– Трудно? – спросил Корнелий Иванович.
– Нелегко, – согласился Белосельский. – Но трудности нас закаляют. Сделаем рывок до музея? На время?
«И не подумаешь, что в одном классе учились, – вздохнул Удалов. – На вид он лет на десять моложе. Вот что значит активная жизнь и умеренность во всем».
– На рыбалку в субботу поедем? – спросил Удалов, стараясь не сбить дыхание.
– В субботу? В субботу у меня жюри. Конкурс детских танцев. Потом будем на общественных началах палаты купца Демушкина реставрировать. Давай в эту субботу вместе пореставрируем, а на рыбалку через неделю?
Удалов не ответил, потому что перед ним затормозил Ложкин и начал кричать в мегафон:
– Дорогие товарищи бегающие! Вы видите бывший пруд у памятника шестнадцатого века церкви Параскевы Пятницы. Этот пруд стараниями общественности и учащихся речного техникума превращен в лучший в области открытый бассейн. На нем установлена девятиметровая вышка. Желающие прервать забег могут нырнуть с вышки.
Белосельский сразу побежал на вышку прыгать. А Удалов вспомнил, что у него в девять совещание в стройконторе, которой он руководил. А он еще не завтракал.
Удалов повернул на Цветочную, чтобы срезать квартал у рынка. К рынку тянулись подводы и автомашины – окрестные жители везли продукты и цветы на продажу.
Вот и Пушкинская. Скоро дом.
Хлопнула калитка. Из палисадника выскочил бывший предгор и завзверофермой Пупыкин. Был он в тренировочном костюме фирмы «Адидас», который некогда привез из командировки в Швейцарию. Он догнал Удалова и спросил:
– Белосельский участвовал?
– И Малюжкин тоже, – ответил Удалов, прибавляя ходу.
Пупыкина он не выносил – пустой человек, мелкий склочник и нечист на руку. Правильно сделали, что отправили его на пенсию.
– Скажешь Белосельскому, что я тоже участвовал, – сказал Пупыкин. – Я тренируюсь по индивидуальной программе.
Произнеся эти лживые слова, Пупыкин взмахнул руками как крыльями, сделал разворот и потрусил обратно к дому.
«Всегда у него так, – подумал Удалов. – Даже в добровольном кроссе втирает очки».
Удалов перешел на шаг. Надо привести в норму дыхание.
Солнце поднялось высоко, припекало. От быстрорастущих кедров, которыми была засажена Пушкинская, на розовые и голубые плитки мостовой падала рваная тень. Белка соскочила с нижней ветки и перебежала улицу. Удалов наклонился над фонтанчиком, который предлагал прохожему газированную воду, и напился.
Римма Казачкина, непутевая пышногрудая девица из соседнего дома, по слухам, новая пассия архитектора Оболенского, проходя мимо, умудрилась задеть Удалова крутым бедром. Удалов сделал вид, что не заметил намека. Появился профессор Минц.
Минц устал, лысина блестела от пота. Он сопел и кашлял.
– Каждый забег, – сообщил он Удалову, – прибавляет мне день жизни. Я теряю четыреста граммов.
– Это пустое, Лев Христофорович, – возразил Удалов, входя вместе с профессором во двор дома шестнадцать. – За первым же обедом вы прибавляете полкило.
Минц насупился. Никто не любит горькой правды.
Ксения Удалова высунулась из окна второго этажа и крикнула:
– Два раза из конторы звонили. Каша тоже остыла.
Удалов взбежал по лестнице, легко перепрыгивая через две ступеньки.
– Ну как козел, – сказала Ксения, открывая дверь. – Для кого молодишься?
– А ты займись, – предложил Удалов, проходя в ванную. – Тоже помолодеешь.
– Нам это не надо, – возразила Ксения.
Она ценила свое тело, круглое, налитое, солидное.
– Максимка в техникуме? – спросил Удалов.
– Ты бы ему велел патлы остричь. Люди на улицах показывают пальцами.
– Перебесится, – ответил Удалов. – Ты тоже в мини-юбке ходила.
Снизу негромко застучало – значит, сосед Грубин включил вечный двигатель. Он у него по ночам отдыхал. Под окном гуднула машина, что развозила по квартирам молоко и сметану. Ксения брякнула на стол тарелку с кашей и побежала вниз. Начинался трудовой день в городе Великий Гусляр.
Удалов и Минц вместе пошли на совещание к Белосельскому.
Минц достал платок и высморкался.
– Боюсь, – сказал он, – что я сегодня простудился. Не надо было мне прыгать с вышки.
Площадь перед Гордомом была запружена народом. Ближе всех к дверям стояли пенсионеры. Тесной, крепкой толпой. Две бабушки, которых Удалов видел утром, развернули длинный плакат: «Спасем родной Гусляр от варварства!» Старик Ложкин уже в черном костюме, но с тем же мегафоном медленно шел вдоль лозунга и проверял, нет ли грамматических ошибок.
Студенты речного техникума плакатов не принесли. Им достаточно было портретов архитектора Оболенского. Портреты были увеличены из паспортных фотографий, к ним были пририсованы усы, а сорочка с галстуком замарана зеленым, так что получился френч. Фотографии покачивались на палках, и при виде этого зрелища Удалов перенесся мыслями назад, в годы своего детства, когда первомайская демонстрация в Гусляре текла к трибуне на центральной площади, а над ней покачивались портреты вождя.
Удалов подумал, что студенты зашли слишком далеко. О чем и сказал профессору Минцу, который тоже шел на совещание в горисполком.
– Мы с вами – люди старшего поколения, – ответил профессор. – Чувство юмора мы склонны рассматривать как чью-то провокацию.
– Это уже не юмор, – откликнулся старик Ложкин. – Это недопустимый сарказм. Я думаю, что нам придется размежеваться с молодежью.
– Сейчас? – удивился Минц.
– Нет. Как только победим бездушных бюрократов!
Удалову стало стыдно под горящим савонароловским взглядом Ложкина. Но тут на площадь влетели рокеры на ревущих мотоциклах. Они тоже были одержимы гражданским чувством. Они носились вокруг толпы и выкрикивали нечто революционное. Сержант Пилипенко, который должен был следить за порядком, побежал к ним, размахивая жезлом, но рокеры умело уклонялись от его увещеваний.
В стороне от входа, без лозунгов и плакатов, но настроенная решительно, стояла интеллигенция – общество охраны памятников, общество любителей книги, общество защиты животных, общество защиты детей… Их Удалов всех знал, ходил в гости. Но сейчас чувствовал отчуждение.
