить
в космосе разрешено,
поскольку здесь можно сесть,
встать, пройтись, потушить
лампу, взглянуть в окно.
Восемь других планет
считают, что эти как раз
выводы неверны,
и мы слышим их "нет!",
когда убивают нас
и когда мы больны.
Тем не менее я
существую, и мне,
искренне говоря,
в результате вполне
единственного бытия
дороже всего моря.
Хотя я не враг равнин,
друг ледниковых гряд,
ценитель пустынь и гор --
особенно Апеннин --
всего этого, говорят,
в космосе перебор.
Статус небесных тел
приобретаем за счет
рельефа. Но их рельеф
не плещет и не течет,
взгляду кладя предел,
его же преодолев.
Всякая жизнь под стать
ландшафту. Когда он сер,
сух, ограничен, тверд,
какой он может подать
умам и сердцам пример,
тем более -- для аорт?
Когда вы стоите на
Сириусе -- вокруг
бурое фантази
из щебня и валуна.
Это портит каблук
и не блестит вблизи.
У тел и у их небес
нету, как ни криви
пространство, иной среды.
"Многие жили без, --
заметил поэт, -- любви,
но никто без воды".
Отсюда -- мой сентимент.
И скорей, чем турист,
готовый нажать на спуск
камеры в тот момент,
когда ландшафт волнист,
во мне говорит моллюск.
Ему подпевает хор
хордовых, вторят пять
литров неголубой
крови: у мышц и пор
суши меня, как пядь,
отвоевал прибой.
Стоя на берегу
моря, морща чело,
присматриваясь к воде,
я радуюсь, что могу
разглядывать то, чего
в галактике нет нигде.
Моря состоят из волн --
странных вещей, чей вид
множественного числа,
брошенного на произвол,
был им раньше привит
всякого ремесла.
По существу, вода --
сумма своих частей,
которую каждый миг
меняет их чехарда;
и бредни ведомостей
усугубляет блик.
Определенье волны
заключено в самом
слове "волна". Оно,
отмеченное клеймом
взгляда со стороны,
им не закабалено.
В облике буквы "в"
явно дает гастроль
восьмерка -- родная дочь
бесконечности, столь
свойственной синеве,
склянке чернил и проч.
Как форме, волне чужды
ромб, треугольник, куб,
всяческие углы.
В этом -- прелесть воды.
В ней есть нечто от губ
с пеною вдоль скулы.
Склонностью пренебречь
смыслом, чья глубина
буквальна, морская даль
напоминает речь,
рваные письмена,
некоторым -- скрижаль.
Именно потому,
узнавая в ней свой
почерк, певцы поют
рыхлую бахрому --
связки голосовой
или зрачка приют.
Заговори сама,
волна могла бы свести
слушателя своего
в одночасье с ума,
сказав ему: "я, прости,
не от мира сего".
Это, сдается мне,
было бы правдой. Сей --
удерживаем рукой;
в нем можно зайти к родне,
посмотреть Колизей,
произнести "на кой?".
Иначе с волной, чей шум,
смахивающий на "ура", --
шум, сумевший вобрать
"завтра", "сейчас", "вчера",
идущий из царства сумм, --
не занести в тетрадь.
Там, где прошлое плюс
будущее вдвоем
бьют баклуши, творя
настоящее, вкус
диктует массам объем.
И отсюда -- моря.
Скорость по кличке "свет",
белый карлик, квазар
напоминают нерях;
то есть пожар, базар.
Материя же -- эстет,
и ей лучше в морях.
Любое из них -- скорей
слепок времени, чем
смесь катастрофы и
радости для ноздрей,
или -- пир диадем,
где за столом -- свои.
Собой превращая две
трети планеты в дно,
море -- не лицедей.
Вещью на букву "в"
оно говорит: оно --
место не для людей.
Тем более если три
четверти. Для волны
суша -- лишь эпизод,
а для рыбы внутри --
хуже глухой стены:
тот свет, кислород, азот.
При расшифровке "вода",
обнажив свою суть,
даст в профиль или в анфас
"бесконечность-о-да";
то есть, что мир отнюдь
создан не ради нас.
Не есть ли вообще тоска
по вечности и т. д.,
по ангельскому крылу --
инерция косяка,
в родной для него среде
уткнувшегося в скалу?
И не есть ли Земля
только посуда? Род
пиалы? И не есть ли мы,
пашущие поля,
танцующие фокстрот,
разновидность каймы?
Звезды кивнут: ага,
бордюр, оторочка, вязь
жизней, которых счет
зрения отродясь
от громокипящих га
моря не отвлечет.
Им виднее, как знать.
В сущности, их накал
в космосе объясним
недостатком зеркал;
это легче понять,
чем примириться с ним.
Но и моря, в свой черед,
обращены лицом
вовсе не к нам, но вверх,
ценя их, наоборот,
как выдуманной слепцом
азбуки фейерверк.
Оказываясь в западне
или же когда мы
никому не нужны,
мы видим моря вовне,
больше беря взаймы,
чем наяву должны.
В облике многих вод,
бегущих на нас, рябя,
встающих там на дыбы,
мнится свобода от
всего, от самих себя,
не говоря -- судьбы.
Если вообще она
существует -- и спор
об этом сильней в глуши --
она не одушевлена,
так как морской простор
шире, чем ширь души.
