Проснувшись в бывшей нашей квартире, я тут же вышел на балкон и с высоты третьего этажа оглядел по-утреннему безлюдную площадь. Нет, это всего лишь сон. Хотя всякий раз, когда я вижу сон, я не сомневаюсь, что это явь – акустика, цвет и т. д. А жаль… Там-то я уж точно знал бы, что! надо делать. Уж я бы постарался, чтобы не настало ни 7 ноября, ни 12 декабря тем более. Судьба чертовски несправедлива ко мне. Почему, столь любящий древность, был я слишком поздно рожден – как сказал один китайский поэт с неблагозвучной фамилией.

АВЕНТЮРА ДВЕНАДЦАТАЯ,
в которой Антон дает понять, что деньги тоже пахнут

   За эпохой буржуазии последует эпоха рабочего, за экономикой свободного рынка и буржуазными политическими компромиссами – эпоха авторитарного господства и планирования.
К.Зонтеймер.

   Позавтракав у гостеприимной Галинки, я спустился вниз к Антону и застал его за сборами.
   – Куда?..
   – Если хочешь, составь мне компанию.
   – А куда?..
   – Потом скажу.
   Заинтригованный, я согласился.
   Во дворе уже стоял черный мотоцикл с коляской, куда мы забрались и быстро понеслись по утреннему Орехову. Через пять минут мотоцикл уже стоял перед железнодорожным шлагбаумом. Я насчитал тридцать пассажирских вагонов, следующих из Жданова в Киев. За путями тянулись частные домики (я, кажется, никогда не был в этой части города). Нашей целью был один из мелких поселков к югу от Орехова.
   – Видишь ли, – сказал мне Антон, когда мы слезли с мотоцикла, – в нашем наилучшем из возможных обществ все же есть «отдельные недостатки», на которые наше руководство не реагирует, полагаясь на творческую активность масс…
   – Ты имеешь в виду что-то вроде народной дружины или «голубого патруля»?
   – Ты почти угадал. Только мы контролируем не чистоту водоемов или мелкое хулиганство, а незаконное обогащение отдельных членов советского общества.
   – А-а! Так у нас это тоже есть. Называется рэкет.
   – Что есть сие?
   – Молодые люди, вроде нас с тобой, объединяются в банду и облагают мелких коммерсантов налогами, защищая их при этом от других банд.
   – Это напоминает философию истории Чернышевского. А что они делают с выручкой?
   – Берут себе, чтобы со временем самим стать мелкими предпринимателями…
   – Заколдованный круг… Вот где проявляется ваша буржуазная сущность! Всякий Робин Гуд мечтает стать шерифом. Нет, у нас все по-другому. Во-первых, мы не воруем у торгашей деньги.
   – А что же вы с ними делаете?
   – Они их поедают…
   – Серьезно?!
   – А куда девать деньги-то?! Можно было бы сжигать, но это менее эффектно.
   – Насколько я понял, ты действуешь не в одиночку.
   – Ты правильно понял, и мы сейчас направляемся на встречу с моими соратниками.
   Уже вечерело, а мы все еще сидели в засаде под видом картежников, собравшихся на кружку пива под прикрытием дровяного склада. Наша жертва проживала на втором этаже небольшого домишки. Еще в обед один из нас под видом агента соцстраха выяснил у соседки, что хозяин возвратится поздно вечером. Но надо было ждать, другого случая могло не представиться.
   Наконец около девяти в кухонном окне жертвы зажегся свет. Мы встрепенулись. Под окнами его квартиры росло несколько больших черешень; по стволу мы забрались на балкон и через небрежно прикрытую дверь бесшумно проникли в зал. Торгаш был не один, и это едва не испортило наши планы; но тут же мы услышали женский голос – его собутыльницей была какая-то девка, которой не хватало на покупку немецких полусапожек с гермесовскими крылышками. В масках и с преувеличенно большими пистолетами мы вошли на кухню в момент их первого поцелуя. Он – рябой и плохо выбритый – сразу понял, кто мы, а его гостья окаменела на все время нашего посещения.
   – Сколько вам надо? – спросил он, бледнея с каждым словом.
   – Все! – Антон был намеренно немногословен, дабы его голос не запомнился жертве.
   – Но ребята!.. имейте же совесть…
   Пять дул смотрело на него. Из тайника под половицей он достал внушительных размеров пакет со сторублевками, и я засомневался, съест ли он это все. Но нет, по приказу лаконичного Антона, он порезал их пополам и, запивая водой из-под крана, начал пережевывать. На глазах у него выступили слезы, а сами глаза все бегали: не ждать ли откуда подмоги. Но подмоги не было: ни один дворник, сосед или налоговый инспектор не появились в ту гибельную для его капиталов минуту. На триста тринадцатой купюре он взмолился:
   – Может, хватит?..
   – Тебе посолить? – Антон был неумолим.
   Эта трапеза – самая дорогая в жизни нашей жертвы – продолжалась около получаса. Наконец, последние три сторублевки Антон вручил торгашу, которого уже начинало рвать, и сказал:
   – Это твоя зарплата. Помни это.
   – Но это мои кровно заработанные деньги, – заартачился тот, хотя было уже поздно.
   – Ты не космонавт и не балерина. Не может столько человек твоего пошиба заработать честным путем. Пора!
   Пока рыцарь предпринимательства ползал по полу, отрыгивая остатки своего состояния, мы покинули его квартиру тем же путем, что и пришли, и быстро рассыпались в кромешной тьме. Наш мотоцикл стоял у дверей сберкассы.
   – Ты осуждаешь это? – спросил меня Антон.
   – Нет! Как раз наоборот! – ответил я, вспомнив шикарные автомобили новых русских, подъезжающие к дверям ресторанов прямо по тротуару, и прохожих, жмущихся к стенам домов (сопровождавший меня студент-испанец – он изучал в нашем университете прозу Лескова – увидев это, сказал: «Я удивляюсь, как у вас до сих пор не было революции!») – Может, потому, что ни один моих предков за последние десять тысяч лет не стоял за прилавком.
   – Да и мои тоже, – кивнул Антон. – А сейчас нам нужно алиби, и оно у нас, как на счастье, есть – сегодня свадьба в Немецком клубе.
   Перед тем, как появиться в клубе, мы зашли в буфет ореховского вокзала и выпили по целой бутылке шампанского. («Это,» – сказал Антон, – «для маскировки, будто мы там уже давно были.») На подступах к Немецкому клубу было людно, стояли автомобили свадебного кортежа, украшенные национал-социалистической символикой, а шафер жениха в альпийской шапочке выговаривал за что-то шофёру одной из машин. Мы проскользнули в свадебную залу на первом этаже и заняли первое же свободное место с двумя столовыми приборами. Было уже около десяти вечера, и свадебные торжества давно перевалили за экватор и разбились на несколько несвязанных частей. Люди пили на брудершафт, обсуждали политику, рассказывали анекдоты, справа от нас уже немолодой немец довольно бесцеремонно знакомился с молоденькой немочкой в вицмундирчике Ореховского сельскохозяйственного техникума, а оркестр на эстраде пел общеизвестную песню:
 
