Вновь раздался звонок. И когда на том конце провода, видимо, разгадав наше затруднение, сказали, что такси, на котором мы поедем, встретят на улице и расплатятся за нас, я решительно проговорил: «Давайте адрес!» Мне радостно ответили: «Оффенбах, Лихтенпляттенвег, 78». Я быстро оделся, пошел на указанную мне стоянку такси, объяснил шоферу, куда хочу попасть, и… Цитирую дневник: «Ехали минут 17. Меня уже ждали на улице. Заплатили за такси марок 16 — 17… Ну, на столе водка, coca-cola, закуска — креветки, жареное мясо. Они действительно ужасно рады».
   Еще одно отступление. Я был уверен, что меня прежде всего будут расспрашивать о Москве, о жизни на родине — как там, что, какие новости? Оказалось же, все они не только постоянные читатели нашей газеты «Голос Родины», широко освещающей советскую жизнь, но и бывали в Советском Союзе, в родных городах, и некоторые даже несколько раз. Больше всех бывала, кажется, хозяйка дома Татьяна Федоровна. Ее отец в конце 20-х, в самом начале 30-х годов работал в нашей стране (тогда это было не диво) и женился у нас на русской. Так что, пожалуй, правильнее было бы называть ее Фридриховной, но она об этом и слышать не хотела: Федоровна, и все. А еще лучше — просто Таня. Очень скоро мне стало ясно, что я нужен был всем этим людям не как источник новостей о родине, а как отдушина для их ностальгии — как человек, перед которым можно излить свою тоску, выговорить боль своего пожизненного одиночества. Всего собралось, кроме меня, человек шесть: мужчины — мои приблизительные ровесники, женщины — моложе. Скоро обнаружилось, что есть у них и свой поэт. Его звали Володя, он несколько раз даже печатался в «Голосе Родины».
   Возвращаемся к моему скупому дневнику: «Выпили. Володя стал читать стихи — наивные, неумелые, но искренние: „Столица моя не Бонн, а Москва…“ Был еще некто Юрек. Похож на поляка. Говорит, был в партизанах. Как оказался здесь — я не понял, но уже после войны, кажется, в 47-м. А Володя принимал участие в киевском подполье (он из Киева), дважды бежал из лагерей — один под Мюнхеном, другой — в Восточной Пруссии, возле Нейденбурга. Почему, говорит, я не бежал третий раз! Ведь другие бежали! Совесть, говорит, из-за этого мучит.
   Аркадий — весельчак, тульский, живой мужик.
   Юрек говорит: «35 лет я не дома. Другому это не понять. Все время чувствуешь пустоту».
   Пили за встречу, за русский дух во Франкфурте».
   Помню, еще кто-то сказал: «Все эти долгие годы мы как будто сидим на чемоданах, и жизнь кругом какая-то ненастоящая, она словно проходит мимо нас». А Володя брал меня за руку и говорил: «Я до сих пор помню номер своего комсомольского билета» — и называл его. Считая это неудобным, я не расспрашивал, почему они не возвращаются на родину. Возможно, главным тут, как и у того эстергомского старика, была неодолимость каких-то житейско-бытовых связей, обстоятельств, уже давно успевших затвердеть привычек и навыков.
   Снова дневник: «Расспрашивали, как отношусь к Солженицыну. Сказал, что он нас всех надул. Привел примеры его лживости». Какие примеры, сейчас уже не помню, но осталось в памяти, что слушали меня внимательно, сочувственно, никто не возражал, больше того — кажется, Юрек заметил, что, с его точки зрения, Солженицын занят сейчас не какой-то там идейной борьбой за правду, а самым обыкновенным деланием денег. Тут кто-то вспомнил, что не так давно в одном журнале была напечатана статья, в которой приводились документы, подтверждающие, что Солженицын доносил на товарищей по заключению. Меня это и заинтересовало и удивило: такая публикация в западногерманской прессе? Не путают ли мои собеседники, не ошибаются ли? Нет, они настаивали. А название журнала? А какой номер? Название вскоре вспомнили: «Нойе политик». А номер — кажется, это было в начале прошлого года. Вдруг Аркадий сказал, что, если память не изменяет, журнал у него сохранился, он поищет и, коли найдет, с удовольствием отдаст его мне».
   Кончается дневниковая запись об этом дне так: «Обратно до гостиницы довез на своей машине Юрек. Аркадий сошел по пути. Юрек — строитель. Видно, неплохо живет, он из них младший. Женат на немке. Рассказывал, насколько немцы зависимы от американцев: если при строительстве для них нарушишь смету, штрафуют».
