Тем временем к нам подбежал хозяин гостиницы, растерянный и испуганный, со шляпой в руке, бросился на колени, словно перед владетельными князьями, и стал умолять нас, говоря так:
   — Добрые и милостивые господа! Не извольте гневаться на моего дурня: у него меланхолия с детства. Мы вам всячески услужим, и я предоставлю вам свою собственную комнату на эту ночь. Но только вы мне моего кельнера верните, потому что сегодня у меня слишком много дела! В другой раз я не стал бы тревожить таких господ своей глупой просьбой, но вы сами посмотрите: видите, что одному не управиться!..
   Мефистофелес засмеялся, смехом хриплым и вовсе не весёлым, и сказал:
   — Ну, мой друг, на первый раз извиняю! Ступай вниз, там, под лестницей, найдёшь своего слугу.
   Хозяин и все посетители, я в том числе, побежали вниз, и в самом деле, под лестницей, где складывались дрова, сидел бедный парень и дрожал, как новорождённый телёнок, словно бы у него была жестокая лихорадка. Хозяин вытащил его на свет, и мы все наперерыв стали его расспрашивать, что именно с ним случилось, но от него нельзя было добиться ни слова, так как страх, должно быть, отшиб ему память. Вернувшись наверх, я на этот раз поостерёгся расспрашивать Мефистофеля, уже зная его манеру отвечать ничего не значащими шутками.
   Что до хозяина, то он своё обещание сдержал и действительно предоставил нам на ночь, сам с женой перебравшись в какой-то чулан, свою комнату с большой деревянной двуспальной постелью. На этом-то супружеском ложе и провели часы до рассвета, бок о бок, мы двое с доктором Фаустом, так как Мефистофелес предпочёл спать где-то в другом месте. Перед сном я, как будто без задней мысли, сказал доктору:
   — Вероятно, от многих неприятностей путешествия избавляет вас ловкость вашего друга?
   Доктор Фауст отвечал мне:
   — Я желал бы испытывать в пути и в жизни как можно больше всякого рода неприятностей, больших и малых, тогда, быть может, знал бы я и радости.
   Слова эти были сказаны более серьёзно, нежели того требовал мой вопрос, и тотчас доктор, закрыв глаза, сделал вид, что заснул, а затем вскоре усталость прервала все мои путающиеся думы о наших дневных приключениях.
   На другой день, рано утром, сопровождаемые низкими поклонами хозяина, мы пустились далее в дорогу, направляясь к Мюнстерейфелю, красивому местечку на берегу Эрфта, со старинной церковью[clvii]; там мы отдохнули, без особых, на этот раз, происшествий. Оттуда мы свернули несколько на восток, держа путь на Арские горы по землям архиепископства Трирского, где на каждом шагу чувствовался достаток жизни, созданный мудрым управлением покойного архиепископа Рихарда фон Грейффенклау[clviii]. В тот день я опять упорно вызывал доктора Фауста на разговор и монологи, так как необходимо было мне непрестанно сосредоточивать внимание, чтобы подавить в душе ту тягостную тоску по Ренате и по потерянному блаженству, которая, несмотря на все превратности странствия, от времени до времени подымалась в моей душе, как подымаются в свой час горячие воды в исландских источниках.
   На склоне дня, проехав Фрейсхейм, стали подумывать мы, где нам провести эту ночь, когда вдруг неожиданное событие изменило все наши предположения, а меня, путём непредвиденным и изогнутым, повело к роковой развязке той горестной истории, которую я передаю на этих страницах. Это событие стоит, как звено, в том ряду случайностей, которые своим осмысленным постоянством заставляют меня почитать жизнь не игралищем слепых стихий, но творением искусного художника, изваянным по определенному и дивно совершенному замыслу.
   Уже некоторое время любопытство наше привлекал красивый замок, стоявший на высоком берегу Вишеля, долиной которого мы ехали, и господствовавший над всем горизонтом своими четвероугольными башнями старинной стройки. Когда, после одного изгиба реки, мы оказались совсем от него поблизости, мы заметили, что к нам быстро приближается верховой, размахивая шляпой и явно делая нам знаки. Тогда Мефистофелес приказал остановить лошадей, а вестовой, одетый как герольд на турнире, подъехал и, учтиво кланяясь, сказал:
   — Мой господин, граф Адальберт фон Веллен, владелец этого замка, приказал мне осведомиться: не вы ли знаменитый доктор теологии, философии, медицины и права Иоганн Фауст из Виттенберга, который должен был проехать через наши земли по пути в город Трир?
