Страница:
– К выходу командира стоять смиррна-а-а! – оглушительным басом заорал вдруг офицер с золотыми плечами, полуобернулся к лесенке, что вела с палубы куда-то вниз, и приложил руку к фуражке. А я-то думал, что он и есть главный начальник.
Ударил колокол. Матросы с ружьями взяли на караул. Строй колыхнулся и застыл в полной неподвижности. Мне стало не по себе.
Несмотря на превосходное зрение, издали я не мог разглядеть, что там, в темном проходе происходит. Куда это смотрят и громогласный, но не главный начальник, и поп, и все остальные?
Стало очень тихо. Лишь поскрипывали канаты да кричали чайки.
Кто-то медленно и совершенно беззвучно поднимался на палубу – словно выплывал из черной глубины на поверхность.
Это был мой вчерашний преследователь! Только сегодня перо в его волосах было длинное, белое и торчало над макушкой вверх.
Я не мог сдержать вскрика. Соловейко опять пнул меня ногою, но теперь я не почувствовал боли, охваченный суеверным ужасом.
Мне показалось, что страшного человека вижу один я. Он обогнул золотоплечего офицера, будто тот был деревом или изваянием; бесшумно пересек палубу, уселся на борт, прислонившись спиной к вантам. И никто даже не повернул головы! Все по-прежнему, не шелохнувшись, таращились на лесенку.
Я поднял руку, чтоб сотворить крестное знамение, но боцман цыкнул – и я замер. На затылке у него, что ли, глаза?!
В тишине раздался мерный стук. Кто-то еще поднимался снизу, звякали подкованные каблуки. Кто-то белый, узкий.
Худой человек, единственный из всех в белом сюртуке, жмурясь от солнца, неторопливо надел фуражку, вынул изо рта и спрятал в карман незажженную сигару, сказал что-то – я не разобрал ни слова, лишь невнятный шелест.
– Так точно, господин капитан! – зычно откликнулся помощник (я вспомнил, что на военных кораблях это называется «старший офицер»). – Прикажете поднимать?
Губы капитана снова зашевелились.
– Слушаю! – Старший офицер развернулся к строю. – Смирррно! Флаг и гюйс поднять!
Ударил барабан. Все матросы единым движением обнажили головы, один я замешкался – и немедленно получил от соседа локтем в бок.
Бело-синий андреевский флаг медленно полз вверх, все как один провожали его взглядом. Все, кроме двоих. Черный человек (а может, призрак), потягивая дым из длинной прямой трубки, глядел на облака, а я со страхом глядел на него.
После поднятия флага и молитвы строй встал вольнее, по нему прошло шевеление, где-то даже прокатился шепоток. Капитан поднялся на мостик, подошел к перилам и взял в руки некую штуку: с одного конца узкую, с другого – широкую.
– Щас в кулёк забубнит, – прошелестел Соловейко.
– Тихоня он и есть Тихоня, – так же, еле слышно, ответил ему рябой матрос, что стоял слева от меня.
Переговаривались они, совсем не двигая губами. Боцман обернулся, но так и не понял, кто болтает. На всякий случай показал кулак всем.
После я узнал, что, хоть при команде «стоять вольно» разговаривать и воспрещается, старослужащие позволяют себе тихонько обмениваться мнениями, но делают это очень ловко и никогда не попадаются.
– Опять про чистоту чего-то, – шепнул рябой. – Известно, новая метла…
Прислушиваясь к шушканью, я понял, что капитан назначен совсем недавно. Матросы к нему еще не привык ли и как относиться к новому распорядителю своих подневольных судеб, окончательно не решили, однако в глазах «обчества» командир много теряет из-за своего слабого голоса – за это его и прозвали «Тихоней».
Странная штука, которую Тихоня поднес к губам, оказалась рупором – приспособлением, с точки зрения матросов, презренным и настоящего капитана недостойным. «Куды ему до Хряка, вот капитан был, – сказал рябой, – хоть и шкура, гореть ему в преисподне». Остальные покивали. Тихоню с его рупором никто не слушал, да и далековато было с нашего конца, слова уносил ветер.
Я, однако же, напряг слух – а он у меня, как и зрение, был исключительной остроты.
– …Главный закон моряка – порядок и чистота. Кораблю, на котором порядок, нипочем и буря, и бой. А человеку, который держит себя чисто, вообще ничто не страшно. Поэтому – повторяю еще раз – чтоб матерной брани на фрегате не было. Ругань – та же грязь! Господ офицеров за это буду сажать в каюту, под арест. Нижних чинов оставлять без чарки!
– Чего-чего там про чарку? – заинтересовались вокруг меня. – Слыхал кто?
