Как и нам теперь, хлопцы, друзья мои, уже ведь тоже давние, не вчерашние партизаны.
   МАЙОР ОСМОЛОВСКИЙ
   Вот так. А теперь я думай, как от такой приподнятости вернуться снова к смеху?
   Что ж, и в жизни бывает самое неожиданное чередование.
   ...Вот мы сидим себе, поем за столом. Окно открыто в зеленый сад, освещенный из хаты. И вдруг в это окно из сада довольно проворно гопнул человек, которого я привык считать... почти что покойником.
   Вскочил, выхватил из-под пиджака (под галстуком!) хороший оковалок сала, шлепнул его на стол, сказав: "Мой вклад!" - и протянул мне через стол руку:
   - Здоров, Антонович!
   - Сидор - ты?! - невольно вскрикнул я.
   - Сидор - я! - ответил он в тон мне и засмеялся: - Христос воскресе, браток!
   И надо ж было (и такое бывает), что с утра дома, потом на речке, потом снова дома - и никто мне ни слова о том, что Сидор-гоп... и на самом деле воскрес, второй уже раз после войны!..
   О Сидоре начнем с прозвища. Просто-напросто он смешно танцевал, неловко подскакивая и подпрыгивая в польке, а то и в вальсе, без толку и ладу. Когда-то, глядя со стороны, Владик Чиркун подбодрил его: "Сидор, гоп!" Это "гоп" подхватили мы, сорванцы, и так оно прилипло навсегда.
   Сидору очень уж хотелось в армию, а его все браковали. Позже я узнал, что по Версальскому договору Польша Пилсудского имела право только на триста шестьдесят тысяч войска, потому и отбирали "поборовых" так придирчиво. Сидору в первый раз дали отсрочку, на другой год тоже, а уже на третий забраковали совсем. Между вторым и третьим годом надежды с Сидором случилось такое, что он считал неплохим козырем. На пригорке за нашей деревней поставили "маяк", тригонометрическую вышку, которая нам, пастушкам, казалась прямо поднебесной. Однако нашелся человек (не из тех, что ставили "маяк"), который не только залез на него, до самого верха, но, обхватив ногами шпиль, повис вниз головой. Это был Штокало, известный местечковый жулик. Вторым до шпиля добрался Сидор-гоп. Зацепиться ногами и повиснуть вниз головою он не осмелился, рекорд свой отметил тем, что сбросил оттуда калошу. Была уже осень, грязь, и калоша, просвистев снарядом, врезалась в пахоту. А весною, "на сдаче", Сидор-гоп козырнул "маяком": "У меня очень крепкая голова, возьмите в летчики!.." Не помогло.
   Выход своей непоседливости он нашел в другом... Снова пояснение нужно как-никак историческая тема!..
   В ближайшем от нас небольшом имении был паном Сидоров двоюродный брат. В революцию пани Ядкова (та самая, что потеряла "седэмнасте злотых") из страха и для самостраховки взяла к дочери примаком крестьянского парня, стала таким образом вроде бы и сама крестьянкой. Потом панская власть вернулась, и все стало наоборот - примак, обычный, даже не очень исправный Ганнин Мечик, по прозвищу Сопляк, сделался паном Мечиславом. Панской родне, которая жила в основном в Варшаве, не к чести был такой родственник, но, посоветовавшись, согласились на том, что послали его на какие-то курсы, чтоб немного обтесать. А он после, не очень зазнавшись в должности мужа пани помещицы, взял к себе в именьице и своего двоюродного. Зная его и другую, после милитаристской, страсть - лечить животных, Мечислав пристроил Сидора, вооруженного двумя классами церковноприходской школы, на ветеринарные курсы, с которых он, кстати, вернулся раньше, чем ожидали.
   Так ли, иначе ли, а наши Нижние Байдуны приобрели свою аристократию пана и доктора.
