Пока Юлька была больна, ее мать очень подружилась с Юзефой. Она даже называет Юзефу «тетечкой».
   — Мы и татку твоего хотели пригласить, да не смеем…
   — Папа непременно пришел бы! — горячо уверяю я. — Но в двенадцать часов он в госпитале.
   Когда я ухожу, Юлька кричит мне вслед:
   — Не забудь: завтра в двенадцать с черного хода! И Юзефа чтобы тоже!
   Я очень радуюсь этому приглашению, хотя со словом «свадьба» у меня связаны не очень приятные воспоминания. Я была на свадьбе только один раз в жизни. Выходила замуж двоюродная сестра моей мамы. Я была еще маленькая — лет шести. Дома было много суматохи — одевались, готовились ехать на свадьбу. Пришел дамский парикмахер пан Теодор; он стал завивать маме локоны горячими щипцами, это было ужасно интересно. Пан Теодор нагревал щипцы на керосинке, потом пробовал нагревшиеся щипцы сперва о собственное ухо, о палец, предварительно послюнив его, и, наконец, о кусок газеты, отчего в комнате плыл запах паленой бумаги.
   Завивая мамины локоны, пан Теодор все время восхищался маминой красотой:
   — Урода! Ах, яка урода!
   Я было хотела обидеться за свою маму, но оказалось, что по-польски «урода» означает прелесть, очарование!
   Продолжая уверять, что мама первая «урода» во всем городе, пан Теодор сделал ей замысловатую прическу и ушел. Мама надела новое платье, отделанное букетиками искусственных фиалок. Она вправду была очень красива!
   В это время приехал папа.
   — ПрОшу пана — храк! — сказала Юзефа, помогая папе надеть какой-то диковинный костюм.
   Но, когда папа надел его, я просто огорчилась. Мама такая нарядная и красивая, а папа оделся каким-то шутом гороховым! Что это за костюм? Спереди кургузый, а сзади с раздвоенным хвостиком!
   — Папа, — взмолилась я, чуть не плача. — Сними эту гадость! Мы же на свадьбу едем, там тебя все засмеют. Подумают, чго ты нарочно…
   — Это фрак, — сказал папа очень невесело (ему, видно, самому не нравился его костюм). — На свадьбу, понимаешь, полагается мужчинам надевать фрак… А тебе не нравится? Нет… Мне, брат, тоже не нравится…
   — А чего ж там «не нравится»! — сказала Юзефа. — Храк — и храк. Усе настоящие паны храки надевают… А чем наш пан доктор хуже?
   Меня тоже принарядили, надели на меня мое любимое платье, — а любила я его за то, что в нем был карман, и даже глубокий. Мне всегда попадало за то, что я теряю носовые платки, а тут как раз было куда класть платок.
   Одевая и меня, Юзефа сказала шутя:
   — На свадьбу идешь, шурпочка моя, а няню свою не берешь? Будешь там вкусные вещи кушать, а Юзефе — фига?
   Я стала горячо протестовать:
   — Юзенька, что мне там вкусного дадут, я тебе все-все принесу! Все в карман спрячу — для тебя. Честное слово!
   Юзефа посмеивалась:
   — Ну, смотри не забудь! Ты ж у меня безголовая.
   Юзефа, конечно, шутила, но — я же дала честное слово! И я добросовестно запихала в карман все, чем меня угощали на свадьбе. Карман скоро отяжелел, он крепко ударялся о мой бок, — а главное, он очень заметно оттопыривался. Конечно, мама скоро заметила этот оттопыренный карман и, отведя меня в сторонку, стала его опорожнять… Чего только в нем не оказалось! Груша, сливы, конфеты, а на самом дне — нежное, хрупкое, вконец раздавленное пирожное со взбитыми сливками и вареньем…
   Мама была в ужасе.
   — Откуда это у тебя?
   — Я обещала принести домой Юзефе все, что мне дадут… — чуть не плакала я.
