Страница:
Толку от этого было мало — поскольку молодой человек умом не блистал. Дисциплина в армии при нем резко упала (так что впоследствии император Павел запретил упоминать в войсках имя Зубова как олицетворения незнания и нерадивости). Когда Зубов участвовал в переговорах о третьем разделе Польши, напорол столько ерунды, что едва не вызвал разрыв дипломатических отношений меж Берлином и Петербургом — улаживать скандал пришлось самой Екатерине…
Екатерина, разумеется, пыталась сделать из него подобие Потемкина — не просто фаворита, а сподвижника в важнейших государственных делах. Но кандидатуру выбрала скверную…
Она старела. Ее портреты в последние годы жизни отмечены поразительным сходством с Иваном Ивановичем Бецким (которое и раньше окружающими подмечалось).
С этими годами связана прелюбопытнейшая загадка, которую просто нельзя не обойти вниманием. Именно Екатерине Мусин-Пушкин, граф. Коллекционер древностей, историк-любитель принес торжественно раздобытую им в каких-то неназванных точно «архивах» копию произведения, получившего позже известность под названием «Слово о полку Игореве». Однако Екатерина (за что ее упрекало не одно поколение ученых) отчего-то не распознала «гениального творения безымянного гения XII в.», и рукопись графу вернула с резко негативным отзывом…
Это казалось странным. Предельно странным. Поскольку Екатерина была одним из образованнейших людей своего времени, оставила огромное творческое наследие, от мемуаров до пьес. И к русской истории относилась отнюдь не пренебрежительно, наоборот. Ее стараниями Новиков (в те поры еще не начавший под мистические словоблудия выманивать деньги у доверчивых дураков) в начале 70-х годов восемнадцатого столетия начал издавать обширную «Древнюю российскую вивлиофику» — собрание русских летописей. На деньги Екатерины он выпустил еще немало исторических книг — «Большой чертеж» XVII века (географическое описание тогдашней России), «Скифскую историю» Лызлова и многие другие уникальные труды, пылившиеся до того в светских и церковных архивах. Так что для русской истории Екатерина сделала немало… но почему-то с откровенным негодованием отвернулась от «Слова».
В чем причина?
Да в том, что, вопреки нынешним утверждениями, к «Слову» с самого начала отношение было настороженное. Называя вещи своими именами, в его подлинности сомневались, и сомневались крепко. Причем не какие-нибудь шарлатаны и недоучки. Сразу, как только «Слово» было опубликовано в 1800 г. его подлинность открыто подверг сомнению М. Т. Каченовский, основатель так называемой «скептической школы» русской истории. Человек был выдающийся — профессор славистики, ректор Московского университета, многолетний издатель серьезного журнала «Вестник Европы». В свое время (первая половина девятнадцатого столетия) российские историки еще считали допустимым вести дискуссии, выдвигать противоречащие друг другу версии, откровенно сомневаться в подлинности тех или иных «памятников». Потом трудами народившейся интеллигенции незаметно воцарилось единомыслие, и против того, что было торжественно объявлено, по сути, «священным тотемом племени», выступать было практически запрещено. А потому забвению были преданы и «скептическая школа», и сам Каченовский, чьей фамилии, (сужу по собственным наблюдениям), попросту не знают иные доктора исторических наук…
В чем же проблема со «Словом»?
Прежде всего в том, что оригинал подлинника, ветхой рукописи происхождением если не из двенадцатого, то хотя бы из семнадцатого столетия, попросту не существует, Мусин-Пушкин сначала никому его не показывал (уже не знаю, по каким мотивам), а после захвата французами Москвы воспрянул духом и стал уверять, что оригинал бесценной рукописи сгорел во время московских пожаров. Против такого аргумента крыть было решительно нечем, как ни взывал к здравому смыслу Каченовский.
В исторической науке, надобно вам знать, существует прелюбопытнейший «двойной стандарт». Подлинность нашумевшей, якобы написанной в седой древности «Влесовой книги» решительно отрицается на том основании, что ее подлинника никто не видел. Вообще-то это совершенно правильная точка зрения. Беда в том, что, когда историкам указывают на тот печальный факт, что и подлинника «Слово о полку Игореве» не видел никто, кроме Мусина-Пушкина (да и с ним дело темное), они дружно начинают уверять, будто это «совсем другое дело».
Почему? А потому! Потому, и все… Потому что «Слово» ученый мир «признает» подлинником, а «Влесову книгу» — нет.
Я вовсе не собираюсь кого-то уверять в подлинности «Влесовой книги». Просто-напросто элементарная логика требует, чтобы к предметам и явлениям соблюдался одинаковый подход. Если отсутствие подлинника — единственный критерий подложости, то он должен применяться ко всем без исключения «творениям», чье происхождение сомнительно.
Означенное «Слово» пестрит откровенными несуразицами. Начиная, простите за дешевый каламбур, с самого начала.
«Боян же вещий, если хотел кому песнь воспеть, то растекался мыслью по дереву, серым волком по земле, сизым орлом под облаками…» Интересно, за каких же недоумков нас держат жрецы «истории», если на полном серьезе пытаются втолковать, что в двенадцатом веке в русском языке существовало слово «мысль»? оно появляется как раз в восемнадцатом…
Аргумент вроде «это позднейшие переписчики вставили» автоматически уничтожается простейшим вопросом: «Покажи ранние списки и поздние. Покажи оригинал!»