   Через несколько дней, незадолго до отъезда, с этими же приятными людьми из общества «Дружба» была еще одна встреча, на которую я привел (опять к Татьяне Федоровне) уже всю нашу маленькую делегацию. Разговор и на этот раз заходил о Солженицыне, но — странно! — никто из моих новых знакомцев и не вспомнил о журнале. Больше всего меня удивил Аркадий. Потом я догадался, в чем дело: они, видимо, просто не поняли, сколь интересен мне этот журнал, и упоминание о нем в том долгом и нестройном, многоголосом и многословном ночном разговоре было для них весьма несущественной и, возможно, уже забытой деталью. Но я и не досадовал и не унывал: в моем роскошном гостиничном номере, который стоил 125 марок за сутки, в роскошном вишневом коффре уже мирно покоился экземпляр нужного мне журнала, за который я выложил всего-навсего 6 марок. Найти это прошлогоднее библиографическое сокровище в изобильно книжном Франкфурте, да еще в дни грандиозной книжной ярмарки, так и совавшей нам в руки плоды стараний неисчислимых ныне потомков Гутенберга, не составляло большого труда. Я разыскал его на одном журнально-книжном развале, что в великом множестве сопутствовали ярмарке. Да, это действительно был «Neue Politik» за февраль 1978 года. Как объявлялось на его обложке, это независимый ежемесячник, двадцать третий год издающийся в Гамбурге.
   Наша вторая встреча с немецкими русскими была такой же интересной. Потом Таня писала мне о ней: «Мы часто вспоминаем ту пару часов, которую мы провели вместе с вами, советскими писателями… Ждем с нетерпением новых встреч с советскими товарищами».
   Последняя запись тех дней в дневнике: «23 октября 79.3.05.
   Пять минут назад самолет взлетел. «Ил-62». Внизу тает Франкфурт. Нас провожали на аэродроме Таня, Володя, Аркадий. Надарили всякой мелочи. Очень приятное оставили впечатление. Аркадий на прощание воскликнул: «Не забывайте нас!»
   К моему удивлению, Аркадий вдруг вспомнил о журнале и стал извиняться за то, что не нашел его. Я сказал, что не надо расстраиваться, журнал я раздобыл.

ФРАНК АРНАУ БРЕЕТ СОЛЖЕНИЦЫНА

   Интересующую меня публикацию я прочитал только дома. Она была еще более необычной для западной прессы, чем я предполагал, когда услышал о ней.
   Заголовок гласил: «Донесение агента Ветрова, известного под именем Александра Солженицына». Это были прокомментированные фрагменты из рукописи книги, которую, как говорилось в кратком редакционном предисловии, ни один издатель не хочет принять, хотя ее автор — писатель, пользующийся успехом». Это — Франк Арнау. У нас в стране имя Арнау известно, пожалуй, только специалистам, но, как было написано в том предисловии, это «выдающийся криминолог и писатель», который «до последних лет своей жизни (он умер 11 февраля 1976 года в Швейцарии) был неутомимым борцом за правду и законность».
   Последние годы Арнау трудился над книгой, которой дал предварительное рабочее название «Без бороды» («Der Bart ist ab). Можно предполагать, что оно хорошо выражало суть задуманной книги — намерение автора „побрить“ Ветрова, давно щеголяющего длинной бородой под классика русской литературы. Действительно, судя по фактам, Арнау сильно занимал, как пишет редакция, „тот миф, который возник на Западе вокруг личности Александра Солженицына и особенно вынашивался теми, кто хотел бы возродить холодную войну“. Собирая материал для книги, автор проделал широкие изыскания, приведшие его также и в Советский Союз, где он побывал в 1974 году. Следует добавить, что публикация в журнале „Neue Politik“ была осуществлена с согласия вдовы и наследницы автора, Этты Арнау. Наш „Военно-исторический журнал“ повторил публикацию в № 12 за 1990 год.
   Редакция «Neue Politik» сообщает, что Арнау удалось собрать обширный материал по вопросу «Солженицын-Ветров», и он неоднократно заявлял, что готовит публикацию об этом. Но если сперва автор говорил, что простой здравый смысл не позволяет думать, будто человек, давший в лагере обязательство-подписку быть доносчиком и сам признавшийся в этом на страницах своей книги, тем не менее доносительной деятельностью не занимался, и никто с него не спрашивал за бездеятельность, и она не мешала его своеобразному лагерному «благоденствию», то позже Арнау писал: «Теперь у меня на руках документальное доказательство его активной деятельности». И дальше: «Показательно, что в своей обширной переписке с издательствами и ведущими газетами я не раз подчеркивал, что имею возможность на основе научно-криминалистических данных с документальным материалом в руках выдвинуть против С. обвинения, но с их стороны я так и не получил никакого положительного ответа».