К жене пришель молодой любовник,
Когда мушь пошоль за пивом,
За пивом, за пивом, трала-ла-ла,
Когда мушь пошёль за пивом.
 
   Бутылки шампанского натощак оказалось многовато для моего желудка, и как я ни закусывал, но вскоре стал ощущать себя как бы на палубе корабля, причем справа по борту до меня доносились комплименты, все до единого позаимствованные из новейшего немецкого романа, в стиле юнгержанства, а слева по борту Антон запоздало поздравлял жениха и целовал руки невесте: ее изображение плыло и плясало у меня в глазах, будто отделенное толщей текучей воды. Потом я пошел с кем-то танцевать (помню лишь легкое платьице из шелка и миниатюрные ручки, прижимавшие меня к себе), потом я сам как-то по-лермонтовски признавался в любви (Антон потом рассказал мне, что я танцевал с дочерью главного инженера «Орсельмаша», которой до брачного возраста по самым оптимистическим подсчетам оставалось года два), потом он вел меня какими-то закоулками, а я кричал, что я знаю, что все это мираж, сон, что все это – потемкинские деревни, и стоит мне толкнуть ближайшую картонажную стенку, как я сразу окажусь в своем прежнем американизированном обиталище по кличке демократическая Россия.

АВЕНТЮРА ТРИНАДЦАТАЯ,
в которой все идет своим чередом

   И такие люди, как вы, должны подать пример: вернуть стране военные барыши, распахнуть для народа свои закрома, забыть об охотничьих угодьях и прочих английских штучках, а вместо шампанского пить молоко с добрых немецких пастбищ.
Г.Штрассер.