Я повторил сказанное капитаном, и соседи, кажется, впервые удостоили меня своим вниманием. Правда, пришлось и поплатиться. Шептать, не раскрывая рта, я не умел.
– Горох, прижучь салагу, чтоб не болтал, – шикнул Степаныч, и рябой матрос ущипнул меня за бок – с вывертом, но несильно, больше для видимости.
Матросы обсудили приказ по матери не ругаться, сочли это нововведение блажью, которая долго не продержится. Степаныч к шепоту прислушивался, однако не пресекал и даже согласно кивнул.
Ободренный признанием, я продолжал ловить обрывки капитанской речи. Может, еще чем пригожусь господам матросам?
– …первое совместное плавание! Вы испытаете меня, я вас! – выкрикивал тощий человек в белом мундире. – Поход у нас почти что боевой! Возможна война с Турецкой державой. У меня приказ на турецкие корабли не нападать, но быть готовым к отпору…
– Про турку чего-то болбочет. Не разберешь, – пожал плечами Соловейко.
– Он говорит, что мы сейчас отплываем? – пискнул я в ужасе, продолжая вслушиваться. – Прямо сейчас!
Рябой Горох снисходительно обронил:
– Ну, это известно. Отпускные еще давеча с берега прибыли. И воду в бочки залили. Сейчас будем паруса подымать.
Беда!
У меня потемнело в глазах.
Старший офицер (фамилия его была Дреккен, прозвище – Дракин) трубным голосом крикнул:
– Марсовые к вантам! – и к каждой из трех мачт фрегата кинулись одинаково жилистые, невысокие матросы.
Я знал, что в марсовые берут самых бесстрашных и проворных. Мой отец, которого я ни разу не видал, тоже был таким. А самых отчаянных, легконогих и цеплючих назначают «ноковыми» – они умеют бегать по тонким нокам, спуская или поднимая самые краешки парусов.
Матросы с поразительной сноровкой карабкались вверх.
– По реям!
Выполняя порученную работу, я беспрестанно вертел головой. Конечно, поглазеть на лихих матросов было любопытно, но имелись у меня заботы и поважней. По палубе прохаживался белый капитан Тихоня, уставившись в часы с откинутой крышкой. Свободной рукой он отмахивал такт – и я догадался: считает, за сколько времени будут подняты паруса.
Но капитан меня занимал мало. Прямо за ним, отстав на два шага, так же медленно выхаживал черноволосый с пером. Тихоня остановится – и он тоже. Прямо как тень. Никак я не мог понять, что означает эта неуместная на военном корабле фигура и почему никто ей не удивляется.
Меня страшный человек видеть не мог. Я висел на канате по ту сторону борта, на бушприте. Задание Степаныч мне дал очень удачное: надраить до блеска золоченый шлем и доспехи военной богини Беллоны, вырезанной из мореного дуба. Удачной свою позицию я считал по двум соображениям. Во-первых, можно было спрятать голову за кромку, когда приближался мой таинственный враг, а во-вторых, при первой же возможности я собирался соскользнуть в воду.
Пока что об этом нечего было и помышлять. Вместе со мною, по другую сторону от крутобокой Беллоны, висел Соловейко и с видимым удовольствием начищал бой-бабе огромные груди.
– Тебе б такие бомбы, а, Смолка? – говорил он мартышке, сидевшей у него на плече. – То-то жанихов бы набежало.
Обезьянка скалилась, будто понимала, и быстро-быстро жевала смолу.
Меня Соловейко вроде как не замечал, я для него был пустое место, хуже мартышки. Однако если б я спрыгнул, рыжий сразу поднял бы тревогу – это ясно. Я надеялся, что он закончит первым, поднимется, и тогда уж я медлить не стану…
Вот, наконец, мой напарник начистил свою часть золоченой бабищи и еще прихватил вторую половину бюста с моей.
– Надраивай ей брюхо, что сверкало! Для корабля стату́я всё одно что медаль для ероя.
Ловко вскарабкался, перевалился через борт, мартышка жизнерадостно пискнула, и я остался один, без присмотра – впервые со вчерашнего дня.
Надо было торопиться. Якоря уже подняли, и ноковые матросы на головокружительной высоте разом распустили веревки, названия которых я еще не знал. Фрегат будто простер белые крылья и взмахнул ими. Покачнулся, заскрипел, медленно тронулся.
Вот миг, когда всё в моей судьбе могло пойти иначе. Если б я в секунду, когда «Беллона» двинулась с якорной стоянки, прыгнул в воду, меня никто бы не хватился. Я задержал бы дыхание, оставаясь под водой как можно дольше – а нырял я не хуже дельфина, мог зараз проплыть не дыша саженей тридцать. Если б и заметили, из-за юнги-новичка спускать лодку не стали бы и парусов бы не убрали. Моряки суеверны. Комкать уход в плавание – скверная примета. Через четверть часа был бы я на берегу, вернулся домой и ничего последующего со мною не случилось бы.