   — Какие глупости!
   — Ничего не глупости, я честное слово дала!
   Кое-как мама вытерла платком мой перепачканный внутри карман, велела мне съесть тут же, при ней, все то, что осталось нераздавленным.
   — А жениха и невесту ты поздравила? Видишь, все поздравляют, ступай и ты.
   Очень сконфуженная, я протискалась сквозь толпу поздравлявших гостей, подошла к жениху и невесте, сунула каждому из них руку и, как всегда в минуты больших волнений, сказала, перепутывая слова: не «поздравляю вас», а «мерси» — то есть благодарю.
   На счастье, тут подошел папа. Я прижалась к нему и от знакомого, милого запаха карболки сразу успокоилась.
   — Ничего, брат, бывает… — посмеивался папа. — А теперь все-таки подойди к жениху и невесте и скажи по-людски: «Поздравляю!» А то они подумают, что ты идиотка!
   В общем, никакого удовольствия мне та свадьба не доставила. Даже вспомнить неприятно!
   Но это было давно.
   Теперь я уже большая, скоро пойду экзаменоваться в первый класс! Теперь я уже, конечно, лучше умею вести себя на людях И потому мне очень обидно, что мама, отправляя меня с Юзефой на свадьбу Юлькиной мамы и Степана Антоновича, говорит мне «с намеком»:
   — Только, пожалуйста, не пихай, ничего в карман и, когда будешь поздравлять новобрачных, не скажи вместо «поздравляю!» — «с Новым годом».
   Удивительная у взрослых способность помнить сто лет всякую чепуху!
   Мы с Юзефой (она — нарядная, с шалью на плечах) долго ищем черный ход в садовый ресторан — мы ведь никогда не бывали там даже и с парадного хода.
   Но вдруг мы видим: идут по аллейке к ресторану новобрачные — Анеля Ивановна и Степан Антонович — и застываем на месте! Не то чтобы такие уж они были нарядные и великолепные, — дело совсем не в этом. Они идут по аллейке не под ручку, как чинно прогуливаются в праздник мужья и жены, — нет, они держатся за руки, как дети! Анеля Ивановна — чуть притулившись к крепкой руке Степана Антоновича, а он — останавливаясь по временам, чтобы поглядеть на нее…
   Они идут СЧАСТЛИВЫЕ. Это понимаю даже я.
   Тут из какой-то боковой двери — это и есть черный ход в ресторан — высыпает группа мужчин во фраках. Один из них посадил к себе на плечо Юльку. Открывая в радостной улыбке милые передние зубки, надетые «набекрень», Юлька машет рукой и кричит:
   — Мамця! Таточка!
   Но тут Юзефа начинает почему-то проявлять признаки беспокойства.
   — Якись паны… — бормочет она. — В храках! Куды же я з ими пойду?
   Но уже Анеля Ивановна увидела нас, расцеловала и вместе со Степаном Антоновичем ведет нас к себе.
   В это время в группе «панов», одетых во фраки, появляется повар в белом фартуке и колпаке. За ним — Гануся, тоже судомойка ресторана, такая же, как Анеля Ивановна. Гануся, видно, сейчас от лохани, с подоткнутой юбкой. Она бесцеремонно расталкивает мужчин во фраках и бросается целовать новобрачных. Она плачет от радости за них, но не касается их своими разведенными в стороны мокрыми руками.
   Анеля Ивановна и Степан Антонович целуются с судомойкой Ганусей, с поваром и со всеми господами во фраках.
   Но тут старик повар предостерегающе поднимает указательный палец:
   — Хлопцы, в зал!
   И все господа во фраках опрометью бегут в ресторан. Анеля Ивановна приводит нас с Юзефой в каморочку, где живут они с Юлькой, — под лестницей, со скошенным потолком. Степан Антонович тоже надевает фрак и уходит в ресторанный зал. Анеля Ивановна быстро сменяет праздничное платье на свою каждодневную затрапезку и становится в кухне рядом с Ганусей у лохани. И все становится таким, как каждый день… Нет, все-гаки не все!
