– Молчи, – ответила Антонина. – В одиночестве пить – алкоголизм. Сам же читал в журнале «Здоровье».
– Если по маленькой – не алкоголизм, а удовольствие. Ведь и Ксения не откажется. Не откажешься, Ксюша?
Дядя Геннадий глядел на племянницу с надеждой.
– Не откажусь, – ответила Ксения. – И Корнелий не откажется.
Тут тетя Антонина не выдержала.
– Ксюша, ты здорова? – спросила она. – Если что, аспирину дам. Я же заметила, думаешь, глухая? Ты все твердишь – со мной Корнелий, рядом Корнелий. А мы-то видим, что нет его. Ты говори всю правду. Может, ушел совсем? Может, что случилось? Может, кого еще нашел?
– Ой нет, тетя Антонина. – Ксения так и лучилась удовольствием. – Только с мужем обращаться надо уметь. Вот ты всю жизнь прожила с дядей Геннадием, а он тебя избегает.
– Я бы от нее в Австралию убежал, к антиподам, – подтвердил Геннадий. – Может, еще завербуюсь на Сахалин.
– Молчи, – ответила Антонина. – Все равно выпить не дам.
Потом Антонина обернулась к племяннице и произнесла назидательно:
– Мужчину не удержишь. Мужчина – такое дикое животное, что требует свободы. Так что привыкай. К себе его не привяжешь и в сумку не положишь.
– Это точно, – сказал дядя Геннадий.
Наступил миг Ксенина торжества.
– Кто не положит, – проговорила она, – а кто и положит.
С этими словами она достала сумку из-под стола, поставила ее рядом с чашкой и сказала, расстегивая:
– Может, тетя, Корнелию чайку нальешь? А то он у меня не ужинавши.
Она извлекла из сумки сопротивляющегося нагого человечка и двумя пальцами поставила на стол.
– Вот он, мой ласковый…
Ласковый стоял согнувшись, стеснялся и готов был плакать.
– Господи, – всплеснула руками Антонина, – ты что же с мужем сделала, безобразница?
– Уменьшила его, – ответила Ксения, – до удобного размера, чтобы носить с собой и не расставаться в выходные дни. Добрые люди помогли, дали средство.
– Так нельзя, – сказал Геннадий. – Это уж слишком. Если вы, бабы, будете своих мужей приводить в такое состояние, это вам даром не пройдет.
– Не пройдет! – закричал комаром Удалов. – Я требую развода! При свидетелях!
– Не спеши, – остановила его рассудительная Антонина. – Ты у своих, не опасайся. Мы тут в семье все и уладим.
Потом она поглядела на Ксению с укоризной:
– Ну зачем ты так, Ксюша? Мужчине перед людьми стыдно. Ему на службу идти, а как он, такой жалкий, на службу пойдет? Кто его слушаться будет? А если его завтра в горсовет вызовут?
– Я требую развода! – настаивал Удалов. Он забыл о своей наготе и бегал между чашек, норовя прорваться к Ксении, а Ксения отодвигала его ложкой от края стола, чтобы не свалился.
– А ты помолчи, – сказала ему Антонина. – Прикрой стыд. Не маленький.
Удалов опомнился, метнулся к чайнику с заваркой, но укрыться за ним не смог, в полном отчаянии схватился за край пол-литровой банки с вареньем, подтянулся и перевалился внутрь.
– Не беспокойся, тетечка, – сказала Ксения, следя, чтобы Удалов не утонул. – Это только на выходные и на праздники. С понедельника он придет в состояние.
– Не одобряю. – Антонина многого не одобряла. И шумела Антонина не из любви к Удалову, не из жалости, а из боязни всякого новшества, пускай даже на первый взгляд новшества, удобного для женщин. – А ты вылезай, – строго сказала Антонина Удалову. – После тебя продукт придется выкидывать.
– А ты вынь меня, – пискнул Удалов. – Я же сам не вылезу.
Голосок у него стал слабенький, еле доносился из банки.
– Пчела! – закричал Удалов.
Пчела и в самом деле кружилась над ним, примериваясь. И спокойно могла бы закусать Удалова до смерти. Теперь ему многое грозило смертью.
Ксения вскочила, достала платок и стала гонять пчелу, а Антонина чем больше смотрела на это безобразие, тем больше сердилась, мрачнела и даже совсем замолкла, как пар в котле, прежде чем произойдет взрыв.
Чувствуя это и не желая терять времени понапрасну, дядя Геннадий тихонько встал из-за стола, подмигнул Удалову, к которому проникся сочувствием, на цыпочках отошел к буфету, открыл его и налил из графина себе в стакан, а Удалову в маленькую рюмочку, которая хоть и маленькая, а для Удалова была как ведро.
Прогнав пчелу, Ксения достала Удалова двумя пальцами из варенья и, налив в блюдце горячей заварки из чайника и подув в нее, чтобы не обжечь мужа, окунула в заварку Удалова. Тому было горячо, он сопротивлялся, а Ксения смывала с него сироп и приговаривала:
– Потерпи, цыпочка, потерпи, лапочка.
– Вот что, – взорвалась наконец тетя Антонина. – Я тебя, Ксения, сегодня не звала. Так что можешь идти домой. В милицию я на твое поведение, так и быть, жаловаться не буду, но матери твоей непременно сообщу. Дожили. С голым карликом заявилась. А ты, Геннадий, рюмки спрячь. Не время пить!
– Тоня, – произнес Геннадий миролюбиво, но стакан отставил и рюмку от Удалова отодвинул.
– Может, это в Париже так с мужьями поступают, но у себя мы этого не позволим. В крайнем случае в газету напишу. Там меня знают. А то сегодня я тебя, а завтра ты меня – человек человеку волк, да?
– Тетя Тоня, – пыталась возразить Ксения. – Я же для его блага. Чтобы муж не пил, не гулял, был при доме. Это же любовь!
Но Антонина подошла к Геннадию, вцепилась пятерней в его седые волосы, будто испугалась, как бы он и на самом деле не уменьшился, и ответила твердо:
– Я своего в обиду не дам. Пусть какой ни на есть паршивый да гулящий, но такой уж мне достался, и менять его не буду. Живи со своими штучками, как ты того желаешь, но нас уволь. И если ты еще раз посмеешь с этим уродом ко мне в дом прийти, с порога выгоню. Иди.
Тут Антонина еще раз взглянула на бывшего Удалова, потерявшего от унижений и мучений дар речи, и по ее щекам неожиданно покатились слезы.