   Этот, по словам Арнау, «абсолютно убийственный для репутации С.» документальный материал на 50-й странице журнала дан в немецком переводе, а на странице 51-й — в факсимильной копии. Вот его полный и точный текст:
   «Сов. секретно
   Донесение с/о[52] «Ветров» от 20/1-52 г.
   В свое время мне удалось, по вашему заданию, сблизиться с Иваном Мегелем. Сегодня утром Мегель встретил меня у пошивочной мастерской и полузагадочно сказал: «Ну, все, скоро сбудутся пророчества гимна, кто был ничем, тот станет всем!» Из дальнейшего разговора с Мегелем выяснилось, что 22 января з/к[53] Малкуш, Коверченко и Романович собираются поднять восстание. Для этого они уже сколотили надежную группу, в основном, из своих — бандеровцев, припрятали ножи, металлические трубки и доски. Мегель рассказал, что сподвижники Романовича и Малкуша из 2, 8, и 10 бараков должны разбиться на 4 группы и начать одновременно. Первая группа будет освобождать «своих». Далее разговор дословно: «Она же займется и стукачами. Всех знаем! Их кум для отвода глаз тоже в штрафник затолкал. Одна группа берет штрафник и карцер, а вторая в это время давит службы и краснопогонников. Вот так-то!» Затем Мегель рассказал, что 3 и 4 группы должны блокировать проходную и ворота и отключить запасной электродвижок в зоне.
   Ранее я уже сообщал, что бывший полковник польской армии Кензирский и военлет Тищенко сумели достать географическую карту Казахстана, расписание движения пассажирских самолетов и собирают деньги. Теперь я окончательно убежден в том, что они раньше знали о готовящемся восстании и, по-видимому, хотят использовать его для побега. Это предположение подтверждается и словами Мегеля «а полячишка-то, вроде умнее всех хочет быть, ну, посмотрим!»
   Еще раз напоминаю в отношении моей просьбы обезопасить меня от расправы уголовников, которые в последние время донимают подозрительными расспросами.
   Ветров
   20.1.52».
   На донесении отчетливо видны служебные пометки. В левом верхнем углу: «Доложено в ГУЛаг МВД СССР. Усилить наряды охраны автоматчиками». Подпись». Внизу: «Верно: нач. отдела режима и оперработы. Подпись» (та же, что вверху). На левом поле жирно «Ar.» — Арнау.
   Своеобразный мелкий почерк Солженицына я узнал на факсимильной копии сразу и без труда. Но, не довольствуясь первым общим впечатлением, позже сличил журнальную копию и сохранившиеся у меня его письма еще и по некоторым весьма существенным деталям, в частности, по начертанию наиболее характерных для его почерка букв: «х», «ж», «д», «т» и ряда других.
   Вот, допустим, его письмо ко мне от 26 февраля 1966 года:
   «Уважаемый
   Владимир Сергеевич!
   Ответил бы своевременно на Ваши теплые поздравления к Новому году, но уехал из дому накануне Вашего письма (дома заниматься нет условий) и вот сейчас только приехал.
   Спасибо. Трудно надеяться, что пожелания Ваши сбудутся, однако потянем как-нибудь.
   Слышал о Вашем выступлении по ленинградскому телевидению. Вас хвалят. Рад за Вас[54].
   Искренне жму руку.
   Солженицын.
   Да, переименование улицы и меня не обрадовало, но есть надежда переехать на другую квартиру[55]. Три года просил в Рязани — не давали, тогда попросил в Москве — и кинулись давать в Рязани».
   Тогда в этом письме два обстоятельства удивили меня. Во-первых, моему корреспонденту и в голову не пришло на теплое поздравление ответить, как принято, тем же. Во-вторых, его огорчило переименование улицы, но он с облегчением сообщает, что переедет на другую, — выходило, лишь бы самому не жить на улице с неудачным названием, а что там в городе — не его дело! Уже в этих двух штришках, как в зернышке, был тогда весь Солженицын с его самовлюбленностью и заботой лишь о себе, но в ту пору разглядеть это я, конечно, не мог. Однако речь наша сейчас совсем о другом.