   — Юлечко! — кричит Анеля Ивановна, и синие глаза ее сияют. — Юлечка, угощай дорогих гостей.
   Юлька угощает нас конфетами и яблоками. Анеля Ивановна вбегает на секунду к нам.
   — Тетечко! — просит она Юзефу. — Может, вы выпьете килишек (рюмочку)?
   И убегает.
   Выпив «килишек», Юзефа с удовольствием крякает. Потом она спрашивает Юльку, кто были те паны, которые дожидались новобрачных у входа.
   — Так это ж наши лакеи! — отвечает Юлька.
   — А почему на них храки надеты?
   — Ну как же! В хорошем ресторане лакей всегда во фраке! — объясняет Юлька. — Видели того, кто меня на руках держал? Это Станислав, старший лакей. У него аж два фрака: на будни и на праздник. Ох, он и бережет их! Ведь без фрака его в приличный ресторан не возьмут.
   Мимо каморки Анели Ивановны все время пробегают туда и обратно лакеи с подносами, уставленными кушаньями и бутылками, которые они несут посетителям в зал. Из зала доносится музыка — скрипка и рояль. Но, наверно, — наверно! — в зале не так весело, как здесь, в каморке под лестницей, куда время от времени вбегают на секунду то Анеля Ивановна, то Степан Антонович.
   В одну какую-то минуту они появляются оба, словно какое-то счастливое облако, соединив, внесло их одновременно. Они весело кивают нам, — сейчас они убегут…
   — Горько! — раздается от двери веселый мужской голос. — Горько!
   И за спиной новобрачных появляется Вацек! Тот Вацек, который пропал с самого 1 мая!
   Он стоит в дверях, рыжий, худющий, заросший, но веселый, как всегда, и улыбается во весь рот!
   — Ваць… — узнает Юлька и восторженно хлопает в ладоши. — Ты пришел?
   — Да. Пришел.
   — Откуда? — ахает Анеля Ивановна.
   — Оттуда. Все расскажу подробно, когда меня накормят. Знаете, в тюрьме был очень плохой ресторан… Но послушайте, — что я вам сейчас сказал? Я сказал: «Горько!»
   — Горько-о-о! — подхватывают из кухни. — Горько!
   Степан Антонович наливает вина в две рюмочки. Берет одну себе, другую подает Анеле Ивановне. Они выпивают вино, глядя неотрывно друг другу в глаза. Потом Степан Антонович кладет руки на плечи Анели Ивановны, они целуются, и Степан Антонович ласково прижимает ее голову к своей щеке. Все это длится одну секунду…
   — Степа! — кричат Степану Антоновичу. — Бифштекс на девятый столик! И консоме с пирожком — на одиннадцатый.
   И все разбегаются, каждый к своей работе…
   — Ну, какая была свадьба? — спрашивает меня дома мама.
   — Чудная! — говорю я.
   Я и сегодня думаю, что эта свадьба была чудная. Одна из самых чудесных свадеб, какие я видела в жизни. Потому что — счастливая!


Глава двадцать первая. ЭКЗАМЕН


   Приходит 5 августа, и меня ведут на экзамен. Не в женскую гимназию, а в институт. Институт этот считается выше, чем гимназия. Из-за этого института у нас дома идут жаркие споры с утра до ночи!
   — Все твои выдумки! — говорит мама папе. — В женской гимназии ей будет лучше: там таких, как она, много, и отношение лучше.
   Я настораживаюсь: каких это «таких, как я»? Чем я особенная?
   Но папа в этом вопросе просто как скала!
   — В институте учебная программа больше!
   — Подумаешь, программа… — пренебрежительно говорит мама. — Ты бы ее еще в мужскую гимназию отдал, там программа еще больше.