Сворачивая шапито,
грустно думать о том,
что бывшее, скажем, мной,
воздух хватая ртом,
превратившись в ничто,
не сделается волной.
Но ежели вы чуть-чуть
мизантроп, лиходей,
то вам, подтянув кушак,
приятно, подставив ей,
этой свободе, грудь,
сделать к ней лишний шаг.
1994
* Опубликовано в сб. "В окрестностях Атлантиды" ("Пушкинский фонд",
С-Пб., 1995) под заглавием "Моллюск". В СИБ идентичный текст озаглавлен
"Тритон". -- С. В.
--------
Мы жили в городе цвета окаменевшей водки.
Электричество поступало издалека, с болот,
и квартира казалась по вечерам
перепачканной торфом и искусанной комарами.
Одежда была неуклюжей, что выдавало
близость Арктики. В том конце коридора
дребезжал телефон, с трудом оживая после
недавно кончившейся войны.
Три рубля украшали летчики и шахтеры.
Я не знал, что когда-нибудь этого больше уже не будет.
Эмалированные кастрюли кухни
внушали уверенность в завтрашнем дне, упрямо
превращаясь во сне в головные уборы либо
в торжество Циолковского. Автомобили тоже
катились в сторону будущего и были
черными, серыми, а иногда (такси)
даже светло-коричневыми. Странно и неприятно
думать, что даже железо не знает своей судьбы
и что жизнь была прожита ради апофеоза
фирмы Кодак, поверившей в отпечатки
и выбрасывающей негативы.
Райские птицы поют, не нуждаясь в упругой ветке.
1994
--------
О если бы птицы пели и облака скучали,
и око могло различать, становясь синей,
звонкую трель преследуя, дверь с ключами
и тех, кого больше нету нигде, за ней.
А так -- меняются комнаты, кресла, стулья.
И всюду по стенам то в рамке, то так -- цветы.
И если бывает на свете пчела без улья
с лишней пыльцой на лапках, то это ты.
О если б прозрачные вещи в густой лазури
умели свою незримость держать в узде
и скопом однажды сгуститься -- в звезду, в слезу ли --
в другом конце стратосферы, потом -- везде.
Но, видимо, воздух -- только сырье для кружев,
распятых на пяльцах в парке, где пасся царь.
И статуи стынут, хотя на дворе -- бесстужев,
казненный потом декабрист, и настал январь.
1994
--------
Не надо обо мне. Не надо ни о ком.
Заботься о себе, о всаднице матраца.
Я был не лишним ртом, но лишним языком,
подспудным грызуном словарного запаса.
Теперь в твоих глазах амбарного кота,
хранившего зерно от порчи и урона,
читается печаль, дремавшая тогда,
когда за мной гналась секира фараона.
С чего бы это вдруг? Серебряный висок?
Оскомина во рту от сладостей восточных?
Потусторонний звук? Но то шуршит песок,
пустыни талисман, в моих часах песочных.
Помол его жесток, крупицы -- тяжелы,
и кости в нем белей, чем просто перемыты.
Но лучше грызть его, чем губы от жары
облизывать в тени осевшей пирамиды.
1994
--------
После нас, разумеется, не потоп,
но и не засуха. Скорей всего, климат в царстве
справедливости будет носить характер
умеренного, с четырьмя временами года,
чтоб холерик, сангвиник, флегматик и меланхолик
правили поочередно: на протяженьи трех
месяцев каждый. С точки зрения энциклопедии,
это -- немало. Хотя, бесспорно,
переменная облачность, капризы температуры
могут смутить реформатора. Но бог торговли
только радуется спросу на шерстяные
вещи, английские зонтики, драповое пальто.
Его злейшие недруги -- штопаные носки
и перелицованные жакеты. Казалось бы, дождь в окне
поощряет именно этот подход к пейзажу
и к материи в целом: как более экономный.
Вот почему в конституции отсутствует слово "дождь".
В ней вообще ни разу не говорится
ни о барометре, ни о тех, кто, сгорбясь
за полночь на табуретке, с клубком вигони,
как обнаженный Алкивиад,
коротают часы, листая страницы журнала мод
в предбаннике Золотого Века.
1994
--------
Новое небо за тридевятью земель.
Младенцы визжат, чтоб привлечь вниманье
аиста. Старики прячут голову под крыло,
как страусы, упираясь при этом клювом
не в перья, но в собственные подмышки.
Можно ослепнуть от избытка ультрамарина,
незнакомого с парусом. Увертливые пиро'ги
подобны сильно обглоданной -- стесанной до икры! --
рыбе. Гребцы торчат из них, выдавая
тайну движения. Жертва кораблекрушенья,
за двадцать лет я достаточно обжил этот
остров (возможно, впрочем, что -- континент),
и губы сами шевелятся, как при чтеньи, произнося
"тропическая растительность, тропическая растительность".
Скорей всего, это -- бриз; во второй половине дня
особенно. То есть, когда уже
остекленевший взор больше не отличает
оттиска собственной пятки в песке от пятки
Пятницы. Это и есть начало
письменности. Или -- ее конец.
Особенно с точки зрения вечернего океана.
1994
--------
Глупое время: и нечего, и не у кого украсть.
Легионеры с пустыми руками возвращаются из походов.
Сивиллы путают прошлое с будущим, как деревья.