   Доктор признался, что это точно он, и тогда вестовой продолжал:
   — Мой господин покорнейше просит вас и ваших спутников пожаловать к нам в замок и воспользоваться нашим гостеприимством на эту ночь, или и далее, если то будет вам угодно.
   Услышав эти слова, Мефистофелес воскликнул:
   — Любезный доктор! Замечаешь ли ты, какой всенародной славы мы с тобой уже достигли! Что до меня, я не прочь от графского предложения. По мне куда лучше нежиться на аристократических кроватях, чем изнывать от клопов в деревенской корчме или проводить ночь на хозяйской двуспальной постели по-флорентийски[clix].
   Так как и мы с доктором ничего не имели против приюта, любезно нам предложенного, то мы и поспешили ответить вестовому согласием и повернули лошадей к замку.
   По подъёмному мосту, перекинутому через ров с водой, мы проехали сначала на первый двор, где отдали лошадей и повозку слугам, потом пешком через вторые ворота прошли на главный двор замка, превращённый вниманием владельца в небольшой сад в итальянском вкусе. Здесь перед лестницей, ведшей во внутренность замка, встретил нас сам граф фон Веллен, окружённый небольшой свитой, человек молодой, привлекательный, с одним из тех открытых лиц, опушенных небольшой бородкой, какие любит изображать венецианский мастер Тициан Вечелли[clx]. Граф приветствовал доктора Фауста церемонной речью, в которой упоминался Гермес Трисмегист и Альберт Великий, боги Олимпа и библейские пророки, и намеренную напыщенность которой я понял лишь впоследствии. Доктор отвечал ему кратко и с достоинством, и затем, по знаку графа, пажи пригласили нас последовать за ними в комнаты для приезжих, где мы могли бы привести себя и своё платье в порядок после дневного пути.
   Уже проходя по комнатам, я мог подметить то, в чём впоследствии, при своём довольно продолжительном пребывании в замке, мог вполне убедиться, а именно, что он составлял благородное исключение из тех рыцарских гнёзд, которые теперь всё чаще и чаще превращаются в прямые разбойничьи притоны[clxi]. Как известно, в наше суровое и трезвое время, когда на войне требуется не столько личная доблесть, сколько дисциплина солдат да количество пушек, пищалей и мушкетов[clxii], и когда в жизни главную роль играет не происхождение от знатных предков, но сила денег, так что банкиры спорят влиянием с королями[clxiii], рыцарство пришло в крайний упадок и прежние паладины, что бы ни говорил в их защиту Ульрих фон Гуттен, составляют самый отсталый круг в современном обществе. Между тем в замке графа фон Веллен на каждом шагу виделись следы хорошего вкуса и просвещения, а главное, утончённой жизни, и ясно было, что хозяин замка хочет идти в уровень с нашим веком, о котором тот же Гуттен воскликнул: “Как радостно жить в такое время!”[clxiv] Изящная итальянская мебель в некоторых комнатах, картины, в которых можно было угадать учеников славного колориста Матвея Грюневальда[clxv], литые статуи чуть ли не самого Петера Фишера[clxvi] и много других мелких подробности казались свежими узорами на пышной ткани старинной обстановки, времён походов в Палестину, тяжёлой, но не лишённой величия. Наконец, в отведённых нам комнатах нашли мы все самые изысканные средства для туалета, духи, притирания, гребни, щётки, подпилки для ногтей, словно бы мы были публичными женщинами или римскими куртизанами.
   Умываясь ароматической водой и переменяя, с помощью слуги, свой дорожный кафтан на предложенный графом из синего шёлка, я, не без постыдного тщеславия, чувствовал себя польщённым, что в таком месте принят как почётный гость, забывая, что я был приглашён лишь как случайный спутник доктора Фауста. Это пустое самодовольство ещё не покинуло меня, когда нас провели вниз, в столовую комнату, где был накрыт обширный стол, уставленный, как лоток разносчика товарами, всевозможными кушаньями и винами, и где собралось всё население замка, с графом и его супругой, графиней Луизой, женщиной на вид казавшейся старше своего мужа, но представительной и державшей себя с истинным величием. В обширной зале, которая, конечно, служила прежде сеньору для приёма вассалов, украшенной по стенам живописью на тему из Троянской войны и ярко освещённой факелами и восковыми свечами, среди небольшой толпы изящных кавалеров, шелестевших шёлком и атласом, в шляпах со страусовыми перьями[clxvii], и дам, блиставших золотыми уборами, кружевами и необыкновенно розовой кожей, — я на минуту почувствовал себя — как человек мелочен! — чуть не счастливым.
