Юлий Буркин
Королева полтергейста

Маша

1.

   Ей исполнилось тринадцать лет, когда мать вышла замуж во второй раз. До самой материной свадьбы Маша даже не видела человека, которому предстояло стать ее новым отцом, но намерение матери одобряла (жили они замкнуто, обилием друзей Похвастать не могли, но друг с другом нередко откровенничали, словно ровесницы).
   Своего родного отца Маша помнила и любила, но за последние три года встречалась с ним только раз: он поймал ее по дороге из школы, они прокатились по городу на машине его старого приятеля – бородатого и лысого дяди Бори – и втроем посидели в кафе-мороженом.
   Прикуривая сигарету от сигареты (хотя курить здесь, конечно же, не разрешалось), отец объяснил, почему не может теперь часто видеться с ней: со своей нынешней семьей он переехал в Петербург, где ему предложили возглавить кафедру античного права и пообещали жилье. Он попытался объяснить ей («ты уже большая и должна меня понять…»), что он не «бросил», не «предал» ее с мамой, а просто полюбил другую женщину и уже не мог без той. А с мамой у них жизнь давно не клеилась.
   Маша знала, как трудно пришлось с ней родителям, и считала, что в их неурядицах есть доля и ее вины. И она прямо спросила об этом отца. Тот, усмехнувшись, ответил, что как раз наоборот: именно тогда они жили с матерью душа в душу, когда над жизнью и здоровьем Маши нависала страшная угроза. Ведь Маша при рождении получила серьезную черепно-мозговую травму и около двух минут находилась в состоянии клинической смерти. И чуть не до года два-три раза в неделю с ней случались припадки, внешне напоминавшие эпилептические.
   Отец и мать возили ее на физиопроцедуры, делали ей предписанные инъекции, занимались с ней рекомендованной медиками гимнастикой, показывали светилам местной науки и бабкам-знахаркам. И приступы у Маши случались все реже и реже: раз в неделю, раз в месяц, в год… В последний раз это случилось с ней в пять лет, и сейчас еще она смутно помнила нахлынувшее тогда ощущение: пространство вокруг становится вязким, липким, как мед, а откуда-то изнутри монотонный голос начинает все громче и громче бормотать неизвестные, но страшные слова… Еще через два года врачи объявили, что недуг, по-видимому, побежден окончательно. Но вместе с ним кануло в бездну и все лучшее, что было когда-то между матерью и отцом.
   Все это он рассказывал ей так, словно беседовал с совсем уже взрослым человеком. А прощаясь, попросил не говорить об их встрече дома: ведь мама до сих пор не простила его, да и, пожалуй, вряд ли когда-нибудь простит. Чего доброго, она рассердится и на Машу.
   Дочь не осуждала его, но чувствовала все же, что, как бы ни мучило его сейчас сознание вины, он гораздо счастливее мамы. Поэтому-то, когда та, изо всех сил делая вид, что для нее это вовсе ничего не значит, как бы между прочим бросила, что некий замдиректора Степан Рудольфович к ней, кажется, неравнодушен. Маша с ходу заявила: «А ты выходи за него замуж», чем повергла мать в неописуемое смущение и оторопь.
   Когда дар речи к матери вернулся, она устроила дочери средних размеров нагоняй за невыдержанность, однако устами младенца глаголет истина; не прошло и полугода, как носатый и краснолицый Степан Рудольфович возник на пороге их квартиры с белым свадебным цветочком в петлице.
   В первый момент отчим Маше сильно не понравился. Ей даже казалось, что от него исходит густой запах вареного мяса. Причем чувствовала она этот «запах» не носом, а всем существом.
   Но уже через месяц под воздействием его подчеркнутой вежливости, а в особенности благодаря недешевым подаркам инстинктивная неприязнь Маши к отчиму почти полностью растаяла, и она изредка уже могла заставить себя выдавить обращение «папа Степа».