И актеры, которым больше не аплодируют,
забывают великие реплики. Впрочем, забвенье -- мать
классики. Когда-нибудь эти годы
будут восприниматься как мраморная плита
с сетью прожилок -- водопровод, маршруты
сборщика податей, душные катакомбы,
чья-то нитка, ведущая в лабиринт, и т. д. и т. п. -- с пучком
дрока, торчащим из трещины посередине.
А это было эпохой скуки и нищеты,
когда нечего было украсть, тем паче
купить, ни тем более преподнести в подарок.
Цезарь был ни при чем, страдая сильнее прочих
от отсутствия роскоши. Нельзя упрекнуть и звёзды,
ибо низкая облачность снимает с планет ответственность
перед обжитой местностью: отсутствие не влияет
на присутствие. Мраморная плита
начинается именно с этого, поскольку односторонность --
враг перспективы. Возможно, просто
у вещей быстрее, чем у людей,
пропало желание размножаться.
1994
--------
Дорогой Карл XII, сражение под Полтавой,
слава Богу, проиграно. Как говорил картавый,
"время покажет Кузькину мать", руины,
кости посмертной радости с привкусом Украины.
То не зелено-квитный, траченный изотопом,--
жовто-блакытный реет над Конотопом,
скроенный из холста, знать, припасла Канада.
Даром что без креста, но хохлам не надо.
Гой ты, рушник, карбованец, семечки в полной жмене!
Не нам, кацапам, их обвинять в измене.
Сами под образами семьдесят лет в Рязани
с залитыми1 глазами жили, как при Тарзане.
Скажем им, звонкой матерью паузы медля2 строго:
скатертью вам, хохлы, и рушником дорога!
Ступайте от нас в жупане, не говоря -- в мундире,
по адресу на три буквы, на все четыре
стороны.3 Пусть теперь в мазанке хором гансы
с ляхами ставят вас на четыре кости, поганцы.
Как в петлю лезть -- так сообща, путь выбирая в чаще,4
а курицу из борща грызть в одиночку слаще.
Прощевайте, хохлы, пожили вместе -- хватит!
Плюнуть, что ли, в Днипро, может, он вспять покатит,
брезгуя гордо нами, как скорый, битком набитый
кожаными5 углами и вековой обидой.
Не поминайте лихом. Вашего хлеба, неба,
нам, подавись мы жмыхом и колобом, не треба.6
Нечего портить кровь, рвать на груди одежду.
Кончилась, знать, любовь, коль и была промежду.
Что ковыряться зря в рваных корнях глаголом?7
Вас родила земля, грунт, чернозем с подзолом.8
Полно качать права, шить нам одно, другое.
Это земля не дает вам, кавунам,9 покоя.
Ой да Левада-степь, краля, баштан, вареник!
Больше, поди, теряли -- больше людей, чем денег.
Как-нибудь перебьемся. А что до слезы из глаза --
нет на нее указа, ждать до другого раза.
С Богом, орлы, казаки,10 гетманы, вертухаи!
Только когда придет и вам помирать, бугаи,
будете вы хрипеть, царапая край матраса,
строчки из Александра, а не брехню Тараса.
* Стихотворение отсутствует в СИБ и, видимо, неопубликовано; было
несколько раз прочитано Бродским в начале 1990-х годов. Я нашёл два
интернет-источника с существенными расхождениями -- очевидно, ошибками
расшифровки звуковой записи. Стихотворение даётся по третьему источнику --
тексту, присланному мне Алексеем Голицыным, с отмеченными расхождениями со
вторым (более поздним) интернет-источником ("вариант 2") и с более-менее
произвольной пунктуацией. -- С. В.
* Комментарий к первому источнику (украинский веб-сайт): "(Прочитано
28.02.1994 року, Квiнсi-коледж, вечiр. С магнiтна стрiчка цього вечора). Цей
текст iз коментарiiм було оприлюднено у газетi "Вечiрнiй Киiв" 14 листопада
1996 року."
* Комментарий ко второму источнику (сетевой журнал ":ЛЕНИН:" под ред.
М. Вербицкого): "Прочитано Иосифом Бродским 28 февраля 1994 года на
вечеринке в Квинси-коледж (США). Существует магнитофонная запись этой
вечеринки. Републикация из газеты "Голос громадянина" N 3, 1996 год."
* Комментарий к третьему источнику: "Текст транскрибирован с
видеокассеты. <Запись 25 августа 1992 г., Стокгольм.> Отвечаю за все, кроме
орфографии. -- Алексей Голицын". Запись начинается словами Бродского:
"Сейчас я прочту стихотворение, которое может вам сильно не понравиться, но
тем не менее... Стихи называются..."
1 Вариант 2: "с сальными глазами"
2 Вариант 2: "паузы метя строго"
3 Вариант 2: "по адресу на три буквы, на стороны все четыре. / Пусть
теперь..."
4 Вариант 2: "суп выбирая в чаше"
5 Вариант 2: "как оскомой, битком набитый / отторгнутыми углами"
6 Вариант 2: "подавись вы жмыхом, не подолгом не треба"
и сварит всмятку себе яйцо.
Раньше, пятно посадив, я мог посыпать щелочь.
Это всегда помогало, как тальк прыщу.
Теперь вокруг тебя волнами ходит сволочь.
Ты носишь светлые платья. И я грущу.
<1993>
--------
Не первой свежести -- как и цветы в ее
руках. В цветах -- такое же вранье
и та же жажда будущего. Карий
глаз смотрит в будущее, где
ни ваз, ни разговоров о воде.