Но я решил повременить всего только полминуточки. Меня мучило сомнение: Она это изображена на маленьком двойном портрете или же я стал вчера жертвой самообмана?
Никого рядом не было. Никто не увидел бы моего секрета.
Обхватив узловатый канат ногами, я достал из мешочка овальную миниатюру с трескучим названием, которое, конечно, не запомнил.
Женщину, что слева, я опять толком не рассмотрел. Меня интересовала лишь девушка, которая доверчиво прижималась к плечу старшей подруги или, быть может родственницы, своей светловолосой головой.
Нет, я не ошибся. То была Она! У кого еще такой взгляд черных глаз, проникающий в самое сердце?
Я чуть не закричал от сильного чувства, которому затруднился бы дать название. Что это было: счастье, нетерпение, предчувствие чуда? Не знаю, не знаю.
Бережно спрятав драгоценность обратно, я примерился – не сползти ли по канату пониже. Кинуться в воду с трехсаженной высоты я не боялся, но не слишком ли громким получится всплеск?
Прямо надо мной раздался голос. Кто-то остановился у борта. Прыгать было нельзя.
– В двунадесятый раз призываю тебя, греховодник, обратись. На христианском корабле пребываешь! – сказал певучий тенорок, сильно налегая на букву «о» и произнеся вместо «греховодник» «греховонник».
Я задрал голову. Это был корабельный поп. Но к кому он взывал, я не видел.
– Покрестись! Что от тя, убудет? Язычник ты окаянной!
Как бы отодвинуться подальше? Фрегат шел всё быстрее, подгоняемый свежим ветром, который в это время дня всегда дует с гор. Вот уж и до Константиновского форта рукой подать, а выйдем за волноломы – прыгать будет поздно, пловца унесет течением в открытое море.
И придумал я вот что. Обхватил богиню за толстую шею, коленкой оперся о грудь и переместился на канат, оставшийся после Соловейки.
Но мой маневр был напрасен. Проклятый поп, будто нарочно, тоже перешел на другую сторону бушприта и опять оказался прямо надо мной.
– Я с тобой, нехристь, разговариваю! Не моги от меня уходить! – крикнул он кому-то. – Какое носителю сана неуважение!
Если «язычника» я как-то пропустил мимо ушей, озабоченный разгоном несущегося на всех парусах корабля, то теперь насторожился. Сколько мне было известно, нехристь на фрегате имелась лишь одна.
Раз уж броситься вниз все равно было нельзя, я подтянулся повыше и очень осторожно выглянул поверх борта.
Так и есть!
В пяти шагах, отвернувшись от священника, стоял черный человек. Вообще-то его скорей следовало бы назвать «красным» – в ярком утреннем свете кожа супостата отливала медью, но этот невиданный оттенок вселил в меня еще больший страх.
– Что, отец Варнава, обращаете языцев? – с усмешкой сказал старший офицер. Он шел по палубе, постукивая тонкой, гибкой палочкой по ладони и зорко глядя по сторонам. – Не надоело?
– Госпоння воля все препоны превозмогает, аже злое упрямство жестоковыйных, – торжественно молвил поп и хотел взять краснокожего за плечо.
Тот был к священнику спиной и смотрел вверх, однако качнулся в сторону – избежал прикосновения.
Что это он разглядывал в небе? Ничего там не было, лишь парила на высоте нижней реи крачка с необычным голубоватым отливом крыльев. Плавным движением немой достал из своей сумки палку – не палку, дощечку – не дощечку, а какую-то плоскую загогулину, заплелся всем телом в подобие штопора и метнул эту деревяшку вверх.
Ай, ловко! Штуковина ударила птицу влет. Та перекувырнулась, камнем рухнула вниз – прямо в руку метальщика. А второй рукой он успел подхватить свою кривую дубинку и сунул ее обратно в сумку.
От неожиданности отец Варнава подпрыгнул и возопил:
– Индюк чертов! – Но устыдился плохого слова, перекрестил рот. – Прости Господи…
Деловито повертев крачку и по-прежнему не обращая на попа внимания, фокусник выдернул два пера – одно из крыла, другое из хвоста. Они и правда были очень красивые: голубое и крапчатое.
Прежнее, белое, краснокожий выкинул за борт, а два новых аккуратно воткнул в свои блестящие черные волосы.
Дальше случилось нечто еще более удивительное. Он поднес птицу к самому лицу и зашевелил губами, будто о чем-то с нею разговаривал. Крачка открыла круглый глаз. Тогда страшный человек подкинул ее кверху, и птица, возмущенно крича, взлетела.