   Что изменилось в ее жизни? Изменения по ее собственной классификации были и хорошие и плохие.
   Хорошие. У нее появились красивые новые тряпки, роликовые коньки, на которых она теперь по вечерам училась ездить, наконец – карманные деньги (не только, как раньше, на школьные обеды). Она увереннее стала себя чувствовать в классе и иногда во всеуслышание, но не без внутреннего содрогания, заявляла: «Вчера мы с ОТЦОМ ходили…» А главное – у нее появился избыток свободы; мать теперь не столь ревностно следила, куда она идет и когда возвращается, и, казалось, даже рада была, когда ее долго не было дома, то есть когда они с мужем могли побыть одни в своей тонкостенной квартирке.
   Плохие изменения. Откровенные разговоры с мамой прекратились полностью. Теперь приходилось дома, где она привыкла вести себя как заблагорассудится, постоянно помнить о присутствии чужого человека, следить за речью и поступками (не расхаживать по квартире полуодетой, не вламываться без стука в мамину спальню и так далее).
   И самое неприятное. Отныне она вынуждена была раз в неделю (в пятницу вечером) выслушивать долгие и нудные нравоучительные проповеди, до коих Степан Рудольфович после принятия нескольких бутылок пива был изрядный охотник.
   Она не знала только, к какой категории – хороших или плохих изменений – отнести то, что сопровождало эти нотации. В пятницу после работы отчим, нетвердо держась на ногах, вваливался в квартиру, отдавал пальто и шапку подоспевшей жене, проходил в комнату, падал в кресло перед выключенным телевизором и неизменно требовательно звал: «Дочка!..» Маша старалась дотянуть до этого момента и не лечь спать, а значит – быть нормально одетой. Но случалось, что уже нельзя было не лечь в постель (а по молчаливому согласию между ней и матерью все шло так, словно обе они не ведали, что сейчас произойдет), и тогда она выходила в рубашке.
   В любом случае он сгребал ее в охапку, затаскивал на колени и начинал монотонно объяснять ей, почему учиться следует обязательно хорошо или почему нужно слушаться маму и всемерно заботиться о ее здоровье. И потные ладони его при этом ползали по всему ее телу, невзначай заползая порой черт знает куда; и речь его при этом становилась особенно бессвязной и прерывистой, а и без того багровое лицо его делалось еще темнее.
   Маша совсем не помнила отцовскую ласку, и она гнала от себя мысль, что все это не совсем естественно, обвиняя себя в излишней подозрительности и даже испорченности: ведь, наверное, все отцы так ведут себя с дочерьми. Гладит же она котенка и не задумывается, где можно, а где нельзя. Да и если это было бы чем-то плохим, мама, наверное, не потакала бы своему мужу. А она в такие минуты всегда уходила на кухню. И все-таки что-то тут было не так: Маша чувствовала это уже потому, как нервно и звонко гремит за стеной перемываемая матерью посуда.
   Но однажды, в отсутствие мужа, мать в редком ныне порыве искренности, смущаясь, как первоклашка, поделилась с Машей новостью, которая заставила ее целые сутки вспоминать отчима только с благодарностью. Новость заключалась в том, что скоро у Маши появится маленький братик или сестренка.
   Она умела сдерживать свои чувства и, чтобы не обидеть мать, а еще более оттого, что не знала, как в этом случае нужно себя вести, сделала вид, что, кроме легкой радости, известие это не вызвало в ее душе никакого отклика. На самом же деле она была потрясена. Она, конечно, давно уже знала, что в создании ребенка участвуют и женщина и мужчина, но единственный из данного посыла вывод, который она делала применительно к своей семье, это то, что с момента развода родителей ей нечего и надеяться заполучить сестренку или братишку. Она свыклась с этой мыслью, и сейчас ей как-то не приходило в голову, что повторное замужество матери что-то в таком раскладе вещей меняет.
