Правда, обменявшись, словно ударами шпаги, очень жестокими словами, мы через несколько минут оба увидели нелепость нашего спора и поспешили задуть огонь распри буйным ветром клятв и признаний и залить его влагой поцелуев и ласк, — но под пеплом остались живые искры. Дня через два после этого происшествия Рената вдруг объявила мне, что в послеобеденный час намерена идти к нашей соседке и что меня также ждут на это собрание. Я с негодованием ответил, что не хочу сохранять вздорного знакомства; тогда же Рената, несмотря на то, принарядилась и ушла из дому, я, как бы в отместку ей, пошёл к Матвею, к которому порывался давно, — и то было в первый раз после моей болезни, что мы разлучились с Ренатою.
   Матвей встретил меня ворчливо, но добродушно, а Агнесса, которая, по всему судя, была теперь осведомлена о существовании в моей жизни Ренаты, — робко и недоверчиво. Я постарался пробить тот лёд, которым затянулось наше дружество с Агнессою, и долго занимал её рассказами о Новой Испании, которыми производил неизменное впечатление на всех новознакомых, ещё раз повествуя и о разрушенных храмах майев, и о громадных кактусах, и об опасных охотах на медведей и унце. Расстались мы снова друзьями, и, когда, вернувшись домой, услышал я от Ренаты лукавые слова о каком-то юноше, сыне купца, проявлявшем к ней особенное внимание в доме соседки, я поспешил с своей стороны сообщить об Агнессе, которая завлекла моё любопытство в доме Матвея. Этот новый наш поединок, где клинки старались поразить ревность противника, кончился в мою пользу, ибо Рената, сначала делавшая вид, что пренебрегает моими признаниями, скоро перешла к жалобным упрёкам, а потом не удержала и слёз, так что я должен был, утешая её, поклясться, что не чувствую никакого влечения к Агнессе, а она призналась мне, что сын купца существует только в её воображении.
   Это не помешало тому, чтобы через немного дней Рената опять объявила мне, что приняла какое-то приглашение соседки, на что я ответил новым посещением Матвея. А так как подобный турнир имел и ещё продолжения, то в короткое время я действительно сделался частым посетителем Виссманов и, оставляя Матвея его учёным книгам, стал проводить долгие часы с Агнессою. Мне очень нравилось это создание, тихое и кроткое, девушка, с которой хорошо было говорить обо всём на свете, ибо всё для неё было ново и всему она верила с доверчивостью младенца. В собственной же её голове бабушкины сказки были причудливо перемешаны с университетской мудростью, которою сбивал её с толку брат, и это приводило её к самым забавным и несообразным представлениям и соображениям, которыми я любил тешить себя, как дети игрушками. Агнесса вполне серьёзно спрашивала меня, правда, что на лице человека написано латинскими буквами Homo Deil, причём два глаза суть две буквы O, нос — буква M и т. под.; что Иисус Христос был распят по самой середине земли, ибо Иерусалим есть центр мира, как сердце центр тела; что на земле ровно столько видов растений, сколько звёзд на небе, ибо виды растений возникают от влияния звезды на соединение стихий; что изумруд присвоила себе Пресвятая Дева и что этот камень сам собою разбивается вдребезги, если при нём совершится любовный грех, — и многое в этом роде[cxxxi].
   Я, впрочем, должен тут же со всею определённостью заявить, что в моих отношениях с Агнессою, ни тогда, ни после, не было ничего, достойного названия любви, хотя, конечно, близость милой и юной девушки была мне сладостна, как-то дополняя страстность и опытность Ренаты. Но должен также сознаться, что в глубине души, в те дни, не находил я в себе ни той безусловной преданности, которая прежде отдавала меня без меча и без кольчуги в руки Ренаты, ни той опьянительной страсти, которая держала меня в своих цепях из роз в дни нашего сближения после моей болезни. Чувство, нараставшее долгие месяцы, как волна, вознесло до последней высоты свой гребень в наши медовые дни, а потом упало и рассыпалось бессильной пеной. Моя страсть, потопом блаженства затопившая меня на две недели, как бы отливом отхлынула от берегов души, обнажив её дно и оставив на песке морские звёзды, ракушки и водоросли.