   — И отдал бы! Да не берут туда девочек… А в институте программа по математике значительно большая, чем в женской гимназии: проходят даже небольшой курс тригонометрии.
   — Тригонометрия… необходимо это для девочки!.. — пожимает мама плечами.
   Папа вдруг сердится:
   — Да! Необходимо! Без математики нет мышления, а без мышления нет человека!
   В итоге этих споров победил папа: мои бумаги подали в институт. Когда знакомые, в особенности моего возраста, спрашивают, почему в институт, почему не в гимназию, мне как-то неловко. Что я могу ответить? Что без математики нет мышления, а без мышления нет человека? Я отвечаю скромненько: так хочет папа, а он, наверно, лучше знает…
   Скажу здесь к слову. С тех пор прошло более шестидесяти лет, и я свято чту память о моем отце. Он прожил долгую, хорошую жизнь, он не раз совершал поступки, которые можно смело назвать героическими (об этом я расскажу в другой книге), он умер, презирая своих палачей, не унизившись перед ними ни на секунду. Но вот в этом — в выборе учебного заведения для своей единственной дочки — он был неправ. Я проучилась в этом проклятом институте семь лет, я перенесла в нем много унижений и несправедливостей. А математика, как там ее преподавали, была такой же суррогат, как желудевый кофе… И математике и мышлению я научилась уже гораздо позже, в высшем учебном заведении, а в особенности в жизни.
   5 августа мы с мамой отправляемся в институт на экзамен. Когда мы уходим, папы нет дома — его в четыре часа утра позвали к больному и он еще не возвращался. Он оставил мне записку, нацарапанную его неразборчивым почерком:
   …Пуговка!

   1) Спокойненько, спокойненько!

   2) Думать! Не подумав, не отвечай — скажешь глупость!

   3) Если очень перепугаешься, вспомни Муция Сцеволу или маленького спартанца с лисицей: им было хуже, но они не подали и виду.

   А в общем — все будет хорошо!

   Папа

   Меня провожает весь дом — Юзефа, Поль, одноглазка Кики. Из всех окон машут соседи. Карман у меня набит, как подушка: все дали мне что-нибудь «на счастье». Юзефа — завернутый в бумажку кусочек какой-то сухой черной гадости («Это священное!»), Поль — морскую раковинку, мама — фарфоровую фигурку зайчика. Старая Хана принесла нам утреннюю порцию бубликов, и один из них, самый золотистый и пузатый, она просит меня положить в карман «на счастье».
   От всей этой торжественности мое волнение все усиливается. У меня нет в голове ни одной веселой, смешной мысли! Одно трепыхание и страх!
   Мы идем с мамой по улицам. Страх мой перед экзаменом все растет: меня даже слегка тошнит, и у меня начинает болеть живот — не сильно, а как-то тягуче, тоскливо. И совершенно непонятно, почему на улицах все — как всегда! У сквера стоит «халвишник»; его обступили мальчишки, они умоляют дать им облизать нож, которым он отрезает покупателям халву. Из часового магазина хозяин выбежал за ушедшим было покупателем, которого он боится упустить:
   — Верьте совести! Себе в убыток: за три рубля семьдесят копеек отдаю. Берете?
   В дверях галантерейных лавок приказчицы зазывают покупателей на разные голоса, выхваливая по-польски свой товар:
   — Парасолики! Бутики! Кошули! Корунки! Встонжки розмаиты! (Зонтики! Ботинки! Рубашки! Кружева! Ленты разные!)
   А я иду в институт на экзамен. Как на смерть… Хорошо папе писать про Муция Сцеволу — тот говорил с врагом, бесстрашно положив руку в огонь, рука горела, но Муций был спокоен! И про маленького спартанца тоже — лисица, которую он скрыл в складках своего платья, прогрызла и порвала ему когтями живот, но он ничем не обнаружил этого перед учителем в школе… так я же тоже не обнаруживаю! У меня живот разбаливается все пуще, я ведь молчу! Но экзамена я все-таки боюсь… Я тихонько пожимаю мамину руку, но у мамы рука холодная как лед, и, кажется, она боится за меня еще больше, чем я сама.