«Нет, – хотелось крикнуть ему, – нет! Я всей душой с вами! Я желаю охранять и множить памятники древности! Но я вынужден выполнять приказы вышестоящего начальства, я должен экономить народные деньги и продвигать наш город по пути прогресса. В нашем городе за годы Советской власти уже снесли семнадцать церквей и сто других памятников, зато почти решили жилищную проблему».
Тут Удалов оборвал этот внутренний монолог, потому что понял, что монолог этот принадлежит не ему: это буквальное воспроизведение речи начстроя Слабенко на последнем совещании.
А вот и Пупыкин! Он что здесь делает?
Пупыкин стоял в сторонке, с ним его семья – Марфа Варфоломеевна и двое детей. Все в зеленом, даже лица зеленые. Дети держат вдвоем портрет неприятного мужчины в папахе.
Пупыкин нервно схватил Удалова за рукав и спросил шепотом:
– Ты ему сказал, что я участвовал в забеге?
– Скажу, – пообещал Удалов. – А ты что, покрасился?
– Мы всей семьей, – сообщил Пупыкин, – организовали неформальное объединение: партию зеленых. Мы охраняем природу.
– Похвально, – сказал Минц. – А чей это портрет? Что-то не припомню такого эколога.
– Это самый главный зеленый, – сообщил Пупыкин. – Мы его в книжке нашли. Атаман Махно.
– Пупыкин, советую, спрячь портрет. Этот зеленый экологией не занимался, – сказал Удалов.
– А чем занимался? – спросил Пупыкин.
– Совершал ошибки.
К тому времени, когда Удалов вошел в дом, Пупыкины успели растоптать портрет.
Минц с Удаловым поднялись по неширокой лестнице в кабинет Белосельского. Дверь была настежь. У Белосельского всегда так – дверь настежь.
Внутри уже действовал главный архитектор города, подтянутый, благородный Елисей Оболенский. С помощью юной архитекторши он прикнопливал к стене виды проспекта Прогресса.
Редактор Малюжкин стоял в отдалении, смотрел на перспективы в бинокль. Миша Стендаль записывал что-то в блокнот.
Начстрой Слабенко уже сел и крепко положил локти на стол. Он был готов к бою.
Музейная дама Финифлюкина смотрела ему в спину пронзительным взглядом, но пронзить его не могла.
– Начнем? – спросил Белосельский.
Начали рассаживаться. Разговаривали, кто-то даже пошутил. Происходило это от волнения. Предстояла борьба.
«Живем в обстановке гласности, – подумал Удалов. – Вроде бы научились демократии, пожинаем плоды. А силы прошлого не сдаются».
Сила прошлого в лице главного архитектора Оболенского получила слово, взяла в руку указку из самшита и подошла к стене.
Оболенский любил и умел выступать. Но сначала спросил:
– Может, закроем окна? Мы ведь работать пришли, а не с общественностью спорить.
– Ничего, – ответил Белосельский. – Нам не впервой. Чего нам народа бояться?
Часть толпы роилась за окнами. Шмелями жужжали винты, прикрепленные к наспинным ранцам. Эти летательные аппаратики, что продавались в спортивном отделе универмага под названием «Дружок Карлсон», были изобретены Минцем по просьбе туристов для преодоления водных преград и оврагов. Были они слабенькие, но, как оказалось, полюбились народу. И не все использовали их в туристических целях. Некоторые школьники забирались с их помощью во фруктовые сады, некий Иваницкий выследил свою жену в объятиях Ландруса на третьем этаже, были и другие нарушения. Удалов с грустью подумал: насколько гениален его сосед по дому Лев Христофорович! Все подвластно ему – и химия, и физика. Но последствия его блестящих изобретений, как назло, непредсказуемы. Только вчера птеродактиль, выведенный методом ретрогенетики из петуха, искусал липкинского доберман-пинчера, который своим лаем мешал птеродактилю отдыхать на ветвях кедра. Хорошо еще, что не самого Липкина. А взять скоростные яблони – шестнадцать урожаев собрали прошлым летом в пригородном хозяйстве. В результате лопнула овощная база, не справившись с нагрузками. Нет, за Минцем нужен глаз да глаз.
Оболенский держал указку как шпагу и в поисках моральной поддержки посмотрел на начстроя Слабенко. Тот еще крепче сплел свои крепкие пальцы и едва заметно кивнул союзнику. Бой начался.
– Вы видите, – сказал Оболенский, – светлое будущее нашего города.
Широкий проспект был застроен небоскребами с колоннами и портиками и усажен одинаковыми подстриженными липами, которые водятся только в Версалях и на архитектурных перспективах.
Над проспектом расстилалось синее небо с розовыми облаками. В конце его возвышались голубые горы со снежными вершинами. Неужели он хочет свой проспект дотянуть до Кавказа, испугался Удалов. Но потом спохватился, понял, что это архитектурная условность.
В комнате царило молчание. Проспект гипнотизировал.
Оболенский победоносно окинул взглядом аудиторию, ткнул указкой в первый из небоскребов и заявил:
– Здесь мы расположим управление коммунального хозяйства.
Архитектор Елисей Оболенский в Гусляре человек новый, но уже укоренившийся.
Его импортировал Пупыкин.
Случилось это лет пять назад, когда Пупыкин совершал восхождение по служебной лестнице. Но пределов еще не достиг.
Как-то он прибыл в Москву, в командировку.
Помимо целей деловых, были у него идеалы. Хотелось найти в столице единомышленников, друзей. Особенно среди творческой интеллигенции. Пупыкин и сам был интеллигентом – учился в текстильном техникуме в Вологде, а затем на различных курсах. Он регулярно читал журналы и прессу.
Повезло Пупыкину на третий день. Он познакомился в гостиничном буфете с литературным критиком из Сызрани. Тот прибыл в Москву на семинар по реализму и хотел укрепиться в столице, потому что в Сызрани трудно развернуться таланту. Критик с Пупыкиным друг другу понравились, вместе ходили в шашлычную и в кино, а потом критик повез его к своему покровителю, молодежному поэту. У поэта сильно выпили, говорили о врагах и национальном духе. Поэт громко читал стихи о масонах, а когда жена поэта всех их выгнала из дома, поехали к Елику Оболенскому.
Елик Оболенский, разведясь с очередной женой, жил в мастерской. Мастерская располагалась в подвале, по стенам висели иконы и прялки, в углах много пустых бутылок. Сам Елик Оболенский с первого взгляда Пупыкину не понравился. Показался духовно чужим по причине высокого роста, меньшевистской бородки, худобы и бархатной кофты. Оболенский курил трубку и грассировал.