   Всё же я чутьём знал, что наступит час и нового прилива, и потому продолжал повторять Ренате прежние слова о любви и клясться, что верен ей, как бывало. Но от зоркости Ренаты не могла укрыться перемена, произошедшая во мне.
   В эту пору обмелевшей любви мы с Ренатою то целыми днями не видали друг друга, то опять бросались один на другого в порыве вспыхнувшего желания, то падали в провалы вражды и злобы. В часы ссор Рената иногда доходила до крайнего исступления, то попрекала меня таким, о чём, может быть, лучше было не вспоминать, то угрожала, что ночью перережет мне горло или подстережет на улице и убьёт Агнессу, то опять исходила слезами, падала на пол и предавалась обо мне такому же отчаянью, как когда-то о графе Генрихе. Напротив, в дни примирения воскресали все восторги двух счастливых любовников: мы были вновь как Клеопатра и Антоний в своём Египте или как Тристан и прекрасная Изольда в своём дворце, и недавние распри казались нам смешными недоразумениями, какими-то проделками злобных домовых, тех, кого сама Рената назвала “маленькие”.
   Эти постоянные смены радости и скорбей утомляли меня больше, чем прежние мучения отвергаемой любви, и моя тоска по жизни мирной и трудовой всё возрастала, как медленно надвигающаяся буря. Но мы долго ещё могли ждать первых молний, потому что Рената всё же сохраняла владычество над моей душой, которая после недолгого отлучения вновь тянулась к ней, к её взгляду и её поцелую, как под землёю корень ко влаге. Однако в существе самой Ренаты было что-то, не допускавшее медленного хода событий, и, увлечённая новым, внутренним переворотом на новый путь мыслей и чувствований, она вдруг повернула и всю нашу жизнь на другой галс.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Как явился Ренате вновь Мадиэль и как она меня покинула

I

   Однажды вечером, когда был я, по обыкновению, у милой Агнессы, пришлось мне возвращаться домой довольно поздно, так что пропуска у ночных стражей я добивался маленькими подачками. Подойдя к нашему дому, я различил в сумраке, что кто-то сидит на пороге, как кошка, и скоро убедился, что это — Луиза. Она мне бросилась навстречу и, не без простодушного ужаса, рассказала, что с госпожою Ренатою приключилось сегодня нечто неожиданное и страшное и что она, Луиза, боится, не было ли здесь вмешательства нечистой силы. Из подробного описания я вскоре понял, что с Ренатою произошёл вновь тот припадок одержания, какие мне уже приходилось видеть, когда дух, входя внутрь её тела, жестоко мучил и оскорблял её. Тут же припомнил я, что последние дни Рената была особенно грустна и беспокойна, к чему, однако, я отнёсся с небрежением легкомысленным и недостойным.
   В ту минуту чувство моё было такое, словно кто-то уколол меня в сердце, и ключ моей любви к Ренате вдруг брызнул в душе струею сильной и полной. Я поспешил наверх, уже воображая в подробностях, как буду просить у Ренаты прощения, и целовать её руки, и слушать её ответные ласковые слова. Застал я Ренату в постели, где она лежала обессиленная, как всегда, припадком до полусмерти, и лицо её, слабо освещённое свечой, было как белая восковая маска. Увидя меня, она не улыбнулась, не обрадовалась, не сделала ни одного движения, обличающего волнение. Я стал на колени у постели и начал говорить так:
   — Рената, прости меня! Последнее время я вёл себя не так, как подобало. Я жестоко виноват, что покинул тебя. Не знаю сам, как и зачем я это сделал. Но больше этого не будет, я тебе клянусь!
   Рената остановила мою речь и сказала мне голосом тихим, но отчётливым и решительным:
   — Рупрехт, это я должна говорить сейчас, а ты слушать. Сегодня совершилось со мною нечто столь важное, что я ещё не могу обнять его разумом. Сегодня моя жизнь переломилась надвое, и всё, что ожидает меня в будущем, не будет похоже на то, что было в прошедшем.