А нету… Ни ранних, ни поздних, ничего, отдаленно напоминающего оригинал. Сегодняшние «толкователи», не моргнув глазом, пишут в оправдание этакого курьеза, что-де «Слово о полку Игореве» на Руси совершенно не пользовалось популярностью, потому, мол, и сохранился один-единственный экземплярчик, счастливо попавший под пытливый взор Мусина-Пушкина.
Вообще-то те же самые ученые историки частенько любят ввернуть, что единичность того или иного раритета чаще всего как раз и служит признаком подделки…
Вернемся к «Слову». Там попадаются перлы, которые в двенадцатом столетии просто не существовали. Например, «шеломы латинские» на князях Романе и Мстиславе. В применении к Западу слово «латынцы» начало употребляться гораздо позже, века с XV, когда произошло скандальное разъединение церквей. В двенадцатом веке еще не было деления христианской церкви на «православную» и «латынскую», разногласия имелись, но не было все же резкого размежевания…
Князю Галицкому Ярославу посвящены такие строки: «Ты стреляешь с отчего златого престола Салтанов за землями».
«Салтан» — это султан. В двенадцатом веке никаких таких «султанов» в Турции еще не существовало, султаны там появились в самом конце четырнадцатого столетия. Эти строки как нельзя более уместны веке в шестнадцатом…
Чтобы подыскать хоть какое-то объяснение (не вычеркивать же неудобную строку из «великого памятника»?), историки придумали этакую заумь: «салтаны», дескать, вовсе не турецкие, а — арабские. И дело якобы в том, что Ярослав Галицкий готовясь принять участие в крестовом походе против султана Саладина…
Одна беда: и в западноевропейских, и в древнерусских письменных источниках ни словцом не упоминается о подобных намерениях Ярослава. А ведь подобные предприятия требовали отправки послов к предводителям крестоносцев, каких-то переговоров, договоренностей, непременно остались бы упоминания о послах и переговорах… Но — нету…
В другом месте — очередной ляп. «Рассечены саблями калеными шлемы Аварские тобою, ярый тур Всеволод!»
Та же традиционная история, что с пеной у рта доказывает подлинность «Слова», не менее категорична касаемо аваров: гласит, что означенные авары начисто исчезли в девятом веке. Как же князь Всеволод ухитрялся дубасить саблей каленой по шлемам вымерших еще триста лет назад воинов? Что за роман ужасов с ожившими древними покойниками?
Быть может, тот, кто сочинил «Слово», попросту плохо разбирался в древней истории…
Отдельные циники, которыми богат наш век, давно уже утверждают, что «слово о полку Игореве» списано со вполне реального исторического памятника под названием «Задонщина». Эта рукопись повествует о войне русских с Мамаем.
Вот «Задонщина» как раз оригиналами похвастать может, и не одним. Ее краткий вариант сохранился в так называемом Кирилло-Белозерском списке, датируемом 70-ми годами XV века. Известны четыре экземпляра «расширенного варианта», шестнадцатого и семнадцатого столетий.
Аргументы? Извольте.
«Слово» начинается так: «Начнем же ту песню по былинам сего времени…»
Так вот, «серьезные ученые» нам сообщают, что слово «былина» в древнерусских текстах встречается только в «Слове» и «Задонщине». И загадочная страна «Хинове» упоминается только в «Слове» и «Задонщине», и нигде больше. Иные комментаторы видят в «Хине» Китай — но в «Слове» Ярославна недвусмысленно упоминает про «хинове стрелы», летящие в ее мужа Игоря. Значит, «Хинове» — это где-то рядом, уж никак не Китай…
Наконец, в «Слове» попадаются предельно загадочные слова, которых вообще больше никогда не встречается в древнерусских текстах: таинственные «шереширы» и не менее таинственная «зегзица». Историки опять-таки (по другим поводам, разумеется) любят говаривать, что подобное «словотворчество» — еще один признак «новодела». Между прочим, как ни бились, так и не отыскали «реку Каялу» и загадочные «Дудутки близ Новгорода», упоминаемые в «Слове».
Еще об истории его находки. Когда Новиков впоследствии был посажен, конфискованные архивы его «Типографической компании» попали к Мусину-Пушкину. Среди прочего Мусин отыскал там и работы умершего недавно писателя, историка и экономиста М. Д. Чулкова. Того самого, что за десять лет до того издал четырехтомное «Собрание разных песен» — народные исторические песни и сказания, которые Чулков в значительной степени подверг обработке. Следовательно, опыт работы со старыми «песнями», их творческого дополнения у него имелся.
Так вот, вскоре после работы с бумагами Новикова-Чулкова Мусин-Пушкин и припер Екатерине «Слово о полку Игореве», к которому она осталась совершенно равнодушна…
Быть может, кое-что знала?
Вторично свою копию старинной рукописи Мусин-Пушкин показал в 1797 г. императору Павлу I. Тот распорядился: издать! Но Мусин-Пушкин отчего-то начал подготовку к изданию только год спустя. Циники уверяют, что он попросту дожидался смерти Новикова, первоначального хозяина бумаг Чулкова, который — единственный! — мог что-то знать о подлинном авторе «Слова».
Вот такая история о «древнем» памятнике, чьего оригинала не существует — а сам «памятник» набит либо терминами, которых нет ни в одной другой древнерусской рукописи, либо ляпсусами, которых автор двенадцатого века ни на что не мог сделать. Каждый вправе относиться к нему по-своему.
Но вернемся к Екатерине.