Один гербарий.
Отсюда -- складчатость. Сначала -- рта,
потом -- бордовая, с искрой, тафта,
как занавес, готовый взвиться
и обнаружить механизм ходьбы
в заросшем тупике судьбы;
смутить провидца.
Нога в чулке из мокрого стекла
блестит, как будто вплавь пересекла
Босфор и требует себе асфальта
Европы или же, наоборот, --
просторов Азии, пустынь, щедрот
песков, базальта.
Камея в низком декольте. Под ней,
камеей, -- кружево и сумма дней,
не тронутая их светилом,
не знающая, что такое -- кость,
несобираемая в горсть;
простор белилам.
Что за спиной у ней, опричь ковра
с кинжалами? Ее вчера.
Десятилетья. Мысли о Петрове,
о Сидорове, не говоря
об Иванове, возмущавших зря
пять литров крови.
Что перед ней сейчас? Зима. Стамбул.
Ухмылки консула. Настырный гул
базара в полдень. Минареты класса
земля-земля или земля-чалма
(иначе -- облако). Зурна, сурьма.
Другая раса.
Плюс эта шляпа типа лопуха
в провинции и цвета мха.
Болтун с палитрой. Кресло. Англичане
такие делали перед войной.
Амур на столике: всего с одной
стрелой в колчане.
Накрашенным закрытым ртом
лицо кричит, что для него "потом"
важнее, чем "теперь", тем паче --
"тогда"! Что полотно -- стезя
попасть туда, куда нельзя
попасть иначе.
Так боги делали, вселяясь то
в растение, то в камень: до
возникновенья человека. Это
инерция метаморфоз
сиеной и краплаком роз
глядит с портрета,
а не сама она. Она сама
состарится, сойдет с ума,
умрет от дряхлости, под колесом, от пули.
Но там, где не нужны тела,
она останется какой была
тогда в Стамбуле.
<1993>
* Ritratto di donna: Женский портрет (итал.). (прим. в СИБ)
--------
Поднимается занавес: на сцене, увы, дуэль.
На секунданте -- коричневая шинель.
И кто-то падает в снег, говоря "Ужель".
Но никто не попадает в цель.
Она сидит у окна, завернувшись в шаль.
Пока существует взгляд, существует даль.
Всю комнату заполонил рояль.
Входит доктор и говорит: "Как жаль..."
Метель за окном похожа на вермишель.
Холодно, и задувает в щель.
Неподвижное тело. Неприбранная постель.
Она трясет его за плечи с криком: "Мишель! Мишель,
проснитесь! Прошло двести лет! Не столь
важно даже, что двести! Важно, что ваша роль
сыграна! Костюмы изгрызла моль!"
Мишель улыбается и, превозмогая боль,
рукою делает к публике, как бы прося взаймы:
"Если бы не театр, никто бы не знал, что мы
существовали! И наоборот!" Из тьмы
зала в ответ раздается сдержанное "хмы-хмы".
март 1994
--------
Захолустная бухта; каких-нибудь двадцать мачт.
Сушатся сети -- родственницы простыней.
Закат; старики в кафе смотрят футбольный матч.
Синий залив пытается стать синей.
Чайка когтит горизонт, пока он не затвердел.
После восьми набережная пуста.
Синева вторгается в тот предел,
за которым вспыхивает звезда.
1994
--------
Е. Леонской
В воздухе -- сильный мороз и хвоя.
Наденем ватное и меховое.
Чтоб маяться в наших сугробах с торбой --
лучше олень, чем верблюд двугорбый.
На севере если и верят в Бога,
то как в коменданта того острога,
где всем нам вроде бока намяло,
но только и слышно, что дали мало.
На юге, где в редкость осадок белый,
верят в Христа, так как сам он -- беглый:
родился в пустыне, песок-солома,
и умер тоже, слыхать, не дома.
Помянем нынче вином и хлебом
жизнь, прожитую под открытым небом,
чтоб в нем и потом избежать ареста
земли -- поскольку там больше места.
декабрь 1994
--------
15 декабря 1994 г.
Надежда Филипповна1 милая!
Достичь девяноста пяти
упрямство потребно и сила -- и
позвольте стишок поднести.
Ваш возраст -- я лезу к Вам с дебрями
идей, но с простым языком --
есть возраст шедевра. С шедеврами
я лично отчасти знаком.
Шедевры в музеях находятся.
На них, разеваючи пасть,
ценитель и гангстер охотятся.
Но мы не дадим Вас украсть.
Для Вас мы -- зеленые овощи,
и наш незначителен стаж.
Но Вы для нас -- наше сокровище,
и мы -- Ваш живой Эрмитаж.
При мысли о Вас достижения
Веласкеса чудятся мне,
Учелло картина "Сражение"
и "Завтрак на травке" Мане.
При мысли о Вас вспоминаются
Юсуповский, Мойки вода,
Дом Связи с антеннами -- аиста
со свертком подобье гнезда.
Вы жили вблизи абортария,
Людмилу2 от мира тая.
и изредка пьяная ария
в подъезде звучала моя.
Орава черняво-курчавая
клубилась там сутками сплошь,
талантом сверкая и чавкая,
как стайка блестящих галош.
Как вспомню я Вашу гостиную,
любому тогда трепачу
доступную, тотчас застыну я,
вздохну, и слезу проглочу.
Там были питье и питание,
там Пасик3 мой взор волновал.