   Но очень скоро ждало меня справедливое разочарование. Во-первых, я должен был убедиться, что лично на меня никто не склонен был обращать внимание, а я, всё же более привычный к жизни походной или к тихим беседам с глазу на глаз, сам не умел втиснуться в общее оживление. Во-вторых, я не мог не распознать, что при всех изъявлениях почтения, какие расточали и граф и его приближённые доктору Фаусту, была в их обращении с ним, и со всеми нами, какая-то доля насмешки. Догадка возникла у меня в душе, что мы были приглашены графом лишь как редкостные шуты, которыми можно позабавиться в весенние скучные недели, — этому стебельку подозрения суждено было окрепнуть в целое деревцо.
   Когда мы разместились за столом, я попал на самый конец его, где сидели капеллан замка и какой-то молчаливый господин в бархатном кафтане, больше занятые кубками, чем мной, — и это дало мне возможность беспрепятственно делать свои наблюдения. Я видел, что внимание всего общества сосредоточено на докторе Фаусте, которого посадили рядом с графиней; к нему беспрестанно обращался граф, то угощая его, то рассыпая перед ним комплименты его учёности, то задавая ему разные, будто бы очень серьёзные, вопросы; когда Фауст начинал говорить, граф делал знак, призывая всех к молчанию, словно готовясь каждый раз услышать откровения мудрости. Но и это всеобщее внимание, и риторические похвалы графа, и особенно мнимоучёные задачи, ставимые доктору, всё сильно отзывалось пародией и сатирой, и я даже подметил два или три раза дурно скрытый смех некоторых из присутствующих, доказавший мне, что в заговоре участвовало всё общество. Когда я убедился, что моё открытие справедливо, почувствовал я стыд пред самим собой и обиду за доктора, и даже готов был немедленно встать и, сказав какие-нибудь резкие слова, удалиться из замка, но удержала меня мысль, что сделать это первому следовало бы не мне, а моим спутникам.
   Впрочем, доктор Фауст, как кажется, раньше меня угадал своё положение, потому что он, ещё недавно открывавший так охотно передо мной, случайным попутчиком, сокровища своего ума, сделался вдруг на слова скуп, как герой Макция Плавта[clxviii]. Все горячие приветствия графа потухали в его холодной вежливости, и по большей части он уклонялся от ответов на те лукавые вопросы, которые ежеминутно обращали к нему присутствующие, как к оракулу. Зато Мефистофелес, не смущаемый ничем, охотно перехватывал эти вопросы на лету, как мячи, и бросал ответные стрелы, иногда попадавшие в самый глаз лицемерным вопрошателям.
   Так, с видом весьма серьёзным, молодой кузен графа, рыцарь Роберт, обратился к Фаусту с такой речью:
   — Я хотел расспросить вас, учёнейший доктор, о средствах делать себя невидимым. Некоторые уверяют, что для этого достаточно носить под мышкой правой руки ладонку с сердцами летучей мыши, чёрной курицы и лягушки. Но большинство делавших опыт утверждает, что этот приём удаётся плохо. Другие предлагают способ гораздо более сложный. Надо в среду, до восхода солнца, взять мёртвую голову и, положив в её глаза, уши, ноздри и рот по чёрному бобу, сделать на ней знак треугольника и похоронить её, а затем в течение восьми дней приходить и поливать могилу; на восьмой день предстанет демон и спросит вас, что вы делаете; вы ответите: “Я поливаю мой цветок”; демон попросит у вас лейку, протягивая к вам руку; если на руке будет такой же знак, какой вы сделали на мёртвой голове, вы лейку отдадите, и демон сам польёт насаждение; на девятый день вырастет боб, и довольно будет взять одно его зерно в рот, чтобы стать невидимым. Но этот способ слишком сложен. Третьи, наконец, утверждают, что было только единственное средство делаться невидимым: это — кольцо Гигеса, о котором рассказывают Платон и Цицерон, но оно безвозвратно потеряно[clxix].
   Едва рыцарь кончил говорить, как Мефистофелес воскликнул:
   — Мне, милостивый рыцарь, известен более простой способ сделаться невидимым!
   Разумеется, при этих словах все взоры устремились на Мефистофеля, как если бы он был Эней, готовый рассказывать карфагенянам о падении Илиона, но среди всеобщего молчания он произнёс:
   — Чтобы стать невидимым, достаточно скрыться за предметом непрозрачным, например, за стеной.