Ее смерть была внезапной. Войдя в гардеробную, лакеи застали императрицу на полу, без сознания, и в себя она так уже и не пришла. Разумеется, ходили всевозможные дурацкие слухи: будто ее ткнули копьем снизу, пардон, в нужнике. А еще — якобы зловредные и всемогущие масоны, раздосадованные гонениями на них, подослали к императрице верного человека, и он украдкой ее оцарапал булавкой, смазанной злодейским ядом кураре. Чушь, разумеется. Не подлежит сомнению, что смерть Екатерины последовала от естественных причин.
Как никогда бывает, это была не просто смерть человека, венценосца, а конец целой эпохи. Это эпоха умерла — «век золотой Екатерины».
Но не сам восемнадцатый век.
Столетия плохо привязаны к конкретным цифрам. Справедливее будет считать, что восемнадцатый век закончился примерно в 1815 г. — когда было покончено с Наполеоном, самым блистательным осколком восемнадцатого столетия, когда помаленьку стали дряхлеть, уходить, кто в прямом, кто в переносном смысле, люди, воспитанные и сформированные восемнадцатым веком — и на смену им массово стали выдвигаться молодые, принадлежавшие уже другому столетию, девятнадцатому, новому. Эта смена поколений и есть реальная смена веков — а не забавы с арифметикой…
Да, между прочим… Занятно, но факт: Наполеона однажды форменным образом предсказала Екатерина, написавшая 11 февраля 1794 г., когда Бонапарт только-только стал бригадным генералом, почти ничем не примечательным: «Если Франция выйдет из теперешнего испытания, она будет сильнее, чем когда-либо; она станет послушной и кроткой, как ягненок; но ей необходим человек недюжинный, ловкий, смелый, стоящий выше своих современников, а может быть, и своего века. Родился ли он? Или нет? Придет ли он? Все зависит от этого. Если он появится, то остановить дальнейшее падение, и оно прекратится там, где он появится, во Франции или в другом месте».
Уж если это не предсказание, то, простите, не знаю, какого рожна вам и надо…
Эпоха умерла — а люди, как водится, ее в большинстве своем пережили. У них будет разная судьба. Немалых высот достигнет и умрет в почете Гаврила Романович Державин, успев перед смертью обратить внимание на кудрявого подростка, с жаром декламирующего юношеские пиитические опыты. Долгую и достойную жизнь проживет баснописец Крылов, в раннем детстве вместе с родителями переживший осаду пугачевцами крепости, где его отец служил офицером. Еще успеет поучаствовать в создании земского ополчения во время первых войн с Бонапартом Алехан Орлов. Чуть ли не до воцарения Николая I дотянет Платон Зубов, так ничем себя и не проявивший впоследствии — разве что тем, что был среди тех, кто шел свергать Павла, но по дороге пытался улизнуть, был в буквальном смысле схвачен за воротник генералом Беннигсеном и водворен в «строй». Сам не убивал — это вам не Алехан! — но актом отречения перед Павлом махал…
И вовсе уж живым курьезом, бледной тенью будет разъезжать по Европе бывший фаворит Екатерины Ермолов — в мундире легкой кавалерии, которой давно уже не существовало, со старым, польским еще Белым Орлом на шее. Это ничтожество, как частенько случается, переживет многих и многих — он умрет в 1834 г., всего за три года до смерти Пушкина. Вся жизнь его свелась к одному — напоминать окружающим: я был фаворитом Екатерины Великой, был, был, был! Это я!
В 1841 г. скончался гораздо более дельный и заметный человек, нежели никчемный Ермолов: адмирал, литератор, государственный деятель А. С. Шишков. Он всю жизнь любил вспоминать, как однажды князь Потемкин выручил его из нешуточной беды.
История и в самом деле примечательная — и забавная, пожалуй, в ней, как лучик солнца в капле воды, отразился весь восемнадцатый век с его причудливейшими нравами.
Юного Шишкова, мичмана, назначили в караул во дворец — и там у него случился конфликт с кем-то из камер-лакеев. Камер-лакей только тем и отличался от обычного, что служит при дворе, но давно известно, что больше, чем вельможи, пыжатся и строят из себя невесть кого их слуги…
Короче говоря, камер-лакей обращался с молодым мичманом совсем непочтительно. Шишков вспылил — офицер я, или кто? — и, не раздумывая, отвесил нахалу парочку оплеух. Лакей побежал с жалобой к обер-гофмаршалу (немалый придворный чин) князю Барятинскому, тому самому, что участвовал в убийстве Петра. Князь принял случившееся близко к сердцу (какой-то мичманок смеет обижать его подчиненного, господина придворного лакея!) и начал было предпринимать шаги, чтобы стереть дерзкого юнца в порошок. А возможности у него к тому были богатейшие…
Видя, что дело вот-вот кончится скверно, мичман Шишков пошел к Потемкину (которому был ни родня, ни даже знакомый), чистосердечно изложил дело и попросил заступничества.
Потемкину он, надо полагать, приглянулся. И светлейший распорядился:
— Приходи-ка ты ко мне сегодня вечером, братец, да держись поразвязнее…
И вот — вечером собрались гости. Сам Потемкин уже сидел за картами — с Разумовским, князем Вяземским и тем самым Барятинским. Входит никому не известный, ничем не примечательный мичман, на которого, как на сущую безделицу, никто поначалу не обратил внимания. Однако молодой человек, ничуть не смущаясь, подошел к Потемкину, развязно хлопнул его по плечу и преспокойно поприветствовал:
— Здравствуй, князь, играешь уже?