Упорный Варнава предпринял новую атаку.
– Менная ты морда! Ирод басурманный! Оборотись ко мне! Слушай благое слово!
Широкое и скуластое лицо священнослужителя залилось гневной краской по самую бороду. Теперь поп попробовал схватить уклоняющегося от беседы собеседника уже обеими руками за плечи. И опять тот, будто на спине у него были глаза, мягко и упруго отодвинулся. Священник чуть не потерял равновесие. Он оказался на том же самом месте, где только что стоял язычник, – и месть ощипанной крачки, предназначавшаяся обидчику, обрушилась на неповинного. Я в детстве частенько охотился на птиц с рогаткой и знаю, как метко умеет потревоженная стая гадить на голову. Здоровенная бело-зеленая помётина ляпнулась слуге божию прямо на нос, замарала ус и перед рясы.
– Ох, неподобие! – вскричал Варнава, позабыв про обращение неверных. Он горестно тронул пальцем склизкое пятно на груди. – Подрясник новый, первонадеванный!
И побежал куда-то – должно быть, замываться. Но птичий помет не отстирывается, уж я-то это знал. Старший офицер злорадно рассмеялся и крикнул вслед что-то насмешливое.
Никто больше надо мною не стоял. Но я обернулся к морю и понял, что момент для бегства безвозвратно упущен.
Карантинный и Константиновский форты остались позади. Корабль вылетел на простор и несся по пенистым волнам, удаляясь от берега.
Мне не было возврата в родной город. Злая судьба уносила меня прочь от дома, а главное – разлучала с моей тайной, с прекрасной Девой, которая оставалась в своем подземном заточении одна-одинешенька. Меня же ожидало неведомое и страшное будущее: на чужом корабле, среди грубых, жестоких людей, а самое ужасное – в компании зловещего дикаря, чей путь непостижимо и прочно пересекся с моим…
Я залился слезами, сжимая в пальцах ладан с портретом. Мне казалось, что я гибну, что я уже погиб.
Хуже некуда
Но главные мои беды были впереди.
Уныло закончил я надраивать военную богиню, причем мне казалось, что она косит на меня своим бешеным взглядом и вроде как надсмехается: попался-де, воробей, теперь будешь мой. (А ведь так оно и вышло, если задуматься! Забрала меня с собою Беллона, без спросу и согласия, будто в рекруты забрила, и больше уж не выпустила…)
Потом вылез на палубу, поднял и скрутил канаты. Оказалось – не так. Соловейко, мучитель, сначала по уху мне смазал, и только потом показал, как бухту сматывать. Его мартышка тоже надо мною потешалась, рожи корчила.
В ином настроении я бы повеселился, глядя на ужимки неугомонной зверушки. Смолка ни секунды не сидела спокойно. Вертелась, прыгала – то вскарабкается на ванты, то спустится. И беспрестанно выковыривала из пазов смолу – это было ее любимое угощение, которому обезьянка и была обязана своим прозвищем.
Из-за Смолки я подвергся новой беде в той череде напастей, которыми мне памятен первый день на «Беллоне».
Старшего офицера Дреккена, как я потом узнал, матросы сильно не любили. Такая уж это должность, на ней без строгости нельзя, а Дракин отличался особой придирчивостью и любовью к рукоприкладству. Вообще-то к офицерским зуботычинам и боцманским линькам нижние чины относятся спокойно, злобясь лишь на те удары, которые считают несправедливыми. Но Дракин бил не кулаком, а стеком, и это обижало людей: лупцует палкой, как собаку, ручки о матросскую морду запачкать брезгует.
Нечаянной жертвой этой давней неприязни я и стал.
Когда мимо, делая очередной круг по палубе, прошествовал прямой, как штырь, старший офицер (он всегда держал вахту при отплытии), Соловейко вытянулся во фрунт и, согласно уставу, сдернул шапку. Я сделал то же самое. Дреккен не останавливаясь провел пальцем в белой перчатке по медным заклепкам на фальшборте, которые начищал мой напарник, и поморщился:
– Чисто, но не сияет. Доложишь боцману, Соловейко. Тебе замечание.
Снял фуражку, вытер платком потную проплешину и пошел дальше, держа головной убор за спиной – в той же руке, что стек.
Вдруг, смотрю, Соловейко вынимает у мартышки изо рта шматок жеваной-пережеванной смолы и точным броском кидает прямехонько в центр тульи. Липкая дрянь приклеилась к синей ткани, а старший офицер ничего не заметил. Соловейко же показал мне кулак, приложил палец к губам и подмигнул.
Я на всякий случай осклабился, а сам думаю: зачем это он?
