Страница:
Я не обвинял Стародворского прямо в сношениях с охранниками в начале даже и тогда, когда уже находился в Париже, вне досягаемости Департамента Полиции, прежде всего потому, что я хотел ликвидировать его дело возможно более незаметно. Для меня было очень тяжело связывать обвинение в провокации с именем шлиссельбуржца. Я надеялся, что, в конце концов, от Стародворского, который, конечно, не должен был иметь ничего общего с Департаментом Полиции, можно было добиться, чтобы он совершенно ушел в сторону от охранников. Мой первый разговор с Стародворским позволял мне (311) думать, что он хорошо понял опасность того пути, на котором он стоял.
В Петербурге я пробыл еще месяц-полтора. Мне казалось, что Стародворский как будто действительно рвет свои связи с революционерами. Вскоре мне пришлось эмигрировать; заграницей и в Финляндии меня захватила борьба по разоблачению целого ряда провокаторов - и дело Азефа более всего. На несколько месяцев Стародворский почти совсем исчез с поля моего зрения.
Весной 1908 г. приехавший из Петербурга в Париж Морозов сообщил мне, что там Стародворский снова пытается принимать участие в революционных организациях и еще в начале 1907 г., оказывается, делал попытку проникнуть на тайный съезд эсеров в Таммерфорсе в Финляндии.
В Петербурге Стародворскому его товарищи, которых я вполне посвятил в дело, дали понять, что знают о моем разговоре с ним, и что он не должен принимать участия в революционных делах. Морозов частным образом сообщил кое-кому о моих подозрениях на счет Стародворского. От Морозова потребовали объяснений. Он не счел возможным сказать все, что он от меня знал, - и только сослался на меня.
Очень многие, между прочим, среди известных писателей и общественных деятелей, решительно приняли сторону Стародворского против меня и Морозова. Я стал получать письма от близких для меня людей, где они с негодованием говорили о моей, в данном случае, очевидной ошибке. Всем казалось чудовищной несообразностью обвинять шлиссельбуржца в сношениях с охранкой!
Другие, однако, полагали, что без оснований я таких обвинений предъявлять не стал бы вообще, а в особенности шлиссельбуржцу.
(312)
Глава XXXIX.
Опубликование отдельным листком четырех прошений Стародворского о помиловании. - Комментарии к ним Лопатина. - Мое предисловие к листку.
Я увидел, что Стародворский нарушил то, что было между нами условленно. Было слишком ясно, какую опасность представляет Стародворский для всего общественного движения, - и тогда я решился сделать открытый вызов Стародворскому, хотя прекрасно понимал и всю ответственность этого моего шага, и всю трудность моего положения при обвинении.
У меня не было никаких документов, с которыми можно было бы доказывать обвинение, если бы Стародворский стал отрицать свою вину и обратился бы с обвинением меня в клевете в обыкновенный коронный суд или в третейский.
У меня были только копии документов Стародворского, но не было подлинников. Когда у меня бывали в руках тома, принесенные из Департамента Полиции, я не решался вырывать подлинные документы, чтобы не возбудить подозрения при возвращении этих томов. Получать эти документы и возвращать их при тогдашних полицейских условиях, когда за мной велась усиленная слежка, мне приходилось всегда с огромным риском. Малейшая моя оплошность или оплошность кого-нибудь из тех, с кем я работал, могли навести на след охранников и погубить все дело, а потом легко помочь расшифровать все мои связи с Департаментом Полиции.
(313) Поэтому мне приходилось с крайней осмотрительностью привлекать к расследованию дела каждое новое лицо. Кроме того, документы я получал на короткое время. Мне надо было просмотреть их, отметить, что представляет интерес, отнести на квартиру К. для переписки и возможно скорее возвратить документы в Департамент Полиции. Эти сложные конспиративные сношения в продолжение нескольких месяцев я мог благополучно вести в Петербурге под носом у охранников и они потом все время оставались тайной для охранников только потому, что в это дело я не вмешивал ни одного лишнего человека.
Прошения Стародворского о помиловании были в моих руках еще с начала 1907 г. Некоторые шлиссельбуржцы, как Новорусский, Морозов, потом Лопатин, тогда же настаивали на том, что их надо опубликовать. Я долго воздерживался от этого. Но после сведений, полученных из Петербурга, что Стародворский снова пытается принять участие в революционном движении, я с его прошениями познакомил, кроме шлиссельбуржцев, еще некоторых своих друзей и хотел выслушать их мнение. Большинство стояло за то, что документы нужно опубликовать. Весной 1908 г. я их решил напечатать в "Былом". Корректурные листы этих документов с моим введением я разослал близким для меня лицам. В введении я говорил о Стародворском, что он имеет "привычку кувыркаться перед голубым мундиром".
Кропоткин просил меня не делать таких намеков. Выслушавши замечания на счет текста моего введения тех, мнением которых я дорожил, я значительно смягчил первоначальный текст моего предисловия и выбросил из него намек на кувыркание Стародворского перед голубым мундиром. Полностью подлинный текст я, однако, передал суду. Но чтобы не задерживать выпуска книжки "Былого" и не придавать особенно большое значение этим документам до суда, я их напечатал отдельным листком (восемь страниц мелкого шрифта) и широко его не распространял. Никогда впоследствии этих документов я не перепечатывал и теперь этот листок стал большой библиографической (314) редкостью. В моем деле с Стародворским этот мой листок с его примечаниями сыграл центральную роль и споры велись главным образом вокруг него.
Здесь я приведу несколько выдержек из прошений Стародворского о помиловании, чтобы подлинными цитатами из них напомнить одну из самых трагических страниц не только из истории русских политических тюрем, но и из истории всего русского освободительного движения. Мои читатели должны меня понять, почему тогда я забил тревогу по их поводу, когда узнал, что их автор в 1907 г. пробирался на тайный съезд эсеров в Таммерфорсе, говорил о террористической борьбе, об устройстве побегов из Сибири и прошел в Ц. К. народных социалистов.