   В тексте письма буква «х» встречается четыре раза (в словах «уехал», «приехал», «хвалят», «переехать»), и каждый раз это острый крестик из прямых, без малейших извивов, черточек; в тексте доноса «х» встречается семь раз, и везде — тот же аскетически-незатейливый крестик. Букву «ж» мой рязанский корреспондент употребил в письме тоже четыре раза («уважаемый», «пожелания», «жму», «надежда»), и облик ее, более всего характерный несоразмерно длинной средней черточкой, опять-таки весьма стабилен; в документе, подписанном «Ветров», я насчитал пятнадцать «ж» точно такого же начертания. Несколько сложнее обстоит дело с буквой «д». Здесь у Солженицына нет столь незыблемой стабильности: иногда он пишет ее с хвостиком вверх, иногда — вниз, как, впрочем, и я. Так, в письме эта буква по первому образцу написана в словах «году», «рад», «однако», «трудно», а по второму — в словах «Владимир», «давать», «не давали», «обрадовало». Разнобой встречается даже в написании одних и тех же слов. В выражении «из дому» буква «д» с хвостиком вверх, а в слове «дома» — с хвостиком вниз. Да, явная нестабильность. Но картину такой же нестабильности мы видим и в тексте, опубликованном в «Neue Politik»: в словах «заданию», «будет», «вроде», «подозрительными», «проходную» у буквы «д» хвостик вверх, а в словах «удалось», «сегодня», «полузагадочно», «сбудутся», «бандеровцев» и др. — вниз. Получалось, что нестабильность-то весьма стабильна.
   Сперва меня несколько озадачила буква «т». В письме она встречается шестнадцать раз и везде имеет форму двух палочек, одна из которых положена на другую; а в тексте журнала — пятьдесят два раза, и в пятидесяти случаях у нее такой же точно вид, но в двух (в словах «секретно» и «Ветров», что стоят в самом начале) она написана совсем иначе: три соединенных палочки с черточкой над ними. Конечно, двумя случаями из пятидесяти двух, т.е. менее чем четырьмя процентами, можно было бы и пренебречь, отнести их за счет естественной случайности, но все же это, как говорится, нарушало бы чистоту эксперимента. И вот, внимательно всмотревшись в факсимиле еще раз, я нашел объяснение этим четырем процентам: да ведь первая и вторая строки, в которых и находятся слова, содержащие «т» совсем иного написания, принадлежат не Ветрову, а тому, для кого он сочинял свой донос. Совершенно очевидно, что эти строки написаны другим почерком: в доносе буквы наклонены вперед, а в этих двух строках — стоит лишь сравнить хотя бы «р» — назад, там буквы мелкие, здесь — гораздо крупнее. Теперь нашли объяснение и тот, казавшийся странным факт, что в документе дважды проставлена дата, и резкое различие в ее написании. Кстати, в написании Ветровым даты характерно и то, что год дается не полностью — в сокращении до двух последних цифр, и то, что в конце нет буквы «г», но так пишут многие. Особенно же примечательно у него то, что, ставя между составляющими дату цифрами точки, он размещает их не внизу строки, не у основания цифр, как это обычно делают, а выше — на уровне середины цифр. И все это мы видим в письме Солженицына ко мне от 26.2.66.
   Несмотря на то что текст ветровского доноса сравнительно невелик, однако он дает выразительный материал для анализа: в нем отчетливо узнается не только почерк Солженицына, но и некоторые устойчивые особенности его письма, литературной манеры, хотя и представлены здесь эти особенности порой буквально крупицами.
   Например, одна из отчетливых особенностей его языка состоит в сильной тяге к сокращенному соединению слов. Когда-то, в двадцатые, в начале тридцатых годов такие словесные образования, часто весьма неблагозвучные и даже комичные, были в ходу повсеместно, потом их в нашем языке заметно поубавилось, но Солженицын навсегда сохранил к ним нежную привязанность. Он не напишет «хозяйственный двор» или «строительный участок», а непременно — как в «Архипелаге»: «хоздвор» (3, 157, 252), «стройучасток» (3, 216). Или вот: «концемартовская амнистия (3, 293), „цемзавод“ (3, 296 — цементный завод), „замдир“ (3, 553 — заместитель директора) и т.д. Некоторые из этих словесных образований сущие уродцы, но привязанность к таким уродцам нашла место и в доносе, где мы встречаем слово „военлет“ — военный летчик.