   Последствия нашей предыдущей авантюры нас не беспокоили. «Грабитель никогда не будет жаловаться на грабителей,» – резюмировал Антон. При первой же встрече с моей танцпартнершей – четырнадцатилетней девочкой с длинной русой косой (ее звали Хильда Барним) – я так искренне извинялся, что, наверное, был бы прощен даже Дианой. Моя синекура в качестве ассистента у Антона заключалась в обслуживании небольшого кинопроектора, чем я и занимался три-четыре раза в неделю. Остальное время Антон подробно выслушивал мои рассказы о моей параллели и долго размышлял над услышанным.
   Событием последней недели мая был ультиматум Фюрера немецкого народа президенту США с требованием извиниться за омерзительное освещение в средствах массовой информации США немецкой действительности («Извинится, никуда не денется,» – предсказывал Антон. – «Такое уже было два раза: в 61-м и 79-м. Янки, видишь ли, это такие существа, для которых главное – их личное благополучие, исчисляется в долларах на душу населения, на подвиг в массе своей они не способны»). Клинтон некоторое время отмалчивался, но под угрозой ядерной бомбардировки Нью-Йорка первого июня сказал что-то невразумительное, что вполне устроило немецкую сторону, также не желавшую раздувать конфликт. Второго июня наши войска взяли штурмом столицу Ассама – Гувахати, завершив, таким образом, разгром войск прониппонских сепаратистов. Ниппония же предъявила претензии на нейтральный ранее Тибет, но созванная пятнадцатого числа в Коломбо международная конференция по тибетскому вопросу выявила негативное отношение к этому России и Германии, да и США тоже не остались в стороне. В Копенгагене был торжественно открыт тоннель, связывающий датскую столицу с Мальме. В Москве какая-то правозащитница осквернила памятник «антисемиту» Кирову и была до смерти забита одним из прохожих – об этом Антону написал его дядя, работавший когда-то в Московском угро.
   Вальдемар также прислал мне короткое письмо, ибо, напоминаю, не был силен в эпистолярном жанре:
   «Здравствуй, Вальдемар. В нас усе добре. Сдаем выпускные экзамены. Виола уже сдала два на отлично, я завтра сдаю немецкий. Экзаменатор – Рудольф Йоганович – прославился тем, что подрался прямо на торжествах по поводу годовщины комсомола с тем самым евреем, который дурно отзывался о русских девушках. Эта зараза таки отомстила мне, поставив четверку на госэкзамене но марксистско-ленинскому мировоззрению. Так что красный диплом мне улыбнулся. Но зато мне открыт путь в аспирантуру.
   К тому же я сам – экзаменатор в училище. Сегодня курсанты сдавали мне историю философии, а накануне сессии вижу удивительный сон: будто один из моих самых неуспевающих учеников умоляет меня поставить ему пятерку, а я приторно-назидательно объясняю ему, что жизнь не есьм натянутая за экзамен оценка.
   Мой отчим впал в немилость, и его переводят из Берлина куда-то на периферию Рейха, так что они хотят продать свой Карлсгоф, чтобы расплатиться с долгами и купить особняк на новом месте службы.
   Передавай привет Антону. Виола передаёт тебе привет. Не женился ли ты еще?
   Ленинбург. 10.06.96».
   И все же поразительно смотреть на себя со стороны.
   Беседы с Антоном помогали мне прояснить способ мышления этих людей и их жизненные аксиомы. Для Антона же это было чем-то вроде «игры в бисер», в которой он возвышался до поразительно тонких и справедливых оценок моего зазеркалья.
   Антон: Меня больше всего удивляет, как это у вас никто не замечает вопиющих недостатков демократической формы правления?
   Я: Нет, почему же. Недостатки демократии общеизвестны, но к ним относятся так же, как к преступности или детской проституции – по принципу «ничего не поделаешь», и в утешение приводят известное изречение Черчилля…
   Антон: Знаю, читал… Но ведь чистая демократия просто-напросто невозможна, если под демократией понимать наиболее коллегиальное принятие решений. Во-первых, чтобы принять правильное решение, надо быть специалистом…
   Я: Все это верно лишь на первый взгляд. Но в таком случае было бы логично разрешить заключение брака лишь людям с психологическим образованием, однако политическое «знахарство» существует подобно медицинскому.