Смолка кинулась в погоню за своим лакомством. Вырвала фуражку, поднесла к мордочке и хотела цапнуть жвачку зубами, но сразу не получилось.
Старший офицер ошеломленно обернулся. Его длинное лицо с тонкими усами еще больше вытянулось.
Я заметил, что матросы, драившие палубу, взялись за работу с удвоенным усердием. Отовсюду неслись сдавленные смешки. Соловейко с невинным видом начищал медный поручень.
– Отдай! – зашипел офицер, косясь по сторонам. – Отдай, мерзавка!
Мартышка попятилась, прыгнула на борт, оттуда на вант, полезла прочь от размахивающего руками и ругающегося человека. Фуражку она нацепила на голову, чтобы освободить лапки.
Теперь за происходящим наблюдало множество глаз, однако не впрямую, а украдкой. Задыхающееся гыканье послышалось из-за камбузной трубы – кто-то там не смог сдержать веселья.
Старший офицер бешено оглянулся. Глаза его сверкали, зачес на лысине под свежим ветром поднялся наподобие петушиного гребешка. А Смолка чувствовала всеобщее внимание и старалась вовсю: пучила губы, кривлялась, а когда стала махать фуражкой и кланяться (Бог знает, где она этому научилась), по кораблю прокатился истерический хохот.
– Соловейко, скотина! Твоя обезьяна? – заорал Дракин, наконец, найдя, на кого обрушить свою ярость. – Еще регочешь? Поймать и утопить тварюгу!
Он подлетел к моему соседу, схватил его за ворот блузы и с размаху, хлестко, принялся лупить стеком по голове.
Соловейко стоял, вытянув руки по швам. Голос матроса был ровен:
– Ваше благородие… – Удар. – Осмелюсь доложить… – Еще удар. – Мартын не мой, обчественный. – Удар. – Капитан дозволили… – Удар. – Нельзя топить… – Удар. – А реготал я от радости. Потому для матроса поход – завсегда радость.
Я стоял совсем близко и видел, как на лбу, на щеках от ударов ложатся красные полосы. У меня перехватило дыхание. Кулачные бои мне видеть случалось, доводилось раздавать и получать удары, но чтобы один взрослый человек вот так лупцевал другого, а тот лишь тянулся в струнку, я никогда не видывал. Это было пострашней любого, самого кровавого уличного мордобоя.
Вдруг старший офицер опустил руку и спрятал стек за спину.
– Гляди мне, сукин сын, – тихо сказал он. – Я из тебя наглость вышибу! Марш с палубы!
Я не сразу понял, почему прекратилось избиение, но потом увидел, что на мостике по лестнице поднимается капитан. Во рту у него, как прежде, торчала незажженная сигара, но вместо белого мундира командир надел темную тужурку.
Дреккен отступил за мачту – не хотел, чтобы начальник увидел его без головного убора. Красные от ярости глаза остановились на мне.
– Юнга! Отобрать фуражку! Доставить мне! Живо!
Нижнюю часть вантов я преодолел резво – чтоб оказаться подальше от стека. Довольно быстро вскарабкался до первой перекладины (по-морскому – фок-рея), где только что сидела Смолка. Но она не далась мне в руки, а полезла выше.
И тут я посмотрел вниз.
Мне казалось, что я поднялся совсем невысоко, однако сверху всё выглядело иначе. Палуба сжалась, по обе ее стороны качалось и пенилось море. Шаталась и мачта, а вместе с нею я. Мне почудилось, что корабль живой и что он хочет любой ценой скинуть меня, как норовистая лошадь. Я зажмурился, вцепился в канаты и не мог пошевелиться.
– Ты что, пащенок?! Уснул?
Офицер грозил мне своей палкой. Пялились матросы. Из-за шлюпки выглядывал избитый, но не утративший всегдашнего форсу Соловейко. Он скривился и презрительно сплюнул за борт. Подошел поп, успевший переодеться в светлую рясу, и тоже неодобрительно тряс бородой.
Я боялся подниматься выше и не смел спуститься. Но обезьянка, кажется, сжалилась надо мной. Я услышал над головой шорох. Смолка протягивала мне фуражку, держа ее донышком книзу.
Чуть не расплакавшись от облегчения, я с благодарностью, бережно, принял головной убор и очень медленно начал спуск. Это было непросто – без привычки, да еще с занятой рукой. Лишь крайней сосредоточенностью могу я объяснить то, что не заметил мартышкиной каверзы…
– Тебя, юнга, за смертью посылать! Кто так по вантам лазает?
Дреккен вырвал у меня фуражку, нацепил ее – и его морщинистая физиономия вдруг исказилась.
По лбу старшего офицера стекало что-то желто-коричневое.