Ксения поняла, что делать ей в этом доме больше нечего. Она быстро затолкала мужа в сумочку и, не допив чая, пошла к двери. Антонина ее провожать не стала, а, когда племянница ушла, повернулась к мужу и сказала сквозь слезы:
– Если выпить хочется, то выпей маленькую.
– Нет уж, спасибо, – отказался Геннадий, который тоже внутренне переживал эту тяжелую сцену.
Антонина уселась, подперла голову ладонью и думала, что счастье – это когда у тебя муж в настоящем размере, и опасалась немного, как бы старик сдуру не вздумал ее в сумку запихать, чтобы не ворчала. И дала себе слово сдерживаться и старика не пилить. И держала это слово два дня, не меньше.
Ксения шла домой не спеша, переживала разлад в семье, сумка раскачивалась в руке, и Удалова бросало из угла в угол. Он хватался за вату, стонал и пытался слизать с себя остатки вишневого варенья.
4
ДВЕ КАПЛИ НА СТАКАН ВИНА
– Если по маленькой – не алкоголизм, а удовольствие. Ведь и Ксения не откажется. Не откажешься, Ксюша?
Дядя Геннадий глядел на племянницу с надеждой.
– Не откажусь, – ответила Ксения. – И Корнелий не откажется.
Тут тетя Антонина не выдержала.
– Ксюша, ты здорова? – спросила она. – Если что, аспирину дам. Я же заметила, думаешь, глухая? Ты все твердишь – со мной Корнелий, рядом Корнелий. А мы-то видим, что нет его. Ты говори всю правду. Может, ушел совсем? Может, что случилось? Может, кого еще нашел?
– Ой нет, тетя Антонина. – Ксения так и лучилась удовольствием. – Только с мужем обращаться надо уметь. Вот ты всю жизнь прожила с дядей Геннадием, а он тебя избегает.
– Я бы от нее в Австралию убежал, к антиподам, – подтвердил Геннадий. – Может, еще завербуюсь на Сахалин.
– Молчи, – ответила Антонина. – Все равно выпить не дам.
Потом Антонина обернулась к племяннице и произнесла назидательно:
– Мужчину не удержишь. Мужчина – такое дикое животное, что требует свободы. Так что привыкай. К себе его не привяжешь и в сумку не положишь.
– Это точно, – сказал дядя Геннадий.
Наступил миг Ксенина торжества.
– Кто не положит, – проговорила она, – а кто и положит.
С этими словами она достала сумку из-под стола, поставила ее рядом с чашкой и сказала, расстегивая:
– Может, тетя, Корнелию чайку нальешь? А то он у меня не ужинавши.
Она извлекла из сумки сопротивляющегося нагого человечка и двумя пальцами поставила на стол.
– Вот он, мой ласковый…
Ласковый стоял согнувшись, стеснялся и готов был плакать.
– Господи, – всплеснула руками Антонина, – ты что же с мужем сделала, безобразница?
– Уменьшила его, – ответила Ксения, – до удобного размера, чтобы носить с собой и не расставаться в выходные дни. Добрые люди помогли, дали средство.
– Так нельзя, – сказал Геннадий. – Это уж слишком. Если вы, бабы, будете своих мужей приводить в такое состояние, это вам даром не пройдет.
– Не пройдет! – закричал комаром Удалов. – Я требую развода! При свидетелях!
– Не спеши, – остановила его рассудительная Антонина. – Ты у своих, не опасайся. Мы тут в семье все и уладим.
Потом она поглядела на Ксению с укоризной:
– Ну зачем ты так, Ксюша? Мужчине перед людьми стыдно. Ему на службу идти, а как он, такой жалкий, на службу пойдет? Кто его слушаться будет? А если его завтра в горсовет вызовут?
– Я требую развода! – настаивал Удалов. Он забыл о своей наготе и бегал между чашек, норовя прорваться к Ксении, а Ксения отодвигала его ложкой от края стола, чтобы не свалился.
– А ты помолчи, – сказала ему Антонина. – Прикрой стыд. Не маленький.
Удалов опомнился, метнулся к чайнику с заваркой, но укрыться за ним не смог, в полном отчаянии схватился за край пол-литровой банки с вареньем, подтянулся и перевалился внутрь.
– Не беспокойся, тетечка, – сказала Ксения, следя, чтобы Удалов не утонул. – Это только на выходные и на праздники. С понедельника он придет в состояние.
– Не одобряю. – Антонина многого не одобряла. И шумела Антонина не из любви к Удалову, не из жалости, а из боязни всякого новшества, пускай даже на первый взгляд новшества, удобного для женщин. – А ты вылезай, – строго сказала Антонина Удалову. – После тебя продукт придется выкидывать.
– А ты вынь меня, – пискнул Удалов. – Я же сам не вылезу.
Голосок у него стал слабенький, еле доносился из банки.
– Пчела! – закричал Удалов.
Пчела и в самом деле кружилась над ним, примериваясь. И спокойно могла бы закусать Удалова до смерти. Теперь ему многое грозило смертью.
Ксения вскочила, достала платок и стала гонять пчелу, а Антонина чем больше смотрела на это безобразие, тем больше сердилась, мрачнела и даже совсем замолкла, как пар в котле, прежде чем произойдет взрыв.
Чувствуя это и не желая терять времени понапрасну, дядя Геннадий тихонько встал из-за стола, подмигнул Удалову, к которому проникся сочувствием, на цыпочках отошел к буфету, открыл его и налил из графина себе в стакан, а Удалову в маленькую рюмочку, которая хоть и маленькая, а для Удалова была как ведро.
Прогнав пчелу, Ксения достала Удалова двумя пальцами из варенья и, налив в блюдце горячей заварки из чайника и подув в нее, чтобы не обжечь мужа, окунула в заварку Удалова. Тому было горячо, он сопротивлялся, а Ксения смывала с него сироп и приговаривала:
– Потерпи, цыпочка, потерпи, лапочка.
– Вот что, – взорвалась наконец тетя Антонина. – Я тебя, Ксения, сегодня не звала. Так что можешь идти домой. В милицию я на твое поведение, так и быть, жаловаться не буду, но матери твоей непременно сообщу. Дожили. С голым карликом заявилась. А ты, Геннадий, рюмки спрячь. Не время пить!
– Тоня, – произнес Геннадий миролюбиво, но стакан отставил и рюмку от Удалова отодвинул.
– Может, это в Париже так с мужьями поступают, но у себя мы этого не позволим. В крайнем случае в газету напишу. Там меня знают. А то сегодня я тебя, а завтра ты меня – человек человеку волк, да?
– Тетя Тоня, – пыталась возразить Ксения. – Я же для его блага. Чтобы муж не пил, не гулял, был при доме. Это же любовь!