Бросил шляпу на подоконник и, заложив руки за спину, принялся расхаживать по залу так важно, словно это был его собственный дворец, а все остальные незваными приплелись в гости.
Присутствующие немного одурели: может, сумасшедший какой? Мыслимо ли так с самим — без титула, без почтительного обращения?
Потемкин, с нескрываемым удовольствием наблюдая эту картину, позвал:
— Шишков, братец, поди-ка сюда! Не подскажешь, как мне сыграть? Я в затруднении…
Шишков подошел не торопясь, глянул в карты и даже с некоторым раздражением сказал:
— Да играйте, как хотите, что вы меня-то в советчики тянете!
— Хорошо, хорошо, — смиренно сказал Потемкин. — Вижу, батюшка мой, ты сегодня сердит…
Вот теперь все присутствующие сообразили: да это ж, ясное дело, любимчик! Новый какой-то, еще никому неизвестный! Точно, любимчик, кто же еще посмеет так с самим — а сам, что характерно, и не возмущается…
Естественно, Барятинский не рискнул предпринимать какие-то пакости против приближенного к Потемкину мичмана. И еще с месяц на всякий случай не только дворцовая шушера, но и знатные господа на всякий случай раскланивались с юным мичманом со всем почтением…
И еще многие, многие на склоне лет предавались воспоминаниям о «веке золотом Екатерины» — вряд ил только оттого, что речь шла о их молодости. Перечитайте «Горе от ума» — там грибоедовский Фамусов как раз порой и пытается донести до молодых слушателей необычность, инакость этого времени.
Каюсь, каюсь! Я и сам не так уж давно написал о Екатерине немало резких слов. Не то чтобы теперь мне за них было стыдно — никогда ей не прощу Петра III — но постепенно стало ясно, что проблема гораздо сложнее. И, с какой неприязнью к Екатерине ни относись за ропшинскую трагедию, приходится, хочешь не хочешь, воздать ей должное за многое, многое другое…
Будь она примитивной тупой бабой вроде Екатерины I, чьи интересы не простирались дальше венгерского вина и молодых поручиков… Но ведь — ничего подобного. Ярчайшая личность, с одним-единственным злодейством на совести и свершениями, которые достойны всяческого уважения.
Итак, Екатерина… Быть может, для того, чтобы лучше ее понять, нужно обратиться к тому, что она сама о себе говорила. Начнем с шуточной эпитафии на собственную могилу, которую она составила еще в 1778 г.
«Здесь лежит Екатерина Вторая, родившаяся в Штутгарте (значит, все-таки не в Штеттине?! — А. Б.) 21 апреля 1729 г. Она прибыла в Россию в 1744 г., чтобы выйти замуж за Петра III. Четырнадцати лет от роду она возымела намерение — понравиться своему мужу, Елизавете и народу. В течение 18 лет скуки и уединения она поневоле прочла много книг. Вступила на Российский престол, она желала добра и старалась доставить своим подданным счастье, свободу и собственность. Она легко прощала и не питала ни к кому ненависти. Пощадливая, обходительная, от природы веселонравная, с душою республиканской и с добрым сердцем, она имела друзей. Работа ей легко давалась. Она любила искусство и быть на людях».
Это не такая уж и шутка — многое из того, что здесь упомянуто, в характере и деятельности Екатерины действительно присутствовало и подтверждено многочисленными свидетельствами.
Письмо к барону Гримму: (1791 г.): «Я никогда не признавала за собой творческого ума. Мною всегда было очень легко руководить, потому что для достижения этого нужно было только представить мне лучшие и более основательные мысли, и я становилась послушна, как овечка. Причина этого кроется в желании, которое я всегда имела, содействовать благу государства. Мне посчастливилось узнать благие и истинные принципы, чему я обязана большими успехами; я имела неудачи, проистекавшие от ошибок, в которых я невинна и которые, быть может, случились только потому, что мои распоряжения не были точно исполнены. Несмотря на гибкость моей натуры, я умела быть упряма и настойчива, как хотите, когда мне казалось, что это необходимо. Я никогда не стесняла ничьего мнения, но при случае держалась своего собственного. Я не люблю споров, так как всегда замечала, что всякий остается при своем убеждении; к тому же я не могла бы никого перекричать. Никогда не была я злопамятна. Провидение поставило меня так высоко, что, взвесив все по справедливости, я не могла меряться с частными людьми и не находила равной себе партии. Вообще я люблю справедливость, но держусь того мнения, что безусловная справедливость не есть справедливость и что лишь условная справедливость совместима со свободою человека. Но во всех случаях я предпочитаю человеколюбие и снисходительность правилам строгости, которую, как мне казалось, очень дурно понимают. К этому привело мое собственное сердце, которое я считаю нежным и добрым. Когда старики проповедовали мне суровость, я, заливаясь слезами, признавалась в своей слабости и видела, как они со слезами же на глазах присоединялись к моему мнению. Я по природе своей весела и искренна, но я долго жила на свете и знаю, что есть желчные умы, не любящие веселости и что не все способны терпеть правду и откровенность».
Здесь, конечно, хватает откровенного кокетства — не женщины, а государственного деятеля — но, в общем и целом, и это письмо согласуется с деятельностью Екатерины и ее нравом.
И, наконец, документ 1789 г. — отнюдь не предназначавшийся для чужих глаз, найденный после смерти Екатерины в ее бумагах.