там разным мужьям испытания
на чары их баб я сдавал.
Теперь там -- чужие владения.
Под новым замком, взаперти,
мы там для жильца -- привидения,
библейская сцена почти.
В прихожей кого-нибудь тиская
на фоне гвардейских знамен,4
мы там -- как Капелла Сикстинская --
подернуты дымкой времен.
Ах, в принципе, где бы мы ни были,
ворча и дыша тяжело,
мы, в сущности, слепки той мебели,
и Вы -- наш Микельанджело.
Как знать, благодарная нация
когда-нибудь с тростью в руке
коснется, сказав: "Реставрация!",
теней наших в том тупике.
Надежда Филипповна! В Бостоне
большие достоинства есть.
Везде -- полосатые простыни
со звездами -- в Витькину5 честь.
Повсюду -- то гости из прерии.
то Африки вспыльчивый князь,
то просто отбросы Империи.
ударившей мордочкой в грязь.
И Вы, как бурбонская лилия
в оправе из хрусталя,
прищурясь, на наши усилия
глядите слегка издаля.
Ах, все мы здесь чуточку парии
и аристократы чуть-чуть.
Но славно в чужом полушарии
за Ваше здоровье хлебнуть!
1 Надежда Филипповна Крамова, актриса и писательница, ныне живет в
Бостоне, США.
2 Людмила Штерн, писательница, журналистка, дочь Надежды Крамовой.
3 Пасик -- кот в доме Надежды Крамовой.
4 Яков Иванович Давидович, муж Надежды Крамовой, был известным знатоком
русского военного быта и коллекционером предметов этого быта.
5 Виктор Штерн, зять Надежды Крамовой, профессор математики Бостонского
университета. (прим. изд.)
* "Звезда". No. 5. 1995
--------
Поезд из пункта А, льющийся из трубы
туннеля, впадает с гудением в раскинувшееся широко,
в котором морщины сбежались, оставив лбы,
а те кучевой толпой сбились в чалму пророка.
Ты встретишь меня на станции, расталкивая тела,
и карий местного мусора примет меня за дачника.
Но даже луна не узнает, какие у нас дела,
заглядывая в окно, точно в конец задачника.
Мы -- на раскопках грядущего, бьющего здесь ключом,
то есть жизни без нас, уже вывозимой за море
вследствие потной морзянки и семафора в чем
мать родила, на память о битом мраморе.
И ежели нас в толпе, тысячу лет спустя,
окликнет ихний дозор, узнав нас по плоскостопию,
мы прикинемся мертвыми, под каблуком хрустя:
подлиннику пустоты предпочитая копию.
1994
--------
Кто там сидит у окна на зеленом стуле?
Платье его в беспорядке, и в мыслях -- сажа.
В глазах цвета бесцельной пули --
готовность к любой перемене в судьбе пейзажа.
Всюду -- жертвы барометра. Не дожидаясь залпа,
царства рушатся сами, красное на исходе.
Мы все теперь за границей, и если завтра
война, я куплю бескозырку, чтоб не служить в пехоте.
Мы знаем, что мы на севере. За полночь гроздь рябины
озаряет наличник осиротевшей дачи.
И пусть вы -- трижды Гирей, но лицо рабыни,
взявшись ее покрыть, не разглядеть иначе.
И постоянно накрапывает, точно природа мозгу
хочет что-то сообщить; но, чтоб не портить крови,
шепчет на местном наречьи. А ежели это -- Морзе,
кто его расшифрует, если не шифер кровли?
1994
--------
Постепенно действительность превращается в недействительность.
Ты прочтешь эти буквы, оставшиеся от пера,
и еще упрекнешь, как муравья -- кора
за его медлительность.
Помни, что люди съезжают с квартиры только когда возник
повод: квартплата подпрыгнула, подпали под сокращение;
просто будущему требуется помещение
без них.
С другой стороны, взять созвездия. Как выразился бы судья,
поскольку для них скорость света -- бедствие,
присутствие их суть отсутствие, и бытие -- лишь следствие
небытия.
Так, с годами, улики становятся важней преступленья, дни --
интересней, чем жизнь; так знаками препинания
заменяется голос. Хотя от тебя не дождешься ни
телескопа, ни воспоминания.
1994
--------
Петру Вайлю
Вчера наступило завтра, в три часа пополудни.
Сегодня уже "никогда", будущее вообще.
То, чего больше нет, предпочитает будни
с отсыревшей газетой и без яйца в борще.
Стоит сказать "Иванов", как другая эра
сразу же тут как тут, вместо минувших лет.
Так солдаты в траншее поверх бруствера
смотрят туда, где их больше нет.
Там -- эпидемия насморка, так как цветы не пахнут,
и ропот листвы настойчив, как доводы дурачья,
и город типа доски для черно-белых шахмат,
где побеждают желтые, выглядит как ничья.
Так смеркается раньше от лампочки в коридоре,
и горную цепь настораживает сворачиваемый вигвам,
и, чтоб никуда не ломиться за полночь на позоре,
звезды, не зажигаясь, в полдень стучатся к вам.
1994
--------
Меня упрекали во всем, окромя погоды,
и сам я грозил себе часто суровой мздой.
Но скоро, как говорят, я сниму погоны
и стану просто одной звездой.
Я буду мерцать в проводах лейтенантом неба
и прятаться в облако, слыша гром,
не видя, как войско под натиском ширпотреба
бежит, преследуемо пером.