   Острота Мефистофеля вызвала всеобщее разочарование. Однако, спустя немного времени, сенешал замка обратился к доктору с таким вопросом:
   — Вы, высокочтимый доктор, много путешествовали. Изъясните же нам, правда ли, что прах той ослицы, на которой Иисус Христос совершил свой въезд в Иерусалим, покоится в городе Вероне? И что другая ослица, на которой когда-то ехал пророк Валаам, жива поныне и сохраняется в тайном месте в Палестине, чтобы привезти с неба Илию в день второго пришествия?[clxx]
   Опять ответ взял на себя Мефистофелес, который сказал:
   — Мы, любезный господин, не проверяли фактов, о которых вы говорите, но почему бы Валаамовой ослице и не быть бессмертной, если среди людей в течение тысячелетий не переводятся ослы?
   Эта шутка имела немалый успех среди собеседников, но всё новые и новые вопросы обращались со всех концов стола к доктору Фаусту, причём, по мере того как пиршество разгоралось и все пьянели, вопросы эти становились всё более и более дерзкими, по временам близко соприкасаясь с оскорблением. Вместе с тем со своего сторожевого поста я мог наблюдать, как охмелевшие кавалеры начинали держать себя более развязно, нежели то подобало, как одни тайком пожимали руки и груди своим соседкам, а другие, отягчённые вином, незаметно расстёгивали теснившие их пуговицы. Тогда граф, который весь вечер держал себя с большой ловкостью, прервал начинавшуюся оргию такой речью:
   — Мне кажется, друзья, что пора дать отдых нашим гостям. Мы отдали честь и Бахусу, и Кому, и Минерве; время совершить возлияние Морфею. Поблагодарим наших собеседников за все их мудрые разъяснения и пожелаем им добрых советов бога Фантаза.
   Ясный и уверенный голос сеньора сразу заставил всех присутствующих овладеть собою, и, встав из-за стола, все стали прощаться с нами, опять проявляя величайшую обходительность. Мы трое поклонились графу и графине, благодаря их за угощение, и пажи отвели нас в наши комнаты, где уже были приготовлены для нас все удобства: многие постели, ночные кафтаны, туфли, головные колпаки и даже ночные горшки[clxxi]. Недоставало только, чтобы в своей услужливости любезный граф предложил своим гостям по женщине лёгкого поведения, как некогда жители города Ульма императору Сигизмунду и его свите[clxxii].
   Что до меня, то, засыпая в комнате, где, может быть, отдыхал какой-нибудь сподвижник Готфрида Бульонского, я дал себе обещание, что завтра поутру покину этот замок, хотя бы и без своих спутников. Однако порешил я это, как говорится, без соизволения Божия, и вышло всё по-иному, ибо судьба, приведшая меня к графу Адальберту, имела цели гораздо более далёкие, нежели только — показать мне пир знатных повес.

II

   По своему обыкновению, проснулся я на другой день очень рано и, не желая тревожить никого, тихо спустился вниз и вышел на балкон, род итальянской лоджии, какой нередко можно видеть в наших старых рыцарских замках. Там, прислонясь к колонне, вдыхая свежесть мартовского утра и отдыхая взором на красивой дали полей, невольно задумался я над своей судьбой, и все горестные думы, прорвав плотину сознания, затопили мою душу. Мне представилась Рената, которая где-то в незнакомом мне городе проводит часы новой радости с кем-то другим, а не со мной; или, может быть, напротив, тоскует обо мне, раскаиваясь в своём побеге, но лишена всякой возможности отыскать меня и отторгнута от меня навсегда; или, ещё, больная, в своём привычном отчаяньи, окружённая чужими, грубыми людьми, насмехающимися над её страданиями и её странными речами, — и никто не подойдёт к ней, как я, чтобы ласковым словом или нежным прикосновением облегчить её томления… И новый приступ старой скорби овладел мною с такой жестокостью, что я не мог одолеть себя и, поникнув на каменный парапет лицом, дал волю слезам, бессильным и не знающим удержу.
   Когда так плакал я, считая себя в одиночестве, на балконе замка фон Веллен, моего плеча вдруг коснулась рука, и я, подняв голову, увидел, что ко мне подошёл сам граф. Хотя и был он меня моложе, но, с какой-то отеческой заботливостью, он обнял меня за стан и повёл по галерее, осторожно и дружески спрашивая, в чём моё горе, обижен ли я кем-либо из его людей или у меня неудачи в личной жизни. Смущённый и пристыженный, я поборол своё волнение и ответил графу, что скорбь моя привезена мною вместе с поклажей и что я не могу жаловаться ни на что в замке. Граф, однако, не хотел меня оставить, и мы продолжали разговор, гуляя взад и вперёд по балкону.