   В тот же день, улучив момент, она выскользнула из квартиры и, подгоняемая радостным возбуждением, помчалась в соседний подъезд – поделиться умопомрачительной новостью с лучшей подругой Алкой.
   Весь вечер они наперебой болтали о предстоящем событии. Они перебирали в уме пеленки и распашонки, которые необходимо немедленно приобрести. Представляли, как по очереди будут гулять с лялькой в коляске, а проходящие мальчики будут думать, что перед ними – юные мамы, и от удивления по уши в них влюбляться. (Правда, у Алки шансов сойти за мамашу было маловато: тоненькие ручки, тоненькие ножки, плоская грудь и веснушчатое мальчишеское лицо. Зато Маша в свои неполные четырнадцать физически была развита очень неплохо и выглядела на все семнадцать, а то и восемнадцать. Но Маша великодушно поддерживала и Алкины честолюбивые мечты.) Они перелистали от корки до корки «Словарь имен» и после долгих споров и пререканий твердо решили, что ребенка, если это будет девочка, следует назвать или Кристиной, или Моникой, мальчика же – непременно Арнольдом. Хотя и возникали сомнения, захочет ли мама называть новорожденного столь диковинно.
   Домой Маша вернулась в состоянии легкой эйфории. Она так глубоко погрузилась в свои розовые мечты, что не заметила необычную натянутую молчаливость, за ужином царящую между мамой и отчимом.
   Сон никак не шел к ней, но когда минут через сорок после того, как она легла, в комнату заглянула мать, она сделала вид, что спит, и та, постояв немного возле ее кровати, погасила свет.
   Маша всегда засыпала с зажженным светом, а просыпалась с погашенным; она знала, что каждую ночь мать заглядывает к ней, чтобы погасить его, но бодрствовала она в этот момент впервые. И впервые она поняла истинную причину этих ночных визитов: мать просто проверяет, спит ли она, чтобы вести себя в соседней комнате не стесняясь. Сразу после ее ухода за стенкой раздались ее и отчима громкие голоса. Звукоизоляция в квартире отсутствовала напрочь, и родители, по-видимому, позволяли себе жить своей тайной взрослой жизнью только после того, как удостоверялись, что Маша их уже не услышит.
   Сопоставив эту догадку с сегодняшним признанием матери, Маша, затаив дыхание, прислушалась к тому, что происходит за стенкой, надеясь уловить что-нибудь интимное. Но то, что она услышала, вызвало лишь разочарование и негодование, хотя поняла она и не все.
   – Но, Степа, – говорила мать со слезами в голосе, – я ведь уже не девочка, мне уже тридцать семь, и больше ЭТОГО уже может не случиться. А я так хочу еще хотя бы раз побыть молодой мамой.
   Голос отчима гневно вещал:
   – Да отдаешь ли ты себе отчет в том, что собираешься совершить?! Она, видите ли, хочет побыть «молодой мамой»! Если бы ты думала не только о себе, а о нас обоих, ты бы понимала, что этого сейчас нельзя ни в коем случае! Мы перебиваемся с копейки на копейку, у нас нет ни минуты свободного времени…
   – Я как раз и думаю о нас обоих: если у нас будет общий ребенок, мы станем ближе…
   – Общий ребенок! Выходит, ты сомневаешься в том, что я считаю Машеньку родной, да? Ну конечно, разве я, такой эгоист, такой черствый и бессердечный человек, могу считать своим ребенком твою дочь?.. А я, между прочим, очень даже привязался к ней!..
   – Это-то я хорошо заметила, – отозвалась та.
   – На что ты намекаешь таким ехидным тоном?! – вознагодовал Степан Рудольфович. – Ах, понятно… Ну конечно, мои чувства могут быть только самыми низкими, ведь это МОИ чувства!
   – Ну прости меня… Это я от обиды, не подумав. Но что же мне делать? Что ты предлагаешь?