Когда вокруг больше нету того, что было,
не важно, берут вас в кольцо или это -- блиц.
Так школьник, увидев однажды во сне чернила,
готов к умноженью лучше иных таблиц.
И если за скорость света не ждешь спасибо,
то общего, может, небытия броня
ценит попытки ее превращенья в сито
и за отверстие поблагодарит меня.
1994
--------
Земная поверхность есть
признак того, что жить
в космосе разрешено,
поскольку здесь можно сесть,
встать, пройтись, потушить
лампу, взглянуть в окно.
Восемь других планет
считают, что эти как раз
выводы неверны,
и мы слышим их "нет!",
когда убивают нас
и когда мы больны.
Тем не менее я
существую, и мне,
искренне говоря,
в результате вполне
единственного бытия
дороже всего моря.
Хотя я не враг равнин,
друг ледниковых гряд,
ценитель пустынь и гор --
особенно Апеннин --
всего этого, говорят,
в космосе перебор.
Статус небесных тел
приобретаем за счет
рельефа. Но их рельеф
не плещет и не течет,
взгляду кладя предел,
его же преодолев.
Всякая жизнь под стать
ландшафту. Когда он сер,
сух, ограничен, тверд,
какой он может подать
умам и сердцам пример,
тем более -- для аорт?
Когда вы стоите на
Сириусе -- вокруг
бурое фантази
из щебня и валуна.
Это портит каблук
и не блестит вблизи.
У тел и у их небес
нету, как ни криви
пространство, иной среды.
"Многие жили без, --
заметил поэт, -- любви,
но никто без воды".
Отсюда -- мой сентимент.
И скорей, чем турист,
готовый нажать на спуск
камеры в тот момент,
когда ландшафт волнист,
во мне говорит моллюск.
Ему подпевает хор
хордовых, вторят пять
литров неголубой
крови: у мышц и пор
суши меня, как пядь,
отвоевал прибой.
Стоя на берегу
моря, морща чело,
присматриваясь к воде,
я радуюсь, что могу
разглядывать то, чего
в галактике нет нигде.
Моря состоят из волн --
странных вещей, чей вид
множественного числа,
брошенного на произвол,
был им раньше привит
всякого ремесла.
По существу, вода --
сумма своих частей,
которую каждый миг
меняет их чехарда;
и бредни ведомостей
усугубляет блик.
Определенье волны
заключено в самом
слове "волна". Оно,
отмеченное клеймом
взгляда со стороны,
им не закабалено.
В облике буквы "в"
явно дает гастроль
восьмерка -- родная дочь
бесконечности, столь
свойственной синеве,
склянке чернил и проч.
Как форме, волне чужды
ромб, треугольник, куб,
всяческие углы.
В этом -- прелесть воды.
В ней есть нечто от губ
с пеною вдоль скулы.
Склонностью пренебречь
смыслом, чья глубина
буквальна, морская даль
напоминает речь,
рваные письмена,
некоторым -- скрижаль.
Именно потому,
узнавая в ней свой
почерк, певцы поют
рыхлую бахрому --
связки голосовой
или зрачка приют.
Заговори сама,
волна могла бы свести
слушателя своего
в одночасье с ума,
сказав ему: "я, прости,
не от мира сего".
Это, сдается мне,
было бы правдой. Сей --
удерживаем рукой;
в нем можно зайти к родне,
посмотреть Колизей,
произнести "на кой?".
Иначе с волной, чей шум,
смахивающий на "ура", --
шум, сумевший вобрать
"завтра", "сейчас", "вчера",
идущий из царства сумм, --
не занести в тетрадь.
Там, где прошлое плюс
будущее вдвоем
бьют баклуши, творя
настоящее, вкус
диктует массам объем.
И отсюда -- моря.
Скорость по кличке "свет",
белый карлик, квазар
напоминают нерях;
то есть пожар, базар.
Материя же -- эстет,
и ей лучше в морях.
Любое из них -- скорей
слепок времени, чем
смесь катастрофы и
радости для ноздрей,
или -- пир диадем,
где за столом -- свои.
Собой превращая две
трети планеты в дно,
море -- не лицедей.
Вещью на букву "в"
оно говорит: оно --
место не для людей.
Тем более если три
четверти. Для волны
суша -- лишь эпизод,
а для рыбы внутри --
хуже глухой стены:
тот свет, кислород, азот.
При расшифровке "вода",
обнажив свою суть,
даст в профиль или в анфас
"бесконечность-о-да";
то есть, что мир отнюдь
создан не ради нас.
Не есть ли вообще тоска
по вечности и т. д.,
по ангельскому крылу --
инерция косяка,
в родной для него среде
уткнувшегося в скалу?
И не есть ли Земля
только посуда? Род
пиалы? И не есть ли мы,
пашущие поля,
танцующие фокстрот,
разновидность каймы?
Звезды кивнут: ага,
бордюр, оторочка, вязь
жизней, которых счет
зрения отродясь
от громокипящих га
моря не отвлечет.
Им виднее, как знать.
В сущности, их накал
в космосе объясним
недостатком зеркал;
это легче понять,
чем примириться с ним.
Но и моря, в свой черед,
обращены лицом
вовсе не к нам, но вверх,
ценя их, наоборот,
как выдуманной слепцом
азбуки фейерверк.