   Пан спивался настолько последовательно и настойчиво, что до сентября тридцать девятого года от его именьица стались только рожки без ножек. А доктор лечил крестьянскую скотину так самоотверженно и удачливо, что вскоре приобрел себе славу на несколько деревень и местечко. И это - без отрыва от собственного хозяйства, которое они вели кое-как с младшим братом и сестрой. Правда, когда люди приходили с его рецептом в аптеку, аптекарь качал головой и усмехался от Сидоровых польского и тем более латинского языков, однако догадывался, чего "пан ветеринаж Осмоловский" хочет: с годами он привык к небольшому ассортименту Сидоровых лекарств.
   Сидор лечил душою и нахальством. Везет его, скажем, какой-нибудь дядька не из нашей деревни к больной корове, а доктор уже на подъезде к деревне так и горит. Не ждет, пока и воротца откроют, - гоп через них, пиджак или кожушок с себя на забор и кричит хозяйке: "Теплой воды!" За глаза люди подтрунивали, но звали его охотно, потому что к казенному, волостному ветеринару с мужицкой копейкой не очень-то подступишься, а это и свой человек, и цены никакой не назначает - кто что даст. Даже и чарки с яичницей да доброго слова хватало.
   Надо добавить еще одно. Сидор-гоп был все-таки "доктором" не официально, только народным, что ли, и на лечение его местная власть смотрела сквозь пальцы: пускай себе, как-никак панский родственник.
   Ветеринарство это Сидора и подвело.
   В июле сорок третьего, в дни большой блокады нашей партизанской пущи, в местечке остановился было власовский карательный батальон. Сидора кто-то там из местечковых радетелей или просто дурней подсунул: "Вон стоит нижнебайдунский доктор..." Его забрали как нужного для ухода за лошадьми, и так он исчез из родных мест, а для добрых людей - "пропал пропадом".
   А летом сорок шестого, через три года, я приехал к брату и на улице родной деревни в солнечный день - прямо остолбенел...
   Навстречу мне шел, слегка прихрамывая, шикарный советский майор с золотыми погонами, с двумя орденами и, как сразу показалось, множеством медалей. Он опирался на деликатную палочку, видать, не только для большей важности, но и по надобности, ибо на его парадном кителе была и желтая полоска тяжелого ранения.
   Тогда я первый раз выкрикнул свое "Сидор - ты?!", а он отозвался в тон мне, с широкой простодушной усмешкой: "Сидор - я!"
   В ответ на мое молчаливое недоумение он вынул из кармана кителя свой военный билет, еще (не помню какой) документ, откуда в памяти моей навсегда засела фраза: "Смыл кровью вину перед Советской Родиной и восстановлен в звании майора". Именно, именно это "восстановлен!" у человека, который ни в польском войске, ни в довоенной Красной Армии не был даже и рядовым. А здесь: "майор Исидор Алексеевич Осмоловский"... Звучит?
   Еще одним убедительным доказательством полной Сидоровой легальности была его жена. Человек наконец и женился. Под яблоней в дядькином садочке на верблюжьем одеяле с белой подушкой лежала завитая дамочка в ярко-пестром халате с книгой. Сидор нас познакомил. Я узнал, что Злата Аркадьевна военфельдшер. И заметил, что она - по-мирному - беременная.
   Дальнейшее произошло без меня. Я только слышал об этом от нескольких земляков и от самого Сидора, и из рассказов этих сложилась довольно выразительная картина великого преображения нашего Сидора-гоп в майора, а затем наоборот.
   Из карательного батальона он перебежал в партизаны, на прощание как будто отравив уколами несколько или даже много лошадей. Сидор мог и прибавить кое-что, так что всему не очень-то и верилось. В армии, куда он попал из партизан, пришлось "проясняться" в штрафниках. При штурме какой-то высоты "погибли все командиры", отчаянный Сидор (это без иронии) повел остатки роты в атаку, высота была взята, а тяжело раненный Осмоловский очутился в госпитале. Когда он пришел в себя и у него спросили о бывшем звании, Сидор долго не выбирал.