   Антон: Не вижу ничего странного. Не знаю, как у вас, а у нас во всех школах есть курс «Этика и психология семейной жизни»… А во-вторых, не будем забывать, что демократия – лишь форма. Ее содержание – неизбежно идеологическое. Представь себе корабль, на котором плывут сто троцкистов. При всеобщем единомыслии у них не будет никаких серьезных разногласий, карательная система в этом микросоциуме будет излишня, и формально он будет столь же демократичен, как и любой микросоциум, сплошь состоящий из либералов. С другой стороны, я не знаю более нетерпимых людей, чем те, которые борются за всеобщую терпимость. Если у «тиранов» еще бывают сомнения, то эти роботы неумолимы.
   Я: Насколько я понял, ты хочешь сказать, что сама по себе демократия бессодержательна; ее необходимо чем-то наполнить.
   Антон: Да, высокие идеи лежат в основании любого государства, иначе оно никогда бы не возникло. Люди по природе своей эгоистичны, и лишь более-менее принудительно внушенные идеалы заставляют их видеть не только свою личную выгоду, но и проблемы ближних. Но картина будет неполной, если не учесть весьма важного обстоятельства: мир в последние полвека потому еще столь стабилен, что каждая великая держава обрела свою естественную культурно-политическую нишу. Ниппония – это традиционная монархия, несколько похожая на европейские монархии столетней давности, что ничуть не мешает ниппонцам раухеризировать все сферы жизни. У нас – коллективистский советский строй, свойственный еще древним славянам. В Рейхе – принцип фюрерства – безусловной преданности вождю и высококультурного народного единства, что представляется разумным бюргерам и бауэрам единственной валеной веймарской Германии, когда, по выражению Ремарка, настало время торгашей и негодяев. Ну, а Америка с её индивидуализмом, свойственным всякой торговой культуре, наслаждается всеми прелестями демократического правления – туда им и дорога.
   Я: Да, идеологическая одержимость ушла в прошлое, и на повестке дня повсеместно оказываются геополитические темы, это происходит и у нас.
   Антон: Но в чем же, по-твоему, причина импотентности вашей власти?
   Я: В том-то и дело, что наши правители вполне искренне желают обустроить Россию, дать народу желанную передышку, но… Когда у нас перед телекамерой собирается высоколобые стратеги реформ, то разговор начинается с бодрых реляций о необходимости принятия кардинальные мер, а заканчивается «за упокой» – общей констатацией невозможности что-либо предпринять под угрозой нарушения прав человека, и они, как монахи – не совершу, не согрешу! – расходятся, довольные своей толерантностью.
   Антон: Чем-чем?
   Я: Терпимостью.
   Антон: У нас это называется «лейденшафт». Почему у вас так не любят немцев?
   Я: У вас сколько человек погибло в финскую войну?
   Антон: Тысяч 80, если память не изменяет.
   Я: А у нас в Великую Отечественную войну полегло двадцать миллионов. Так-то.
   Антон: Впрочем, мне ясен корень ваших неудач – он в эклектике вашего мировоззрения. Вы слишком буквально поняли идею о диалоге культур, об интеграции в «мировое сообщество». А его нет, есть лишь отдельные влияния, претендующие на звание такового – германское, американское, двести лет назад – французское. Нельзя одновременно выдвигать идею мировой революции и бороться за разоружение и демократию. Мы упростили систему. Сталин – великий человек, в 1949 году он возродил все атрибуты Российской империи, разве что не короновался.
   Я: После того, что я здесь видел, выхода два – покончить жизнь самоубийством или возвращаться назад, в свой мир, и создавать партизанские отряды и убивать безо всякой пощады журналистов.
   Антон: Боюсь, Вальдемар, ты идеализируешь наше общество. Ты заблуждаешься, если думаешь, что у нас самой важной проблемой является очистка тротуаров от собачьего дерьма…
   (Действительно, последним поставновлением Совета Министров СССР был указ о специальном налоге на владельцев собак в фонд коммунального хозяйства, что провело к бурным скандалам и настоящему следопытству со стороны фининспекторов.)