   Отчим что-то коротко буркнул, после чего мать долго молчала, а затем Маша услышала ее сначала тихий, а потом перешедший в громкие рыдания плач. Наконец мать смогла говорить:
   – Может ведь случиться, что после этого я уже не смогу иметь детей… Степушка, ну пожалуйста, только не это.
   – Так нечестно, Галя, – напирал отчим. – Ты прекрасно знаешь, что это единственный выход, но вынуждаешь сказать об этом именно меня, а потом плачешь и выставляешь меня каким-то извергом. Я ведь просто хочу, чтобы всем нам было хорошо… Давай повременим еще хотя бы год. Ну скажи, например, как мы втиснемся здесь вчетвером?..
   Слова и слезы текли рекой, и Маша, уже не прислушиваясь, плакала тоже, уткнувшись носом в подушку. Она не знала, чем кончится разговор, но чувствовала, что отчим, как всегда, одержит верх. И не будет у нее ни братика, ни сестренки. И она возненавидела отчима – за миг до того, как окончательно погрузиться в сон.

2.

   Но звонким весенним утром все кажется уже далеко не таким мрачным. Хоть в школе Маша и довольно грубо оборвала начатый было Алкой разговор на вчерашнюю тему, хоть она и переставала порой слышать, что говорят учителя, полностью отключаясь от окружающей действительности и уходя в свои невеселые мысли, все же большую часть времени она была оживленной и смешливой, как всегда. А когда на последней перемене она заметила, каким взглядом смотрит на нее давняя ее симпатия Леша Кислицин – атлетически сложенный темноглазый мальчик из одиннадцатого класса, настроение ее окончательно установилось, и казалось, ничто уже не может его испортить.
   Но выяснилось – нет ничего проще. Для того, чтобы ее настроение вновь было сведено на нет, ей достаточно было, придя домой, взглянуть на припухшие от слез мамины глаза. Все время пытаясь отвести их в сторону, мама сказала:
   – Дочка, завтра меня не будет дома. В субботу и в воскресенье – тоже. Я буду в больнице.
   – Ты заболела? – спросила Маша с вызовом, проверяя, хватит ли у матери духу не соврать ей.
   – Нет… то есть да. Поживите эти три дня без меня. В холодильнике две пачки пельменей, сметана и молоко. Если понадобятся деньги, возьми у папы Степы. И слушайся его. Если зайдет тетя Зина…
   Не дослушав, Маша отвернулась, закусив, чтобы не расплакаться, губы, прошла в свою комнату и заперлась. Там, не раздеваясь, она плюхнулась на кровать и долго провалялась так без движения, но и без слез, пока не уснула, сама того не заметив.
   Она проснулась под утро, стянула с себя одежду и, с блаженством ощущая прикосновение свежего белья к голой коже, вползла в прохладную постель. Но глаз уже больше не сомкнула, а лежала и думала, наблюдая в то же время, как в комнате становится все светлее.
   Она думала о своей жизни, об отце, о том, как было бы хорошо, если бы тот никуда не уходил. Уж он-то не заставлял бы маму идти делать аборт. Она даже вздрогнула, произнеся про себя это слово. Она и не помнила, откуда знает его. Потом она подумала о Леше Кислицине, подумала, как бы вел себя он, если бы она сказала ему, что ждет ребенка. Уж, наверное, не так, как отчим. Ведь Леша хоть и культурист, но совсем не тупой, как другие «качки»; наоборот – и учится нормально, и на гитаре играет. И уж конечно, если полюбит ее, то ребенку будет только рад.
   Тут она подумала, что скорее всего это не совсем нормальные мысли для тринадцатилетней девочки. Почти четырнадцатилетней, поправила она себя, слегка сама с собой кокетничая. И еще добавила мысленно: и очень даже симпатичной… Да, в классе она точно самая красивая. А может быть, даже в школе. И почти все мальчишки в нее влюблены. Потому что она вся в маму. Такие же синие (и чуть зеленоватые) глаза. Такие же светлые душистые густые волосы… Значит, она будет так же несчастна, как мама? Почему я была такой грубой с ней вчера? Ей ведь сейчас хуже всех, и она-то ни в чем не виновата.