Но Антонина подошла к Геннадию, вцепилась пятерней в его седые волосы, будто испугалась, как бы он и на самом деле не уменьшился, и ответила твердо:
– Я своего в обиду не дам. Пусть какой ни на есть паршивый да гулящий, но такой уж мне достался, и менять его не буду. Живи со своими штучками, как ты того желаешь, но нас уволь. И если ты еще раз посмеешь с этим уродом ко мне в дом прийти, с порога выгоню. Иди.
Тут Антонина еще раз взглянула на бывшего Удалова, потерявшего от унижений и мучений дар речи, и по ее щекам неожиданно покатились слезы.
Ксения поняла, что делать ей в этом доме больше нечего. Она быстро затолкала мужа в сумочку и, не допив чая, пошла к двери. Антонина ее провожать не стала, а, когда племянница ушла, повернулась к мужу и сказала сквозь слезы:
– Если выпить хочется, то выпей маленькую.
– Нет уж, спасибо, – отказался Геннадий, который тоже внутренне переживал эту тяжелую сцену.
Антонина уселась, подперла голову ладонью и думала, что счастье – это когда у тебя муж в настоящем размере, и опасалась немного, как бы старик сдуру не вздумал ее в сумку запихать, чтобы не ворчала. И дала себе слово сдерживаться и старика не пилить. И держала это слово два дня, не меньше.
Ксения шла домой не спеша, переживала разлад в семье, сумка раскачивалась в руке, и Удалова бросало из угла в угол. Он хватался за вату, стонал и пытался слизать с себя остатки вишневого варенья.
4
К приходу домой настроение Ксении немного улучшилось. Она поставила сумку на трельяж, между духами и пудрой, а сама улеглась спать. Решила, что завтра покажет Удалова подруге Римме, которая работала в женской парикмахерской и была большой модницей. И с этой мыслью Ксения счастливо заснула, закрыв дверь в соседнюю комнату, чтобы ночью Удалов криками и стонами не мешал ей спать. Ей снилось, как все женщины города ходят по улицам и носят в сумках, а то и водят на голубых ленточках своих мужчин.
Все спали в шестнадцатом доме. Лишь Удалов мучился, словно граф Монте-Кристо в своей тюрьме, и кипел местью. Он уже проверил все швы и углы в сумке, но швы были крепкие, а нитки для него – как канаты, не разорвешь. И ножа нет. Даже перочинный ножик остался в кармане утерянных при уменьшении брюк.
Удалов попробовал подпрыгнуть, чтобы достать до потолка, но потолок сумки был далек, не достать. Удалов присел на вату, стараясь придумать какой-нибудь выход и мечтая о том, как, выбравшись наружу, он навсегда уйдет из дома и будет лишь раз в месяц присылать деньги на воспитание детей. Детей было жалко.
Вдруг Удалову показалось, что потолок чуть приблизился. И стенки сумки тоже приблизились. Несмотря на кромешную тьму, ощущение это было совершенно явственным.
Удалов протянул руку вперед, и она уткнулась в материю. Удалов поднялся, без труда дотянулся до крыши. И тут он понял, что действие крупинки кончается.
– Ура! – сказал он шепотом, чтобы не разбудить Ксению и не нарушить благоприятного процесса роста.
Еще ни один ребенок на свете так не радовался росту, как радовался Удалов. Тягостный плен кончался. Без труда Удалов провел рукой по потолку, но застежка «молнии» находилась снаружи. Становилось тесно. Пришлось сесть.
И тут Удалов немного испугался. Стенки сумки крепкие. Так можно и задохнуться. Рост все ускорялся. Удалов даже не успел позвать на помощь, как его тесно сдавила материя. Сумка оказалась, как назло, крепкой. Голова вжалась в плечи, и коленки отчаянно вдавливались в ребра. И когда Удалов уже готов был завопить от боли и ужаса, сумка со страшным треском разлетелась в клочки, а Удалов грохнулся на пол. Зеркала на трельяже разлетелись вдребезги, осколки пулеметной очередью прошили стекло буфета, пронзив по очереди все чешские бокалы и праздничный сервиз, а упавшая от этого с буфета хрустальная ваза, врученная Удалову восемь лет назад за победу в городских соревнованиях по городкам, умудрилась врезаться в этажерку с любимыми комнатными растениями Ксении. Комнатные растения принялись прыгать вниз и вверх, спасаясь от несчастья, и один из горшков задел люстру, подвески которой принялись выбивать дробь по стеклам и оставшимся до того целыми стеклянным и фарфоровым предметам в комнате. От люстры осталась всего одна голая лампочка, и эта лампочка сама по себе загорелась и осветила помещение, по которому, не в силах остановиться, носились в разные стороны разбитые и поломанные предметы.
Удалов слушал этот грохот и наблюдал разрушение, словно прелестный сердцу балетный спектакль, потому что им владело чувство мести, и месть эта была удовлетворена. И по мере того как разрушение комнаты, в которой было совершено посягательство на самое дорогое – на личную свободу Удалова, заканчивалось, Удалова охватило внутреннее удовлетворение и даже удовольствие. Он уже не сердился ни на Ксению, ни на слишком изобретательного Минца.
Когда через полторы минуты, теряя на бегу бигуди, в комнату ворвалась Ксения, она увидала жуткую картину мамаева побоища. А на полу, посреди этого сидел совершенно обнаженный Корнелий Удалов и приводил в порядок удочки, чего не успел сделать перед ужином. До отъезда на рыбалку оставалось всего ничего.
Перед тем как грохнуться в обморок, Ксения успела спросить:
– Это все ты?
– Нет, ты, – ответил Удалов, перекусывая леску.
Все спали в шестнадцатом доме. Лишь Удалов мучился, словно граф Монте-Кристо в своей тюрьме, и кипел местью. Он уже проверил все швы и углы в сумке, но швы были крепкие, а нитки для него – как канаты, не разорвешь. И ножа нет. Даже перочинный ножик остался в кармане утерянных при уменьшении брюк.
Удалов попробовал подпрыгнуть, чтобы достать до потолка, но потолок сумки был далек, не достать. Удалов присел на вату, стараясь придумать какой-нибудь выход и мечтая о том, как, выбравшись наружу, он навсегда уйдет из дома и будет лишь раз в месяц присылать деньги на воспитание детей. Детей было жалко.
Вдруг Удалову показалось, что потолок чуть приблизился. И стенки сумки тоже приблизились. Несмотря на кромешную тьму, ощущение это было совершенно явственным.
Удалов протянул руку вперед, и она уткнулась в материю. Удалов поднялся, без труда дотянулся до крыши. И тут он понял, что действие крупинки кончается.