   После такого торжественного экзордиума[52] Рената, обратив ко мне бледное и серьёзное лицо, рассказала мне следующее:
   Последнюю неделю, когда я особенно мало обращал внимания на Ренату, она сильно страдала от одиночества и целые дни плакала, тщательно скрывая это от меня. Но, когда человек в тоске, он становится беззащитен пред нападением враждебных демонов, и давний враг Ренаты, преследовавший её ещё в замке графа Генриха, опять поборол её, вошёл в неё и, пытая, поверг на пол. Однако, когда лежала она, простёртая, почти не сознавая ничего, — внезапно возникло перед её глазами светлое сияние, и в нём выступил образ огненного ангела, который не видала она с самых дней своего детства. Рената узнала тотчас своего Мадиэля, ибо он был таким же, как прежде: лицо его блистало, глаза были голубые, как небо, волосы словно из золотых ниток, одежда будто тканная из пламенной пряжи. Восторг несказанный охватил Ренату, подобно тому как апостолов на горе Фаворе, в час Преображения Господня, но лик Мадиэля был строг, и, заговорив, ангел сказал так:
   “Рената! С того самого дня, как ты, поддавшись плотским пожеланиям, хотела обманом и коварством склонить меня к страсти, — я покинул тебя, и все раза, когда после думала ты, что меня видишь, то не был я. И тот граф Генрих, в котором воображала ты узнать моё воплощение, был тебе послан не кем другим, как искусителем, чтобы совратить и умертвить твою душу окончательно. В кущах блаженства, перед лицом Вседержителя, где витают ангелы, не раз лил я горестные слёзы, видя тебя погибающей и созерцая злобное торжество врагов твоих и наших. Не раз возносил я, как дым кадильный, свою мольбу ко Всевышнему, да разрешит Он мне положить тебе руку на плечо и удержать тебя над бездной, но всегда останавливал меня глас: “Надлежит ей преступить и эту ступень”. Ныне мне дано наконец открыть тебе всю истину, и узнай, что тяжки твои прегрешения на весах Справедливости и душа твоя наполовину уже погружена в пламя адское. Не о венце святой Амалии Лотарингской подобает тебе мечтать теперь, но лишь о венце мученическом, кровью омывающем скверну преступлений. Сестра моя возлюбленная! ужаснись, покайся, молись неустанно Богу, и мне позволено будет опять оберегать и укреплять тебя!”
   Пока говорил Мадиэль, все слова его открывались Ренате в ярких картинах. Так, видела она — то сады Рая, в которых ангелы поют славословия Творцу и взлетают, как птицы, образуя своими сочетаниями мистические буквы D, I, L[cxxxii]; то ступени некоей лестницы, изображающей её земную жизнь, по которым ступала она среди змей, василисков, драконов и других чудовищ, то, наконец, себя самое, по пояс погружённую в пламя преисподней, и пляшущих кругом в ликовании дьяволов. Когда же Мадиэль кончил гневную речь, Рената была в последнем отчаяньи, и ей казалось, что дыхание жизни её покидает. Тогда, видя свою подругу в таком страшном положении, Мадиэль неожиданно изменился, лицо его приняло выражение кроткое и нежное, и весь он стал как добрый старший брат, каким бывал в дни их детских игр; приблизившись, он наклонился к помертвелой Ренате и ласково поцеловал её в губы, овеяв её сладостной и не жгучей огненностью. С криком радости Рената хотела обнять его, но протянутые её руки встретили только старую Луизу, которая прибежала на шум от её падения и на её жалобный стон.
   Это рассказала мне Рената, оставив меня, как всегда, после своих признаний, в недоумении: что из её слов действительность, что видение её бреда и что измышление её ума, роковым образом склонного ко лжи. В тот день я позаботился только о том, чтобы успокоить больную, уговаривая её не думать пока о совершившемся и пытаясь утешить её обещанием лучших дней, когда я буду посвящать ей все часы и минуты. Но Рената на мои речи отрицательно качала головой или улыбалась мне снисходительно, как улыбается мать ребёнку, пытающемуся развеселить её тоску своими игрушками. Убаюкиваемая моими ласковыми речами, она, впрочем, скоро уснула сном утомлённого и замученного, а я уснул близ неё, как в прежние дни, когда мы ещё не были близки.