Оказываясь в западне
или же когда мы
никому не нужны,
мы видим моря вовне,
больше беря взаймы,
чем наяву должны.
В облике многих вод,
бегущих на нас, рябя,
встающих там на дыбы,
мнится свобода от
всего, от самих себя,
не говоря -- судьбы.
Если вообще она
существует -- и спор
об этом сильней в глуши --
она не одушевлена,
так как морской простор
шире, чем ширь души.
Сворачивая шапито,
грустно думать о том,
что бывшее, скажем, мной,
воздух хватая ртом,
превратившись в ничто,
не сделается волной.
Но ежели вы чуть-чуть
мизантроп, лиходей,
то вам, подтянув кушак,
приятно, подставив ей,
этой свободе, грудь,
сделать к ней лишний шаг.
1994
* Опубликовано в сб. "В окрестностях Атлантиды" ("Пушкинский фонд",
С-Пб., 1995) под заглавием "Моллюск". В СИБ идентичный текст озаглавлен
"Тритон". -- С. В.
--------
Мы жили в городе цвета окаменевшей водки.
Электричество поступало издалека, с болот,
и квартира казалась по вечерам
перепачканной торфом и искусанной комарами.
Одежда была неуклюжей, что выдавало
близость Арктики. В том конце коридора
дребезжал телефон, с трудом оживая после
недавно кончившейся войны.
Три рубля украшали летчики и шахтеры.
Я не знал, что когда-нибудь этого больше уже не будет.
Эмалированные кастрюли кухни
внушали уверенность в завтрашнем дне, упрямо
превращаясь во сне в головные уборы либо
в торжество Циолковского. Автомобили тоже
катились в сторону будущего и были
черными, серыми, а иногда (такси)
даже светло-коричневыми. Странно и неприятно
думать, что даже железо не знает своей судьбы
и что жизнь была прожита ради апофеоза
фирмы Кодак, поверившей в отпечатки
и выбрасывающей негативы.
Райские птицы поют, не нуждаясь в упругой ветке.
1994
--------
О если бы птицы пели и облака скучали,
и око могло различать, становясь синей,
звонкую трель преследуя, дверь с ключами
и тех, кого больше нету нигде, за ней.
А так -- меняются комнаты, кресла, стулья.
И всюду по стенам то в рамке, то так -- цветы.
И если бывает на свете пчела без улья
с лишней пыльцой на лапках, то это ты.
О если б прозрачные вещи в густой лазури
умели свою незримость держать в узде
и скопом однажды сгуститься -- в звезду, в слезу ли --
в другом конце стратосферы, потом -- везде.
Но, видимо, воздух -- только сырье для кружев,
распятых на пяльцах в парке, где пасся царь.
И статуи стынут, хотя на дворе -- бесстужев,
казненный потом декабрист, и настал январь.
1994
--------
Не надо обо мне. Не надо ни о ком.
Заботься о себе, о всаднице матраца.
Я был не лишним ртом, но лишним языком,
подспудным грызуном словарного запаса.
Теперь в твоих глазах амбарного кота,
хранившего зерно от порчи и урона,
читается печаль, дремавшая тогда,
когда за мной гналась секира фараона.
С чего бы это вдруг? Серебряный висок?
Оскомина во рту от сладостей восточных?
Потусторонний звук? Но то шуршит песок,
пустыни талисман, в моих часах песочных.
Помол его жесток, крупицы -- тяжелы,
и кости в нем белей, чем просто перемыты.
Но лучше грызть его, чем губы от жары
облизывать в тени осевшей пирамиды.
1994
--------
После нас, разумеется, не потоп,
но и не засуха. Скорей всего, климат в царстве
справедливости будет носить характер
умеренного, с четырьмя временами года,
чтоб холерик, сангвиник, флегматик и меланхолик
правили поочередно: на протяженьи трех
месяцев каждый. С точки зрения энциклопедии,
это -- немало. Хотя, бесспорно,
переменная облачность, капризы температуры
могут смутить реформатора. Но бог торговли
только радуется спросу на шерстяные
вещи, английские зонтики, драповое пальто.
Его злейшие недруги -- штопаные носки
и перелицованные жакеты. Казалось бы, дождь в окне
поощряет именно этот подход к пейзажу
и к материи в целом: как более экономный.
Вот почему в конституции отсутствует слово "дождь".
В ней вообще ни разу не говорится
ни о барометре, ни о тех, кто, сгорбясь
за полночь на табуретке, с клубком вигони,
как обнаженный Алкивиад,
коротают часы, листая страницы журнала мод
в предбаннике Золотого Века.
1994
--------
Новое небо за тридевятью земель.
Младенцы визжат, чтоб привлечь вниманье
аиста. Старики прячут голову под крыло,
как страусы, упираясь при этом клювом
не в перья, но в собственные подмышки.
Можно ослепнуть от избытка ультрамарина,
незнакомого с парусом. Увертливые пиро'ги
подобны сильно обглоданной -- стесанной до икры! --
рыбе. Гребцы торчат из них, выдавая
тайну движения. Жертва кораблекрушенья,
за двадцать лет я достаточно обжил этот
остров (возможно, впрочем, что -- континент),
и губы сами шевелятся, как при чтеньи, произнося
"тропическая растительность, тропическая растительность".
Скорей всего, это -- бриз; во второй половине дня
особенно. То есть, когда уже
остекленевший взор больше не отличает
оттиска собственной пятки в песке от пятки
Пятницы. Это и есть начало
письменности. Или -- ее конец.