– Ура! – сказал он шепотом, чтобы не разбудить Ксению и не нарушить благоприятного процесса роста.
Еще ни один ребенок на свете так не радовался росту, как радовался Удалов. Тягостный плен кончался. Без труда Удалов провел рукой по потолку, но застежка «молнии» находилась снаружи. Становилось тесно. Пришлось сесть.
И тут Удалов немного испугался. Стенки сумки крепкие. Так можно и задохнуться. Рост все ускорялся. Удалов даже не успел позвать на помощь, как его тесно сдавила материя. Сумка оказалась, как назло, крепкой. Голова вжалась в плечи, и коленки отчаянно вдавливались в ребра. И когда Удалов уже готов был завопить от боли и ужаса, сумка со страшным треском разлетелась в клочки, а Удалов грохнулся на пол. Зеркала на трельяже разлетелись вдребезги, осколки пулеметной очередью прошили стекло буфета, пронзив по очереди все чешские бокалы и праздничный сервиз, а упавшая от этого с буфета хрустальная ваза, врученная Удалову восемь лет назад за победу в городских соревнованиях по городкам, умудрилась врезаться в этажерку с любимыми комнатными растениями Ксении. Комнатные растения принялись прыгать вниз и вверх, спасаясь от несчастья, и один из горшков задел люстру, подвески которой принялись выбивать дробь по стеклам и оставшимся до того целыми стеклянным и фарфоровым предметам в комнате. От люстры осталась всего одна голая лампочка, и эта лампочка сама по себе загорелась и осветила помещение, по которому, не в силах остановиться, носились в разные стороны разбитые и поломанные предметы.
Удалов слушал этот грохот и наблюдал разрушение, словно прелестный сердцу балетный спектакль, потому что им владело чувство мести, и месть эта была удовлетворена. И по мере того как разрушение комнаты, в которой было совершено посягательство на самое дорогое – на личную свободу Удалова, заканчивалось, Удалова охватило внутреннее удовлетворение и даже удовольствие. Он уже не сердился ни на Ксению, ни на слишком изобретательного Минца.
Когда через полторы минуты, теряя на бегу бигуди, в комнату ворвалась Ксения, она увидала жуткую картину мамаева побоища. А на полу, посреди этого сидел совершенно обнаженный Корнелий Удалов и приводил в порядок удочки, чего не успел сделать перед ужином. До отъезда на рыбалку оставалось всего ничего.
Перед тем как грохнуться в обморок, Ксения успела спросить:
– Это все ты?
– Нет, ты, – ответил Удалов, перекусывая леску.
ДВЕ КАПЛИ НА СТАКАН ВИНА
Профессор Лев Христофорович Минц, который поселился в городе Великий Гусляр, не мог сосредоточиться. Еще утром он приблизился к созданию формулы передачи энергии без проводов, но ему мешали эту формулу завершить. Мешал Коля Гаврилов, который крутил пластинку с вызывающей музыкой. Мешали маляры, которые ремонтировали у Ложкиных, но утомились и, выпив вина, пели песни под самым окном. Мешали соседи, которые сидели за столом под отцветшей сиренью, играли в домино и с размаху ударяли ладонями о шатучий стол.
– Я больше не могу! – воскликнул профессор, спрятав свою лысую гениальную голову между ладоней. В дверь постучали, и вошла Гаврилова, соседка, мать Николая.
– И я больше не могу, Лев Христофорович! – тоже воскликнула она, прикладывая ладонь ко лбу.
– Что случилось? – спросил профессор.
– Вместо сына у меня вырос бездельник! – сказала несчастная женщина. – Я в его годы минуту по дому впустую не сидела. Чуть мне кто из родителей подскажет какое дело, сразу бегу справить. Да что там, и просить не надо было: корову из стада привести, подоить, за свинками прибрать, во дворе подмести – все могла, все в охотку.
Гаврилова кривила душой – в деревне она бывала только на каникулах, и работой ее там не терзали. Но в беседах с сыном она настолько вжилась в роль трудолюбивого крестьянского подростка, что сама в это поверила.
– Меня в детстве тоже не баловали, – поддержал Гаврилову Минц. – Мой папа был настройщиком роялей, я носил за ним тяжелый чемодан с инструментами и часами на холоде ждал его у чужих подъездов. Приходя из школы, я садился за старый, полученный папой в подарок рояль и играл гаммы. Без всякого напоминания со стороны родителей.
Профессор тоже кривил душой, но столь же невинно, ибо верил в свои слова. У настройщиков не бывает тяжелых чемоданов, и, если маленький Левушка увязывался с отцом, тот чемоданчика ему не доверял. Что касается занятий музыкой, Минц их ненавидел и часто подпиливал струны, потому что уже тогда был изобретателем.
– Помогли бы мне, – сказала Гаврилова. – Сил больше нету.
– Ну как я могу? – ответил Минц, не поднимая глаз. – Мои возможности ограниченны.
– Не говорите, – возразила Гаврилова. – Народ вам верит, Лев Христофорыч.
– Спасибо, – ответил Минц и задумался. Столь глубоко, что, когда Гаврилова покинула комнату, он этого не заметил.
Наступила ночь. Во всех окнах дома № 16 погасли огни. Утомились игроки и певцы. Лишь в окне профессора Минца горел свет. Иногда высокая, с выступающим животом тень профессора проплывала по освещенному окну. Порой через форточку на двор вырывались шуршание и треск разрезаемых страниц – профессор листал зарубежные журналы, заглядывая в достижения смежных наук.
От прочих ученых профессора Минца отличает не только феноменальный склад памяти, которая удерживает в себе все, что может пригодиться ученому, но также потрясающая скорость чтения, знакомство с двадцатью четырьмя языками и умение постичь специальные работы в любой области науки, от философии и ядерной физики до переплетного дела. И хоть формально профессор Минц – химик, работающий в области сельского хозяйства, и именно здесь он принес наибольшее количество пользы и вреда, в действительности он энциклопедист.
Утром профессор на двадцать минут сомкнул глаза. Когда он чувствовал, что близок к решению задачи, то закрывал глаза, засыпал быстро и безмятежно, как ребенок, и бодрствующая часть его мозга находила решение.
В 8 часов 40 минут утра профессор Минц проснулся и пошел чистить зубы. Решение было готово. Оставалось занести его на бумагу, воплотить в химическое соединение и подготовить краткое сообщение для коллег.
В 10 часов 30 минут заглянула Гаврилова, и Минц встретил несчастную женщину доброй улыбкой победителя.
– Садитесь. Мне кажется, что мы с вами у цели.