– Навалила в шапку, человекоподобная, – с удовлетворением молвил батюшка. – Это вам, сударь мой, воздаяние. Той же мерою получили, что и я. А не злоранничайте над чужой бедой. Господь, Он всё видит.
Снова по всей палубе прокатились судорожные, тщетно сдерживаемые смешки. Но мне-то было не до смеха.
Придушенным голосом Дракин просипел:
– Ты что мне подсунул, сволочь?
Оглянулся на мостик. Капитана там уже не было.
– Руки по швам!
Одной рукой он подносил к испачканной голове платок, в другой сжимал стек.
– В глаза смотреть!
Я не мог. Я опять зажмурился – в ожидании удара.
Но удара не последовало.
– Ваше высокоблагородие господин капитан-лейтенант!
Рядом стоял Степаныч.
– Малец первый день служит. За него – мой ответ. Коли что, меня учите.
Теперь-то я знаю, что боцман поступил по-моряцки: сам молодого учи, а начальству в обиду не давай. Но в ту минуту седоусый мучитель, которого я уже успел возненавидеть, показался мне небесным ангелом.
Дреккен моряцкие обычаи тоже знал и бить заслуженного унтер-офицера за нелепицу, в которой отчасти сам был виноват, конечно, не стал. Лишь выматерился, топнул ногой и ушел в каюту. Про меня сказал:
– Чтоб я этого рохлю на палубе не видел! Мне нужны матросы, а не слюнтяи!
А Степаныч, проводив начальника хмурым взглядом, тяжко вздохнул.
– Что мне с тобой делать, паря? Дракин – он памятливый. Со свету тебя сживет, не забудет. Ты службы не знаешь, сгинешь ни за понюх табаку. Ладно, поговорю с Иван Трофимычем…
Иван Трофимович приходился боцману кумом и занимал почтенную должность судового буфетчика. Еще до исхода первого дня моей службы, с позором изгнанный из палубных матросов, я оказался официантом (по-корабельному – младшим вестовым) при кают-компании.
На прощанье Степаныч сказал мне – уже не строго, а человечно, поскольку я в его команде больше не состоял:
– По реям лазить тебе больше не придется, и Дракин при капитане руки распускать не станет. Однако гляди, паря: коли и на новом месте дуру сваляешь, не будет тебе жизни на фрегате. Лучше возьми и утопись.
С этим напутствием я был отправлен с верхней палубы, где сияло солнце и дул свежий ветер, в темные недра трюма.
Обязанности мои заключались в том, чтоб прислуживать во время трапез, а потом убирать и мыть грязную посуду. Притом к верхнему краю стола, где сидят старшие офицеры, соваться мне строжайше запрещалось – для того имелся старший вестовой, опытный и расторопный матрос. За нами обоими приглядывал Иван Трофимович, важный мужчина с бакенбардами и часами на серебряной цепочке. К ужину он наряжался в белые чулки и башмаки с блестящими пряжками. Степаныч с гордостью рассказал, что лучше буфетчика не сыскать на всей эскадре и, если б кум иногда не «поздравлял Хмельницкого», служить бы ему на флагмане, при адмирале. Я, впрочем, за время службы на «Беллоне» достойного Ивана Трофимовича пьяным ни разу не видел.
Вечером, получив от нового начальника подробные наставления и белоснежный передник с такими же ослепительными нарукавниками, я с трепетом отправился на свой первый ужин в кают-компании.
Уныло закончил я надраивать военную богиню, причем мне казалось, что она косит на меня своим бешеным взглядом и вроде как надсмехается: попался-де, воробей, теперь будешь мой. (А ведь так оно и вышло, если задуматься! Забрала меня с собою Беллона, без спросу и согласия, будто в рекруты забрила, и больше уж не выпустила…)
Потом вылез на палубу, поднял и скрутил канаты. Оказалось – не так. Соловейко, мучитель, сначала по уху мне смазал, и только потом показал, как бухту сматывать. Его мартышка тоже надо мною потешалась, рожи корчила.
В ином настроении я бы повеселился, глядя на ужимки неугомонной зверушки. Смолка ни секунды не сидела спокойно. Вертелась, прыгала – то вскарабкается на ванты, то спустится. И беспрестанно выковыривала из пазов смолу – это было ее любимое угощение, которому обезьянка и была обязана своим прозвищем.
Из-за Смолки я подвергся новой беде в той череде напастей, которыми мне памятен первый день на «Беллоне».
Старшего офицера Дреккена, как я потом узнал, матросы сильно не любили. Такая уж это должность, на ней без строгости нельзя, а Дракин отличался особой придирчивостью и любовью к рукоприкладству. Вообще-то к офицерским зуботычинам и боцманским линькам нижние чины относятся спокойно, злобясь лишь на те удары, которые считают несправедливыми. Но Дракин бил не кулаком, а стеком, и это обижало людей: лупцует палкой, как собаку, ручки о матросскую морду запачкать брезгует.