   В писчебумажном магазине мама покупает мне карандаш и две тетради: одну в линейку — для русского и одну в клеточку — для арифметики. Узнав, что я иду экзаменоваться, лавочница ахает: «Ну, в добрый час! Счастливо!» — и дарит мне картинку. На ней изящная женская рука двумя хрупкими пальчиками держит пудовый букет роз и незабудок. Красота!
   Но вот мы пришли. Длинное трехэтажное здание с безбровыми — без наличников — окнами. Окна до половины закрашены белой краской и похожи на бельмастые глаза базарных слепцов.
   В вестибюле мы встречаемся с Серафимой Павловной Шабановой, Зоей и Ритой. Мама и Серафима Павловна встречаются сердечно — все-таки они подруги с детства, а что мужья ссорятся, ну, это их мужское дело. Добродушная толстушка Зоя тоже радостно меня обнимает. Рита, кивнув мне головой, убегает с какими-то девочками, с которыми она только что здесь познакомилась. Мы с Зоей идем вверх по узорной, словно кружевной, чугунной лестнице. На площадке я оборачиваюсь назад — мама стоит в вестибюле вместе со всеми остальными мамами и смотрит мне вслед. У нее в руках моя шляпка с двумя ленточками сзади. Шляпка подпрыгивает, ленточки дрожат — это у мамы от волнения трясутся руки. Бедная моя мама…
   Мы с Зоей, идем наверх. В двух огромных, сходящихся под прямым углом коридорах — широких, хоть на тройке ездить! — много девочек, всего больше маленьких, экзаменующихся в первый и приготовительный классы.
   — Ты боишься? — спрашиваю я у Зои.
   Она смотрит на меня своими красивыми безмятежными глазами:
   — Ну, вот еще… Чего же бояться?
   — Вдруг срежемся?
   — Мы с Риткой не срежемся! — уверенно говорит Зоя. — С нами сама Ирина Андреевна занималась… Каждый день ее к нам в Броварню возили и обратно в город увозили. И стоили, знаешь, эти уроки недешево!
   — А кто это Ирина Андреевна?
   — Не знаешь? — удивляется Зоя. — Учительница первого класса… Нет, мы не срежемся!
   К нам подбегает Рита:
   — Зойка, я места заняла. На первой парте!
   — И для Саши?
   Рита быстро шепчет что-то Зое. Но так громко, что я отчетливо слышу:
   — Она же в другом классе будет. С жидовками…
   В эту минуту раздается звонок — длинный, сверлящий воз дух. Классные дамы и учительницы — их несколько человек — командуют:
   — По классам, медам!.. По классам!
   И разводят нас по классам.
   Рита ошиблась — меня ввели в тот же класс, где и они с Зоей. Сижу, обалделая, растерянная… Почему я «с жидовками»? Почему мы все «медамы»?..
   — Медам! — обращается к нам одна из учительниц. — Вы должны сидеть тихо, не переговариваться между собой, не возить ногами, не стучать пюпитрами… Сейчас мы начинаем устный экзамен по русскому языку… Шамшева Елена! Прошу подойти к столу.
   Одна за другой вызываемые девочки подходят к столику, за которым сидят три учительницы. Каждая девочка читает вслух отрывок из хрестоматии. Одни читают свободно, осмысленно, другие — еле-еле, медленно, запинаясь. Потом каждой девочке дают сделать устно грамматический разбор предложений, — предложения все очень простые, например: «Дети побежали в лес» («дети» — подлежащее, «побежали» — сказуемое, «в лес» — обстоятельство места).