   За стенкой раздался звонок будильника и послышалась возня просыпающихся. Потом – плеск воды, шаги, приглушенные кухонные звуки. Потом раздался стук в дверь ее комнаты, и мамин голос: «Машенька, пора вставать».
   Маша выпрыгнула из постели, распахнула дверь и повисла у мамы на шее, осыпая поцелуями ее лицо. «Ну что такое?» – смущенно отстранилась та. «Прости меня, мамочка, – шепнула Маша, – ты лучше всех, всех, всех», – и скользнула в ванную.
   Потом был молчаливый завтрак, потом всем семейством они вышли из дома (Маша – в школу, мама со Степаном Рудольфовичем – в больницу).
 
   А в школе случилась неприятность – сказался ее сегодняшний короткий сон: на Последнем уроке, химии, Маша уснула, уронив голову на руки, и заметившая это вредная молодая химичка по прозвищу Крокодил, ни в малейшей степени не опасаясь болезненно задеть самолюбие своей немаленькой уже ученицы, с ехидными замечаниями выставила ее за дверь.
   Они всегда недолюбливали друг друга, и, видно, неказистая учительница была рада возможности отыграться, измываясь над симпатичной подопечной. «Ну, Крокодилище, ты меня еще вспомнишь, – сжав кулаки, шептала Маша по дороге домой, – я тебе устрою, – не зная, правда, что и когда она ей устроит, – ты у меня попляшешь еще!»
 
   Дома было пусто и одиноко. Маша вскипятила воду и, приспособив перед собой на складной подставке для книг любимых «Трех мушкетеров», попила чаю с печеньем. Потом, не отрываясь от книжки, завалилась на кровать. Читая, на месте благородного Атоса она видела Лешу Кислицина, себя же представляла то королевой Анной, то Констанцией Бонасье, а то и Миледи – в зависимости от того, к какой из героинь она испытывала в данный момент наибольшую симпатию.
   Вот тут-то, за чтением Дюма-отца, и настиг Машу миг, перевернувший всю ее жизнь, пустивший ее по новому руслу, в новом, неожиданном направлении. «Один из моих друзей… – читала она, – один из моих друзей, а не я, запомните хорошенько, – сказал Атос (Леша Кислицин) с мрачной улыбкой, – некий граф из той же провинции, что и я, то есть из Берри, знатный, как Дандоло или Монморанси, влюбился, когда ему было двадцать пять лет, в шестнадцатилетнюю девушку, прелестную, как сама любовь…» Так как девушкой этой в данный момент, несомненно, была Маша, прочтя эти строки, она зарделась от смущения… И тут раздался скрежет отпираемого замка, затем скрипнула дверь, и Маша узнала шаги отчима – такие, какие бывали у него вечерами по пятницам. А сегодня и была пятница, как она могла забыть об этом! И из глубины квартиры уже раздался традиционный зов:
   – Дочка!
   Маша вошла в мамину комнату. Степан Рудольфович, растопырив обтянутые мятыми коричневыми брюками ноги, сидел в кресле возле телевизора и смотрел на нее бесцветными пьяными глазами.
   – Вот она, наша умница, – сказал он, елейно улыбаясь, – вот она наша красавица Ну, иди сюда, моя девочка, – он протянул руку и поймал ее за запястье, – иди к своему папочке.
   И она, как и много раз прежде, очутилась у него на коленях. Но что-то в его голосе, в том, КАК он держал ее сегодня, было не таким, как всегда, и вызывало у нее инстинктивное чувство опасности. Что-то было не так… И тут Маша осознала, что впервые в это время дома нет мамы! И она ощутила, как ужас, пока непонятно еще перед чем, сковывает ее тело.