Но товарищи сказали, что Оболенский – свой парень, из князей, Рюрикович. В мастерской тоже пили, ругали масонов, захвативших в Москве ключевые посты, поэт читал стихи о Перуне и этрусках, от которых, как известно каждому культурному человеку, пошел русский народ. Потом поэт с критиком, обнявшись, уснули на диванчике, а Оболенский показал Пупыкину свои заветные картины. Город будущего.
Эти картины Оболенский показывал только близким друзьям.
Картины были плодом двадцатилетнего творческого пути, который начался еще в средней школе.
Однажды мальчик Елик Залипухин – фамилию отчима Оболенского он примет лишь при получении паспорта – пошел с мамой на Выставку достижений народного хозяйства. Они гуляли по аллеям, любовались павильонами, сфотографировались у фонтана «Золотой колос». Так Елик ознакомился с архитектурой. И заболел ею. В тетрадках по алгебре он рисовал колоннады и портики, стену над своей кроватью обклеил фотографиями любимых памятников архитектуры – выставочных павильонов, греческих храмов, вокзалов на Комсомольской площади и станций Кольцевой линии Московского метро. Даже гуляя по городу с любимой девушкой, Елик всегда приводил ее в конце концов на ВДНХ, где забывал о девушке, очарованный совершенством линий павильона Украинской ССР.
Поступил он, конечно, в АХИ, то есть в Архитектурный институт, поступал четыре года подряд, и все неудачно. Но настолько за эти годы примелькался в институте, что постепенно все, включая директора, уверовали в то, что Оболенский – давнишний студент. У него принимали зачеты и посылали в подшефный колхоз на картошку. Вскоре он стал первым специалистом по отмывкам классических образцов. Никто не мог лучше его изобразить светотень на бюсте Аполлона.
Оболенский стал своего рода знаменитостью.
В иные времена завершил бы образование с блеском, но тут для романтиков наступили тяжелые времена. В архитектуру стало внедряться типовое проектирование, а студенты принялись изучать творчество неприемлемых оболенскому сердцу Нимейеров и Корбюзье.
Успеваемость Оболенского пошла под уклон, он затерялся в толпе середнячков, обзавелся хвостами, а как раз перед дипломом обнаружилось, что в институте он не числится, как не прошедший по конкурсу.
Без сожаления Оболенский оставил институт, не отказавшись от своей великой мечты – перестроить должным образом все города мира. Устроился он не по специальности, но работал с удовольствием: изобретал и проектировал торты на кондитерской фабрике. Он соединил в тортах крем и архитектуру и тем прославился в кондитерских кругах. Ему персонально заказывали юбилейные торты для министров и народных артистов.
Но для интеллигентных друзей Елик Оболенский оставался архитектором и князем. Раздобыв через свою любовницу, что работала в отделе нежилых помещений, подвал и устроив там мастерскую, Оболенский подружился с борцами за национальный дух. В его мастерскую всегда можно было приехать с другом или девочкой, выпить и поговорить о насущных проблемах. Проекты городов будущего Оболенский показывал только близким, доверенным лицам, а молодежные поэты довольствовались лицезрением икон и прялок.
Как только Пупыкин стал предгором, он тут же выписал Оболенского. Дал ему квартиру и пост главного архитектора города. Оболенский привез с собой вагон планшетов и начал лихорадочно готовить снос и воссоздание Великого Гусляра. Но не успел: Пупыкин потерял свой высокий пост и неудержимо покатился вниз.
Оболенский, которому некуда было деваться, остался в главных архитекторах, может, потому, что не завел себе врагов, если не считать обиженных мужей и брошенных девиц, может, потому, что сблизился с начстроем Слабенко. Слабенко тоже хотелось снести Великий Гусляр, мешавший начстрою развернуться. Правда, от полной переделки Гусляра пришлось отказаться, но одну магистраль Оболенский со Слабенко надеялись пробить.
Магистраль должна была разрезать город пополам и тем сразу решить все транспортные проблемы, а также обеспечить СУ-1 впечатляющей работой на десятилетку. Замыслил ее Пупыкин, чтобы возить по ней областные и иностранные делегации. Но общественность давно уже подняла свою многоголовую голову и начала возражать. Так что магистраль, ради которой надо было снести шесть церквей, последний гостиный двор и шестнадцать зданий позапрошлого века, оказалась под угрозой.
– Без магистрали, – говорил Оболенский, расхаживая вдоль перспективы и иногда указывая на тот или иной ее участок, – наш город обречен задохнуться в транспортных проблемах и оказаться за бортом прогресса. Некоторые мои оппоненты твердят, что историческое лицо города разрушится. Это не то лицо, которое нам нужно. Позвольте спросить – хотят ли люди тащиться на работу по узким кривым улочкам наших дней или желают мчаться к воротам родного предприятия на скоростном автобусе по прямому проспекту…
Когда Оболенский кончил свою речь, в тишине раздался твердый голос Слабенко:
– Мы согласны.
Сам строитель, хоть и небольшого масштаба, Удалов понимал, что Слабенко куда удобнее и выгоднее получить для застройки большую, в полгорода, площадку и одним ударом развернуть эпопею. Когда куешь эпопею, не надо мелочиться. Что за жизнь у Слабенко сегодня? То на Грязнухе детский садик, то новый корпус для общежития, то втискиваешь жилой квартал над парком, то срываешь ремонт музыкальной школы – вот и бегаешь вдоль плотины, как тот самый голландский мальчик с вытянутым пальчиком. А вокруг бушуют зрители – то есть общественность, и все недовольны, что не так затыкаешь, как им хочется.
Ох и сердит Слабенко на общественность, ох и недоволен он Белосельским, который пошел у нее на поводу, развел гласность без пределов. Даже секретаршу отменил. Дверь не запирает. А если враг проникнет?
Клевреты спешат подражать предгору. Малюжкин, главный редактор газеты, уже второй год как переметнулся на сторону гласности. Пошел даже дальше, чем городское руководство. Сорвал с петель дверь в свой кабинет и выкинул на свалку. А над дверным проемом прикрепил неоновую вывеску: «Прием в любое время суток!» В «Гуслярском знамени» любое начинание поддерживают. Правда, Малюжкин всегда сначала позвонит Белосельскому: «Как, Николай Иванович, есть мнение?» И каждый раз отвечает ему Белосельский: «А как твое мнение?» Тогда Малюжкин смело идет вперед.