   В общем, экзамен очень легкий, ну просто самые пустяки спрашивают! Я веселею, у меня перестает болеть живот, и я даже с нетерпением жду своей очереди. Но меня почему-то пока не спрашивают.
   Зоя отвечает прилично. Читает не очень бегло, но разбор предложений делает правильно. Зато с Ритой получается очень нехорошо: она плохо читает, только что не по складам, а разбирая предложение «Ночью дети спят», говорит, что «ночью» — это определение. Потом поправляется: «Нет, это обстоятельство места». Миловидная учительница с синими глазками — это, верно, и есть та самая Ирина Андреевна, которая давала им уроки, — очень волнуется. Она ласково и мягко уговаривает Риту «подумать», «вспомнить», задает ей наводящее вопросы, но Рите это мало помогает. Тогда Ирина Андреевна предлагает ей прочитать наизусть стихотворение или басню.
   Рита, прокашлявшись, читает:
   ЧИЖ и ГОЛУБЬ
   БАСНЯ КРЫЛОВА
   ЧИЗА ЖАХЛОПНУЛА…
   Девочки дружно смеются. Я не смеюсь. Я-то ведь хорошо знаю, как это бывает, когда от волнения говоришь не то, что хочешь!
   — Нехорошо, медам! — укоряет их Ирина Андреевна. Она волнуется, лицо у нее пошло пятнами. — Нехорошо смеяться! Шабанова просто оговорилась, это со всяким может случиться… Читайте сначала, Шабанова! Читайте спокойно, не волнуйтесь…
   Но не тут-то было! Бедная Рита — она ведь проваливается и знает, что проваливается! — волнуется и от волнения без конца повторяет все ту же обмолвку:
   — Чиза жахлопнула злодейка-западня…
   На этом ответ Риты кончается. Мне ее ужасно жалко — ведь ее не примут! Когда ей говорят: «Ну, садитесь, Шабанова», — я делаю ей приглашающий жест: сядь, мол, рядом со мной, на свободное место. Но Рита молниеносно быстро показывает мне язык и садится на свое прежнее место. Можно подумать, что не она провалилась и я ее за это жалею, а я провалилась и она меня за это презирает!
   А меня все не спрашивают. Я уже очень устала сидеть смирно и вслушиваться в чужие ответы. У меня самой в голове начинают путаться все «образы действий» и дополнения, стихи, басни и прозаические отрывки… На какую-то секунду мне вдруг страшно хочется спать. Я с ужасом думаю: как же я буду отвечать, если я так раскисла?
   Ирина Андреевна объявляет нам, что сейчас будет перемена, — можно выйти в коридор. А потом всем уже спрошенным девочкам — перейти в соседний класс, там они будут писать диктовку, а потом — экзаменоваться по арифметике. А те девочки, которых еще не проэкзаменовали по русскому языку, пусть возвращаются после перемены сюда, в этот класс: их будут экзаменовать тут.
   Со всех ног бегу к маме — пусть не волнуется, меня еще не экзаменовали. И пусть будет спокойна: экзаменуют очень, очень легко!
   — Ну, не так уж легко! — вздыхает Серафима Павловна (они с мамой сидят в вестибюле рядышком). — Риточку мою просто ужас как строго спрашивали!
   Я молчу. Я ведь слышала, как экзаменовали Риту и как она отвечала. Просто вчуже было неловко.
   Звонок снова зовет нас наверх. С той необыкновенной легкостью, с какой дети привыкают к новому месту, к новой обстановке, я уже чувствую себя в институте как дома. Поднимаюсь легко, бегом вверх по лестнице, сделанной словно из чугунного кружева, — а в первый раз я шла по ней со страхом! — мне нравятся широкие, залитые солнцем сводчатые коридоры, глубокие ниши с окнами, замазанными до половины белой краской.
   Неэкзаменованных девочек вместе со мной всего семь человек. И все они — еврейки: Фейгель, Гуз, Айзенштейн и другие.