Особенно с точки зрения вечернего океана.
1994
--------
Глупое время: и нечего, и не у кого украсть.
Легионеры с пустыми руками возвращаются из походов.
Сивиллы путают прошлое с будущим, как деревья.
И актеры, которым больше не аплодируют,
забывают великие реплики. Впрочем, забвенье -- мать
классики. Когда-нибудь эти годы
будут восприниматься как мраморная плита
с сетью прожилок -- водопровод, маршруты
сборщика податей, душные катакомбы,
чья-то нитка, ведущая в лабиринт, и т. д. и т. п. -- с пучком
дрока, торчащим из трещины посередине.
А это было эпохой скуки и нищеты,
когда нечего было украсть, тем паче
купить, ни тем более преподнести в подарок.
Цезарь был ни при чем, страдая сильнее прочих
от отсутствия роскоши. Нельзя упрекнуть и звёзды,
ибо низкая облачность снимает с планет ответственность
перед обжитой местностью: отсутствие не влияет
на присутствие. Мраморная плита
начинается именно с этого, поскольку односторонность --
враг перспективы. Возможно, просто
у вещей быстрее, чем у людей,
пропало желание размножаться.
1994
--------
Дорогой Карл XII, сражение под Полтавой,
слава Богу, проиграно. Как говорил картавый,
"время покажет Кузькину мать", руины,
кости посмертной радости с привкусом Украины.
То не зелено-квитный, траченный изотопом,--
жовто-блакытный реет над Конотопом,
скроенный из холста, знать, припасла Канада.
Даром что без креста, но хохлам не надо.
Гой ты, рушник, карбованец, семечки в полной жмене!
Не нам, кацапам, их обвинять в измене.
Сами под образами семьдесят лет в Рязани
с залитыми1 глазами жили, как при Тарзане.
Скажем им, звонкой матерью паузы медля2 строго:
скатертью вам, хохлы, и рушником дорога!
Ступайте от нас в жупане, не говоря -- в мундире,
по адресу на три буквы, на все четыре
стороны.3 Пусть теперь в мазанке хором гансы
с ляхами ставят вас на четыре кости, поганцы.
Как в петлю лезть -- так сообща, путь выбирая в чаще,4
а курицу из борща грызть в одиночку слаще.
Прощевайте, хохлы, пожили вместе -- хватит!
Плюнуть, что ли, в Днипро, может, он вспять покатит,
брезгуя гордо нами, как скорый, битком набитый
кожаными5 углами и вековой обидой.
Не поминайте лихом. Вашего хлеба, неба,
нам, подавись мы жмыхом и колобом, не треба.6
Нечего портить кровь, рвать на груди одежду.
Кончилась, знать, любовь, коль и была промежду.
Что ковыряться зря в рваных корнях глаголом?7
Вас родила земля, грунт, чернозем с подзолом.8
Полно качать права, шить нам одно, другое.
Это земля не дает вам, кавунам,9 покоя.
Ой да Левада-степь, краля, баштан, вареник!
Больше, поди, теряли -- больше людей, чем денег.
Как-нибудь перебьемся. А что до слезы из глаза --
нет на нее указа, ждать до другого раза.
С Богом, орлы, казаки,10 гетманы, вертухаи!
Только когда придет и вам помирать, бугаи,
будете вы хрипеть, царапая край матраса,
строчки из Александра, а не брехню Тараса.
* Стихотворение отсутствует в СИБ и, видимо, неопубликовано; было
несколько раз прочитано Бродским в начале 1990-х годов. Я нашёл два
интернет-источника с существенными расхождениями -- очевидно, ошибками
расшифровки звуковой записи. Стихотворение даётся по третьему источнику --
тексту, присланному мне Алексеем Голицыным, с отмеченными расхождениями со
вторым (более поздним) интернет-источником ("вариант 2") и с более-менее
произвольной пунктуацией. -- С. В.
* Комментарий к первому источнику (украинский веб-сайт): "(Прочитано
28.02.1994 року, Квiнсi-коледж, вечiр. С магнiтна стрiчка цього вечора). Цей
текст iз коментарiiм було оприлюднено у газетi "Вечiрнiй Киiв" 14 листопада
1996 року."
* Комментарий ко второму источнику (сетевой журнал ":ЛЕНИН:" под ред.
М. Вербицкого): "Прочитано Иосифом Бродским 28 февраля 1994 года на
вечеринке в Квинси-коледж (США). Существует магнитофонная запись этой
вечеринки. Републикация из газеты "Голос громадянина" N 3, 1996 год."
* Комментарий к третьему источнику: "Текст транскрибирован с
видеокассеты. <Запись 25 августа 1992 г., Стокгольм.> Отвечаю за все, кроме
орфографии. -- Алексей Голицын". Запись начинается словами Бродского:
"Сейчас я прочту стихотворение, которое может вам сильно не понравиться, но
тем не менее... Стихи называются..."
1 Вариант 2: "с сальными глазами"
2 Вариант 2: "паузы метя строго"
3 Вариант 2: "по адресу на три буквы, на стороны все четыре. / Пусть
теперь..."
4 Вариант 2: "суп выбирая в чаше"
5 Вариант 2: "как оскомой, битком набитый / отторгнутыми углами"
6 Вариант 2: "подавись вы жмыхом, не подолгом не треба"