Нечаянной жертвой этой давней неприязни я и стал.
Когда мимо, делая очередной круг по палубе, прошествовал прямой, как штырь, старший офицер (он всегда держал вахту при отплытии), Соловейко вытянулся во фрунт и, согласно уставу, сдернул шапку. Я сделал то же самое. Дреккен не останавливаясь провел пальцем в белой перчатке по медным заклепкам на фальшборте, которые начищал мой напарник, и поморщился:
– Чисто, но не сияет. Доложишь боцману, Соловейко. Тебе замечание.
Снял фуражку, вытер платком потную проплешину и пошел дальше, держа головной убор за спиной – в той же руке, что стек.
Вдруг, смотрю, Соловейко вынимает у мартышки изо рта шматок жеваной-пережеванной смолы и точным броском кидает прямехонько в центр тульи. Липкая дрянь приклеилась к синей ткани, а старший офицер ничего не заметил. Соловейко же показал мне кулак, приложил палец к губам и подмигнул.
Я на всякий случай осклабился, а сам думаю: зачем это он?
Смолка кинулась в погоню за своим лакомством. Вырвала фуражку, поднесла к мордочке и хотела цапнуть жвачку зубами, но сразу не получилось.
Старший офицер ошеломленно обернулся. Его длинное лицо с тонкими усами еще больше вытянулось.
Я заметил, что матросы, драившие палубу, взялись за работу с удвоенным усердием. Отовсюду неслись сдавленные смешки. Соловейко с невинным видом начищал медный поручень.
– Отдай! – зашипел офицер, косясь по сторонам. – Отдай, мерзавка!
Мартышка попятилась, прыгнула на борт, оттуда на вант, полезла прочь от размахивающего руками и ругающегося человека. Фуражку она нацепила на голову, чтобы освободить лапки.
Теперь за происходящим наблюдало множество глаз, однако не впрямую, а украдкой. Задыхающееся гыканье послышалось из-за камбузной трубы – кто-то там не смог сдержать веселья.
Старший офицер бешено оглянулся. Глаза его сверкали, зачес на лысине под свежим ветром поднялся наподобие петушиного гребешка. А Смолка чувствовала всеобщее внимание и старалась вовсю: пучила губы, кривлялась, а когда стала махать фуражкой и кланяться (Бог знает, где она этому научилась), по кораблю прокатился истерический хохот.
– Соловейко, скотина! Твоя обезьяна? – заорал Дракин, наконец, найдя, на кого обрушить свою ярость. – Еще регочешь? Поймать и утопить тварюгу!
Он подлетел к моему соседу, схватил его за ворот блузы и с размаху, хлестко, принялся лупить стеком по голове.
Соловейко стоял, вытянув руки по швам. Голос матроса был ровен:
– Ваше благородие… – Удар. – Осмелюсь доложить… – Еще удар. – Мартын не мой, обчественный. – Удар. – Капитан дозволили… – Удар. – Нельзя топить… – Удар. – А реготал я от радости. Потому для матроса поход – завсегда радость.
Я стоял совсем близко и видел, как на лбу, на щеках от ударов ложатся красные полосы. У меня перехватило дыхание. Кулачные бои мне видеть случалось, доводилось раздавать и получать удары, но чтобы один взрослый человек вот так лупцевал другого, а тот лишь тянулся в струнку, я никогда не видывал. Это было пострашней любого, самого кровавого уличного мордобоя.
Вдруг старший офицер опустил руку и спрятал стек за спину.
– Гляди мне, сукин сын, – тихо сказал он. – Я из тебя наглость вышибу! Марш с палубы!
Я не сразу понял, почему прекратилось избиение, но потом увидел, что на мостике по лестнице поднимается капитан. Во рту у него, как прежде, торчала незажженная сигара, но вместо белого мундира командир надел темную тужурку.
Дреккен отступил за мачту – не хотел, чтобы начальник увидел его без головного убора. Красные от ярости глаза остановились на мне.
– Юнга! Отобрать фуражку! Доставить мне! Живо!
Нижнюю часть вантов я преодолел резво – чтоб оказаться подальше от стека. Довольно быстро вскарабкался до первой перекладины (по-морскому – фок-рея), где только что сидела Смолка. Но она не далась мне в руки, а полезла выше.
И тут я посмотрел вниз.