   И самое удивительное то, что он был в своем майорстве уверен. Еще сильнее, чем старший унтер Качко в своих дружеских выпивках с капитаном французского крейсера или ефрейтор Бохан-Калоша в своем командовании "воздухоплавательной ротой".
   Болезнь какая-то нижнебайдунская, что ли?..
   Из Восточной Пруссии "майор" Осмоловский попал в Маньчжурию, после разгрома Квантунской армии (там Сидор получил второй свой орден) около года прослужил в одном дальневосточном гарнизоне, а после, на свою беду, с блеском навестил родную деревню.
   Тут его некому и негде было принять. Младший брат, которого неспроста еще на пастьбе прозвали Котлом, служил полицаем, а потом удрал на Запад вместе со своими новыми панами, забрав с собой в безвозвратное скитание мать и сестру. Их хату, как "бросовое хозяйство", временно заняли под школу. Сидор с женой остановился у дядьки. Наслушавшись на родственных угощениях разных восхищений относительно его геройства, он не выдержал (и не с такими случается) испытания славой, поехал в райцентр и со всей категоричностью потребовал отдать ему хату. Легенда говорит, что там он даже и "стукал, и грюкал" - кулаком по столу и палочкой в пол. Майорство выяснили. Злата Аркадьевна уехала из отпуска одна.
   А выплыл Сидор, для меня и вправду воскрес - вскочив из сада в окно.
   Надо сказать, что на все свои вины и заслуги смотрел он теперь... прямо удивительно с какой объективностью. Первый свой тост за нашим столом поднял:
   - За советскую, хлопцы, тюрьму! Потому что это, я вам скажу, не тюрьма, а сплошная привилегия. Из дурака сделали меня человеком. Снова я наших коровок лечу, снова нашим людям добра хочу, пью нашу родную чарку, ем нашу родную шкварку, нашей родной рабоче-крестьянской власти мы рады и - ничего нам больше не надо!..
   Он не очень соврал про коров - теперь не лечил их, правда, но уже с зимы занимался в колхозе делом искусственного осеменения, которое называют просто "самотыком", да так старательно и толково работал, что в деревне начали говорить: "Сидор-гоп теперь за быка".
   В рифму говорить он мог всегда и совсем свободно. Помню я это еще из далеко довоенного времени.
   Мама наша смеется до слез, а Сидор стоит перед нею, как на эстраде, в творческом экстазе импровизации:
   Милая моя тетя Катрина,
   Есть у вас и хлевок и адрина*,
   И огород, и садок, и хата...
   Только помер ваш нябожчик тата**
   Не ваш, конечно, а ваших сыночков,
   А также ваших и дочков,
   А ваш - любимый мужик,
   Что с вами жить дружно привык...
   ______________
   * Адрина - сарай, сеновал.
   ** Нябожчик тата - покойный отец.
   Так могло бы и плестись, если бы не встречались слова, которые с ходу не очень-то и зарифмуешь. Скажем, такое:
   Теперь живете вы, тетя, вдовою,
   Над хозяйством своим головою,
   И жизнь ваша больше уже не скорбейная,
   Бо сыночки ваши повырастали... Ага!
   Нет рифмы к самодельному слову "скорбейная", ну и шут с ней: здесь подставлялось запасное, дежурное "ага!". Как в той польке - "Сидор-гоп!..". Гопнул, брыкнул и - поэзия.
   В этот свой еще один талант Сидор верил, как и в майорство.
   - Антонович, - говорил он мне однажды совсем трезвый, - у тебя ж, браток, машинка писучая есть. Приеду я к тебе когда-нибудь, сядем и вдвух всю жизню опишем стихами!..
   Задумку эту мы с ним, к сожалению, не осуществили.