– Спасибо, – растроганно сказала Гаврилова. – А то я его сегодня еле разбудила. В техникум на занятия идти не желает. А у них сейчас практика, мастер жутко требовательный. Чуть что – останешься без специальности.
Минц включил маленькую центрифугу, наполнившую комнату приятным деловитым гудением.
– Действовать наш с вами препарат будет по принципу противодействия, – объяснил Минц.
– Значит, капли? – спросила с недоверием Гаврилова.
– Лекарство. Без вкуса и запаха.
– Мой Коля никакого лекарства не принимает.
– А вы ему в чай накапайте.
– А в борщ можно? Борщ у меня сегодня.
– В борщ можно, – сказал Минц. – Итак, наше средство действует по принципу противодействия. Если я его приму, то ничего не произойдет. Как я работал, так и буду работать. Ибо я трудолюбив.
– Может, тогда и с Колей не произойдет?
– Не перебивайте меня. Со мной ничего не произойдет, потому что в моем организме нет никакого противодействия труду. С каплями или без капель, я все равно работаю. Но чем противодействие больше, тем сильнее действие нашего с вами средства. Натолкнувшись на сопротивление, лекарство перерождает каждую клетку, которая до того пребывала в состоянии безделья и неги. Понимаете?
– Сложно у вас это получается, Лев Христофорыч. Но мне главное, чтобы мой Коленька поменьше баклуши бил.
– Желаю успехов, – произнес Лев Христофорович и передал Гавриловой склянку со средством.
А сам с чувством выполненного долга направился к своему рабочему столу и принялся было за восстановление в памяти формулы передачи энергии без проводов, но его отвлек голос Гавриловой, крикнувшей со двора:
– А по сколько капель?
– По десять, – ответил Минц, подходя к окну.
– А если по пять? – спросила Гаврилова.
Профессор махнул рукой. Он понимал, что сердце матери заставляет ее дать сыну минимальную дозу, чтобы мальчик не отравился. В действительности одной капли хватило бы для перевоспитания двух человек. И средство было совершенно безвредным.
Под окном два маляра затянули песню. Песня была скучная и, по случаю раннего времени, негромкая. Маляры проработали уже минут тридцать и теперь намерены были ждать обеда.
Минц на минуту задумался, потом вспомнил, что где-то под столом должна стоять непочатая бутылка пива. Он разворошил бумаги, отыскал бутылку и, раскупорив, разлил пиво в два стакана. Затем, плеснув в стаканы средства от безделья, направился к окну.
– Доброе утро, орлы, – проговорил профессор бодро.
– С приветом, – ответил один из маляров.
– Пить хотите?
– Если воды или чаю – ответим твердое «нет», – сказал маляр. – Вот если бы вина предложил, дядя, мы бы тебе всю комнату побелили. В двадцать минут.
Через двор медленной походкой усталого человека шел Николай Гаврилов, который сбежал с практики и придумывал на ходу, как бы обмануть родную мать и убедить ее, что мастер заболел свинкой. Гаврилов обратил внимание, как солнце, отражаясь от лысины профессора, разлетается по двору зайчиками, и испытал полузабытое детское желание выстрелить в эту лысину из рогатки. Но он отвернулся, чтобы не соблазниться.
– А вы пиво уважаете? – заискивающе спросил профессор Минц.
– Шутишь, – ответил обиженно маляр. – Пива третий день как в магазине нет по случаю жаркой погоды.
– А у меня бутылка осталась, – сообщил Минц. Он поставил полные стаканы на подоконник, а малярам показал темно-зеленую бутылку.
– Погоди, – сказал деловито маляр. – Не двигайся с места, сейчас мы к тебе зайдем и разберемся.
Маляры вели себя деликатно, осмотрели потолок, дали профессору ценные советы насчет побелки и только потом с благодарностью выпили по стакану пива.
– Самогон изготовляешь? – спросил с надеждой один из маляров, разглядывая колбы и банки.
– Нет, – ответил профессор. – Вам не хочется вернуться к ремонту квартиры товарища Ложкина?
Маляры весело засмеялись.
Минц смотрел на них внимательно, желая уловить момент, когда рвение трудиться охватит их с невиданной силой. Но маляры попрощались и ушли обратно во двор, допевать песню.
Было 11 часов 20 минут утра.
Вскоре Гаврилова принесла сыну тарелку борща с двумя каплями средства профессора Минца. Пять капель дать сыну не решилась. Николай смотрел на мать подозрительно. Почему-то она не ругалась и не укоряла сына. Это было странно и даже опасно. Мать могла принять какое-нибудь тревожное решение: написать отцу в Вологду, вызвать дядю или пойти в техникум. Гаврилов ел борщ безо всякого удовольствия. Потом кое-как управился с котлетами, и его потянуло в сон. Николай включил музыку не на полную мощность и задремал на диване, прикрыв глаза учебником математики: он верил, что когда спишь, то из книги в голову может что-нибудь перейти.
Минц не мог работать. В расчетах что-то не ладилось. Маляры лениво спорили со старухой Ложкиной, которая призывала их вернуться на трудовой пост. Потом стали выяснять, кому первому идти за вином. Из окна Гавриловых доносилась музыка. За стол под сиренью сели Кац с Василь Васильичем. Кац был на бюллетене и выздоравливал, а Василь Васильич работал в ночную смену. Они ждали, когда подойдет кто еще из партнеров. Жена Каца кричала из окна:
– Валентин, сколько раз тебе говорила, чтобы починил выключатель? Ты же все равно ничего не делаешь.
– Я заслуженно ничего не делаю, кисочка, – отвечал Валя Кац. – Я на бюллетене по поводу гриппа.
– Вот, – сказал сурово Минц. – Эти будут у меня в числе подопытных.
Он взял хозяйственную сумку и отправился в магазин. Там продавали сухое вино из Венгрии, но брали его слабо, без энтузиазма. Ждали, когда привезут портвейн. Среди ожидавших уже был маляр. Минца он встретил как доброго знакомого и посоветовал ему:
– Ты погоди деньги-то тратить. Сейчас портвейн выбросят. Там у Риммы еще четыре ящика.
– Ничего, – смутился профессор Минц. – Мне для опыта. Мне не пить.
– Для опыта можно и молоко, – сказал осуждающе человек с сизым носом.
Цвет был такой интенсивный, что Минц засмотрелся на нос, а человек произнес с некоторой гордостью:
– Это я загорал. Кожа слезла.
Римма поставила перед Минцем шесть бутылок сухого вина.
– Большой опыт, – оценил маляр. – В гости позовешь?
И тут Минц решился.