Первое прошение на имя Директора Департамента Полиции Стародворским было подано 19 октября 1889 г., после двух лет сидения в Шлиссельбургской крепости. В это время заключенные в крепости, и Стародворский между ними, объявили голодовку и добивались изменений тюремного режима. Стародворский, тайно от своих товарищей, послал директору Департамента Полиции обширное заявление, где описывая тяжелое положение голодающих, просил о немедленном изменении тюремного режима.
Стародворский писал:
"Я убеждаю Вас во имя справедливости, присущей каждому человеку, во имя человеколюбия, справедливо приписываемого русскому народу, наконец, во имя чести царствующего Государя, не увеличивать сознательно этой печальной летописи жертв, и еще раз пересмотреть этот самый существенный для всех заключенных вопрос (речь шла о тюремной библиотеке. Бурц.).
Может быть, кому-нибудь покажется странным, что я забочусь о чести Государя, но я надеюсь, что Вы не заподозрите моей искренности: Вы присутствовали на суде, когда разбиралось мое дело, Вы слышали мою защитительную речь, и Вы знаете, что я уважаю Верховную Власть, что я монархист по убеждениям".
(315) Стародворский кончает свое прошение уверением, что после девятидневной голодовки совершит самоубийство.
У меня сохранился приговор суда по делу Стародворского и экземпляр изданного мной листка, на полях которых имеются очень любопытные примечания Лопатина.
На первом прошении Стародворского против его рассказа о покушении на самоубийство рукой Лопатина написано: "Комедия".
Вот текст второго прошения Стародворского о помиловании:
"Ваше Превосходительство!
Я решился подать на Высочайшее Имя прошение о помиловании, но прежде, чем сделать это, я считаю своим долгом обратиться к Вам за советом и покровительством. Вам известны мои намерения и искренность моих чувств, и я убедительно прошу Ваше Превосходительство не оставить меня своею помощью. Я всецело вручаю свою дальнейшую судьбу в Ваши руки, но, как бы она ни была решена, в настоящее время я покорнейше прошу Вас сделать распоряжение, чтобы для меня ремонтировали какую-нибудь из удобных камер (№ 8-й) в старой тюрьме, при настоящем моем настроении мне крайне тяжело оставаться среди своих товарищей по заключению."
В препроводительной бумаге от 31-го августа 1891 г. в Департамент Полиции подполковник Федоров писал:
"Врученный мне сего числа арестантом № 29-й закрытый пакет на имя Вашего Пр-ва при сем препровождая, честь имею доложить, что арестант этот, с некоторого времени находящейся в мрачном настроении духа, усиленно просит меня, о переводе его в здание старой тюрьмы и что просьбу эту о переводе, в виду совершенного в 1890 году арестантом № 29 покушения на самоубийство, я удовлетворить со своей стороны признал невозможным, как по этой причине, так и потому что в старой тюрьме удобных камер для помещения арестантов вовсе не имеется".
(316) При этих двух документах в особом конверте была приложена следующая небольшая записка:
"В прошлом феврале была приготовлена мною для Вас записочка о покушениях на жизнь Государя, которые систематически производились с 1881 г. по 1884 г. включительно. Из семи, бывших в этот промежуток времени покушений, некоторые крайне важны и могут быть повторены при тех же самых условиях (например, бывшее в 1881 году во Дворце)."
Против этой записочки особенно восставал и Стародворский, и суд. Они находили ее совершенно абсурдной.
Эта записочка, по мнению суда, должна была обратить особое внимание своим несообразным содержанием, которое делало мало вероятным отнесение ее к Стародворскому.
Для меня происхождение этой записочки было и тогда вполне понятно. Я был убежден, что она принадлежит именно Стародворскому и была, быть может, одной из многих других записочек, написанных им для подполковника Федорова, чтобы убедить в необходимости ходатайствовать об его освобождении. Стародворский, очень вероятно, вообще не раз вел с ним разговоры в духе этой записочки.
Про покушение на цареубийство в 1881 г. (в Аничковском дворце), составлявшее в то время большую тайну для всех, Стародворский мог узнать в Шлиссельбургской крепости со слов шлиссельбуржцев Ювачева и Морозова, с кем он в то время вместе гулял, кто из числа очень немногих знали об этом. Эти соображения были мне сообщены Морозовым и Лопатиным. Но на них я особенно настаивать на суде не мог. Для этого мне нужно было бы ссылаться на Морозова и Лопатина, а я не хотел на суде называть ни одного лишнего имени, в особенности тех, кто жил в то время в России, или, как Лопатин, мог скоро возвратиться туда. Но, не делая никаких ссылок, я все-таки сказал суду, что эти сведения именно и могли быть известны Стародворскому, и что (317) он мог их узнать от кого-нибудь из сидевших в Шлиссельбургской крепости.
Против этого места приговора суда, где говорится об абсурдности записочки, Лопатин замечает: "А для чего "подельщик" сработал такую несообразность?"
Третья записка была написана Стародворским 29 мая 1892 года на имя коменданта Шлиссельбургской крепости. Вот отрывок из нее:
"Уже боле двух лет, как во всем моем умственном складе произошел полный переворот: я убедился, что погубил свою жизнь, следуя ложному пути, что я совершил преступления, думая, что я исполняю свой долг.
Это убеждение сложилось у меня вследствие более близкого знакомства с деятелями революционной партии и ее целями. До своего ареста прочных политических убеждений у меня еще не было, да и не могло быть по моей молодости. Историю моей недолгой жизни можно передать в двух словах: я был молод (20 лет), горячо любил свою родину, но не имел ни политической опытности, ни знания жизни, увлекся революционным движением - и погиб. Но уже на суде я начал убеждаться, что имею очень мало общего с людьми, с которыми очутился на одной скамье подсудимых. Так, напр., когда я в своей защитительной речи высказал свое глубокое убеждение, что монархия есть единственно возможная и необходимая для России форма правления, то Салова и Лопатин сделали мне замечание в том смысле, что я, признавши себя членом Партии Народной Воли, не имел права в то же время признавать себя и монархистом.