   Однако, в ту же самую ночь, мог я убедиться, что не легкомысленно говорила Рената, будто вся жизнь её переломилась надвое: на первой заре Рената разбудила меня, и лицо её было странно торжественным, когда она попросила меня помочь ей встать и проводить к ранней обедне. Я повиновался, невольно подчинённый строгостью её голоса и тишиной утреннего часа, и Рената, поспешно одевшись, заставила меня отвести её, хотя была так слаба, что едва могла ступать, в церковь святой Цецилии. Там, упав на аналой, Рената, среди яркой пестроты и позолоты храма, молилась ненасытно и заливалась слезами до самого конца службы, как последняя грешница, ищущая отпущения грехов. И, глядя на её ревность, начал я понимать, что в душе Ренаты произошла не мимолётная перемена, но свершился какой-то большой переворот, изменивший надолго все её мысли, чувствования, пожелания, словно перестроивший по новому плану всё её существо.
   Действительно, отсюда началось для Ренаты, и для меня с ней, совершенно новое существование, и порой мне казалось, что если и можно найти единство между всеми ликами Ренаты, являвшимися мне прежде, то новый её образ принадлежит вовсе другой женщине. Не только Рената высказывала совсем иные, чем прежде, суждения, не только повела совсем новый образ жизни, но я не узнавал самого её способа говорить, действовать, обращаться с людьми, не узнавал самого звука её голоса, её походки, пожалуй, и лица. Но тогда напоминал я себе, что рассказывала мне Рената о своём детстве, как проводила она ночи напролёт в молитве, как выходила обнажённой на холод, как бичевала себя или терзала груди остриями; или ещё те слова, какие она сказала мне на барке, когда мы плыли с нею к городу Кёльну: “Всем нам, каждому, надо было бы ужаснуться и, как оленю от охотника, бежать в монастырскую келью”, — и я понимал, что всё это уже было в Ренате и раньше, но лишь скрывалось — как тело под случайными одеждами.
   Чтобы изобразить, хотя бы в самых общих чертах, эту последнюю пору нашей совместной жизни с Ренатою, должен я прежде всего сказать, что в своё покаяние внесла она ту же исступленность, как раньше в скорбь, а потом в страсть. В один из первых дней после видения захотела она пойти на исповедь и, сколь я ни предостерегал её от такого опасного поступка, действительно исполнила своё намерение в нашей приходской церкви. Не знаю, чистосердечно ли покаялась Рената перед нашим патером в своих прегрешениях, из которых меньшее, будь оно обнародовано, могло повести не на костёр ведьм, — но, вернувшись домой, умилённая и в слезах, сообщила она мне об епитимии, на неё наложенной. И с того дня, выполняя её, она не пропускала утра, чтобы не быть у мессы, каждый церковный звон встречала молитвой, каждый вечер молилась у аналоя до изнеможения, держала все предписанные верным посты, в среду, пятницу и субботу, а порою вскакивала и среди ночи, чтобы опять, ломая руки, рыдая, молить об отпущении грехов. Не довольствуясь указанными ей испытаниями, Рената жаждала всячески усилить свои подвиги, чтобы полнее выразить своё покаяние, а может быть, чтобы скорее выпросить себе прощение. Не раз я удерживал её, когда она яростно билась головой об стену, не раз подымал с полу потерявшей сознание от усталости на молитве, а однажды вырвал из её рук кинжал, которым она уже начертила у себя на груди кровавый крест. В эти минуты у Ренаты всегда было лицо счастливое и детское, и она упрашивала меня кротко:
   — Рупрехт, оставь меня, мне хорошо, мне хорошо!
   Ко мне в те первые дни своего покаяния Рената относилась ровно и ласково, как сёстры к братьям в бригиттианских монастырях[cxxxiii], не возражая мне резко, подчиняясь мне в малом, но во всём существенном твёрдо держась своего пути. Разумеется, Рената отреклась от всякого соблазна страсти, не позволяла мне даже прикоснуться к ней и говорила теперь о земной любви с той же холодностью, как любой схоластик.
   Настойчиво убеждала меня Рената присоединиться к её покаянию, упрашивала о том на коленях и со слезами, как добрая сестра, или заклиная с угрозами, как проповедник, — но в моей душе, куда бросил свои семена Яков Вимфелинг, эти призывы не могли найти отзвука. Всю мою жизнь твёрдо сохранял я в глубине сердца живую веру в Творца, Промыслителя мира, в Его благодать и искупительную жертву Христа Спасителя, однако никогда не соглашался, чтобы истинная религия требовала внешних проявлений. Если Господь Бог дал людям во владение землю, где лишь борьбой и трудом можно выполнить свой долг и где лишь страстные чувства могут принести истинную радость, — не может Его справедливость требовать, чтобы отказались мы от трудов, от борьбы и от страсти. Кроме того, пример монахов, этих настоящих волков в овечьих шкурах, которые давно уже стали широкой мишенью, продырявленной всеми стрелами сатиры, — достаточно показывает, как мало приближает к святости жизнь праздная и тунеядная, хотя бы вблизи от алтаря, при каждодневных мессах.