– Всем ставлю! – воскликнул он голосом загулявшего купчика. – Все пьют!
В магазине стояли человек пятнадцать. Все, на взгляд Минца, бездельники. Все заслуживали перевоспитания.
– И не думайте, и не мечтайте, чтобы распивать! – возмутилась Римма, ложась большой грудью на прилавок и пронзая взглядом Минца. – Я вам покажу, алкоголики! Я живо милицию вызову.
– Пошли в парк, – предложил человек с сизым носом. – Здесь правды нет.
Они остановились на минуту у автоматов с газированной водой. Минц мог бы поклясться, что ни один из его новых знакомых не приближался к ним ближе чем на три шага, но шесть стаканов, стоявших в автоматах, тут же исчезли.
– Тебе первому, – сказал человек с сизым носом, вырывая зубами пробку. – Ты, старик, человек отзывчивый.
– Нет, что вы, я потом, – ответил Минц, поняв, что совершил ошибку. Как он подольет в вино свое средство? Ведь на него глядят пятнадцать пар глаз.
– Не тяни, не мучь душу, – поторопил маляр, поднося профессору стакан.
– Погодите, – нашелся тут Минц. – У меня одна штучка есть. Для крепости. Капнешь три капли, на десять градусов укрепляется.
Профессор достал из кармана склянку и быстро накапал себе в стакан.
На него смотрели недоверчиво и строго.
– Не знаю я такого, – проговорил маляр.
– А я читал. В одном журнале, – подтвердил человек с сизым носом. – Конденсатор называется.
– Правильно, – ответил Минц и быстро выпил вино.
Вино было прохладное, приятное на вкус. Профессор никогда не пил вина стаканами.
К этому времени остальные пять стаканов тоже были наполнены. Владельцы их смотрели на профессора выжидающе. Профессор тоже не спешил. Молчал.
– Слушай, старик, – сказал маляр. – Что-то ты меня не уважаешь.
– А что? – удивился Минц.
– Конденсатора капни, не жалей. У тебя же целая бутылка.
Рискованный психологический этюд удался.
– Ну, только по две капли, не больше, – смилостивился профессор, чтобы не раздражать собутыльников.
Он капал поочередно в протянутые стаканы, хвалил себя за сообразительность и чуть не стал причиной острой вражды.
– Это что же? – воскликнул вдруг маляр. – Ты ему почему три капли?
– Мне? Три? Да ты глаза протри!
– Спокойно, – втиснулся профессор между спорщиками. – Кому не хватило капли?
Маляр первым пригубил вино. Все смотрели на него.
У профессора замерло сердце.
Маляр опрокинул стакан, и вино с журчанием рухнуло в горло.
Маляр вздохнул и сказал:
– Десяти градусов не будет, а пять-шесть прибавляет. Поверьте моему опыту.
Остальные пришли к такому же выводу.
Из парка шли дружно, весело, обнявшись, пели песни, уговорили профессора еще раз заглянуть к Римме – может, принесли портвейн. У профессора шумело в голове, ему было хорошо, тепло, и он полюбил этих таких разных и непохожих людей, которые еще не знают, какими трудолюбивыми они вскоре станут.
У Риммы портвейн был.
…Профессора проводили до дома и оставили у входа во двор, прислонив к стойке ворот. Первым его увидел Николай Гаврилов. Николай проснулся от странного свербящего чувства. Ему чего-то хотелось. И чувство было таким незнакомым и будоражащим, что он встал у окна и начал рассуждать, чего же ему хочется. Руки сами нашли пыльную тряпку, и Николай начал стирать пыль с подоконника и рамы. В этот момент он увидел профессора и сказал тем, кто играл внизу в домино:
– Смотрите, профессор-то насосался, как комар!
Слова Гаврилова возмутили Василь Васильича, который велел подростку закрыть окно и прекратить хулиганство. Но потом Василь Васильич поглядел все-таки в сторону ворот и был настолько поражен, что открыл рот и замолчал.
А Минц вспомнил, что у него еще много дел и часть дел связана с людьми, которые сидят вокруг стола и стучат по нему костяшками домино. Профессор оторвался от столба и нащупал в одном кармане пузырек со средством, в другом – недопитую бутылку портвейна, которую дали ему на прощание собутыльники. Вошедший во двор Корнелий Удалов подхватил профессора.
– Выпьем – и за работу, – сказал профессор Удалову.
– Стыд какой! – воскликнула Ложкина, закрывая окно.
– Надо помочь человеку, – решил Ложкин. – Это какой-то заговор. Товарищ Минц живет в нашем доме уже три месяца, и он непьющий.
– Вот и прорвало, – сказала старуха Ложкина. – Они иногда по полгода терпят, а потом прорывает. Теперь мы с ним намучаемся.
– Не хочу верить, – сказал Ложкин.
Коля Гаврилов протирал тряпкой окно, но в разговоры внизу не вмешивался. Ему жаль было отрываться от такого увлекательного занятия…
– Я больше не могу! – воскликнул профессор, спрятав свою лысую гениальную голову между ладоней. В дверь постучали, и вошла Гаврилова, соседка, мать Николая.
– И я больше не могу, Лев Христофорович! – тоже воскликнула она, прикладывая ладонь ко лбу.
– Что случилось? – спросил профессор.
– Вместо сына у меня вырос бездельник! – сказала несчастная женщина. – Я в его годы минуту по дому впустую не сидела. Чуть мне кто из родителей подскажет какое дело, сразу бегу справить. Да что там, и просить не надо было: корову из стада привести, подоить, за свинками прибрать, во дворе подмести – все могла, все в охотку.
Гаврилова кривила душой – в деревне она бывала только на каникулах, и работой ее там не терзали. Но в беседах с сыном она настолько вжилась в роль трудолюбивого крестьянского подростка, что сама в это поверила.
– Меня в детстве тоже не баловали, – поддержал Гаврилову Минц. – Мой папа был настройщиком роялей, я носил за ним тяжелый чемодан с инструментами и часами на холоде ждал его у чужих подъездов. Приходя из школы, я садился за старый, полученный папой в подарок рояль и играл гаммы. Без всякого напоминания со стороны родителей.
Профессор тоже кривил душой, но столь же невинно, ибо верил в свои слова. У настройщиков не бывает тяжелых чемоданов, и, если маленький Левушка увязывался с отцом, тот чемоданчика ему не доверял. Что касается занятий музыкой, Минц их ненавидел и часто подпиливал струны, потому что уже тогда был изобретателем.
– Помогли бы мне, – сказала Гаврилова. – Сил больше нету.
– Ну как я могу? – ответил Минц, не поднимая глаз. – Мои возможности ограниченны.