В Шлиссельбурге я окончательно убедился, что я коренным образом расхожусь с действительными членами социально-революционной партии по всем основным вопросам, как политической, так и экономической программы. В силу этого, обдумавши свое положение, я решил обратиться к правительству с просьбой о помиловании.
Для смягчения своей виновности я не стану ссылаться на обстоятельства, толкнувшия меня на революционную дорогу, ни на тот факт, что в продолжении моей кратковременной революционной деятельности я не достиг еще гражданского совершеннолетия, так как даже в день моего ареста (18-го марта 1884 г.) мне не было полных 21-го года, - свою надежду я возлагаю единственно на всем известное милосердие Государя, к которому я и прибегаю.
(318) Посему покорнейше прошу Вас, г. Комендант, сообщить высшему начальству о моем чистосердечном раскаянии и, если оно найдет возможным, повергнуть к стопам Всемилостивейшего Государя Императора вместе, с моею глубочайшею преданностью Его Священной Особе мое искреннее желание своею дальнейшею жизнью загладить свое прошлое и заслужить Его всепокрывающее собою прощение."
На этом прошении Стародворского рукой делопроизводителя Департамента Полиции , Лерхе было написано:
"Г. Товарищ министра изволил приказать оставить прошение арестанта № 29 без последствия и без ответа.
6-го июня 1892 г."
По поводу третьего документа суд в своем приговоре высказал мнение, что, если Стародворский, действительно, дважды обращался к властям с просьбой о помиловании, то является странным, что эти просьбы не имели никаких последствий в то время, как, насколько известно, суд в соответствующие годы царства Александра III подобные просьбы важных политических заключенных удовлетворял.
По этому поводу на полях приговора Лопатин написал:
"1. Сначала было рано, 2. а потом его разговоры с товарищами о побеге мешали верить его искренности".
22 мая 1905 г. Стародворский пишет на имя министра внутренних дел четвертое свое покаянное прошение:
"Его Высокопревосходительству Господину Министру Внутренних Дел.
Ваше Высокопревосходительство!
С того времени, как я узнал о войне с Японией, у меня явилось намерение обратиться к Вам с просьбой о разрешении мне поступить в маньчжурскую армию. Но я надеялся, что, по случаю рождения Наследника Престола, будут сокращены сроки и содержащимся в Шлиссельбургской тюрьме. Этим случаем я и хотел воспользоваться, чтобы подать свою просьбу. Желание воспользоваться общим применением манифеста обусловливалось у меня причинами морального (319) характера, как следствие долголетнего совместного пребывания в тюрьме с другими товарищами по заключению.
Но в настоящее время я убедился, что ожидать сокращения сроков по вышеуказанному поводу нет более основанием, все же остальные соображения перевешиваются у меня желанием вместе с другими русскими людьми оказать и с своей стороны содействие правительству в той тяжелой задаче, которую ему приходится выполнять в защите интересов нашей родины. Как бы ни была незначительна польза, которую я могу принести, но для государства будет уже та выгода, что не придется бесплодно тратить средства на мое содержание в тюрьме.
Посему я решился обратиться к Вашему Превосходительству с покорнейшей просьбой исходатайствовать для меня у Государя разрешение поступить в маньчжурскую армию рядовым или добровольцем, как будет уместным.
Для меня это будет особая милость, за которую я на деле постараюсь доказать свою благодарность Государю; тем более, что я вполне ясно представляю себе, ту громадную важность для всего будущего России того или иного исхода происходящей войны.
Я ничем, кроме своего слова, не могу уверить Ваше Высокопревосходительство в том, что не злоупотреблю Вашим доверием в случае, если Вы найдете возможным уважить мою просьбу. Но самый факт обращения с моей стороны с подобной просьбой уже налагает на меня нравственное обязательство не принимать в будущем никакого участия в противозаконной деятельности".
Но этого заявления Стародворский не подавал. Его в оригинале нашли в камере после его отъезда в Петроград и Лопатин привез мне в Париж. Было ли в то время Стародворским подано другое аналогичное заявление на имя петербургского митрополита, как об этом я писал со слов Лопатина, трудно теперь сказать, но Стародворский это категорически отрицал.
Документы Стародворского, изданные мной отдельным листком, как оттиск из журнала "Былого", я сопроводил предисловием, которое в свое время вызвало сильные протесты Стародворского и суда.
В этом своем предисловии я писал следующее:
. "Мы печатаем документы о Стародворском потому (320) только, что в подлинности их у нас нет никакого сомнения. Все они сняты нами с оригиналов, писанных его рукой. Стародворский знает, что они в наших руках уже более года. Мы могли ожидать, что он уйдет с политического горизонта, постарается, чтобы его все забыли, хотя бы для того, чтобы его старым товарищам по долголетнему заключению и его новым друзьям по недоразумению не пришлось перестрадать ужаса, который должен овладеть ими при чтении этих документов. Ради них, а не ради самого Стародворского, мы не печатали этих ужасающих по своему значению документов человеческой души. Но за последнее время мы многое слышали о Стародворском: он занимается политикой, дает свое имя для политических органов, все еще считает для себя позволительным фигурировать в качестве шлиссельбуржца и, как таковой, печатает свои портреты на поглядение и восхищение всех грамотных людей, и с каким-то непонятным цинизмом снабжает собственные портреты автографом: "взявшись за гуж, - не говори, что не дюж!", т. е. убивши жандармского подполковника Судейкина, не валяйся в ногах у Дурново и не кричи: "Ваше Высокопревосходительство! Подайте руку помощи!"
Стародворский сделал бы лучше, если бы сам издал свои прошения, которые в настоящее время вынуждены опубликовать мы, и добавил бы к ним многое недоговоренное и пропущенное.
Вот к этого рода своим воспоминаниям он мог бы приложить свой портрет и снабдить его автографом: "не берись за гуж, когда не дюж!"
По поводу моего листка вскоре из России мне написал Морозов следующее:
. . . "Если у Вас, писал он, нет достоверных свидетелей о современных сношениях Стародворского с администрацией, берегитесь поднимать это обвинение! В Вашем предисловии, которое мне не особенно нравится, высказано только порицание Стародворскому за его шлиссельбургские дела, и нет ничего определенного о (321) современных, этим и надо ограничиться (если нет в е с к и х доказательств пригодных для с у д а).и Примечание к 4 документу мне кажется неправильным: как будто бы Дондукова-Корсакова уговорила Стародворского не подавать этой бумаги, а просить митрополита."