АВЕНТЮРА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ,
в которой я общаюсь с умершими

   Я опять находился в пути, опять сидел за рулём синего седана, опять был один.
В.Набоков.

   Настали летние ферейны. Зину отправили в пионерлагерь под Бердянск. Хильда Барним трогательно простилась со мной и, пообещав хранить мне верность (право же, здесь девушки как-то поласковее), уехала туда же. Антон в должности замзавлагеря отправился в тот же лагерь тремя днями позже, а я с чемоданом пожитков, портативной радиолой и жалованием за два месяца вперед отправился в самое трудное моё путешествие. Я ехал в Могилев-Подольский к деду, умершему три года назад от пневмонии в то самое время, когда в Москве из танков расстреливали Белый Дом, а мы лихорадочно занимали деньги на астрономически дорогие итальянские лекарства. Здесь, где бесплатная медицинская помощь гарантировалась государством, а танки не гуляли по Садовому Кольцу, он был жив, и недавно справил свое семидесятидевятилетие. Часто и бесперспективно споря с ним почти по всем вопросам, я в те, октябрьские дни, когда диссиденты праздновали свою победу над Россией, понял его правоту – правоту дворянина, ставшего коммунистом. Его душа, казалось, вселилась в меня, изгнав последние «иллюзии 91-года» (правы были пифагорейцы). Разбирая его посмертный архив, я чувствовал на себе проклятье прошлого, проклятье от века Расцвета веку Упадка и агонии. Так Кентервильское привидение из своей двухсотлетней дали посылало проклятье демократии, актеромании и современным гостиницам.
   Чем дальше я ехал на запад, тем более проявлялась германизация Украины. За Кривым Рогом стали попадаться богатые немецкие колонии с главными улицами в форме свастики, а расхожее слово вокзал сменилось на вывесках германизмом «банхоф». На станции Бобринец (часто, рассматривая в детстве карту Украины, я мечтал хоть раз побывать в этом городе, чье название дышало «пивденной» жарой, спелыми арбузами и легкостью летней одежды) я пошел в вагон-ресторан и, проходя мимо первого столика, заслышал разговор:
   – Вы представляете, – говорил один еврей другому, – во времена Брежнева во все президиумы и комиссии сажали всегда для виду одного еврея, чтобы не было обвинений в антисемитизме…
   – А вы что, милейший, хотели бы, чтобы было наоборот? – спросил я, проходя мимо.
   Мигом появился официант – услужливый армянин неопределённого возраста… Из длинного и малопонятного меню я, не доверяя доморощенным салатам, выбрал мясной гуляш (или «гуляж», как было написано в меню), положившись на всеядность мяса, виноградный сок и свежую клубнику. Рядом лежал забытый кем-то «Крокодил» с карикатурой «Американец делает вид, что думает». Июньская жара была невыносима, две осы лакомились разлитым на соседнем столике и засахарившимся лимонадом, а по портативному радио передавали концерт покойного Высоцкого.
   Под вечер поезд прибыл на узловую станцию Жмеринка. На перроне ведрами продавали спелые черешни. По осовевшему от душного ожидания вокзалу ходил человек, похожий на Иисуса Христа, в синем костюме и смотрел в потолок. Каждый второй встречный был евреем (еврейский квартал – юденблок – обнесенный глухим высоким забором с большой шестиконечной звездой на калитке, размещался за станционными путями). Выяснив, что ближайший дизель до Могилева-Подольского будет только в три часа ночи, я закупил все газеты, какие продавались в киоске (даже местную еврейскую «Дегель Тора» на идиш и русском), устроился, насколько возможно, уютно на жесткой деревянной скамье и стал читать. Помимо случайных путников в зале ожидания осталось ночевать множество «челноков» из Румынии; они приехали менять свой недорогой ширпотреб на украинские продукты (в Румынии в прошлом году случился неурожай). Румыны громко переговаривались на своем языке, укладывались спать прямо на расстеленные на полу газеты и иногда затевали ссору с целым цыганским табором, облюбовавшим целый угол между билетными кассами и щитом расписания, куда они навалили целую кучу тюков с чем-то мягким и грязным. Среди