– Сколько лет горе-проектировщики измываются над нашим городом? – воскликнул, поднимаясь, Малюжкин. – У меня в руках печальная статистика тридцатых и сороковых годов. Снесено несчетное количество памятников архитектуры. В оставшихся устроены склады, а колокольня собора превращена в парашютную вышку…
– Разве мы пришли сюда слушать лекцию о парашютах? – спросил Слабенко.
– При чем тут парашюты! – закричал Малюжкин. – Вы меня не сбивайте. Вы лучше ответьте народу, зачем в позапрошлом году затеяли реконструкцию под баню палат купца Гамоватого?
– Под сауну, – поправил Слабенко. – Для сотрудников зверофермы. Труженики хотели мыться.
– Под личную сауну для пресловутого Пупыкина, – подала реплику директорша библиотеки.
Кипел большой бой.
Трижды он прерывался, потому что массы под окнами требовали информации о ходе совещания, и эту информацию массам, разумеется, давали, поскольку в Великом Гусляре не бывает тайных дискуссий и закрытых совещаний.
Трудность была в том, что даже самые страстные ревнители города понимали: магистраль пробивать придется – иначе с транспортом не справиться. Но даже если отвергнуть планы Оболенского, часовня Святого Филиппа и три старых особняка окажутся на ее пути.
На втором часу дискуссии Белосельский обернулся к профессору Минцу и спросил:
– А что думает городская наука? Неужели нет никакого выхода?
– Я держу на контроле эту проблему, – откликнулся Минц. – Конечно, неплохо бы построить туннель под городом, но, к сожалению, бюджет Великого Гусляра этого не выдержит.
– Вот видите, – сказал Оболенский. – Даже Лев Христофорович осознает.
– Есть ли другой путь? – спросил Белосельский.
– Есть, и кардинальный, – произнес Минц.
– Подскажите, – попросил Белосельский.
– Гравитация, – сказал Минц. – Как только мы овладеем силами гравитации, мы сможем подвинуть любой дом, и, кстати, обойтись без подъемных кранов.
– За чем же дело стало?
– К сожалению, антигравитацию я еще не изобрел, – виновато ответил Минц. – Теоретически все получается, но на практике…
– Чем вам помочь? – спросил Белосельский, переждав волну удивленных возгласов. – Может, нужны средства, помощники, аппаратура?
– Вряд ли кто-нибудь в мире сможет мне помочь, – ответил Минц и чихнул. – Второго такого гения Земля еще не родила… – Минц замолчал, медленно закрыл рот и задумчиво опустился на стул.
– Что с вами? – спросила Финифлюкина. – Может, воды принести?
Минц отрицательно покачал головой.
С минуту все молчали. Лишь с площади доносился ровный шум толпы. Наконец Минц поднял голову и оглядел присутствующих.
– Завтра я дам ответ.
– Это чепуха! – сказал Оболенский. – Это шарлатанство. Ни один институт в мире этого не добился, даже в Японии нет никакой гравитации. Надо хорошо проверить, из чьего колодца черпает Минц свои сомнительные идеи.
Слабенко лишь саркастически улыбался.
И тогда Белосельский сказал так:
– Я надеюсь, присутствующие здесь товарищи и представители общественности согласятся, что вопрос настолько серьезен, что лучше отложить его решение на два дня. Я лично глубоко верю в гений товарища Льва Христофоровича. Он не раз нам это доказывал.
Когда Оболенский стал выковыривать кнопки, чтобы снять свои радужные перспективы, Белосельский сказал:
– А вы, Елисей Елисеевич, оставьте эти произведения здесь. Пусть люди ходят в мой кабинет, смотрят, создают мнение.
Удалов проводил Минца до дома. Тот совсем расклеился. Чихал, хрипел – утренний пробег роковым образом сказался на его здоровье, подорванном мыслительной деятельностью.
– Вы что замолчали, Лев Христофорович? – спросил Удалов. – Что за светлая идея пришла вам в голову?
– А вы догадались? – удивился профессор. – Я думал, что никто не заметил.
– Я вас хорошо знаю, сосед, – сказал Удалов. – Вспомните, сколько мы с вами всяких приключений пережили!
Удалов остановился, приложил ладонь ко лбу профессора и определил:
– Лев Христофорович, у вас жар. Сейчас примите аспирин и сразу в постельку.
– Нет! – воскликнул Минц. – Ни в коем случае! Я должен немедленно ехать… идти… перейти… Я дал слово. Город ждет!
– Лев Христофорович, – возразил Удалов. – Вы не правы. В таком состоянии вы ничего сделать не сможете. И если надо куда-то съездить, вы же знаете – я всегда готов. Тем более для родного города.
– Нет, – не согласился Лев Христофорович, пошатываясь от слабости. Простуда брала свое. – Предстоящее мне путешествие очень опасно. Потому что оно совершенно непредсказуемо.
– Путешествие?
– Да, своего рода путешествие.
Они дошли до ворот дома шестнадцать. Погода испортилась, начал накрапывать дождик. Желтые листья срывались с деревьев и приклеивались к мокрому асфальту. Минц остановился в воротах и сказал:
– Вам, Корнелий, я могу открыть опасную тайну, которая не должна стать достоянием корыстных людей и милитаристских кругов.
– Погодите, – перебил друга Корнелий. – Сначала мы пойдем домой, чайку согреем, аспиринчику хлопнем, а потом поговорим.
– К сожалению, у нас нет времени, – упирался Минц. – Вы же видите, в каком критическом положении оказался наш город. Слабенко имеет поддержку в области… От меня ждут быстрых решений. Я дал слово…
Все же Удалову, который был помоложе, удалось затащить Минца в подъезд. Он оставил его перед дверью в его квартиру и велел переодеться, а сам обещал тут же прийти.
Тут же прийти, конечно, не удалось. Пока сам умылся да рассказал все Ксении…
За обедом включил телевизор, местную программу. Показывали общественный суд над Передоновым, который кинул на мостовую автобусный билет. Прокурор требовал изгнания из Гусляра, защитник нажимал на возраст и славную биографию. Преступник рыдал и клялся исправиться. Ограничились строгим порицанием. Потом была беседа с сержантом Пилипенко о бродячих кошках. Пилипенко полагал, что это происходит от недостаточной нашей любви к кошкам. Если кошку ласкать, она не уйдет из дома.
Вдруг словно звякнул внутри звоночек. Как там Минц? А вдруг он, презрев температуру, уйдет из дома?
В одну секунду Удалов сбросил домашние туфли, натянул ботинки и накинул пиджак. Еще через минуту он уже был у Минца, который без сил лежал на диване.
– Сейчас я согрею вам чаю, – сказал Удалов, включая плиту. – Вам нужен постельный режим.