(322)
Глава ХL.
Приезд Стародворского заграницу. - Его открытое ко мне письмо в газетах. Мой ему ответ. - Третейский суд между Стародворским и мной. - Борьба Стародворского в Петербурге с Морозовым и Новорусским. - Письма шлиссельбуржцев в защиту Стародворского. - Свидетели на суде.
После опубликования мной документов Стародворского он выступил в русских газетах с открытым ко мне письмом.
Стародворский писал, что он обвиняет меня в том, что я, получивши из Деп. Полиции "якобы им писанные документы", немедленно же не предъявил ему копий с означенных документов, засвидетельствовав точность этих копий своей подписью и подписью лиц, в присутствии которых эти "якобы подлинные" документы я копировал, что, не дожидаясь третейского суда, я напечатал листок с прошениями о помиловании, за который я подлежу "бесспорной ответственности по законам всех цивилизованных стран" и что своим злонамеренным образом действий я, распространяя слухи и подозрения об его службе в охранном отделении, причинил ему моральный ущерб и нанес оскорбление, глубины которого я не в состоянии понять. Стародворский не отрицал, что первый и четвертый документы писаны им "при исключительных условиях", но им лично никому не подавались, были лишь только проектами и не заключали в себе ничего "лично его" "компрометирующего". Он требовал, чтобы напечатанные и переданные мною отдельные экземпляры моего листка были немедленно вытребованы от тех, кому я их посылал, (323) и уничтожены. В заключение он соглашался, несмотря на весь вред, который я ему причинил, извинить меня, если будет доказано, что я был введен в заблуждение, а не поступал злонамеренно.
Газета, напечатавшая это письмо, со своей стороны добавила: "Для всех, кто знает В. Л. Бурцева, "злонамеренность" исключается с самого начала".
Стародворский вначале имел в виду обратиться с жалобой на меня во французский суд, где он рассчитывал легко добиться моего осуждения. Но эмигранты, к кому он обратился, объяснили ему, что для него это будет очень невыгодно. Да такой суд, конечно, не улыбался и Департаменту Полиции. Там не могли не понимать, что, и осужденный в европейском суде, я выиграю в общественном мнении заграницей и благодаря этому суду смогу широко поднять в европейской прессе вопрос о провокации.
Выступая в печати со статьями об Азефе, Жученко, Путяте, Стародворском, я всегда имел в виду не только лично их и даже не столько их, сколько политику и практику охранных отделений и Департамента Полиции. Только с этой точки зрения и может быть понятно многое в моих литературных выступлениях того времени по делу Стародворского.
Отвечая Стародворскому, как вообще и в других аналогичных случаях, я из Парижа вел полемику не только с Стародворским, а через его голову, по поводу его дела, с Департаментом Полиции или, вернее, с министерством внутренних дел и вообще с русским правительством, от имени которого и по указаниям которых действовали все Стародворские.
На письмо Стародворского я сейчас же напечатал в русских газетах свой ему ответ.
"Опубликовал (я) прошения г. Стародворского, писал я, потому, конечно, что смог проверить их подлинность, и сделал это после, того, как десятки выдающихся общественных деятелей, в том числе многие из шлиссельбуржцев, познакомились с этими документами и (324) согласились с необходимостью их опубликования в данное время.
Иные, может быть, признают подлинность документов г. Стародворского, но не найдут в них и его поведении после освобождения ничего вызывающего возмущение, или, по крайней мере, признают за лучшее систему замалчивания, - с логикой этого рода людей мы ничего общего не имеем".
В "Киевских Вестях" (в конце сентября 1908 г.) появилась беседа с каким-то шлиссельбуржцем и этот шлиссельбуржец заявил, что ему предоставляются несообразными и неправдоподобными те два документа, которые Стародворский назвал в своем письме к г. Бурцеву подложными и, они, по мнению этого шлиссельбуржца, не только не вяжутся, но прямо противоречат действительным фактам и в том числе самому существенному - двадцатилетнему заключению Стародворского в Шлиссельбургской крепости. В остальных двух документах этот шлиссельбуржец не увидел ничего, кроме "политики" Стародворского по отношению к властям, которая напоминает известное письмо Лассаля, прошение Тургенева в связи с его статьей о Гоголе, показания Писарева и т. д.
По поводу такого добродушного отношения к "политике" Стародворского в другом органе говорилось: "Газета касается вопроса крайне щекотливого, в области которого многие примкнут к резкому и определенному мнению В. Л. Бурцева."
В своем письме в газеты и на суде Стародворский упрекал меня еще, и в том, что я опубликовал его прошения, не предупредивши его и до третейского суда. На это я ему ответил следующее:
"О документах, касающихся г. Стародворского, я лично ему говорил более 1 1/2 года тому назад, - тогда же ему о том же говорили некоторые из его бывших товарищей - шлиссельбуржцев. Я слышал стороной о решении Стародворского вызвать меня на третейский суд еще в Финляндии летом 1907 г., слышал в Париже о том (325) же в апреле этого года, - но никакого вызова от г. Стародворского не получил".
Весной 1908 г. Стародворский был в Париже и мне Фигнер в частной беседе передала, что Стародворский решил вызвать меня на третейский суд. Я, конечно, тогда же заявил, что вызов приму. Но со времени этого случайного моего разговора с Фигнер прошло много времени и никакого вызова от Стародворского я не получил. Тогда я решил его прошения напечатать. Формального обвинения в сношениях с охранниками я не предъявлял Стародворскому и поэтому только и мог состояться наш третейский суд. Иначе я ему предложил бы разбирать дело в какой-нибудь специальной комиссии или обратиться в обыкновенный французский суд.