– Не говорите, – возразила Гаврилова. – Народ вам верит, Лев Христофорыч.
– Спасибо, – ответил Минц и задумался. Столь глубоко, что, когда Гаврилова покинула комнату, он этого не заметил.
Наступила ночь. Во всех окнах дома № 16 погасли огни. Утомились игроки и певцы. Лишь в окне профессора Минца горел свет. Иногда высокая, с выступающим животом тень профессора проплывала по освещенному окну. Порой через форточку на двор вырывались шуршание и треск разрезаемых страниц – профессор листал зарубежные журналы, заглядывая в достижения смежных наук.
От прочих ученых профессора Минца отличает не только феноменальный склад памяти, которая удерживает в себе все, что может пригодиться ученому, но также потрясающая скорость чтения, знакомство с двадцатью четырьмя языками и умение постичь специальные работы в любой области науки, от философии и ядерной физики до переплетного дела. И хоть формально профессор Минц – химик, работающий в области сельского хозяйства, и именно здесь он принес наибольшее количество пользы и вреда, в действительности он энциклопедист.
Утром профессор на двадцать минут сомкнул глаза. Когда он чувствовал, что близок к решению задачи, то закрывал глаза, засыпал быстро и безмятежно, как ребенок, и бодрствующая часть его мозга находила решение.
В 8 часов 40 минут утра профессор Минц проснулся и пошел чистить зубы. Решение было готово. Оставалось занести его на бумагу, воплотить в химическое соединение и подготовить краткое сообщение для коллег.
В 10 часов 30 минут заглянула Гаврилова, и Минц встретил несчастную женщину доброй улыбкой победителя.
– Садитесь. Мне кажется, что мы с вами у цели.
– Спасибо, – растроганно сказала Гаврилова. – А то я его сегодня еле разбудила. В техникум на занятия идти не желает. А у них сейчас практика, мастер жутко требовательный. Чуть что – останешься без специальности.
Минц включил маленькую центрифугу, наполнившую комнату приятным деловитым гудением.
– Действовать наш с вами препарат будет по принципу противодействия, – объяснил Минц.
– Значит, капли? – спросила с недоверием Гаврилова.
– Лекарство. Без вкуса и запаха.
– Мой Коля никакого лекарства не принимает.
– А вы ему в чай накапайте.
– А в борщ можно? Борщ у меня сегодня.
– В борщ можно, – сказал Минц. – Итак, наше средство действует по принципу противодействия. Если я его приму, то ничего не произойдет. Как я работал, так и буду работать. Ибо я трудолюбив.
– Может, тогда и с Колей не произойдет?
– Не перебивайте меня. Со мной ничего не произойдет, потому что в моем организме нет никакого противодействия труду. С каплями или без капель, я все равно работаю. Но чем противодействие больше, тем сильнее действие нашего с вами средства. Натолкнувшись на сопротивление, лекарство перерождает каждую клетку, которая до того пребывала в состоянии безделья и неги. Понимаете?
– Сложно у вас это получается, Лев Христофорыч. Но мне главное, чтобы мой Коленька поменьше баклуши бил.
– Желаю успехов, – произнес Лев Христофорович и передал Гавриловой склянку со средством.
А сам с чувством выполненного долга направился к своему рабочему столу и принялся было за восстановление в памяти формулы передачи энергии без проводов, но его отвлек голос Гавриловой, крикнувшей со двора:
– А по сколько капель?
– По десять, – ответил Минц, подходя к окну.
– А если по пять? – спросила Гаврилова.
Профессор махнул рукой. Он понимал, что сердце матери заставляет ее дать сыну минимальную дозу, чтобы мальчик не отравился. В действительности одной капли хватило бы для перевоспитания двух человек. И средство было совершенно безвредным.
Под окном два маляра затянули песню. Песня была скучная и, по случаю раннего времени, негромкая. Маляры проработали уже минут тридцать и теперь намерены были ждать обеда.
Минц на минуту задумался, потом вспомнил, что где-то под столом должна стоять непочатая бутылка пива. Он разворошил бумаги, отыскал бутылку и, раскупорив, разлил пиво в два стакана. Затем, плеснув в стаканы средства от безделья, направился к окну.
– Доброе утро, орлы, – проговорил профессор бодро.
– С приветом, – ответил один из маляров.
– Пить хотите?
– Если воды или чаю – ответим твердое «нет», – сказал маляр. – Вот если бы вина предложил, дядя, мы бы тебе всю комнату побелили. В двадцать минут.
Через двор медленной походкой усталого человека шел Николай Гаврилов, который сбежал с практики и придумывал на ходу, как бы обмануть родную мать и убедить ее, что мастер заболел свинкой. Гаврилов обратил внимание, как солнце, отражаясь от лысины профессора, разлетается по двору зайчиками, и испытал полузабытое детское желание выстрелить в эту лысину из рогатки. Но он отвернулся, чтобы не соблазниться.
– А вы пиво уважаете? – заискивающе спросил профессор Минц.
– Шутишь, – ответил обиженно маляр. – Пива третий день как в магазине нет по случаю жаркой погоды.
– А у меня бутылка осталась, – сообщил Минц. Он поставил полные стаканы на подоконник, а малярам показал темно-зеленую бутылку.
– Погоди, – сказал деловито маляр. – Не двигайся с места, сейчас мы к тебе зайдем и разберемся.
Маляры вели себя деликатно, осмотрели потолок, дали профессору ценные советы насчет побелки и только потом с благодарностью выпили по стакану пива.
– Самогон изготовляешь? – спросил с надеждой один из маляров, разглядывая колбы и банки.
– Нет, – ответил профессор. – Вам не хочется вернуться к ремонту квартиры товарища Ложкина?
Маляры весело засмеялись.
Минц смотрел на них внимательно, желая уловить момент, когда рвение трудиться охватит их с невиданной силой. Но маляры попрощались и ушли обратно во двор, допевать песню.
Было 11 часов 20 минут утра.
Вскоре Гаврилова принесла сыну тарелку борща с двумя каплями средства профессора Минца. Пять капель дать сыну не решилась. Николай смотрел на мать подозрительно. Почему-то она не ругалась и не укоряла сына. Это было странно и даже опасно. Мать могла принять какое-нибудь тревожное решение: написать отцу в Вологду, вызвать дядю или пойти в техникум. Гаврилов ел борщ безо всякого удовольствия. Потом кое-как управился с котлетами, и его потянуло в сон. Николай включил музыку не на полную мощность и задремал на диване, прикрыв глаза учебником математики: он верил, что когда спишь, то из книги в голову может что-нибудь перейти.