   Вскоре я должен был объяснить, что не принадлежу к свите доктора Фауста, но познакомился с ним лишь три дня назад, и это очень расположило графа в мою пользу. В то же время речи графа, в которых, может быть, с излишней, я бы сказал меркуриальной, живостью переливалось хорошее образование, им полученное, заставили меня забыть о его вчерашнем участии в насмешках над нами и позволили мне отнестись к нему с доверием. И когда, слово за словом, объяснилось, что у нас с ним есть общие любимцы в мире авторов и книг, и он немедля предложил мне показать свою библиотеку, я не нашёл ни причин, ни поводов, чтобы отказаться.
   В кабинете графа я опять уверился, что первоначальное моё наблюдение было справедливо и что граф принадлежит к лучшим людям своего сословия, так как его собрания сделали бы честь любому учёному. Он провёл меня перед целыми рядами полок с книгами, показывал мне ценные переплёты из пергамента, дерева, кожи, красной, зелёной, чёрной, и разные редкостные издания, вышедшие из-под лучших станков, и любовно собранные им путеводные вехи нашего времени, как “Epistolae obscurorum virorum”, “Laus Stultitiae”, “Oestrum”[65][clxxiii], которых встречал я, как добрых друзей, с коими давно не виделся. Потом граф показал мне разные научные приборы, которых было у него множество: глобусы, земные и небесные, астролябии, армиллы, торкветы[clxxiv] и ещё какие-то мне неведомые, и тут же рассказал мне смелую поразительную теорию Николая Коперника[clxxv] из Фрауэнбурга о устройстве неба, которую тогда я слышал впервые, потому что до сих пор сочинения этого астронома не изданы. Наконец, граф раскрыл передо мною свои ящики и вынул из них рукописные кодексы латинских писателей, добытые им в соседних монастырях, собрание прекрасных древних гемм, вывезенное им из его путешествия по Италии, и, наконец, в особом ларце, пачку писем знаменитого Ульриха Цазия[clxxvi], с которым он был в личной переписке.
   Легко было подметить, что граф показывает своё собрание не без детского хвастовства, но всё же его любовь к наукам и искусствам совершенно примирила меня с ним, и я, желая сделать ему приятное, сказал, что его богатствам позавидовал бы сам Ватикан. Окончательно восхищённый моей лестью, граф усадил меня против себя и сказал мне так:
   — Я более не могу вас считать чужим, потому что вы принадлежите к числу тех же новых людей, как я сам, и, — клянусь Гиперионом! — мне было бы стыдно вас обманывать. Поэтому я должен просить вас прежде всего откровенно сказать мне, что вы думаете о докторе Фаусте.
   Я ответил, что считаю Фауста человеком старого склада, но чрезвычайно учёным и умным, и не удержался, чтобы не прибавить, что Фауст достоин большего внимания, нежели то, которое проявляют к нему в замке.
   Тогда граф сказал мне следующее:
   — А знаете ли вы, какие ходят слухи о Фаусте и его приятеле? Рассказывают, что этот Мефистофелес не кто иной, как дьявол, который обязан служить доктору двадцать четыре года с тем, чтобы заполучить потом в свою власть его душу. Я, разумеется, не верю такому вздору, как не верю вообще в пакты с демонами, и думаю, что дьявол заключил бы плохую сделку, получив в платёж за реальные услуги — душу. Мне кажется, что дело много проще и что ваши спутники, а мои гости — просто шарлатаны, которые пользуются не силами ада, но приёмами ловких мошенников. Они ездят из замка в замок, из города в город, везде выдавая себя за чародеев и показывая фокусы, а взамен собирая деньги, позволяющие им жить безбедно.
   Эти слова крайне смутили меня, потому что до того времени я считал доктора Фауста человеком вполне благородным, и я начал защищать его со всем жаром, так что между нами произошёл даже довольно упорный спор. В конце концов граф уже прямо признался мне, что пригласил к себе проезжавшего мимо доктора Фауста с единственной целью изобличить его проделки и вывести его на чистую воду, тут же предложив мне принять участие в общем заговоре и помочь ему в таком деле. Так оказался я внезапно перед трудным выбором, как Геркулес на распутье, с тою только разницей, что менее было для меня ясно, на какой стороне Добродетель и на какой Порок, ибо и образ графа из нашей беседы выступил для меня крайне привлекательным, и о докторе Фаусте успел я составить суждение самое лестное. Некоторое время весы моей души колебались довольно неопределённо, но потом я нашёл точку их равновесия и сказал графу:
   — Ни в каком случае не соглашусь я участвовать и заговоре против человека, не сделавшего мне ничего дурного и которого считаю весьма просвещённым. Но из уважения к вам, господин граф, я не предприму ничего против вашего плана и обещаюсь вам, что не скажу ни слова моим спутникам об этом нашем разговоре.