После опубликования его прошений о помиловании Стародворский поторопился с вызовом меня на третейский суд и своим представителем прислал ко мне Носаря. Я сейчас же принял вызов и через несколько дней сообщил Носарю имена своих представителей. В судьи сначала был приглашен Кропоткин, но его кандидатура скоро была оставлена. В это время эсеры возбудили против меня дело по поводу Азефа, и они хотели во что бы то ни стало, чтобы в этом деле, которому они придавали особо важное значение, один из судей непременно был бы Кропоткин.
В Петербурге я пробыл еще месяц-полтора. Мне казалось, что Стародворский как будто действительно рвет свои связи с революционерами. Вскоре мне пришлось эмигрировать; заграницей и в Финляндии меня захватила борьба по разоблачению целого ряда провокаторов - и дело Азефа более всего. На несколько месяцев Стародворский почти совсем исчез с поля моего зрения.
Весной 1908 г. приехавший из Петербурга в Париж Морозов сообщил мне, что там Стародворский снова пытается принимать участие в революционных организациях и еще в начале 1907 г., оказывается, делал попытку проникнуть на тайный съезд эсеров в Таммерфорсе в Финляндии.
В Петербурге Стародворскому его товарищи, которых я вполне посвятил в дело, дали понять, что знают о моем разговоре с ним, и что он не должен принимать участия в революционных делах. Морозов частным образом сообщил кое-кому о моих подозрениях на счет Стародворского. От Морозова потребовали объяснений. Он не счел возможным сказать все, что он от меня знал, - и только сослался на меня.
Очень многие, между прочим, среди известных писателей и общественных деятелей, решительно приняли сторону Стародворского против меня и Морозова. Я стал получать письма от близких для меня людей, где они с негодованием говорили о моей, в данном случае, очевидной ошибке. Всем казалось чудовищной несообразностью обвинять шлиссельбуржца в сношениях с охранкой!
Другие, однако, полагали, что без оснований я таких обвинений предъявлять не стал бы вообще, а в особенности шлиссельбуржцу.
(312)
Глава XXXIX.
Опубликование отдельным листком четырех прошений Стародворского о помиловании. - Комментарии к ним Лопатина. - Мое предисловие к листку.
Я увидел, что Стародворский нарушил то, что было между нами условленно. Было слишком ясно, какую опасность представляет Стародворский для всего общественного движения, - и тогда я решился сделать открытый вызов Стародворскому, хотя прекрасно понимал и всю ответственность этого моего шага, и всю трудность моего положения при обвинении.
У меня не было никаких документов, с которыми можно было бы доказывать обвинение, если бы Стародворский стал отрицать свою вину и обратился бы с обвинением меня в клевете в обыкновенный коронный суд или в третейский.
У меня были только копии документов Стародворского, но не было подлинников. Когда у меня бывали в руках тома, принесенные из Департамента Полиции, я не решался вырывать подлинные документы, чтобы не возбудить подозрения при возвращении этих томов. Получать эти документы и возвращать их при тогдашних полицейских условиях, когда за мной велась усиленная слежка, мне приходилось всегда с огромным риском. Малейшая моя оплошность или оплошность кого-нибудь из тех, с кем я работал, могли навести на след охранников и погубить все дело, а потом легко помочь расшифровать все мои связи с Департаментом Полиции.
(313) Поэтому мне приходилось с крайней осмотрительностью привлекать к расследованию дела каждое новое лицо. Кроме того, документы я получал на короткое время. Мне надо было просмотреть их, отметить, что представляет интерес, отнести на квартиру К. для переписки и возможно скорее возвратить документы в Департамент Полиции. Эти сложные конспиративные сношения в продолжение нескольких месяцев я мог благополучно вести в Петербурге под носом у охранников и они потом все время оставались тайной для охранников только потому, что в это дело я не вмешивал ни одного лишнего человека.
Прошения Стародворского о помиловании были в моих руках еще с начала 1907 г. Некоторые шлиссельбуржцы, как Новорусский, Морозов, потом Лопатин, тогда же настаивали на том, что их надо опубликовать. Я долго воздерживался от этого. Но после сведений, полученных из Петербурга, что Стародворский снова пытается принять участие в революционном движении, я с его прошениями познакомил, кроме шлиссельбуржцев, еще некоторых своих друзей и хотел выслушать их мнение. Большинство стояло за то, что документы нужно опубликовать. Весной 1908 г. я их решил напечатать в "Былом". Корректурные листы этих документов с моим введением я разослал близким для меня лицам. В введении я говорил о Стародворском, что он имеет "привычку кувыркаться перед голубым мундиром".
Кропоткин просил меня не делать таких намеков. Выслушавши замечания на счет текста моего введения тех, мнением которых я дорожил, я значительно смягчил первоначальный текст моего предисловия и выбросил из него намек на кувыркание Стародворского перед голубым мундиром. Полностью подлинный текст я, однако, передал суду. Но чтобы не задерживать выпуска книжки "Былого" и не придавать особенно большое значение этим документам до суда, я их напечатал отдельным листком (восемь страниц мелкого шрифта) и широко его не распространял. Никогда впоследствии этих документов я не перепечатывал и теперь этот листок стал большой библиографической (314) редкостью. В моем деле с Стародворским этот мой листок с его примечаниями сыграл центральную роль и споры велись главным образом вокруг него.
Здесь я приведу несколько выдержек из прошений Стародворского о помиловании, чтобы подлинными цитатами из них напомнить одну из самых трагических страниц не только из истории русских политических тюрем, но и из истории всего русского освободительного движения. Мои читатели должны меня понять, почему тогда я забил тревогу по их поводу, когда узнал, что их автор в 1907 г. пробирался на тайный съезд эсеров в Таммерфорсе, говорил о террористической борьбе, об устройстве побегов из Сибири и прошел в Ц. К. народных социалистов.
Первое прошение на имя Директора Департамента Полиции Стародворским было подано 19 октября 1889 г., после двух лет сидения в Шлиссельбургской крепости. В это время заключенные в крепости, и Стародворский между ними, объявили голодовку и добивались изменений тюремного режима. Стародворский, тайно от своих товарищей, послал директору Департамента Полиции обширное заявление, где описывая тяжелое положение голодающих, просил о немедленном изменении тюремного режима.