«Если мой век меня боялся, то был глубоко неправ; я никогда никому не хотела внушать страха; я хотела бы, чтобы меня любили и уважали, поскольку я этого стою, но не больше. Я всегда думала, что на меня клевещут, потому что не понимают меня. Я встречала многих людей, которые были бесконечно умнее меня. Я никогда не ненавидела и не презирала. Мое желание и удовольствие состояли в том, чтобы сделать других счастливыми. Честолюбие мое, наверное, не было злым, но, пожалуй, я взяла на себя слишком много, считая людей способными стать разумными, справедливыми и счастливыми. Я высоко ставила философию, потому что душа у меня всегда была искренно республиканской. Я согласна, что это, может быть, странны контраст, душа моего закала и неограниченная власть, принадлежавшая мне, но зато никто в России не может сказать мне, чтобы я этой властью злоупотребляла. Я люблю изящные искусства исключительно по природной склонности. Что касается моих сочинений, то я всегда смотрела на них как на пустяки; я просто любила пробовать перо в различном роде; мне кажется, что все, что я написала, довольно посредственно; поэтому я никогда не придавала этому никакого значения, кроме развлечения, которое мне это доставляло. Что касается моего поведения в политике, то я старалась следовать предначертаниям, которые казались мне наиболее полезными для моей страны и наиболее выносимыми для других. Если бы я знала лучшие, то следовала бы им. Хотя мне отплачивали неблагодарностью, никто, по крайней мере, не скажет, чтобы я сама бывала неблагодарной. Я часто мстила врагам тем, что делала им добро или прощала их. Человечество вообще имело в моем лице друга, который ни при каких обстоятельствах не изменял ему».
И в этом, не предназначенном для посторонних глаз документе, не мало правды…
Екатерина и в самом деле не была ни мстительной, ни злопамятной. Никак нельзя сказать, что ее царствование было основано на страхе — а ведь «творческие методы» Петра I заключались в откровенном принуждении и страхе. Жестокость и упрямство порой выглядели откровенной патологией, выхлестывавшей за все мыслимые пределы.
Даже относительно благодушные времена Елизаветы, не идущие ни в какое сравнение с правлением ее отца, порой отличались откровенным зверством, произволом. При ней резали языки женщинам на эшафоте и, что немыслимо в царствование Екатерины, при осуждении «государственного преступника» разоряли до нитки его семейство. Дошло до того, что Елизавета однажды засадила в тюрьму свою горничную-француженку, за то, что та в простоте душевной разболтала фасон платья императрицы — а Елизавета хотела сделать окружающим сюрприз.
При Екатерине — ничего похожего. Никакого самодурства и произвола. Даже сподвижники свергнутого Петра, хотя и были удалены от двора, но получили немалые должности: Волков — губернатор Оренбурга, Мельгунов — губернатор Новороссии. В предыдущее царствование куча народу, виновная лишь в том, что были близки к низложенному, стопроцентно оказались бы кто в Сибири, кто на Камчатке. Кто-то из офицеров, сопротивлявшихся в день переворота выводу войск, отсидел в крепости пару месяцев — и все.
Генерала Румянцева, которого Екатерина считала сторонником Петра, она заменила Паниным. Обиженный румянцев подал заявление прошение об уходе с военной службы вообще. Екатерина убедила его остаться, назначила губернатором Малороссии, во время русско-турецкой войны назначила командующим армией, а позже за звонкие победы произвела в фельдмаршалы.
Екатерина, разумеется, пыталась сделать из него подобие Потемкина — не просто фаворита, а сподвижника в важнейших государственных делах. Но кандидатуру выбрала скверную…
Она старела. Ее портреты в последние годы жизни отмечены поразительным сходством с Иваном Ивановичем Бецким (которое и раньше окружающими подмечалось).
С этими годами связана прелюбопытнейшая загадка, которую просто нельзя не обойти вниманием. Именно Екатерине Мусин-Пушкин, граф. Коллекционер древностей, историк-любитель принес торжественно раздобытую им в каких-то неназванных точно «архивах» копию произведения, получившего позже известность под названием «Слово о полку Игореве». Однако Екатерина (за что ее упрекало не одно поколение ученых) отчего-то не распознала «гениального творения безымянного гения XII в.», и рукопись графу вернула с резко негативным отзывом…
Это казалось странным. Предельно странным. Поскольку Екатерина была одним из образованнейших людей своего времени, оставила огромное творческое наследие, от мемуаров до пьес. И к русской истории относилась отнюдь не пренебрежительно, наоборот. Ее стараниями Новиков (в те поры еще не начавший под мистические словоблудия выманивать деньги у доверчивых дураков) в начале 70-х годов восемнадцатого столетия начал издавать обширную «Древнюю российскую вивлиофику» — собрание русских летописей. На деньги Екатерины он выпустил еще немало исторических книг — «Большой чертеж» XVII века (географическое описание тогдашней России), «Скифскую историю» Лызлова и многие другие уникальные труды, пылившиеся до того в светских и церковных архивах. Так что для русской истории Екатерина сделала немало… но почему-то с откровенным негодованием отвернулась от «Слова».
В чем причина?