– Нелегко, – согласился Белосельский. – Но трудности нас закаляют. Сделаем рывок до музея? На время?
«И не подумаешь, что в одном классе учились, – вздохнул Удалов. – На вид он лет на десять моложе. Вот что значит активная жизнь и умеренность во всем».
– На рыбалку в субботу поедем? – спросил Удалов, стараясь не сбить дыхание.
– В субботу? В субботу у меня жюри. Конкурс детских танцев. Потом будем на общественных началах палаты купца Демушкина реставрировать. Давай в эту субботу вместе пореставрируем, а на рыбалку через неделю?
Удалов не ответил, потому что перед ним затормозил Ложкин и начал кричать в мегафон:
– Дорогие товарищи бегающие! Вы видите бывший пруд у памятника шестнадцатого века церкви Параскевы Пятницы. Этот пруд стараниями общественности и учащихся речного техникума превращен в лучший в области открытый бассейн. На нем установлена девятиметровая вышка. Желающие прервать забег могут нырнуть с вышки.
Белосельский сразу побежал на вышку прыгать. А Удалов вспомнил, что у него в девять совещание в стройконторе, которой он руководил. А он еще не завтракал.
Удалов повернул на Цветочную, чтобы срезать квартал у рынка. К рынку тянулись подводы и автомашины – окрестные жители везли продукты и цветы на продажу.
Вот и Пушкинская. Скоро дом.
Хлопнула калитка. Из палисадника выскочил бывший предгор и завзверофермой Пупыкин. Был он в тренировочном костюме фирмы «Адидас», который некогда привез из командировки в Швейцарию. Он догнал Удалова и спросил:
– Белосельский участвовал?
– И Малюжкин тоже, – ответил Удалов, прибавляя ходу.
Пупыкина он не выносил – пустой человек, мелкий склочник и нечист на руку. Правильно сделали, что отправили его на пенсию.
– Скажешь Белосельскому, что я тоже участвовал, – сказал Пупыкин. – Я тренируюсь по индивидуальной программе.
Произнеся эти лживые слова, Пупыкин взмахнул руками как крыльями, сделал разворот и потрусил обратно к дому.
«Всегда у него так, – подумал Удалов. – Даже в добровольном кроссе втирает очки».
Удалов перешел на шаг. Надо привести в норму дыхание.
Солнце поднялось высоко, припекало. От быстрорастущих кедров, которыми была засажена Пушкинская, на розовые и голубые плитки мостовой падала рваная тень. Белка соскочила с нижней ветки и перебежала улицу. Удалов наклонился над фонтанчиком, который предлагал прохожему газированную воду, и напился.
Римма Казачкина, непутевая пышногрудая девица из соседнего дома, по слухам, новая пассия архитектора Оболенского, проходя мимо, умудрилась задеть Удалова крутым бедром. Удалов сделал вид, что не заметил намека. Появился профессор Минц.
Минц устал, лысина блестела от пота. Он сопел и кашлял.
– Каждый забег, – сообщил он Удалову, – прибавляет мне день жизни. Я теряю четыреста граммов.
– Это пустое, Лев Христофорович, – возразил Удалов, входя вместе с профессором во двор дома шестнадцать. – За первым же обедом вы прибавляете полкило.
Минц насупился. Никто не любит горькой правды.
Ксения Удалова высунулась из окна второго этажа и крикнула:
– Два раза из конторы звонили. Каша тоже остыла.
Удалов взбежал по лестнице, легко перепрыгивая через две ступеньки.
– Ну как козел, – сказала Ксения, открывая дверь. – Для кого молодишься?
– А ты займись, – предложил Удалов, проходя в ванную. – Тоже помолодеешь.
– Нам это не надо, – возразила Ксения.
Она ценила свое тело, круглое, налитое, солидное.
– Максимка в техникуме? – спросил Удалов.
– Ты бы ему велел патлы остричь. Люди на улицах показывают пальцами.
– Перебесится, – ответил Удалов. – Ты тоже в мини-юбке ходила.
Снизу негромко застучало – значит, сосед Грубин включил вечный двигатель. Он у него по ночам отдыхал. Под окном гуднула машина, что развозила по квартирам молоко и сметану. Ксения брякнула на стол тарелку с кашей и побежала вниз. Начинался трудовой день в городе Великий Гусляр.
Удалов и Минц вместе пошли на совещание к Белосельскому.
Минц достал платок и высморкался.
– Боюсь, – сказал он, – что я сегодня простудился. Не надо было мне прыгать с вышки.
Площадь перед Гордомом была запружена народом. Ближе всех к дверям стояли пенсионеры. Тесной, крепкой толпой. Две бабушки, которых Удалов видел утром, развернули длинный плакат: «Спасем родной Гусляр от варварства!» Старик Ложкин уже в черном костюме, но с тем же мегафоном медленно шел вдоль лозунга и проверял, нет ли грамматических ошибок.
Студенты речного техникума плакатов не принесли. Им достаточно было портретов архитектора Оболенского. Портреты были увеличены из паспортных фотографий, к ним были пририсованы усы, а сорочка с галстуком замарана зеленым, так что получился френч. Фотографии покачивались на палках, и при виде этого зрелища Удалов перенесся мыслями назад, в годы своего детства, когда первомайская демонстрация в Гусляре текла к трибуне на центральной площади, а над ней покачивались портреты вождя.
Удалов подумал, что студенты зашли слишком далеко. О чем и сказал профессору Минцу, который тоже шел на совещание в горисполком.
– Мы с вами – люди старшего поколения, – ответил профессор. – Чувство юмора мы склонны рассматривать как чью-то провокацию.
– Это уже не юмор, – откликнулся старик Ложкин. – Это недопустимый сарказм. Я думаю, что нам придется размежеваться с молодежью.
– Сейчас? – удивился Минц.
– Нет. Как только победим бездушных бюрократов!
Удалову стало стыдно под горящим савонароловским взглядом Ложкина. Но тут на площадь влетели рокеры на ревущих мотоциклах. Они тоже были одержимы гражданским чувством. Они носились вокруг толпы и выкрикивали нечто революционное. Сержант Пилипенко, который должен был следить за порядком, побежал к ним, размахивая жезлом, но рокеры умело уклонялись от его увещеваний.
В стороне от входа, без лозунгов и плакатов, но настроенная решительно, стояла интеллигенция – общество охраны памятников, общество любителей книги, общество защиты животных, общество защиты детей… Их Удалов всех знал, ходил в гости. Но сейчас чувствовал отчуждение.