Стародворский писал:
"Я убеждаю Вас во имя справедливости, присущей каждому человеку, во имя человеколюбия, справедливо приписываемого русскому народу, наконец, во имя чести царствующего Государя, не увеличивать сознательно этой печальной летописи жертв, и еще раз пересмотреть этот самый существенный для всех заключенных вопрос (речь шла о тюремной библиотеке. Бурц.).
Может быть, кому-нибудь покажется странным, что я забочусь о чести Государя, но я надеюсь, что Вы не заподозрите моей искренности: Вы присутствовали на суде, когда разбиралось мое дело, Вы слышали мою защитительную речь, и Вы знаете, что я уважаю Верховную Власть, что я монархист по убеждениям".
(315) Стародворский кончает свое прошение уверением, что после девятидневной голодовки совершит самоубийство.
У меня сохранился приговор суда по делу Стародворского и экземпляр изданного мной листка, на полях которых имеются очень любопытные примечания Лопатина.
На первом прошении Стародворского против его рассказа о покушении на самоубийство рукой Лопатина написано: "Комедия".
Вот текст второго прошения Стародворского о помиловании:
"Ваше Превосходительство!
Я решился подать на Высочайшее Имя прошение о помиловании, но прежде, чем сделать это, я считаю своим долгом обратиться к Вам за советом и покровительством. Вам известны мои намерения и искренность моих чувств, и я убедительно прошу Ваше Превосходительство не оставить меня своею помощью. Я всецело вручаю свою дальнейшую судьбу в Ваши руки, но, как бы она ни была решена, в настоящее время я покорнейше прошу Вас сделать распоряжение, чтобы для меня ремонтировали какую-нибудь из удобных камер (№ 8-й) в старой тюрьме, при настоящем моем настроении мне крайне тяжело оставаться среди своих товарищей по заключению."
В препроводительной бумаге от 31-го августа 1891 г. в Департамент Полиции подполковник Федоров писал:
"Врученный мне сего числа арестантом № 29-й закрытый пакет на имя Вашего Пр-ва при сем препровождая, честь имею доложить, что арестант этот, с некоторого времени находящейся в мрачном настроении духа, усиленно просит меня, о переводе его в здание старой тюрьмы и что просьбу эту о переводе, в виду совершенного в 1890 году арестантом № 29 покушения на самоубийство, я удовлетворить со своей стороны признал невозможным, как по этой причине, так и потому что в старой тюрьме удобных камер для помещения арестантов вовсе не имеется".
(316) При этих двух документах в особом конверте была приложена следующая небольшая записка:
"В прошлом феврале была приготовлена мною для Вас записочка о покушениях на жизнь Государя, которые систематически производились с 1881 г. по 1884 г. включительно. Из семи, бывших в этот промежуток времени покушений, некоторые крайне важны и могут быть повторены при тех же самых условиях (например, бывшее в 1881 году во Дворце)."
Против этой записочки особенно восставал и Стародворский, и суд. Они находили ее совершенно абсурдной.
Эта записочка, по мнению суда, должна была обратить особое внимание своим несообразным содержанием, которое делало мало вероятным отнесение ее к Стародворскому.
Для меня происхождение этой записочки было и тогда вполне понятно. Я был убежден, что она принадлежит именно Стародворскому и была, быть может, одной из многих других записочек, написанных им для подполковника Федорова, чтобы убедить в необходимости ходатайствовать об его освобождении. Стародворский, очень вероятно, вообще не раз вел с ним разговоры в духе этой записочки.
Про покушение на цареубийство в 1881 г. (в Аничковском дворце), составлявшее в то время большую тайну для всех, Стародворский мог узнать в Шлиссельбургской крепости со слов шлиссельбуржцев Ювачева и Морозова, с кем он в то время вместе гулял, кто из числа очень немногих знали об этом. Эти соображения были мне сообщены Морозовым и Лопатиным. Но на них я особенно настаивать на суде не мог. Для этого мне нужно было бы ссылаться на Морозова и Лопатина, а я не хотел на суде называть ни одного лишнего имени, в особенности тех, кто жил в то время в России, или, как Лопатин, мог скоро возвратиться туда. Но, не делая никаких ссылок, я все-таки сказал суду, что эти сведения именно и могли быть известны Стародворскому, и что (317) он мог их узнать от кого-нибудь из сидевших в Шлиссельбургской крепости.
Против этого места приговора суда, где говорится об абсурдности записочки, Лопатин замечает: "А для чего "подельщик" сработал такую несообразность?"
Третья записка была написана Стародворским 29 мая 1892 года на имя коменданта Шлиссельбургской крепости. Вот отрывок из нее:
"Уже боле двух лет, как во всем моем умственном складе произошел полный переворот: я убедился, что погубил свою жизнь, следуя ложному пути, что я совершил преступления, думая, что я исполняю свой долг.
Это убеждение сложилось у меня вследствие более близкого знакомства с деятелями революционной партии и ее целями. До своего ареста прочных политических убеждений у меня еще не было, да и не могло быть по моей молодости. Историю моей недолгой жизни можно передать в двух словах: я был молод (20 лет), горячо любил свою родину, но не имел ни политической опытности, ни знания жизни, увлекся революционным движением - и погиб. Но уже на суде я начал убеждаться, что имею очень мало общего с людьми, с которыми очутился на одной скамье подсудимых. Так, напр., когда я в своей защитительной речи высказал свое глубокое убеждение, что монархия есть единственно возможная и необходимая для России форма правления, то Салова и Лопатин сделали мне замечание в том смысле, что я, признавши себя членом Партии Народной Воли, не имел права в то же время признавать себя и монархистом.
В Шлиссельбурге я окончательно убедился, что я коренным образом расхожусь с действительными членами социально-революционной партии по всем основным вопросам, как политической, так и экономической программы. В силу этого, обдумавши свое положение, я решил обратиться к правительству с просьбой о помиловании.