   Начинается экзамен, и я просто ушам не верю. То же чтение вслух, но не коротеньких рассказиков из хрестоматии, а больших, сложных литературных отрывков. Самые разнообразные вопросы по содержанию прочитанного. Разбор не только по частям предложения, но и по частям речи. И еще, и еще, и еще.

 
   В отрывке, который читает первая из экзаменуемых девочек, Айзенштейн, встречаются слова: «побывал во всех частях света». Учительница спрашивает:
   — А сколько частей света вы знаете?
   Айзенштейн отвечает:
   — Пьять…
   Ирина Андреевна иронически переглядывается с другой учительницей. Но третья из них пожилая, с желтым лицом, на котором очень ярко выделяются умные глаза, такие горячие, что, кажется, тронь — руку обожжешь, без всякой насмешки поправляет Айзенштейн:
   — Надо говорить не «пьять», а пять…
   Меня экзаменуют последней. Мне дают читать кусочек монолога Чацкого из «Горе от ума».

 
Французик из Бордо, надсаживая грудь,
Собрал вокруг себя род веча…

 
   Я очень люблю «Горе от ума» — мы это читали с мамой — мне приятно встретить знакомые стихи. Я читаю их с удовольствием. Хорошенькая Ирина Андреевна (учительница Риты и Зои) слушает меня со скучающе-безразличной миной. Но учительница с желтым лицом и горячими глазами (ее зовут Анна Дмитриевна) смотрит на меня и одобрительно кивает головой. «Так, так… хорошо».
   Потом меня спрашивают, что такое «французик», что такое «Бордо» и какие еще города я знаю во Франции. Я знаю их много — от Поля! — и перечисляю. Что значит «надсаживая грудь»? Что такое «вече»?.. С разбором я тоже справилась вполне прилично.
   Не буду рассказывать о дальнейшем ходе экзаменов. Скажу только одно: как выяснилось потом, мы писали не ту диктовку, что все остальные девочки, и решали не те задачи, что они, а гораздо более трудные. Все шесть девочек, которые экзаменовались вместе со мной, отвечали, казалось мне, хорошо. Во всяком случае, ни одна из них не плела такой чепухи, как Рита Шабанова. У меня было впечатление, что все эти шесть девочек отвечали лучше, чем я, в особенности по арифметике.
   Экзамен кончился, нам велят идти домой: списки принятых будут вывешены завтра.
   На одну минуту мы — все семь девочек — останавливаемся на верхней площадке лестницы. Смотрим друг на друга.
   — Не примут нас… — чуть слышно, почти шепчет Фейгель, тоненькая девочка с громадными грустными глазами.
   — Почему не примут?
   Фейгель устало улыбается и крепко жмет мне руку. Все мы прощаемся друг с другом и бежим вниз — к мамам. Бедные мамы — изволновались, измучились…
   Первое, что мне бросается в глаза в вестибюле, — это Рита Шабанова, заливающаяся слезами на коленях у Серафимы Павловны. От рева, от икающих всхлипываний у Риты пошла кровь носом. Мама и перепуганная Серафима Павловна, запрокинув Рите голову, прикладывают ей к переносице платки, смоченные в холодной воде.
   А Рита ревет в голос!
   — Риточка, солнышко мое, да не убивайся ты так! Ведь неизвестно еще… Примут тебя, примут, рыбуленька моя… Поверь мне, уж я знаю!
   Рита, плача, гудит низко, как басовая струна:
   — Я сама не желаю!.. Нужен он мне, этот паршивый институт!..
   Когда кровотечение из Ритиного носа прекращается, ей обтирают мокрым платком запачканное лицо, и Серафима Павловна предлагает:
   — Давайте сейчас же в кондитерскую! Мороженое есть!