«Нет, – хотелось крикнуть ему, – нет! Я всей душой с вами! Я желаю охранять и множить памятники древности! Но я вынужден выполнять приказы вышестоящего начальства, я должен экономить народные деньги и продвигать наш город по пути прогресса. В нашем городе за годы Советской власти уже снесли семнадцать церквей и сто других памятников, зато почти решили жилищную проблему».
Тут Удалов оборвал этот внутренний монолог, потому что понял, что монолог этот принадлежит не ему: это буквальное воспроизведение речи начстроя Слабенко на последнем совещании.
А вот и Пупыкин! Он что здесь делает?
Пупыкин стоял в сторонке, с ним его семья – Марфа Варфоломеевна и двое детей. Все в зеленом, даже лица зеленые. Дети держат вдвоем портрет неприятного мужчины в папахе.
Пупыкин нервно схватил Удалова за рукав и спросил шепотом:
– Ты ему сказал, что я участвовал в забеге?
– Скажу, – пообещал Удалов. – А ты что, покрасился?
– Мы всей семьей, – сообщил Пупыкин, – организовали неформальное объединение: партию зеленых. Мы охраняем природу.
– Похвально, – сказал Минц. – А чей это портрет? Что-то не припомню такого эколога.
– Это самый главный зеленый, – сообщил Пупыкин. – Мы его в книжке нашли. Атаман Махно.
– Пупыкин, советую, спрячь портрет. Этот зеленый экологией не занимался, – сказал Удалов.
– А чем занимался? – спросил Пупыкин.
– Совершал ошибки.
К тому времени, когда Удалов вошел в дом, Пупыкины успели растоптать портрет.
Минц с Удаловым поднялись по неширокой лестнице в кабинет Белосельского. Дверь была настежь. У Белосельского всегда так – дверь настежь.
Внутри уже действовал главный архитектор города, подтянутый, благородный Елисей Оболенский. С помощью юной архитекторши он прикнопливал к стене виды проспекта Прогресса.
Редактор Малюжкин стоял в отдалении, смотрел на перспективы в бинокль. Миша Стендаль записывал что-то в блокнот.
Начстрой Слабенко уже сел и крепко положил локти на стол. Он был готов к бою.
Музейная дама Финифлюкина смотрела ему в спину пронзительным взглядом, но пронзить его не могла.
– Начнем? – спросил Белосельский.
Начали рассаживаться. Разговаривали, кто-то даже пошутил. Происходило это от волнения. Предстояла борьба.
«Живем в обстановке гласности, – подумал Удалов. – Вроде бы научились демократии, пожинаем плоды. А силы прошлого не сдаются».
Сила прошлого в лице главного архитектора Оболенского получила слово, взяла в руку указку из самшита и подошла к стене.
Оболенский любил и умел выступать. Но сначала спросил:
– Может, закроем окна? Мы ведь работать пришли, а не с общественностью спорить.
– Ничего, – ответил Белосельский. – Нам не впервой. Чего нам народа бояться?
Часть толпы роилась за окнами. Шмелями жужжали винты, прикрепленные к наспинным ранцам. Эти летательные аппаратики, что продавались в спортивном отделе универмага под названием «Дружок Карлсон», были изобретены Минцем по просьбе туристов для преодоления водных преград и оврагов. Были они слабенькие, но, как оказалось, полюбились народу. И не все использовали их в туристических целях. Некоторые школьники забирались с их помощью во фруктовые сады, некий Иваницкий выследил свою жену в объятиях Ландруса на третьем этаже, были и другие нарушения. Удалов с грустью подумал: насколько гениален его сосед по дому Лев Христофорович! Все подвластно ему – и химия, и физика. Но последствия его блестящих изобретений, как назло, непредсказуемы. Только вчера птеродактиль, выведенный методом ретрогенетики из петуха, искусал липкинского доберман-пинчера, который своим лаем мешал птеродактилю отдыхать на ветвях кедра. Хорошо еще, что не самого Липкина. А взять скоростные яблони – шестнадцать урожаев собрали прошлым летом в пригородном хозяйстве. В результате лопнула овощная база, не справившись с нагрузками. Нет, за Минцем нужен глаз да глаз.
Оболенский держал указку как шпагу и в поисках моральной поддержки посмотрел на начстроя Слабенко. Тот еще крепче сплел свои крепкие пальцы и едва заметно кивнул союзнику. Бой начался.
– Вы видите, – сказал Оболенский, – светлое будущее нашего города.
Широкий проспект был застроен небоскребами с колоннами и портиками и усажен одинаковыми подстриженными липами, которые водятся только в Версалях и на архитектурных перспективах.
Над проспектом расстилалось синее небо с розовыми облаками. В конце его возвышались голубые горы со снежными вершинами. Неужели он хочет свой проспект дотянуть до Кавказа, испугался Удалов. Но потом спохватился, понял, что это архитектурная условность.
В комнате царило молчание. Проспект гипнотизировал.
Оболенский победоносно окинул взглядом аудиторию, ткнул указкой в первый из небоскребов и заявил:
– Здесь мы расположим управление коммунального хозяйства.
Архитектор Елисей Оболенский в Гусляре человек новый, но уже укоренившийся.
Его импортировал Пупыкин.
Случилось это лет пять назад, когда Пупыкин совершал восхождение по служебной лестнице. Но пределов еще не достиг.
Как-то он прибыл в Москву, в командировку.
Помимо целей деловых, были у него идеалы. Хотелось найти в столице единомышленников, друзей. Особенно среди творческой интеллигенции. Пупыкин и сам был интеллигентом – учился в текстильном техникуме в Вологде, а затем на различных курсах. Он регулярно читал журналы и прессу.
Повезло Пупыкину на третий день. Он познакомился в гостиничном буфете с литературным критиком из Сызрани. Тот прибыл в Москву на семинар по реализму и хотел укрепиться в столице, потому что в Сызрани трудно развернуться таланту. Критик с Пупыкиным друг другу понравились, вместе ходили в шашлычную и в кино, а потом критик повез его к своему покровителю, молодежному поэту. У поэта сильно выпили, говорили о врагах и национальном духе. Поэт громко читал стихи о масонах, а когда жена поэта всех их выгнала из дома, поехали к Елику Оболенскому.
Елик Оболенский, разведясь с очередной женой, жил в мастерской. Мастерская располагалась в подвале, по стенам висели иконы и прялки, в углах много пустых бутылок. Сам Елик Оболенский с первого взгляда Пупыкину не понравился. Показался духовно чужим по причине высокого роста, меньшевистской бородки, худобы и бархатной кофты. Оболенский курил трубку и грассировал.