   – Вот какие у нас волосики, – упоенно ворчал отчим, внедряя свою пятерню в шелковистую копну, – как у мамочки, как у мамочки. – Смешанный запах пива, перегара и табака тошнотворной волной вырывался из его рта вместе со словами. – Вот у нас какая кожица – мягкая, тонкая…
   Его ладонь спустилась с ее головы, смачно прошлась по шее, обвив ее, забралась под кофточку на плече, выбралась оттуда и принялась торопливо и неловко расстегивать верхнюю пуговичку.
   «Я же маленькая», – мелькнуло у Маши в голове. Она попыталась встать, но почувствовала, как правая рука отчима стальной хваткой стиснула ее ногу чуть выше колена.
   – Степан Рудольфович! – выдавила она в смятении, но тот сквозь похотливую улыбку поспешно перебил ее, поправляя:
   – «Папа Степа», Машенька, «папа Степа».
   Она дернулась изо всех сил и услышала, как сыплются на пол оторванные пуговички блузки.
   – Я все маме расскажу! – крикнула она, но крик получился какой-то приглушенный и неубедительный.
   – Расскажи, расскажи, – возбужденно хохотнул отчим и, потянув лифчик вверх, освободил от его тесного плена небольшую еще, но упругую и красивую грудь.
   И тут же его правая рука, быстро скользнув вверх по ее ноге, беззастенчиво забралась под юбку. Ничего, кроме страха и омерзения, не возникло в этот момент в Машиной душе. А чужая рука, продолжив свой бесстыдный путь, забралась под резинку ее плавочек и по-хозяйски влезла между ног… И вот тут-то Маша взвизгнула и впилась зубами в левую руку отчима, елозившую в этот миг по ее нагой груди.
   Взвыв от боли, он рывком поднялся с кресла. Маша упала на пол, откатилась к двери и тут же, вскочив на ноги, кинулась в свою комнату. Выругавшись, отчим последовал за ней, но она успела захлопнуть дверь прямо перед его носом и задвинула легкий засов. Она не подумала о том, что такой запор не преграда для стокилограммовой туши «папы Степы», и первым ее инстинктивным порывом в мнимой безопасности было ПОЛУЧШЕ ОДЕТЬСЯ.
   Она натянула лифчик на место и схватила со спинки стула толстый, связанный тетей Зиной свитер. В этот момент раздался первый грузный удар в дверь снаружи, а вторым ударом засов был высажен, и, когда голова Маши вынырнула из ворота свитера, перед ней, хрипло дыша, уже стоял похожий на разъяренного борова баг роволицый отчим.
   Очень медленно, словно боясь спугнуть, он стал наступать на нее, расстегивая непослушный брючный ремень, она так же медленно попятилась назад, словно загипнотизированная, глядя в налитые кровью трещины глаз. И тут она наступила на ботинок с роликами, а тот выскользнул из-под ее ступни…
   Маша, не удержав равновесия и неловко взмахнув руками, упала на спину и сильно ударилась о край батареи. И сейчас же странное ощущение завладело ее сознанием: ощущение полной невозможности всего происходящего. Всего этого на самом деле просто не может быть… А если окружающее все-таки существует реально, то здесь не может быть ее самой…
   Всем существом она почувствовала, как страстно стремится ОТСУТСТВОВАТЬ здесь. И еще она почувствовала неожиданную уверенность, что, если она захочет этого еще хоть чуточку сильнее, так оно и будет. И она закричала: «Меня нет! Нет!» – глядя в вытаращенные белки глаз склонившегося над ней отчима. И обнаружила, что кричит она МЫСЛЕННО. И окружающее вдруг стало обретать некую призрачную плотность, воздух стал вязким, как мед, а откуда-то изнутри послышалось сначала неясное, а затем все более отчетливое, более громкое бормотание. Голос бубнил на неизвестном языке, но Маша знала: говорит он как раз о том, что ее нет сейчас в этом мире.