   Мама отказывается — нас, наверно, ждет дома папа, — и мы прощаемся с Шабановыми. С Зоей я расстаюсь дружелюбно, она все-таки добренький теленок, но с Ритой мы еле прощаемся.
   — Тебя тоже не примут, не воображай! — говорит она мне со злым торжеством. — Не примут!
   — Почему? — невольно вырывается у меня.
   — Потому что «потому» кончается на "у"! Из всех вас, кого отдельно экзаменовали, ни одной не примут! Мне сама учительница говорила, Ирина Андреевна, она знает… Не примут вас никого!
   — Не слушай Ритку! — неторопливо журчит сдобным голосом Зоя. — Она от злости все врет… Ничего ей Ирина Андреевна не говорила!..
   — Нет, говорила, говорила, говорила!..
   Мы с мамой уходим.
   Нас обгоняет шабановская бричка, и Рита, высунувшись, еще раз бросает мне:
   — Не примут!
   Мы медленно идем по улице. Я рассказываю маме все, как было, — весь экзамен, все, что спрашивали. Я рассказываю не так, как обычно, «не тараторно», а медленно, вдумываясь сама в то, что вспоминаю.
   — Ты устала? — спрашивает мама.
   Я отрицательно качаю головой. Дело не в том, что я устала. Конечно, я и устала тоже, но самое главное — я еще сама не могу понять ту печаль, ту горечь, к которой сегодня впервые прикоснулась моя душа.
   На площадке лестницы, перед дверью в нашу квартиру, мы с мамой впервые за весь этот суматошный и напряженный день оказываемся одни. Вдвоем. Мы смотрим друг на друга и крепко обнимаемся.
   «Запах мамы»… Все забывает человек, только не это… Потому что это — запах спокойствия, прибежища в беде. Запах, в котором растворяется оскорбительная горечь всего, что пережито мною в этот первый день самостоятельной жизни…
   — Ничего не поделаешь… — шепчет мама. — Вот так оно и есть…
   На следующий день в списке принятых в первый класс на букву "Я" мы читаем: «Яновская Александра». Это я. На букву "Ш" приняты Шабановы — Зоя и Маргарита. Но Рита — в приготовительный класс. На букву "Ф" — Фейгель Мария.

 
   19 августа, накануне начала уроков, я стою у нас в квартире посреди комнаты, как рождественская елка! Но что елка с ее побрякушками и даже с большой звездой на верхушке, что это все по сравнению с моим великолепием!
   На мне коричневое форменное платье, очень длинное (сшито «на рост»!) и черный фартук. Платье, как полагается по институтским правилам, лишено малейших признаков легкомысленных складок на плечах (рукава «буфф» запрещены), а форменный фартук с прямым нагрудником — без всяких бретелек, перекинутых через плечи, без оборок и пелеринок. Все прямое, ничем не приукрашенное, как больничный халат.
   Тем не менее все домашние стоят вокруг меня, любуясь мной, как лучезарным видением!
   Даже соседи пришли полюбоваться, даже Кики, которого принесла Поль, садится ко мне, на плечо, заглядывая мне в лицо своим единственным глазом.
   Нет, конечно, только одного человека: папы. Но вот приходит и он вместе со старым доктором Роговым.
   За Иваном Константиновичем идет Шарафутдинов, он держит на вытянутых руках огромный арбуз, полосатый, как матрац. Иван Константинович при виде меня застегивает заветные две пуговки на своем мундире и вытягивается, как на параде: «Нашей ученице — многая лета!»
   А Юзефа, пуская умиленную слезу, вздыхает, оглядывая меня критическим глазом:
   — А и худенькая ж! Як шпрота копченая…

 
   Назавтра, в десятом часу утра, я вхожу в свой первый класс. В нем — парты. В углу — бог с лампадкой. На стене — царь в рамке. На полу — плевательница.
   Это мой новый мир. Я проживу в нем семь лет.

 
   Москва, 1955 год
Конец первой книги