Но товарищи сказали, что Оболенский – свой парень, из князей, Рюрикович. В мастерской тоже пили, ругали масонов, захвативших в Москве ключевые посты, поэт читал стихи о Перуне и этрусках, от которых, как известно каждому культурному человеку, пошел русский народ. Потом поэт с критиком, обнявшись, уснули на диванчике, а Оболенский показал Пупыкину свои заветные картины. Город будущего.
Эти картины Оболенский показывал только близким друзьям.
Картины были плодом двадцатилетнего творческого пути, который начался еще в средней школе.
Однажды мальчик Елик Залипухин – фамилию отчима Оболенского он примет лишь при получении паспорта – пошел с мамой на Выставку достижений народного хозяйства. Они гуляли по аллеям, любовались павильонами, сфотографировались у фонтана «Золотой колос». Так Елик ознакомился с архитектурой. И заболел ею. В тетрадках по алгебре он рисовал колоннады и портики, стену над своей кроватью обклеил фотографиями любимых памятников архитектуры – выставочных павильонов, греческих храмов, вокзалов на Комсомольской площади и станций Кольцевой линии Московского метро. Даже гуляя по городу с любимой девушкой, Елик всегда приводил ее в конце концов на ВДНХ, где забывал о девушке, очарованный совершенством линий павильона Украинской ССР.
Поступил он, конечно, в АХИ, то есть в Архитектурный институт, поступал четыре года подряд, и все неудачно. Но настолько за эти годы примелькался в институте, что постепенно все, включая директора, уверовали в то, что Оболенский – давнишний студент. У него принимали зачеты и посылали в подшефный колхоз на картошку. Вскоре он стал первым специалистом по отмывкам классических образцов. Никто не мог лучше его изобразить светотень на бюсте Аполлона.
Оболенский стал своего рода знаменитостью.
В иные времена завершил бы образование с блеском, но тут для романтиков наступили тяжелые времена. В архитектуру стало внедряться типовое проектирование, а студенты принялись изучать творчество неприемлемых оболенскому сердцу Нимейеров и Корбюзье.
Успеваемость Оболенского пошла под уклон, он затерялся в толпе середнячков, обзавелся хвостами, а как раз перед дипломом обнаружилось, что в институте он не числится, как не прошедший по конкурсу.
Без сожаления Оболенский оставил институт, не отказавшись от своей великой мечты – перестроить должным образом все города мира. Устроился он не по специальности, но работал с удовольствием: изобретал и проектировал торты на кондитерской фабрике. Он соединил в тортах крем и архитектуру и тем прославился в кондитерских кругах. Ему персонально заказывали юбилейные торты для министров и народных артистов.
Но для интеллигентных друзей Елик Оболенский оставался архитектором и князем. Раздобыв через свою любовницу, что работала в отделе нежилых помещений, подвал и устроив там мастерскую, Оболенский подружился с борцами за национальный дух. В его мастерскую всегда можно было приехать с другом или девочкой, выпить и поговорить о насущных проблемах. Проекты городов будущего Оболенский показывал только близким, доверенным лицам, а молодежные поэты довольствовались лицезрением икон и прялок.
Как только Пупыкин стал предгором, он тут же выписал Оболенского. Дал ему квартиру и пост главного архитектора города. Оболенский привез с собой вагон планшетов и начал лихорадочно готовить снос и воссоздание Великого Гусляра. Но не успел: Пупыкин потерял свой высокий пост и неудержимо покатился вниз.
Оболенский, которому некуда было деваться, остался в главных архитекторах, может, потому, что не завел себе врагов, если не считать обиженных мужей и брошенных девиц, может, потому, что сблизился с начстроем Слабенко. Слабенко тоже хотелось снести Великий Гусляр, мешавший начстрою развернуться. Правда, от полной переделки Гусляра пришлось отказаться, но одну магистраль Оболенский со Слабенко надеялись пробить.
Магистраль должна была разрезать город пополам и тем сразу решить все транспортные проблемы, а также обеспечить СУ-1 впечатляющей работой на десятилетку. Замыслил ее Пупыкин, чтобы возить по ней областные и иностранные делегации. Но общественность давно уже подняла свою многоголовую голову и начала возражать. Так что магистраль, ради которой надо было снести шесть церквей, последний гостиный двор и шестнадцать зданий позапрошлого века, оказалась под угрозой.
– Без магистрали, – говорил Оболенский, расхаживая вдоль перспективы и иногда указывая на тот или иной ее участок, – наш город обречен задохнуться в транспортных проблемах и оказаться за бортом прогресса. Некоторые мои оппоненты твердят, что историческое лицо города разрушится. Это не то лицо, которое нам нужно. Позвольте спросить – хотят ли люди тащиться на работу по узким кривым улочкам наших дней или желают мчаться к воротам родного предприятия на скоростном автобусе по прямому проспекту…
Когда Оболенский кончил свою речь, в тишине раздался твердый голос Слабенко:
– Мы согласны.
Сам строитель, хоть и небольшого масштаба, Удалов понимал, что Слабенко куда удобнее и выгоднее получить для застройки большую, в полгорода, площадку и одним ударом развернуть эпопею. Когда куешь эпопею, не надо мелочиться. Что за жизнь у Слабенко сегодня? То на Грязнухе детский садик, то новый корпус для общежития, то втискиваешь жилой квартал над парком, то срываешь ремонт музыкальной школы – вот и бегаешь вдоль плотины, как тот самый голландский мальчик с вытянутым пальчиком. А вокруг бушуют зрители – то есть общественность, и все недовольны, что не так затыкаешь, как им хочется.
Ох и сердит Слабенко на общественность, ох и недоволен он Белосельским, который пошел у нее на поводу, развел гласность без пределов. Даже секретаршу отменил. Дверь не запирает. А если враг проникнет?
Клевреты спешат подражать предгору. Малюжкин, главный редактор газеты, уже второй год как переметнулся на сторону гласности. Пошел даже дальше, чем городское руководство. Сорвал с петель дверь в свой кабинет и выкинул на свалку. А над дверным проемом прикрепил неоновую вывеску: «Прием в любое время суток!» В «Гуслярском знамени» любое начинание поддерживают. Правда, Малюжкин всегда сначала позвонит Белосельскому: «Как, Николай Иванович, есть мнение?» И каждый раз отвечает ему Белосельский: «А как твое мнение?» Тогда Малюжкин смело идет вперед.