   А он был, думается, и в самом деле способный. У него была и фантазия, и наблюдательность, и умение коротко, точно передавать другим увиденное. Рассказывая мне о Маньчжурии, Сидор так вспоминал мимоходом рикшу: "А шляпа, браток, шире оглобель!.." Рассказывал он мне и о том, как пытался отобрать свою хату, как тогда "немного пощупал тех бюрократов". "Горбунович сразу от страха под стол, а Марциян как сиганул в окно, так раму на шее вынес на улицу и попер!.." По отношению к тем, кого я хорошо знал как уважаемых и солидных, невероятное было невольно смешным, тем более и рассказано с мимикой, с жестами и с передачей голосов. Не хуже Тимоха Ермолича. Был также рассказ про тюремного старшину, страшнейшего заразу, которого Сидор, выдававший себя не ветеринаром, а "человечьим фельдшером", лечил от геморроя скипидаром. Было и еще кое-что. Словом, буйство фантазии и горячая, непоколебимая вера в самого себя. Пока они вместе с ним исподволь не погасли.
   Из Сидора сделали забаву. Бывший наш председатель колхоза, человек недалекий, сначала неплохой хозяин, потом надутый и одуревший от чванства, считал Осмоловского своим придворным поэтом, и на выпивках - стационарных и выездных - Сидор дорифмовался при начальстве до полной старческой никчемности.
   А человек он был, если глубже взять, и неглупый, и неплохой. Не пьяный или не в "творческом настроении", он рассуждал и так:
   - Не верь, браток Антонович, если который стонет. И свиней колют, и телят режут, и хаты строят под железом. А сколько у нас молодежи ученой? Если бы не советская власть, нечего было б иному и делить между сынами, и дочкам в приданое давать. А это? Свадьба - три дня и море магазинной водки, крестины - два дня, в армию идет - два дня! Неужели ж такое с горя? Если при том единоличестве один или два хозяина жили у нас, как они думают, лучше, чем они сегодня живут, так что ж от этого другим, всему нашему большинству? Что мы с тобой, браток, не видели той скорбейной жизни? Чего он стонет, как корова, объевшаяся росного клевера?..
   О Сидоре я как-то слышал: "Хороший, простой человек". Еще и тут, на этом примере, я пытался проникнуть в глубинный смысл такого определения. Те, кто говорил про Сидора, и сами были людьми простыми, и он, сделавший заоблачный вираж со своим фантастическим майорством, отбыв потом свою "привилегию", снова был искренне радивый, вечно из-за нехватки времени небритый, в недочищенных кирзачах. И из него, можно думать, получилось бы что-то, если бы ему смолоду да благоприятные условия, как сегодня молодежи: школа, завод, институт... А простота его - в чем-то другом, не внешнем, более глубокое качество.
   Только же - водка, водка...
   Да в этом он не первый и не последний.
   "ВОРОНА ЕЛА ГРАМУЗДУ"
   Здесь не одно какое-нибудь воспоминание, а несколько очень больших, многокрасочных картин, увиденных через окно самолета в разные годы и в разных широтах, своих и зарубежных. Поля в ярком летнем расцвете.
   По-польски чересполосица называется "шаховница" - от шахматной доски. Именно так было бы спродручнее называть большущие квадраты и прямоугольники наших полей, потому что полосы в чересполосице обычно длинные и в большинстве узкие.
   В прошлом году я с группой друзей литераторов был на Таймыре. Теперь вспомнилось, с каким волнением под докучливый треск вертолета смотрелось сверху на тундру, на ее зелено-буро-серую пустынную бескрайность, блестевшую множеством малых и малюсеньких озер-озерец, будто на шкуру сказочно огромного оленя, совсем не сказочно побитую на сотни дырочек заполярными оводами. На наше счастье, как сказали летчики, день был на редкость солнечный. Волнение усиливалось еще и тем, что накануне мы опускались в один из норильских рудников. Треск вертолета соединялся в памяти с могучим грохотом горного комбайна. Сложно было на душе от такого "высотно-глубинного" узнавания этой земли, необычайно богатой и жутко суровой... Назавтра волнение повторилось иначе, проще. В сравнительно тихом пассажирском лайнере мы нырнули из-за высоких редких облаков, в солнечное, спело-желтое, сочно-зеленое Подмосковье. Контраст между тундрой и панорамно-огромной "шаховницей" культурных полей почувствовался по-новому, как что-то так по-домашнему ласковое, хорошо обжитое... Как раз тогда и подумалось о емкости и точности польского обозначения чересполосицы.