   Другая особенность солженицынского письма состоит в большой любви к назойливому подчеркиванию тех или иных слов и целых выражений. Так, не выходя за пределы третьего тома «Архипелага», встречаем на страницах 263-й и 289-й четыре подчеркивания, на 246, 253, 276, 282-й — пять, на 248-й — шесть, на страницах 244-й и 287-й — семь и т.д. На небольшом пространстве доноса обнаружила себя и эта особенность: в середине текста — «Всех знаем!», и в конце — «обезопасить меня от расправы уголовников».
   Еще одна вполне очевидная особенность — злоупотребление запятыми. Александр Исаевич охотно ставит их там, где можно бы и не ставить, а порой даже в таких случаях, где ставить совсем не следует, не полагается. В «Архипелаге» читаем, например: «В нашей, уже очищающейся, среде они помогли быстрее охватить всю толщу огнем» (3, 247), «Выпытывать ли имена заключенных, подозреваемых, как центры сопротивления?» (3, 249), «Армяне, евреи, поляки, молдаване, немцы, и разный случайный народ» (3, 265). Если в первом случае слова «уже очищающейся» допустимо взять в запятые, но уж никак не обязательно, то во втором случае после «подозреваемых», а в третьем — после «немцы» ставить запятые совершенно непозволительно. Такое же пристрастие видим и в доносе. Там в первой фразе взяты в запятые слова «по вашему заданию», в четвертой — «в основном». С определенной натяжкой, как индивидуальная особенность стиля, это, может быть, и допустимо, но абсолютно не обязательно. А в перечне «из 2, 8, и 10 бараков» запятая после восьмерки, как и в приведенном выше перечне национальностей после «немцы», просто недопустима.
   Или вот Ветров пишет: «Первая группа будет освобождать „своих“. Брать здесь местоимение в кавычки было совсем не нужно, ибо речь идет о том, что бандеровцы намерены освобождать бандеровцев, т.е. действительно своих — и по национальности, и по взглядам, и по судьбе. Почему же Ветров поставил кавычки? Да просто потому, что Солженицын так же чрезмерно привержен к ним, как и к запятым. Например, в третьем томе „Архипелага“ на странице 254-й три выражения взяты в кавычки, на 286-й — четыре, на 257-й — пять и т.д.
   Иные совпадения точны до буквальности. Так, у Ветрова читаем: «Это предположение подтверждается и словами Мегеля „а полячишка-то, вроде умнее всех хочет быть…“. Во-первых, запятая здесь, конечно, опять-таки ни к чему, но интереснее то, в какой простецкой манере вставлена прямая речь Мегеля: она даже начата не с большой буквы. Точно такую же упрощенность видим и у Солженицына. Ну, хотя бы: „Кто-то крикнул сзади: „а нам нужна — свобода!..“ (3, 297). Или вот слово „краснопогонники“. В доносе оно запросто вложено в уста Ивана Мегеля и в том именно месте, о котором сказано, что это „дословно“. Но крайне сомнительно, чтобы такое словцо, построенное уж очень по старомодному давнелитературному образцу (золотопогонники, белоподкладочники и т.п.), было в ходу у заключенных, чтобы они называли им солдат охраны. Но в устах самого Солженицына, человека насквозь пролитературенного, оно, как и цитата из „Интернационала“ („Кто был никем…“), конечно, не удивительны. И действительно, мы неоднократно встречаем это слово и подобные им слова хотя бы в том же „Архипелаге“: „Эти „краснопогонники“, регулярные солдаты., .“ (3, 72), „Наверху краснопогонники спрашивают фамилию“ (3, 194), „Командование ввело в женскую зону „чернопогонников“ — солдат стройбата“ (3, 311), „Этот солдат сопротивлялся голубым погонам“ (3, 77) и т.д. А взять, допустим, обороты речи, вложенные опять-таки в уста Мегелю: „их кум… в штрафник затолкал“, „вторая группа в это время давит службы“. Подчеркнутые мной слова в подобных контекстах опять-таки часто встречаются в книгах Солженицына. Хотя бы: „Пришли хлопцы к паханам и сказали им так: „Если будете нас давить, мы вас перережем“ (3, 306). Сам Солженицын признает, что доказательства могут быть и косвенные, и даже «лирические“. А тут не лирика, а факты. Тут все убеждает. Книга жизни «Архипелаг“ и донос на товарищей по неволе написаны одной рукой.