– Сколько лет горе-проектировщики измываются над нашим городом? – воскликнул, поднимаясь, Малюжкин. – У меня в руках печальная статистика тридцатых и сороковых годов. Снесено несчетное количество памятников архитектуры. В оставшихся устроены склады, а колокольня собора превращена в парашютную вышку…
– Разве мы пришли сюда слушать лекцию о парашютах? – спросил Слабенко.
– При чем тут парашюты! – закричал Малюжкин. – Вы меня не сбивайте. Вы лучше ответьте народу, зачем в позапрошлом году затеяли реконструкцию под баню палат купца Гамоватого?
– Под сауну, – поправил Слабенко. – Для сотрудников зверофермы. Труженики хотели мыться.
– Под личную сауну для пресловутого Пупыкина, – подала реплику директорша библиотеки.
Кипел большой бой.
Трижды он прерывался, потому что массы под окнами требовали информации о ходе совещания, и эту информацию массам, разумеется, давали, поскольку в Великом Гусляре не бывает тайных дискуссий и закрытых совещаний.
Трудность была в том, что даже самые страстные ревнители города понимали: магистраль пробивать придется – иначе с транспортом не справиться. Но даже если отвергнуть планы Оболенского, часовня Святого Филиппа и три старых особняка окажутся на ее пути.
На втором часу дискуссии Белосельский обернулся к профессору Минцу и спросил:
– А что думает городская наука? Неужели нет никакого выхода?
– Я держу на контроле эту проблему, – откликнулся Минц. – Конечно, неплохо бы построить туннель под городом, но, к сожалению, бюджет Великого Гусляра этого не выдержит.
– Вот видите, – сказал Оболенский. – Даже Лев Христофорович осознает.
– Есть ли другой путь? – спросил Белосельский.
– Есть, и кардинальный, – произнес Минц.
– Подскажите, – попросил Белосельский.
– Гравитация, – сказал Минц. – Как только мы овладеем силами гравитации, мы сможем подвинуть любой дом, и, кстати, обойтись без подъемных кранов.
– За чем же дело стало?
– К сожалению, антигравитацию я еще не изобрел, – виновато ответил Минц. – Теоретически все получается, но на практике…
– Чем вам помочь? – спросил Белосельский, переждав волну удивленных возгласов. – Может, нужны средства, помощники, аппаратура?
– Вряд ли кто-нибудь в мире сможет мне помочь, – ответил Минц и чихнул. – Второго такого гения Земля еще не родила… – Минц замолчал, медленно закрыл рот и задумчиво опустился на стул.
– Что с вами? – спросила Финифлюкина. – Может, воды принести?
Минц отрицательно покачал головой.
С минуту все молчали. Лишь с площади доносился ровный шум толпы. Наконец Минц поднял голову и оглядел присутствующих.
– Завтра я дам ответ.
– Это чепуха! – сказал Оболенский. – Это шарлатанство. Ни один институт в мире этого не добился, даже в Японии нет никакой гравитации. Надо хорошо проверить, из чьего колодца черпает Минц свои сомнительные идеи.
Слабенко лишь саркастически улыбался.
И тогда Белосельский сказал так:
– Я надеюсь, присутствующие здесь товарищи и представители общественности согласятся, что вопрос настолько серьезен, что лучше отложить его решение на два дня. Я лично глубоко верю в гений товарища Льва Христофоровича. Он не раз нам это доказывал.
Когда Оболенский стал выковыривать кнопки, чтобы снять свои радужные перспективы, Белосельский сказал:
– А вы, Елисей Елисеевич, оставьте эти произведения здесь. Пусть люди ходят в мой кабинет, смотрят, создают мнение.
Удалов проводил Минца до дома. Тот совсем расклеился. Чихал, хрипел – утренний пробег роковым образом сказался на его здоровье, подорванном мыслительной деятельностью.
– Вы что замолчали, Лев Христофорович? – спросил Удалов. – Что за светлая идея пришла вам в голову?
– А вы догадались? – удивился профессор. – Я думал, что никто не заметил.
– Я вас хорошо знаю, сосед, – сказал Удалов. – Вспомните, сколько мы с вами всяких приключений пережили!
Удалов остановился, приложил ладонь ко лбу профессора и определил:
– Лев Христофорович, у вас жар. Сейчас примите аспирин и сразу в постельку.
– Нет! – воскликнул Минц. – Ни в коем случае! Я должен немедленно ехать… идти… перейти… Я дал слово. Город ждет!
– Лев Христофорович, – возразил Удалов. – Вы не правы. В таком состоянии вы ничего сделать не сможете. И если надо куда-то съездить, вы же знаете – я всегда готов. Тем более для родного города.
– Нет, – не согласился Лев Христофорович, пошатываясь от слабости. Простуда брала свое. – Предстоящее мне путешествие очень опасно. Потому что оно совершенно непредсказуемо.
– Путешествие?
– Да, своего рода путешествие.
Они дошли до ворот дома шестнадцать. Погода испортилась, начал накрапывать дождик. Желтые листья срывались с деревьев и приклеивались к мокрому асфальту. Минц остановился в воротах и сказал:
– Вам, Корнелий, я могу открыть опасную тайну, которая не должна стать достоянием корыстных людей и милитаристских кругов.
– Погодите, – перебил друга Корнелий. – Сначала мы пойдем домой, чайку согреем, аспиринчику хлопнем, а потом поговорим.
– К сожалению, у нас нет времени, – упирался Минц. – Вы же видите, в каком критическом положении оказался наш город. Слабенко имеет поддержку в области… От меня ждут быстрых решений. Я дал слово…
Все же Удалову, который был помоложе, удалось затащить Минца в подъезд. Он оставил его перед дверью в его квартиру и велел переодеться, а сам обещал тут же прийти.
Тут же прийти, конечно, не удалось. Пока сам умылся да рассказал все Ксении…
За обедом включил телевизор, местную программу. Показывали общественный суд над Передоновым, который кинул на мостовую автобусный билет. Прокурор требовал изгнания из Гусляра, защитник нажимал на возраст и славную биографию. Преступник рыдал и клялся исправиться. Ограничились строгим порицанием. Потом была беседа с сержантом Пилипенко о бродячих кошках. Пилипенко полагал, что это происходит от недостаточной нашей любви к кошкам. Если кошку ласкать, она не уйдет из дома.
Вдруг словно звякнул внутри звоночек. Как там Минц? А вдруг он, презрев температуру, уйдет из дома?
В одну секунду Удалов сбросил домашние туфли, натянул ботинки и накинул пиджак. Еще через минуту он уже был у Минца, который без сил лежал на диване.
– Сейчас я согрею вам чаю, – сказал Удалов, включая плиту. – Вам нужен постельный режим.