   Чересполосица, полосы и полоски... Сверху видел я их во Франции, в Пакистане, в Канаде и в других странах. И уже не помню где, в каком путешествии, над чьими полями, вспомнил еще одного веселого земляка с его необычной привычкой.
   Дядька Тодар Климович, за глаза Грамузда, напасши в воскресенье или в другой праздник коня где-нибудь на лужайке или на меже, отводил его на выгон по улице деревни, затем по дороге, а сам возвращался домой иначе. Шел по полю поперек загонов - по житу, по овсу, по картошке, по клеверу. Шел помаленьку, отдыхал таким путем и думал. Может, читал на этих полосах и полосках живую историю родной деревни, расслоение ее на богатых, бедных и беднейших, а может, просто радость чувствовал - от чередования посевов и словно от полета. Вот я иду по земле, а будто лечу над нею, без всякой дороги... За это ему никто никогда и ничего не сказал. Все соседи сразу всей деревней не соберутся ради того, чтоб обсудить ("Чего ты топчешься по хлебу, а?"), а каждый по отдельности - ат, подумаешь! Разве что посмеется кто, один другому скажет: "Видишь, бусел* опять пошагал!.."
   ______________
   * Бусел - аист.
   Грамузда - кличка с самого детства. Еще в той старенькой школе, что сгорела в оккупацию, когда-то маленький Тодарка должен был рассказать учительнице басню Крылова "Ворона и лисица". А он не выучил. Когда ему сзади шепнули очередную строчку "На ель ворона взгромоздясь", он, белорусский хлопчик, повторил ее по-своему: "Ворона ела грамузду". И с того пошло. Мало, что смешно, так еще и непонятно - грамузда, отчего и смешней.
   Все нижнебайдунские прозвища начинались со смешного, за каждым из них был потешный случай.
   Злого здоровилу Жмаку прозывали еще и Бог-бачко. В школе на уроке "закона божьего" поп приказал малому назвать "лица пресвятыя троицы". Тот тянул кое-как на подсказке, и вышло у него, тогда беззубо-шепеляво, так: "Бог-очеч... Бог-шин и... и бог-бачко!"*
   ______________
   * От "бацька" (по-местному "бацько") - отец (белорус).
   К низкорослому кузнецу Пучку с самого малолетства целая фраза прилипла в качестве прозвища: "Не хочу хлеба, дай сала". Клянчил, шкварку у матери просил, а она была баба веселая, надела ему торбочку: "Иди, сынок, попроси милостыню, потому что у нас уже того сала ни бородавочки нема". И он пошел. Соседки смеются, хлеба малому дают, а он шмыгает носом с мороза и: "Не хочу хлеба, дай сала".
   Было и Важное Лицо. Митроша Рогач. Парень, кажется, как парень, только и разницы с другими парнями, что низкорослый да что у него такой добренький батька: до самой сыновой женитьбы не давал ему пахать и сеять. В хате у них было полно женщин - мать, тетка и сестры, - можно отлынивать и от другой полевой работы. Митроша то строгает что-нибудь в холодочке, а потом, на радость матери, распишется на каждой стружке толстым столярским карандашом, то возьмет лопату, шнур и выпрямляет в поле межу. Вернувшись из армии, где он служил в конной артиллерии, Митроша повыстругал да порасписал вывесочки и понавешал их в сарае, проведя казарменный учет: "Кобыла Лысая", "Корова Красуля", "Телушка Манька". Только овец да свиней не отметил по отдельности. Выписал из Варшавы, из издательства "Добро", эмигрантскую газетенку "Меч", полгода читал в ней про итало-абиссинскую войну, а потом пересилил все-таки свою гордость, спросил у меня, намного младшего, с глазу на глаз: "Скажи, пожалуйста, а что это за государство - Муссолин?" Кличку свою Митроша приобрел раньше, еще до службы в армии. Шел в воскресенье из местечка с плёховскими девчатами. Расставаясь у нашего поворота, они пригласили его на танцы к ним вечером. И он согласился: "Хорошо. Тока скажите вашим кавалерам, что к ним придет важное лицо". Юмор такой. А девчата поверили. И сказали. А кавалеры обдумали, как его встретить и проводить. Встретили подчеркнуто вежливо, а потом, когда стемнело, выгнали из деревни не тяжелым оружием жениховских боев, не штакетинами и каменьями, а деликатно - кнутами.