всего этого прохаживался дежурный милиционер с круглой добродушной физиономией и время от времени делал замечания галдящим румынам, не из желания их приструнить, а просто, чтобы скоротать ночное дежурство. В самом дальнем от цыган и самом ближнем к выходу углу сидело целое семейство туристов из Скандинавии, все в одинаковых очках в изящной справе. Они, затерявшиеся на малороссийских дорогах, чтобы убить время в ожидании нужного поезда, смотрели дорожный телевизор, а престарелый начальник станции в бордовом мундире что-то горячо доказывал главе семейства. Человек, подобный видом Иисусу Христу, оказался баптистским проповедником и слева от меня вещал евангелие среди очень недалеких крестьян. Дежурный это заприметил и, сев рядом, долго дискутировал с ним на потеху собравшихся отовсюду зрителей.
   Газеты сообщали, что в Ленинграде пущена еще одна линия метро, Лахтинско-Ржевская, что российский спутник приземлился на один из спутников Марса, Деймос, и установил там исследовательскую аппаратуру, что Гамбургский институт космического льда занимается исследованиями ледяного пояса Второй Луны, упавшей на Землю около пятнадцати миллионов лет назад, когда на планете высились гигантские термитники и муравейники, моделирующие подструктуры и сверхструктуры сознания (об этом писал Обручев в «Плутонии»), что американская поп-звезда Мадонна забеременела, а германский ультиматум резко понизил шансы Била Клинтона на переизбрание в ноябре на второй президентский срок. В «Дегель Торе» выделялась большая статья об антисемите и фашисте Гоголе, а в другой неопровержимо доказывалось, что временщик Петра I Шафиров был оклеветан национал-социалистом Татищевым.
   Около двух часов ночи, когда я перечитал все газеты, а милиционер и проповедник пришли к выводу, что, чтобы спорить о чем-то, надо быть хоть в чем-то согласным, я вышел пройтись по пустынному перрону, где молодая женщина, ожидая поезд из Москвы, катала свою пятилетнюю дочь на бесхозной почтовой тележке, и вышел вовремя – через пять минут инкогнито подошел дизель, и еще через пять минут я уже всматривался в темные лесопосадки вдоль путей. Холмы с громоздящимися то тут, то там доисторическими валунами то обступали нашу дорогу со всех сторон, то расступались, открывая освещенную полной луной ночную перспективу озимых полей и пирамидальных тополей, обозначающих шоссейные дороги и стрекочущие переезды. Напротив от меня сидело целое семейство, состоявшее из типично-сельской учительницы и ее четырех дочерей: одной маленькой и трех 14–17 – летних. Они постоянно возились, красились, играли в карты при свете фонарика, ссорились, мирились и все боялись пропустить свою остановку.
   Уже стало светать, когда я устроил свой багаж в камере хранения Могилевского банхофа и налегке отправился на молдавскую территорию, где в пяти километрах вверх по течению Днестра в небольшом хуторе Наславча жили родители моей мамы. Украинский берег Днестра с небольшим автовокзалом и уже оживавшим рынком, где торговали в равной мере запчастями к импортным фольксвагенам и лошадиной упряжью, более-менее полого спускался к воде, а молдавский берег круто вздымался, превращая улицы в лестницы. На том берегу был Атац, городишко раз в пять меньше Могилева, где на террасах среди неопрятных еврейских мазанок попадались кое-где очень красивые усадьбы с каменными верандами-галереями в романском стиле.
   Атац не имел специального юденблока, а по центральной площади за мостом, обстроенной кругом еврейскими лавочками, бродили низкорослые цыгане. По улице направо яркая киноафиша рекламировала старый недавно оцветненный немецкий фильм о Хорсте Весселе, тротуар был то тут, то там запачкан кровоподтеками раздавленных черешень, чей-то козел объедал кусты у левого забора, старый еврей в жилетке неопределённого оттенка возился в огороде у закопченной печки. По перекрестку с музыкой проехал свадебный кортеж, и по сторонам много бросали пшена и мелких денег (я по обычаю поднял одну монетку). Восходящее солнце окрашивало побеленные стены домов в розоватый цвет.