Да в том, что, вопреки нынешним утверждениями, к «Слову» с самого начала отношение было настороженное. Называя вещи своими именами, в его подлинности сомневались, и сомневались крепко. Причем не какие-нибудь шарлатаны и недоучки. Сразу, как только «Слово» было опубликовано в 1800 г. его подлинность открыто подверг сомнению М. Т. Каченовский, основатель так называемой «скептической школы» русской истории. Человек был выдающийся — профессор славистики, ректор Московского университета, многолетний издатель серьезного журнала «Вестник Европы». В свое время (первая половина девятнадцатого столетия) российские историки еще считали допустимым вести дискуссии, выдвигать противоречащие друг другу версии, откровенно сомневаться в подлинности тех или иных «памятников». Потом трудами народившейся интеллигенции незаметно воцарилось единомыслие, и против того, что было торжественно объявлено, по сути, «священным тотемом племени», выступать было практически запрещено. А потому забвению были преданы и «скептическая школа», и сам Каченовский, чьей фамилии, (сужу по собственным наблюдениям), попросту не знают иные доктора исторических наук…
В чем же проблема со «Словом»?
Прежде всего в том, что оригинал подлинника, ветхой рукописи происхождением если не из двенадцатого, то хотя бы из семнадцатого столетия, попросту не существует, Мусин-Пушкин сначала никому его не показывал (уже не знаю, по каким мотивам), а после захвата французами Москвы воспрянул духом и стал уверять, что оригинал бесценной рукописи сгорел во время московских пожаров. Против такого аргумента крыть было решительно нечем, как ни взывал к здравому смыслу Каченовский.
В исторической науке, надобно вам знать, существует прелюбопытнейший «двойной стандарт». Подлинность нашумевшей, якобы написанной в седой древности «Влесовой книги» решительно отрицается на том основании, что ее подлинника никто не видел. Вообще-то это совершенно правильная точка зрения. Беда в том, что, когда историкам указывают на тот печальный факт, что и подлинника «Слово о полку Игореве» не видел никто, кроме Мусина-Пушкина (да и с ним дело темное), они дружно начинают уверять, будто это «совсем другое дело».
Почему? А потому! Потому, и все… Потому что «Слово» ученый мир «признает» подлинником, а «Влесову книгу» — нет.
Я вовсе не собираюсь кого-то уверять в подлинности «Влесовой книги». Просто-напросто элементарная логика требует, чтобы к предметам и явлениям соблюдался одинаковый подход. Если отсутствие подлинника — единственный критерий подложости, то он должен применяться ко всем без исключения «творениям», чье происхождение сомнительно.
Означенное «Слово» пестрит откровенными несуразицами. Начиная, простите за дешевый каламбур, с самого начала.
«Боян же вещий, если хотел кому песнь воспеть, то растекался мыслью по дереву, серым волком по земле, сизым орлом под облаками…» Интересно, за каких же недоумков нас держат жрецы «истории», если на полном серьезе пытаются втолковать, что в двенадцатом веке в русском языке существовало слово «мысль»? оно появляется как раз в восемнадцатом…
Аргумент вроде «это позднейшие переписчики вставили» автоматически уничтожается простейшим вопросом: «Покажи ранние списки и поздние. Покажи оригинал!»
А нету… Ни ранних, ни поздних, ничего, отдаленно напоминающего оригинал. Сегодняшние «толкователи», не моргнув глазом, пишут в оправдание этакого курьеза, что-де «Слово о полку Игореве» на Руси совершенно не пользовалось популярностью, потому, мол, и сохранился один-единственный экземплярчик, счастливо попавший под пытливый взор Мусина-Пушкина.
Вообще-то те же самые ученые историки частенько любят ввернуть, что единичность того или иного раритета чаще всего как раз и служит признаком подделки…
Вернемся к «Слову». Там попадаются перлы, которые в двенадцатом столетии просто не существовали. Например, «шеломы латинские» на князях Романе и Мстиславе. В применении к Западу слово «латынцы» начало употребляться гораздо позже, века с XV, когда произошло скандальное разъединение церквей. В двенадцатом веке еще не было деления христианской церкви на «православную» и «латынскую», разногласия имелись, но не было все же резкого размежевания…
Князю Галицкому Ярославу посвящены такие строки: «Ты стреляешь с отчего златого престола Салтанов за землями».
«Салтан» — это султан. В двенадцатом веке никаких таких «султанов» в Турции еще не существовало, султаны там появились в самом конце четырнадцатого столетия. Эти строки как нельзя более уместны веке в шестнадцатом…
Чтобы подыскать хоть какое-то объяснение (не вычеркивать же неудобную строку из «великого памятника»?), историки придумали этакую заумь: «салтаны», дескать, вовсе не турецкие, а — арабские. И дело якобы в том, что Ярослав Галицкий готовясь принять участие в крестовом походе против султана Саладина…
Одна беда: и в западноевропейских, и в древнерусских письменных источниках ни словцом не упоминается о подобных намерениях Ярослава. А ведь подобные предприятия требовали отправки послов к предводителям крестоносцев, каких-то переговоров, договоренностей, непременно остались бы упоминания о послах и переговорах… Но — нету…
В другом месте — очередной ляп. «Рассечены саблями калеными шлемы Аварские тобою, ярый тур Всеволод!»
Та же традиционная история, что с пеной у рта доказывает подлинность «Слова», не менее категорична касаемо аваров: гласит, что означенные авары начисто исчезли в девятом веке. Как же князь Всеволод ухитрялся дубасить саблей каленой по шлемам вымерших еще триста лет назад воинов? Что за роман ужасов с ожившими древними покойниками?
Быть может, тот, кто сочинил «Слово», попросту плохо разбирался в древней истории…
Отдельные циники, которыми богат наш век, давно уже утверждают, что «слово о полку Игореве» списано со вполне реального исторического памятника под названием «Задонщина». Эта рукопись повествует о войне русских с Мамаем.