   Свет вокруг начал меркнуть, но она успела подумать, что нечто подобное с ней уже случалось когда-то очень давно, и увидела сначала удивленное, а потом – насмерть перепуганное лицо отпрянувшего Степана Рудольфовича. И последняя вспышка: застывшие на половине восьмого стрелки стенных часов за спиной отчима. И Маша провалилась в небытие.

3.

   Она очнулась. Раскалывалась голова. На часах – без десяти восемь. Из-за стены раздавался громкий храп. Маша опасливо прислушалась к себе, и от мысли о том, что, по-видимому, произошло с нею, ее бросило сначала в жар, а затем – в дрожь. Она ощупала одежду, застежки… и убедилась, что НИЧЕГО ПЛОХОГО отчим с ней все-таки не сделал. Она осторожно поднялась и, боясь скрипнуть половицей, выбралась из комнаты к входной двери. Там захватила портфель и выскользнула на площадку.
   С Алкой они нередко оставались ночевать друг у друга (так приятно часа два-три перед сном поболтать на «женские» темы), потому та ничуть не удивилась появлению Маши. Только спросила, отчего она так бледна и взволнованна, но удовлетворилась уклончивым ответом, что ничего страшного и что попозже все узнает. И принесла по Машиной просьбе две таблетки анальгина.
   Потом Алкина мама жарила на кухне рыбу и готовила к ней картофельный гарнир, а Алка и Маша варганили торт «Поцелуй негра» по рецепту, списанному у одной девочки в школе. Втроем они с удовольствием болтали о чем попало, смеялись и, в общем, чувствовали себя настоящими хозяйками. Только один эпизод чуть было не омрачил их беседу – когда Алка хотела сообщить матери о скором прибавлении в Машином семействе. Стоило ей лишь заикнуться, мол, «между прочим, Машина мама…», как гостья под столом что есть силы саданула ей по ноге. Алка ойкнула и вскинула на подругу моментально наполнившиеся слезами глаза. Но Маша так заговорщицки подмигнула ей, что Алка прикусила язык, решив: тут кроется некая волнующая тайна, которая будет открыта ей позже, с глазу на глаз.
   Потом они вместе поужинали – Алка, ее добрая рыжая мама, толстый папа, восьмилетний озорной братик Никита и Маша. Посмотрели по телевизору «лучшую двадцатку MTV» и отправились спать.
   Маша уже придумала, что врать. Она рассказала, что из-за возраста и какого-то женского недуга врачи категорически запретили маме рожать, и ей пришлось лечь в больницу. Отчим очень переживает и сегодня с горя напился. Ей же с ним одним, тем паче пьяным, стало скучно, вот она и решила до маминого возвращения пожить у Алки.
 
   В понедельник они вместе отправились в школу, вместе, отучившись, шли обратной дорогой и, лишь дойдя до дома, расстались.
   Войдя в свой подъезд, Маша остановилась и прислонилась лбом к косяку. Улыбка, которую для Алки и других ребят она так долго удерживала на лице, теперь была не нужна. Маша двинулась вверх по лестнице. Но с каждой ступенькой все медленнее и медленнее… И вдруг услышала стук двери внизу. И – знакомые шаги! Она кинулась обратно и прижалась щекой к маминой груди. Конечно, она и вправду обрадовалась, увидев маму после трех дней разлуки. Но главное – исчез страх: теперь она может безбоязненно вернуться домой.
   Мама ключом открыла дверь, и они вместе вошли в квартиру. Маша сразу же прошла в свою комнату, сбросила свитер, взяла в руки книжку, забралась на кровать и затаила дыхание. Она была бы рада никогда больше не видеть противной красной рожи Степана Рудольфовича. Но это ее дом, ее комната, ее мир. Она не могла не вернуться сюда. Возможно, следовало бы обо всем рассказать маме, но на это у нее, наверное, никогда не хватит решимости.