Мне казалось, что я поднялся совсем невысоко, однако сверху всё выглядело иначе. Палуба сжалась, по обе ее стороны качалось и пенилось море. Шаталась и мачта, а вместе с нею я. Мне почудилось, что корабль живой и что он хочет любой ценой скинуть меня, как норовистая лошадь. Я зажмурился, вцепился в канаты и не мог пошевелиться.
– Ты что, пащенок?! Уснул?
Офицер грозил мне своей палкой. Пялились матросы. Из-за шлюпки выглядывал избитый, но не утративший всегдашнего форсу Соловейко. Он скривился и презрительно сплюнул за борт. Подошел поп, успевший переодеться в светлую рясу, и тоже неодобрительно тряс бородой.
Я боялся подниматься выше и не смел спуститься. Но обезьянка, кажется, сжалилась надо мной. Я услышал над головой шорох. Смолка протягивала мне фуражку, держа ее донышком книзу.
Чуть не расплакавшись от облегчения, я с благодарностью, бережно, принял головной убор и очень медленно начал спуск. Это было непросто – без привычки, да еще с занятой рукой. Лишь крайней сосредоточенностью могу я объяснить то, что не заметил мартышкиной каверзы…
– Тебя, юнга, за смертью посылать! Кто так по вантам лазает?
Дреккен вырвал у меня фуражку, нацепил ее – и его морщинистая физиономия вдруг исказилась.
По лбу старшего офицера стекало что-то желто-коричневое.
– Навалила в шапку, человекоподобная, – с удовлетворением молвил батюшка. – Это вам, сударь мой, воздаяние. Той же мерою получили, что и я. А не злоранничайте над чужой бедой. Господь, Он всё видит.
Снова по всей палубе прокатились судорожные, тщетно сдерживаемые смешки. Но мне-то было не до смеха.
Придушенным голосом Дракин просипел:
– Ты что мне подсунул, сволочь?
Оглянулся на мостик. Капитана там уже не было.
– Руки по швам!
Одной рукой он подносил к испачканной голове платок, в другой сжимал стек.
– В глаза смотреть!
Я не мог. Я опять зажмурился – в ожидании удара.
Но удара не последовало.
– Ваше высокоблагородие господин капитан-лейтенант!
Рядом стоял Степаныч.
– Малец первый день служит. За него – мой ответ. Коли что, меня учите.
Теперь-то я знаю, что боцман поступил по-моряцки: сам молодого учи, а начальству в обиду не давай. Но в ту минуту седоусый мучитель, которого я уже успел возненавидеть, показался мне небесным ангелом.
Дреккен моряцкие обычаи тоже знал и бить заслуженного унтер-офицера за нелепицу, в которой отчасти сам был виноват, конечно, не стал. Лишь выматерился, топнул ногой и ушел в каюту. Про меня сказал:
– Чтоб я этого рохлю на палубе не видел! Мне нужны матросы, а не слюнтяи!
А Степаныч, проводив начальника хмурым взглядом, тяжко вздохнул.
– Что мне с тобой делать, паря? Дракин – он памятливый. Со свету тебя сживет, не забудет. Ты службы не знаешь, сгинешь ни за понюх табаку. Ладно, поговорю с Иван Трофимычем…
Иван Трофимович приходился боцману кумом и занимал почтенную должность судового буфетчика. Еще до исхода первого дня моей службы, с позором изгнанный из палубных матросов, я оказался официантом (по-корабельному – младшим вестовым) при кают-компании.
На прощанье Степаныч сказал мне – уже не строго, а человечно, поскольку я в его команде больше не состоял:
– По реям лазить тебе больше не придется, и Дракин при капитане руки распускать не станет. Однако гляди, паря: коли и на новом месте дуру сваляешь, не будет тебе жизни на фрегате. Лучше возьми и утопись.
С этим напутствием я был отправлен с верхней палубы, где сияло солнце и дул свежий ветер, в темные недра трюма.
Обязанности мои заключались в том, чтоб прислуживать во время трапез, а потом убирать и мыть грязную посуду. Притом к верхнему краю стола, где сидят старшие офицеры, соваться мне строжайше запрещалось – для того имелся старший вестовой, опытный и расторопный матрос. За нами обоими приглядывал Иван Трофимович, важный мужчина с бакенбардами и часами на серебряной цепочке. К ужину он наряжался в белые чулки и башмаки с блестящими пряжками. Степаныч с гордостью рассказал, что лучше буфетчика не сыскать на всей эскадре и, если б кум иногда не «поздравлял Хмельницкого», служить бы ему на флагмане, при адмирале. Я, впрочем, за время службы на «Беллоне» достойного Ивана Трофимовича пьяным ни разу не видел.
Вечером, получив от нового начальника подробные наставления и белоснежный передник с такими же ослепительными нарукавниками, я с трепетом отправился на свой первый ужин в кают-компании.