   Прозвищами издавна была запорошена вся наша деревня, хватило на каждую хату - по одному, и по два, и по три. Свой фольклор, который самим до конца понятен, самих больше всего смешит. Как и в любой другой деревне, испокон веку в нелегкой мужицкой доле - по присказке: "Не потешился б - так повесился б". И я тут не буду больше их приводить. Только одну из более поздних, современную, что не стояла на месте, а год от года росла, мужала вместе с тем, кому принадлежала с пеленок.
   Сыночка мама называла "мой ангелочек". Таким он выбежал из хаты на улицу. Когда стал подростком, уже деревня без мамы начала называть его Ангелок. А стал студентом, потом инженером, навсегда устоялось солидное Ангел.
   Ах, черт, разболтаешься, так и остановиться трудно. Еще хоть это:
   "Гоп, Марьяна, три дня свят".
   "А может, она пойдет на Плёхово?"
   "Коштык, а дже же то?"
   Первое - бедняцкий оптимизм. А началось с дядьки Гора, который так утешал свою жену в нужде, даже задолго до тех свят - праздников, которые неизвестно было чем встречать.
   Второе пошло от бабки Барбары, старенькой, глухой и не очень зрячей. "Бабо, война, говорят, будет?" - "А-а?" - "Вой-на бу-дет!!" - "А може, она, бог милый даст, пойдет на Плёхово?" Будто про дождливую тучу в сенокосную жару.
   А с Коштыком - о конспирации. Двое Самусёвых хлопчиков украли у соседа петуха. Семья такая: дети у родителей учились. Да нужной ловкости пока не приобрели. Вечерком у них, как и всегда, собрались посиделки. А хлопчикам не терпится проверить, все ли у них шито-крыто с добычей. Меньшой с печки спрашивает: "Коштык, а дже же то?" - а старший с лавки успокоил: "Мама его уже загезала"...
   Но вернемся к Грамузде.
   Кроме этого, главного прозвища было у него еще одно: "Он затрубил". Дядька Тодар, как и Тимох Ермолич, служил в царской кавалерии и здорово мог после в ночном трубить в кулак. Все наши кони от этого звука стремительно сбивались в табун и удирали. И вот однажды, как будто так и надо было, Грамузда лежал немного поодаль от других ночлежников. Затрубил он тогда особенно удачно. Испуганный табун, как сговорившись, рванул как раз на трубача, и... назавтра утром старенькая мать, бабуся Лиска, делала ему растирание. А потом бабкин внучек, веселый в отца, приходит с улицы и говорит:
   - Бабо, вы его не лечите, он не больной, не простудился, он затрубил!
   Кавалерийской натуре дядьки Тодара после горячих скакунов пришлось приспособиться к сивому брюхастому мерину, по старости щедро обсыпанному гречкой. А с этим Сивым связаны две новеллы, каждая, как и полагается, с неожиданной концовкой.
   Церковь в нашем местечке красивая, стоит в испокон высоких липах на высоком срезанном пригорке. Во время обедни, я помню это с детства, была минута, когда поп заводил: "Создателей и благотворителей святаго храма сего, стоящих здесь и молящихся, да помянет господь бог во царствии своем!.." Тогда на левом клиросе, где обычно стояли прихожане поважнее, старый фольварковец Троска важно склонял свою седую голову в заслуженно скромном, набожном поклоне. Он строил когда-то этот святой храм и, сказывали, купил в какой-то связи с этим фольварочек.