   Я не стал бы во всем этом копаться, если бы не всегдашняя наглая манера Солженицына при малейшей зацепке тотчас обвинять людей во всех смертных грехах, в том числе и в сексотстве, тогда как на самом негде печать поставить. Так, узнав из одной книги, что автору (имя которого я не стану называть) оперуполномоченный иногда помогал отправлять из заключения письма, минуя лагерную цензуру, а другой заключенный пользовался еще каким-то не столь уж великим содействием лагерных властей, наш бдительный борец за справедливость тотчас вскинулся, уже готов обвинить: «А за что? А почему? А дружба такая — откуда?» Словом, явный намек на тайное сотрудничество этих людей с лагерным начальством.
   Если так, то тут и разгадка лагерного благополучия, даже успехов самого Солженицына. Так, в лагере на Большой Калужской его сделали завпроизводством, и он радостно воскликнул: «Прежде тут и должности не было такой!» Это было в самом начале срока, а в самом конце он по поводу одной печальной ситуации молвил: «Больше оперчасть не баловала меня своим расположением…» Значит, было время, когда баловала. Да не весь ли срок? А за что? А почему? А дружба такая откуда?.. И после этого он еще лепечет, что да, был завербован, дал подписку, получил тайную кличку, но ни одного доноса за весь срок ни разу не написал. Поискал бы ты, нобелиат, дураков в другой деревне… Ветров работал по своей тайной специальности весь свой срок в поте лица.

КРОВЬ НА СОВЕСТИ НОБЕЛИАТА

   Вподлинном авторстве доноса, попавшего в руки Арнау, убеждает не только идентичность почерков, особенностей манеры письма и других характерных частностей, с одной стороны — в журнальной публикации, с другой — в книгах Солженицына, в его письмах. Но еще больше — идентичность «почерков» иных — психологических, нравственных — при свершении им клеветнически-доносительских деяний на всем протяжении жизни.
   Вспомним такую особенность «почерка» Ветрова, как обстоятельность и широта, с коими он давал показания против всех ближайших друзей юности. Никого не забыл! Даже случайного вагонного знакомого Власова. А на Симоняна не поленился накатать аж 52 страницы! Подобная обстоятельность и в его доносе: указал и срок бунта (22 января), и имена руководителей (Малкуш, Коверченко, Романович), и чем вооружились (ножи, металлические трубы, доски), и в каких бараках основные силы (во 2, 8 и 10), и каков план действий (разбиться на четыре группы и начать одновременно). И что предстоит делать каждой группе в отдельности, и не забыл даже такую частность, как отключение запасного движка. О, это его дотошная манера!
   Но еще важнее и выразительнее следующее сходство «почерков»: все известные нам ранее «показания» Солженицына против знакомых, друзей и родных были ложью провокационного характера — такой же провокационной ложью был и тот донос. Журнал «Neue Politik» приводит заявление Ф. Арнау о том, что на самом деле в лагере «Песчаный», где орудовал Ветров, никакого восстания не замышлялось, просто небольшая группа заключенных решила пойти 22 января 1952 года к начальству лагеря с просьбой перевести своих товарищей, находившихся в карцере, в более сносные условия. Кроме того, они хотели добиться, чтобы и в этом лагере, особом, разрешили свидания с родственниками, более частую переписку и т.д. Гораздо позже, в третьем томе «Архипелага» писатель Солженицын даст совсем другую версию январских событий в лагере, но в противоположность доносчику Ветрову, своей лагерной ипостаси, он и сам не будет теперь говорить о их обдуманной запланированности, о ловком тайном замысле, — наоборот, станет энергично убеждать, что это был стихийный, внезапный, совершенно неожиданный для самих участников всплеск страстей. Читаем: «Ни к чему наши три тысячи не готовились, ни к чему готовы не были, а вечером пришли с работы — и вдруг…» В доносе говорилось о детально разработанном заговоре, о точном распределении ролей, о твердо назначенном сроке, а тут — «ни к чему не готовились», а тут — «вдруг»! Читаем дальше: «Ни топора, ни лома ни у кого не было, потому что в зоне их не бывает». А в доносе фигурировал чуть ли не арсенал: ножи, металлические трубы и т.п. Еще читаем: «А вся-то затея была ребят — не восстание поднимать, и даже не брать БУР, это нелегко… затея была: через окошко залить бензином камеру стукачей и бросить туда огонь»[56]. Прямо черным по белому и выводит: «затея была — не восстание». Так Солженицын-Ветров, автор «Архипелага», сам показывает провокационно-лживый характер действий Ветрова-Солженицына, автора доноса.