Для смягчения своей виновности я не стану ссылаться на обстоятельства, толкнувшия меня на революционную дорогу, ни на тот факт, что в продолжении моей кратковременной революционной деятельности я не достиг еще гражданского совершеннолетия, так как даже в день моего ареста (18-го марта 1884 г.) мне не было полных 21-го года, - свою надежду я возлагаю единственно на всем известное милосердие Государя, к которому я и прибегаю.
(318) Посему покорнейше прошу Вас, г. Комендант, сообщить высшему начальству о моем чистосердечном раскаянии и, если оно найдет возможным, повергнуть к стопам Всемилостивейшего Государя Императора вместе, с моею глубочайшею преданностью Его Священной Особе мое искреннее желание своею дальнейшею жизнью загладить свое прошлое и заслужить Его всепокрывающее собою прощение."
На этом прошении Стародворского рукой делопроизводителя Департамента Полиции , Лерхе было написано:
"Г. Товарищ министра изволил приказать оставить прошение арестанта № 29 без последствия и без ответа.
6-го июня 1892 г."
По поводу третьего документа суд в своем приговоре высказал мнение, что, если Стародворский, действительно, дважды обращался к властям с просьбой о помиловании, то является странным, что эти просьбы не имели никаких последствий в то время, как, насколько известно, суд в соответствующие годы царства Александра III подобные просьбы важных политических заключенных удовлетворял.
По этому поводу на полях приговора Лопатин написал:
"1. Сначала было рано, 2. а потом его разговоры с товарищами о побеге мешали верить его искренности".
22 мая 1905 г. Стародворский пишет на имя министра внутренних дел четвертое свое покаянное прошение:
"Его Высокопревосходительству Господину Министру Внутренних Дел.
Ваше Высокопревосходительство!
С того времени, как я узнал о войне с Японией, у меня явилось намерение обратиться к Вам с просьбой о разрешении мне поступить в маньчжурскую армию. Но я надеялся, что, по случаю рождения Наследника Престола, будут сокращены сроки и содержащимся в Шлиссельбургской тюрьме. Этим случаем я и хотел воспользоваться, чтобы подать свою просьбу. Желание воспользоваться общим применением манифеста обусловливалось у меня причинами морального (319) характера, как следствие долголетнего совместного пребывания в тюрьме с другими товарищами по заключению.
Но в настоящее время я убедился, что ожидать сокращения сроков по вышеуказанному поводу нет более основанием, все же остальные соображения перевешиваются у меня желанием вместе с другими русскими людьми оказать и с своей стороны содействие правительству в той тяжелой задаче, которую ему приходится выполнять в защите интересов нашей родины. Как бы ни была незначительна польза, которую я могу принести, но для государства будет уже та выгода, что не придется бесплодно тратить средства на мое содержание в тюрьме.
Посему я решился обратиться к Вашему Превосходительству с покорнейшей просьбой исходатайствовать для меня у Государя разрешение поступить в маньчжурскую армию рядовым или добровольцем, как будет уместным.
Для меня это будет особая милость, за которую я на деле постараюсь доказать свою благодарность Государю; тем более, что я вполне ясно представляю себе, ту громадную важность для всего будущего России того или иного исхода происходящей войны.
Я ничем, кроме своего слова, не могу уверить Ваше Высокопревосходительство в том, что не злоупотреблю Вашим доверием в случае, если Вы найдете возможным уважить мою просьбу. Но самый факт обращения с моей стороны с подобной просьбой уже налагает на меня нравственное обязательство не принимать в будущем никакого участия в противозаконной деятельности".
Но этого заявления Стародворский не подавал. Его в оригинале нашли в камере после его отъезда в Петроград и Лопатин привез мне в Париж. Было ли в то время Стародворским подано другое аналогичное заявление на имя петербургского митрополита, как об этом я писал со слов Лопатина, трудно теперь сказать, но Стародворский это категорически отрицал.
Документы Стародворского, изданные мной отдельным листком, как оттиск из журнала "Былого", я сопроводил предисловием, которое в свое время вызвало сильные протесты Стародворского и суда.
В этом своем предисловии я писал следующее:
. "Мы печатаем документы о Стародворском потому (320) только, что в подлинности их у нас нет никакого сомнения. Все они сняты нами с оригиналов, писанных его рукой. Стародворский знает, что они в наших руках уже более года. Мы могли ожидать, что он уйдет с политического горизонта, постарается, чтобы его все забыли, хотя бы для того, чтобы его старым товарищам по долголетнему заключению и его новым друзьям по недоразумению не пришлось перестрадать ужаса, который должен овладеть ими при чтении этих документов. Ради них, а не ради самого Стародворского, мы не печатали этих ужасающих по своему значению документов человеческой души. Но за последнее время мы многое слышали о Стародворском: он занимается политикой, дает свое имя для политических органов, все еще считает для себя позволительным фигурировать в качестве шлиссельбуржца и, как таковой, печатает свои портреты на поглядение и восхищение всех грамотных людей, и с каким-то непонятным цинизмом снабжает собственные портреты автографом: "взявшись за гуж, - не говори, что не дюж!", т. е. убивши жандармского подполковника Судейкина, не валяйся в ногах у Дурново и не кричи: "Ваше Высокопревосходительство! Подайте руку помощи!"
Стародворский сделал бы лучше, если бы сам издал свои прошения, которые в настоящее время вынуждены опубликовать мы, и добавил бы к ним многое недоговоренное и пропущенное.
Вот к этого рода своим воспоминаниям он мог бы приложить свой портрет и снабдить его автографом: "не берись за гуж, когда не дюж!"
По поводу моего листка вскоре из России мне написал Морозов следующее:
. . . "Если у Вас, писал он, нет достоверных свидетелей о современных сношениях Стародворского с администрацией, берегитесь поднимать это обвинение! В Вашем предисловии, которое мне не особенно нравится, высказано только порицание Стародворскому за его шлиссельбургские дела, и нет ничего определенного о (321) современных, этим и надо ограничиться (если нет в е с к и х доказательств пригодных для с у д а).и Примечание к 4 документу мне кажется неправильным: как будто бы Дондукова-Корсакова уговорила Стародворского не подавать этой бумаги, а просить митрополита."
(322)
Глава ХL.