   Церкви в Нижних Байдунах не было, стояла только деревянная обомшелая часовня с такими же старыми иконами внутри и со звонницей перед дверьми. Звонница - столб с крышкой из дранки и два бомкала - колокола.
   Часовня наша стоит и сегодня. А звонницу недавно забрал молодой талантливый кинорежиссер, которому она понравилась, когда он с группой проезжал мимо на съемки еще одной, очень нужной картины. Ехал днем, просил отдать ему звонницу так же засветло, а когда бабы не согласились, он вместе с одним представителем местной власти вернулся на кладбище ночью. Наши бабки да тетки ходят теперь в клуб еще старательнее. Все всматриваются в экран, чтобы узнать там свою пропажу. Я тоже пока что не видел ее. И желание встретиться с тем режиссером исподволь прошло, тем более что он из кочевников и где-то уже опять растворился во множестве иногородних талантов.
   Вернемся во время довоенное, досентябрьское*.
   ______________
   * Имеется в виду сентябрь 1939 года (прим. автора).
   Дядька Лукаш Хмелевский, иначе Несоленый, не был "создателем" нижнебайдунского храма, а только "благотворителем" его, церковным старостой, как говорилось. Но важности, набожности у него было не меньше, чем у того фольварковца Троски. Как-то церковный актив, поднятый новым, молодым дьяконом, пошел из нашего местечка крестным ходом в Жировичский монастырь, аж за сто километров. Певчие время от времени пели, кто пес хоругви, кто подменял, а наш Хмелевский (для удобства говорили и Хмель) шел впереди с большим деревянным крестом. И из рук его не выпустил, не дал, чтобы подменили. А потом дома лежал целую неделю с потрескавшейся от солнца лысиной, смазывая ее то сметаной, то несоленым маслом. Часовню Несоленый отмыкал не очень часто: когда хоронили кого-нибудь и в то воскресенье перед жатвой, когда здесь был свой нижнебайдунский праздник. С панихидами у могил и крестным ходом по деревне и проселком, среди доспевающих хлебов. Наш церковный благотворитель, изрядно пожилой вдовец, угощал потом дома попа, дьякона, псаломщика, певчих и кое-кого из местного часовенного актива. А мы, сорванцы, подглядывали в окна. Потом в деревне говорили (не смолчал кто-нибудь из тех активистов), что батюшка под конец угощения никак не мог выговорить: "Лука Иралы... Иралы... И-ла-ри-о-но-вич..." - а более душевно захмелевший псаломщик, сухощавый и черноусый бас Харкевич, выбрав момент, шептал хозяину с другой стороны: "Ну, Хмель, а как же твоя вдовица сирая?.." И подмигивал. Ведь говорили, что Несоленый заглядывает ночами к солдатке Жене. Видать, неправда, уж очень он был солидный, и сам будто из духовного звания.
   Грамузда, как человек бывалый и немного грамотный, понимал эту солидность и относился к Хмелю со всем надлежащим уважением.
   - Здравствуйте вам, Лукаш Ларионович, - поздоровался он с ним однажды у Пучковой кузницы. - Лошадь ковать привели. И я вот тоже хочу свою подковать...
   Не своего, а свою. Тем более что "лошадь" - женского рода.
   Брюхатый, густо обсыпанный гречкой Сивый ожидал своей очереди, привязанный к забору. Дремал про запас или думал о чем-то невесело, с отвисшей губой.
   - Слава богу, жеребая, - говорил между тем Грамузда. - Говорят, Лукаш Ларионович, что на седьмом месяце уже можно узнать, жеребчик будет или жеребка. По левой титьке узнают, она теперь тверже. Уже и Сидор-гоп смотрел, говорил, жеребка. Слава богу, при нашем достатке! Человек ведь волнуется, чтобы как лучше. Он и мне показал, как это узнавать. По левой... Может, посмотрите?