Минц не мог работать. В расчетах что-то не ладилось. Маляры лениво спорили со старухой Ложкиной, которая призывала их вернуться на трудовой пост. Потом стали выяснять, кому первому идти за вином. Из окна Гавриловых доносилась музыка. За стол под сиренью сели Кац с Василь Васильичем. Кац был на бюллетене и выздоравливал, а Василь Васильич работал в ночную смену. Они ждали, когда подойдет кто еще из партнеров. Жена Каца кричала из окна:
– Валентин, сколько раз тебе говорила, чтобы починил выключатель? Ты же все равно ничего не делаешь.
– Я заслуженно ничего не делаю, кисочка, – отвечал Валя Кац. – Я на бюллетене по поводу гриппа.
– Вот, – сказал сурово Минц. – Эти будут у меня в числе подопытных.
Он взял хозяйственную сумку и отправился в магазин. Там продавали сухое вино из Венгрии, но брали его слабо, без энтузиазма. Ждали, когда привезут портвейн. Среди ожидавших уже был маляр. Минца он встретил как доброго знакомого и посоветовал ему:
– Ты погоди деньги-то тратить. Сейчас портвейн выбросят. Там у Риммы еще четыре ящика.
– Ничего, – смутился профессор Минц. – Мне для опыта. Мне не пить.
– Для опыта можно и молоко, – сказал осуждающе человек с сизым носом.
Цвет был такой интенсивный, что Минц засмотрелся на нос, а человек произнес с некоторой гордостью:
– Это я загорал. Кожа слезла.
Римма поставила перед Минцем шесть бутылок сухого вина.
– Большой опыт, – оценил маляр. – В гости позовешь?
И тут Минц решился.
– Всем ставлю! – воскликнул он голосом загулявшего купчика. – Все пьют!
В магазине стояли человек пятнадцать. Все, на взгляд Минца, бездельники. Все заслуживали перевоспитания.
– И не думайте, и не мечтайте, чтобы распивать! – возмутилась Римма, ложась большой грудью на прилавок и пронзая взглядом Минца. – Я вам покажу, алкоголики! Я живо милицию вызову.
– Пошли в парк, – предложил человек с сизым носом. – Здесь правды нет.
Они остановились на минуту у автоматов с газированной водой. Минц мог бы поклясться, что ни один из его новых знакомых не приближался к ним ближе чем на три шага, но шесть стаканов, стоявших в автоматах, тут же исчезли.
– Тебе первому, – сказал человек с сизым носом, вырывая зубами пробку. – Ты, старик, человек отзывчивый.
– Нет, что вы, я потом, – ответил Минц, поняв, что совершил ошибку. Как он подольет в вино свое средство? Ведь на него глядят пятнадцать пар глаз.
– Не тяни, не мучь душу, – поторопил маляр, поднося профессору стакан.
– Погодите, – нашелся тут Минц. – У меня одна штучка есть. Для крепости. Капнешь три капли, на десять градусов укрепляется.
Профессор достал из кармана склянку и быстро накапал себе в стакан.
На него смотрели недоверчиво и строго.
– Не знаю я такого, – проговорил маляр.
– А я читал. В одном журнале, – подтвердил человек с сизым носом. – Конденсатор называется.
– Правильно, – ответил Минц и быстро выпил вино.
Вино было прохладное, приятное на вкус. Профессор никогда не пил вина стаканами.
К этому времени остальные пять стаканов тоже были наполнены. Владельцы их смотрели на профессора выжидающе. Профессор тоже не спешил. Молчал.
– Слушай, старик, – сказал маляр. – Что-то ты меня не уважаешь.
– А что? – удивился Минц.
– Конденсатора капни, не жалей. У тебя же целая бутылка.
Рискованный психологический этюд удался.
– Ну, только по две капли, не больше, – смилостивился профессор, чтобы не раздражать собутыльников.
Он капал поочередно в протянутые стаканы, хвалил себя за сообразительность и чуть не стал причиной острой вражды.
– Это что же? – воскликнул вдруг маляр. – Ты ему почему три капли?
– Мне? Три? Да ты глаза протри!
– Спокойно, – втиснулся профессор между спорщиками. – Кому не хватило капли?
Маляр первым пригубил вино. Все смотрели на него.
У профессора замерло сердце.
Маляр опрокинул стакан, и вино с журчанием рухнуло в горло.
Маляр вздохнул и сказал:
– Десяти градусов не будет, а пять-шесть прибавляет. Поверьте моему опыту.
Остальные пришли к такому же выводу.
Из парка шли дружно, весело, обнявшись, пели песни, уговорили профессора еще раз заглянуть к Римме – может, принесли портвейн. У профессора шумело в голове, ему было хорошо, тепло, и он полюбил этих таких разных и непохожих людей, которые еще не знают, какими трудолюбивыми они вскоре станут.
У Риммы портвейн был.
…Профессора проводили до дома и оставили у входа во двор, прислонив к стойке ворот. Первым его увидел Николай Гаврилов. Николай проснулся от странного свербящего чувства. Ему чего-то хотелось. И чувство было таким незнакомым и будоражащим, что он встал у окна и начал рассуждать, чего же ему хочется. Руки сами нашли пыльную тряпку, и Николай начал стирать пыль с подоконника и рамы. В этот момент он увидел профессора и сказал тем, кто играл внизу в домино:
– Смотрите, профессор-то насосался, как комар!
Слова Гаврилова возмутили Василь Васильича, который велел подростку закрыть окно и прекратить хулиганство. Но потом Василь Васильич поглядел все-таки в сторону ворот и был настолько поражен, что открыл рот и замолчал.
А Минц вспомнил, что у него еще много дел и часть дел связана с людьми, которые сидят вокруг стола и стучат по нему костяшками домино. Профессор оторвался от столба и нащупал в одном кармане пузырек со средством, в другом – недопитую бутылку портвейна, которую дали ему на прощание собутыльники. Вошедший во двор Корнелий Удалов подхватил профессора.
– Выпьем – и за работу, – сказал профессор Удалову.
– Стыд какой! – воскликнула Ложкина, закрывая окно.
– Надо помочь человеку, – решил Ложкин. – Это какой-то заговор. Товарищ Минц живет в нашем доме уже три месяца, и он непьющий.
– Вот и прорвало, – сказала старуха Ложкина. – Они иногда по полгода терпят, а потом прорывает. Теперь мы с ним намучаемся.
– Не хочу верить, – сказал Ложкин.
Коля Гаврилов протирал тряпкой окно, но в разговоры внизу не вмешивался. Ему жаль было отрываться от такого увлекательного занятия…