   Впрочем, искренность и увлечённость, с какими отдавалась своему покаянию Рената, настолько оживили во мне моё чувство к ней, что я в течение недели или даже дней десяти делал вид, будто испытываю то же, что она, так мне хотелось не отходить от неё, разделять все её минуты. Вместе с Ренатою посещал я церкви; опять, прислонясь к колонне, следил за ней, склонённой к молитвеннику; слушал мерное пение органа и воображал безнадёжно, что это шумят вокруг нас мексиканские леса. Не отказывал я Ренате и тогда, когда она звала меня молиться с собой, ласково ставила близ себя на колени и нежно просила, чтобы я повторял за нею слова псалмов и кантик. Отдавал я себя в волю Ренаты и тогда, когда хотелось ей каяться во всём, ею в жизни совершённом, когда, став передо мной на колени, она целые часы, заливаясь слёзами, проклинала себя и свои поступки, рассказывала мне о своём постыдном прошлом, причём, как мне кажется, находила особую сладость в том, чтобы обвинять себя в самых чёрных преступлениях, в которых не была повинна, взводить на себя самые стыдные небылицы.
   В этих рассказах свою жизнь с графом Генрихом изображала она как сплошной ужас, ибо уверяла теперь, что тайное общество, в котором Генрих мечтал стать гроссмейстером, было общество самых низших магов, служивших чёрную мессу и готовивших ведьмовское варево. По словам Ренаты, именно в эти дни были ей указаны пути на шабаш и тайны магии, так что она только притворялась, будто постигает их вместе со мной. Однако и о нашей совместной жизни тут же, с не меньшим волнением, рассказывала Роната такие вещи, которым я никак не мог дать веры и которые являли события, лично мною пережитые, словно отражёнными в изогнутом зеркале. Так, заверяла меня Рената, что перед встречей со мной не было у неё другого желания, как затвориться в монастырь. Но затем некий голос, принадлежавший, конечно, врагу человеческому, сказал ей над ухом, что демоны отдадут ей Генриха, если она взамен поможет им уловить в их сети другую душу. После этого вся наша жизнь будто бы в том лишь и состояла, что Рената, применяя ложь и лицемерие, старалась вовлечь меня в смертные грехи, не останавливаясь ни перед какими обманами. Если бы поверить Ренате, то пришлось бы допустить, что роль стучащих духов играла она сама, чтобы заманить меня в область демономантии, что мои видения на шабаше были ею мне подсказаны, что Иоганн Вейер был прав, уверяя, будто это Рената разбила лампады при нашем магическом опыте, и подобное.
   Между прочим, решительно потребовала Рената, чтобы магические сочинения, всё ещё лежавшие на столе в её комнате, были уничтожены или выброшены, и сколько ни возражал я против такой незаслуженной казни книгам Агриппы Неттесгеймского, Петра Апонского, Рогерия Бакона, Ансельма Пармезанского и других, но она оставалась непреклонной. Унеся груду томов, я спрятал их в дальнем углу своей комнаты, ибо почитал святотатством уподобляться папе, сжёгшему Тита Ливия, и подымать руку на книги как на лучшее сокровище человечества. Но, взамен исчезнувших томов, на столе Ренаты скоро появились другие, столь же тщательно переплетённые в пергамент и с не менее блестящими застёжками, да, пожалуй, и содержанием отличающиеся не более, чем груша от яблока, ибо и они усердно трактовали о демонах и духах. А так как большинство тех новых сочинений, к которым тянулась теперь жаждущая душа Ренаты, также было написано по-латыни, то пришлось мне опять быть толмачом, и повторились для меня с Ренатою часы общих занятий, когда, рядом за столом, склонясь к страницам, вникали мы оба в слова писателя.