Вот «Задонщина» как раз оригиналами похвастать может, и не одним. Ее краткий вариант сохранился в так называемом Кирилло-Белозерском списке, датируемом 70-ми годами XV века. Известны четыре экземпляра «расширенного варианта», шестнадцатого и семнадцатого столетий.
Аргументы? Извольте.
«Слово» начинается так: «Начнем же ту песню по былинам сего времени…»
Так вот, «серьезные ученые» нам сообщают, что слово «былина» в древнерусских текстах встречается только в «Слове» и «Задонщине». И загадочная страна «Хинове» упоминается только в «Слове» и «Задонщине», и нигде больше. Иные комментаторы видят в «Хине» Китай — но в «Слове» Ярославна недвусмысленно упоминает про «хинове стрелы», летящие в ее мужа Игоря. Значит, «Хинове» — это где-то рядом, уж никак не Китай…
Наконец, в «Слове» попадаются предельно загадочные слова, которых вообще больше никогда не встречается в древнерусских текстах: таинственные «шереширы» и не менее таинственная «зегзица». Историки опять-таки (по другим поводам, разумеется) любят говаривать, что подобное «словотворчество» — еще один признак «новодела». Между прочим, как ни бились, так и не отыскали «реку Каялу» и загадочные «Дудутки близ Новгорода», упоминаемые в «Слове».
Еще об истории его находки. Когда Новиков впоследствии был посажен, конфискованные архивы его «Типографической компании» попали к Мусину-Пушкину. Среди прочего Мусин отыскал там и работы умершего недавно писателя, историка и экономиста М. Д. Чулкова. Того самого, что за десять лет до того издал четырехтомное «Собрание разных песен» — народные исторические песни и сказания, которые Чулков в значительной степени подверг обработке. Следовательно, опыт работы со старыми «песнями», их творческого дополнения у него имелся.
Так вот, вскоре после работы с бумагами Новикова-Чулкова Мусин-Пушкин и припер Екатерине «Слово о полку Игореве», к которому она осталась совершенно равнодушна…
Быть может, кое-что знала?
Вторично свою копию старинной рукописи Мусин-Пушкин показал в 1797 г. императору Павлу I. Тот распорядился: издать! Но Мусин-Пушкин отчего-то начал подготовку к изданию только год спустя. Циники уверяют, что он попросту дожидался смерти Новикова, первоначального хозяина бумаг Чулкова, который — единственный! — мог что-то знать о подлинном авторе «Слова».
Вот такая история о «древнем» памятнике, чьего оригинала не существует — а сам «памятник» набит либо терминами, которых нет ни в одной другой древнерусской рукописи, либо ляпсусами, которых автор двенадцатого века ни на что не мог сделать. Каждый вправе относиться к нему по-своему.
Но вернемся к Екатерине.
Ее смерть была внезапной. Войдя в гардеробную, лакеи застали императрицу на полу, без сознания, и в себя она так уже и не пришла. Разумеется, ходили всевозможные дурацкие слухи: будто ее ткнули копьем снизу, пардон, в нужнике. А еще — якобы зловредные и всемогущие масоны, раздосадованные гонениями на них, подослали к императрице верного человека, и он украдкой ее оцарапал булавкой, смазанной злодейским ядом кураре. Чушь, разумеется. Не подлежит сомнению, что смерть Екатерины последовала от естественных причин.
Как никогда бывает, это была не просто смерть человека, венценосца, а конец целой эпохи. Это эпоха умерла — «век золотой Екатерины».
Но не сам восемнадцатый век.
Столетия плохо привязаны к конкретным цифрам. Справедливее будет считать, что восемнадцатый век закончился примерно в 1815 г. — когда было покончено с Наполеоном, самым блистательным осколком восемнадцатого столетия, когда помаленьку стали дряхлеть, уходить, кто в прямом, кто в переносном смысле, люди, воспитанные и сформированные восемнадцатым веком — и на смену им массово стали выдвигаться молодые, принадлежавшие уже другому столетию, девятнадцатому, новому. Эта смена поколений и есть реальная смена веков — а не забавы с арифметикой…
Да, между прочим… Занятно, но факт: Наполеона однажды форменным образом предсказала Екатерина, написавшая 11 февраля 1794 г., когда Бонапарт только-только стал бригадным генералом, почти ничем не примечательным: «Если Франция выйдет из теперешнего испытания, она будет сильнее, чем когда-либо; она станет послушной и кроткой, как ягненок; но ей необходим человек недюжинный, ловкий, смелый, стоящий выше своих современников, а может быть, и своего века. Родился ли он? Или нет? Придет ли он? Все зависит от этого. Если он появится, то остановить дальнейшее падение, и оно прекратится там, где он появится, во Франции или в другом месте».