Приезд Стародворского заграницу. - Его открытое ко мне письмо в газетах. Мой ему ответ. - Третейский суд между Стародворским и мной. - Борьба Стародворского в Петербурге с Морозовым и Новорусским. - Письма шлиссельбуржцев в защиту Стародворского. - Свидетели на суде.
После опубликования мной документов Стародворского он выступил в русских газетах с открытым ко мне письмом.
Стародворский писал, что он обвиняет меня в том, что я, получивши из Деп. Полиции "якобы им писанные документы", немедленно же не предъявил ему копий с означенных документов, засвидетельствовав точность этих копий своей подписью и подписью лиц, в присутствии которых эти "якобы подлинные" документы я копировал, что, не дожидаясь третейского суда, я напечатал листок с прошениями о помиловании, за который я подлежу "бесспорной ответственности по законам всех цивилизованных стран" и что своим злонамеренным образом действий я, распространяя слухи и подозрения об его службе в охранном отделении, причинил ему моральный ущерб и нанес оскорбление, глубины которого я не в состоянии понять. Стародворский не отрицал, что первый и четвертый документы писаны им "при исключительных условиях", но им лично никому не подавались, были лишь только проектами и не заключали в себе ничего "лично его" "компрометирующего". Он требовал, чтобы напечатанные и переданные мною отдельные экземпляры моего листка были немедленно вытребованы от тех, кому я их посылал, (323) и уничтожены. В заключение он соглашался, несмотря на весь вред, который я ему причинил, извинить меня, если будет доказано, что я был введен в заблуждение, а не поступал злонамеренно.
Газета, напечатавшая это письмо, со своей стороны добавила: "Для всех, кто знает В. Л. Бурцева, "злонамеренность" исключается с самого начала".
Стародворский вначале имел в виду обратиться с жалобой на меня во французский суд, где он рассчитывал легко добиться моего осуждения. Но эмигранты, к кому он обратился, объяснили ему, что для него это будет очень невыгодно. Да такой суд, конечно, не улыбался и Департаменту Полиции. Там не могли не понимать, что, и осужденный в европейском суде, я выиграю в общественном мнении заграницей и благодаря этому суду смогу широко поднять в европейской прессе вопрос о провокации.
Выступая в печати со статьями об Азефе, Жученко, Путяте, Стародворском, я всегда имел в виду не только лично их и даже не столько их, сколько политику и практику охранных отделений и Департамента Полиции. Только с этой точки зрения и может быть понятно многое в моих литературных выступлениях того времени по делу Стародворского.
Отвечая Стародворскому, как вообще и в других аналогичных случаях, я из Парижа вел полемику не только с Стародворским, а через его голову, по поводу его дела, с Департаментом Полиции или, вернее, с министерством внутренних дел и вообще с русским правительством, от имени которого и по указаниям которых действовали все Стародворские.
На письмо Стародворского я сейчас же напечатал в русских газетах свой ему ответ.
"Опубликовал (я) прошения г. Стародворского, писал я, потому, конечно, что смог проверить их подлинность, и сделал это после, того, как десятки выдающихся общественных деятелей, в том числе многие из шлиссельбуржцев, познакомились с этими документами и (324) согласились с необходимостью их опубликования в данное время.
Иные, может быть, признают подлинность документов г. Стародворского, но не найдут в них и его поведении после освобождения ничего вызывающего возмущение, или, по крайней мере, признают за лучшее систему замалчивания, - с логикой этого рода людей мы ничего общего не имеем".
В "Киевских Вестях" (в конце сентября 1908 г.) появилась беседа с каким-то шлиссельбуржцем и этот шлиссельбуржец заявил, что ему предоставляются несообразными и неправдоподобными те два документа, которые Стародворский назвал в своем письме к г. Бурцеву подложными и, они, по мнению этого шлиссельбуржца, не только не вяжутся, но прямо противоречат действительным фактам и в том числе самому существенному - двадцатилетнему заключению Стародворского в Шлиссельбургской крепости. В остальных двух документах этот шлиссельбуржец не увидел ничего, кроме "политики" Стародворского по отношению к властям, которая напоминает известное письмо Лассаля, прошение Тургенева в связи с его статьей о Гоголе, показания Писарева и т. д.
По поводу такого добродушного отношения к "политике" Стародворского в другом органе говорилось: "Газета касается вопроса крайне щекотливого, в области которого многие примкнут к резкому и определенному мнению В. Л. Бурцева."
В своем письме в газеты и на суде Стародворский упрекал меня еще, и в том, что я опубликовал его прошения, не предупредивши его и до третейского суда. На это я ему ответил следующее:
"О документах, касающихся г. Стародворского, я лично ему говорил более 1 1/2 года тому назад, - тогда же ему о том же говорили некоторые из его бывших товарищей - шлиссельбуржцев. Я слышал стороной о решении Стародворского вызвать меня на третейский суд еще в Финляндии летом 1907 г., слышал в Париже о том (325) же в апреле этого года, - но никакого вызова от г. Стародворского не получил".
Весной 1908 г. Стародворский был в Париже и мне Фигнер в частной беседе передала, что Стародворский решил вызвать меня на третейский суд. Я, конечно, тогда же заявил, что вызов приму. Но со времени этого случайного моего разговора с Фигнер прошло много времени и никакого вызова от Стародворского я не получил. Тогда я решил его прошения напечатать. Формального обвинения в сношениях с охранниками я не предъявлял Стародворскому и поэтому только и мог состояться наш третейский суд. Иначе я ему предложил бы разбирать дело в какой-нибудь специальной комиссии или обратиться в обыкновенный французский суд.
После опубликования его прошений о помиловании Стародворский поторопился с вызовом меня на третейский суд и своим представителем прислал ко мне Носаря. Я сейчас же принял вызов и через несколько дней сообщил Носарю имена своих представителей. В судьи сначала был приглашен Кропоткин, но его кандидатура скоро была оставлена. В это время эсеры возбудили против меня дело по поводу Азефа, и они хотели во что бы то ни стало, чтобы в этом деле, которому они придавали особо важное значение, один из судей непременно был бы Кропоткин.