   Добывать книги приходилось, конечно, опять мне, так что я возобновил свои посещения Якова Глока и опять стал рудокопом в его богатых шахтах; но Рената резко воспрещала мне приносить сочинения Мартина Лютера и всех его приспешников и подражателей, я же ни за что не хотел, чтобы она читала какого-нибудь Пфефферкорна или Гогстратена[cxxxiv], так что, исключив всю современную литературу двух воинствующих станов, должно было мне ограничить свои выборы теологами прежнего покроя, трактатами старой и новой схоластики. Впрочем, первое, что досталось нам, была благородная и интересная книга Фомы Кемпийского “О подражании Христу”, но тотчас последовали разные “Ручные изложения веры”, “Enchiridion”, на которых было помечено: “Eyn Handbuchlein eynem yetzlichen Christenfest nutzlich bey sich zuhaben”[53], далее заманчивые по заглавиям, знаменитые, но своей славы не заслуживающие трактаты, как “Die Hymelstrass”[54] Ланцкранны или “О молитве” Леандра Севильского, ещё после — жития святых, как-то: Бернарда Клервосского, Норберта Магдебургского, Франциска Ассизского, Елизаветы Тюрингенской, Екатерины Сиенской и других, и, наконец, сочинения двух солнц этой области, — два фолианта, один поменьше, другой несоразмерно громадный, за которые не пожалел я талеров, но в которых недалеко мы подвинулись: серафического доктора Иоганна Бонавентуры “Itineraruim mentis”[55], местами не лишённое увлекательности, и универсального доктора Фомы Аквината “Summa Theologiae”[56] — книга совершенно мёртвой и ожить не способной учёности. Рената хваталась, как за якорь спасения, то за одно, то за другое сочинение и торопила меня то переводить ей страницу жития, то истолковать теологический спор, восхищаясь описываемыми чудесами, устрашаясь угрозами адских мук и с наивностью, ей несвойственной, принимая за истины всякие нелепые измышления схоластических докторов[cxxxv].
   Я не упомню сейчас всей суммы вздоров и несообразностей, какие довелось нам вычитать при этих наших усердных занятиях, достойных более осмотрительного применения, но я приведу здесь несколько примеров тех рассказов, которые с особенной силой потрясали Ренату, вызывая на её ресницы слёзы. Так, с истинным ужасом читала Рената у Фомы Аквината описание преисподней[cxxxvi], более полное, нежели у поэта Данте Алигиери, с точным означением, где будут находиться и каким мучениям подвергнутся разные грешники: праотцы, умершие до пришествия Христа, дети, умершие до крещения, тати, убийцы, блудники, богохульники. С соответственным умилением слушала Рената перечисление числа ударов, какие были получены Спасителем после предания, причём оказывалось, что ударов бичом было 1667, ударов рукой — 800, особо заушений — 110; тут же сообщалось, что слёз было им пролито на Масличной горе 62 200, а капель кровавого пота — 97 307; что терновый венец причинил пречистому челу 303 раны, что стонов было им испущено 900 и т. д.[cxxxvii] Умилял Ренату рассказ, как явилась Екатерине Сиенской Богоматерь, подвела её к Своему Сыну, Который и подал святой, в знак обручения, кольцо с бриллиантом и четырьмя жемчужинами, под звуки арфы, на которой играл царь Давид; или, как святой Ютте, в Тюрингии, явился Сам Христос, позволил ей прижать уста к своему прободенному ребру и сосать пречистую Свою кровь. Не менее серьёзно принимала Рената повести, будто из могилы святого Адальберта в Богемии, когда её открыл епископ Пражский, излилось столь укрепляющее благоухание, что все присутствующие три дня после того не нуждались в пище, или будто в одном женском цистерианском монастыре, во Франции, святость жизни была столь высока, что, с Божьего благословения, дабы не вводить в монастырь никого со стороны и всё же продолжить его население, каждая монахиня, не зная мужа, родила по девочке, которая должна была стать её преемницей. Не знаю, всегда ли вера враждует с рассудком, и правда ли, что занятия теологией размягчают мозг, но, глядя, как доверчиво слушает эти истории Рената, которая в другие дни умела пользоваться логикой, мог я только повторять слова святого Бернарда Клервосского: “Все грехи возникают из греха неверия”.