Уж если это не предсказание, то, простите, не знаю, какого рожна вам и надо…
Эпоха умерла — а люди, как водится, ее в большинстве своем пережили. У них будет разная судьба. Немалых высот достигнет и умрет в почете Гаврила Романович Державин, успев перед смертью обратить внимание на кудрявого подростка, с жаром декламирующего юношеские пиитические опыты. Долгую и достойную жизнь проживет баснописец Крылов, в раннем детстве вместе с родителями переживший осаду пугачевцами крепости, где его отец служил офицером. Еще успеет поучаствовать в создании земского ополчения во время первых войн с Бонапартом Алехан Орлов. Чуть ли не до воцарения Николая I дотянет Платон Зубов, так ничем себя и не проявивший впоследствии — разве что тем, что был среди тех, кто шел свергать Павла, но по дороге пытался улизнуть, был в буквальном смысле схвачен за воротник генералом Беннигсеном и водворен в «строй». Сам не убивал — это вам не Алехан! — но актом отречения перед Павлом махал…
И вовсе уж живым курьезом, бледной тенью будет разъезжать по Европе бывший фаворит Екатерины Ермолов — в мундире легкой кавалерии, которой давно уже не существовало, со старым, польским еще Белым Орлом на шее. Это ничтожество, как частенько случается, переживет многих и многих — он умрет в 1834 г., всего за три года до смерти Пушкина. Вся жизнь его свелась к одному — напоминать окружающим: я был фаворитом Екатерины Великой, был, был, был! Это я!
В 1841 г. скончался гораздо более дельный и заметный человек, нежели никчемный Ермолов: адмирал, литератор, государственный деятель А. С. Шишков. Он всю жизнь любил вспоминать, как однажды князь Потемкин выручил его из нешуточной беды.
История и в самом деле примечательная — и забавная, пожалуй, в ней, как лучик солнца в капле воды, отразился весь восемнадцатый век с его причудливейшими нравами.
Юного Шишкова, мичмана, назначили в караул во дворец — и там у него случился конфликт с кем-то из камер-лакеев. Камер-лакей только тем и отличался от обычного, что служит при дворе, но давно известно, что больше, чем вельможи, пыжатся и строят из себя невесть кого их слуги…
Короче говоря, камер-лакей обращался с молодым мичманом совсем непочтительно. Шишков вспылил — офицер я, или кто? — и, не раздумывая, отвесил нахалу парочку оплеух. Лакей побежал с жалобой к обер-гофмаршалу (немалый придворный чин) князю Барятинскому, тому самому, что участвовал в убийстве Петра. Князь принял случившееся близко к сердцу (какой-то мичманок смеет обижать его подчиненного, господина придворного лакея!) и начал было предпринимать шаги, чтобы стереть дерзкого юнца в порошок. А возможности у него к тому были богатейшие…
Видя, что дело вот-вот кончится скверно, мичман Шишков пошел к Потемкину (которому был ни родня, ни даже знакомый), чистосердечно изложил дело и попросил заступничества.
Потемкину он, надо полагать, приглянулся. И светлейший распорядился:
— Приходи-ка ты ко мне сегодня вечером, братец, да держись поразвязнее…
И вот — вечером собрались гости. Сам Потемкин уже сидел за картами — с Разумовским, князем Вяземским и тем самым Барятинским. Входит никому не известный, ничем не примечательный мичман, на которого, как на сущую безделицу, никто поначалу не обратил внимания. Однако молодой человек, ничуть не смущаясь, подошел к Потемкину, развязно хлопнул его по плечу и преспокойно поприветствовал:
— Здравствуй, князь, играешь уже?
Бросил шляпу на подоконник и, заложив руки за спину, принялся расхаживать по залу так важно, словно это был его собственный дворец, а все остальные незваными приплелись в гости.
Присутствующие немного одурели: может, сумасшедший какой? Мыслимо ли так с самим — без титула, без почтительного обращения?
Потемкин, с нескрываемым удовольствием наблюдая эту картину, позвал:
— Шишков, братец, поди-ка сюда! Не подскажешь, как мне сыграть? Я в затруднении…
Шишков подошел не торопясь, глянул в карты и даже с некоторым раздражением сказал:
— Да играйте, как хотите, что вы меня-то в советчики тянете!
— Хорошо, хорошо, — смиренно сказал Потемкин. — Вижу, батюшка мой, ты сегодня сердит…
Вот теперь все присутствующие сообразили: да это ж, ясное дело, любимчик! Новый какой-то, еще никому неизвестный! Точно, любимчик, кто же еще посмеет так с самим — а сам, что характерно, и не возмущается…
Естественно, Барятинский не рискнул предпринимать какие-то пакости против приближенного к Потемкину мичмана. И еще с месяц на всякий случай не только дворцовая шушера, но и знатные господа на всякий случай раскланивались с юным мичманом со всем почтением…
И еще многие, многие на склоне лет предавались воспоминаниям о «веке золотом Екатерины» — вряд ил только оттого, что речь шла о их молодости. Перечитайте «Горе от ума» — там грибоедовский Фамусов как раз порой и пытается донести до молодых слушателей необычность, инакость этого времени.
Каюсь, каюсь! Я и сам не так уж давно написал о Екатерине немало резких слов. Не то чтобы теперь мне за них было стыдно — никогда ей не прощу Петра III — но постепенно стало ясно, что проблема гораздо сложнее. И, с какой неприязнью к Екатерине ни относись за ропшинскую трагедию, приходится, хочешь не хочешь, воздать ей должное за многое, многое другое…
Будь она примитивной тупой бабой вроде Екатерины I, чьи интересы не простирались дальше венгерского вина и молодых поручиков… Но ведь — ничего подобного. Ярчайшая личность, с одним-единственным злодейством на совести и свершениями, которые достойны всяческого уважения.
Итак, Екатерина… Быть может, для того, чтобы лучше ее понять, нужно обратиться к тому, что она сама о себе говорила. Начнем с шуточной эпитафии на собственную могилу, которую она составила еще в 1778 г.
«Здесь лежит Екатерина Вторая, родившаяся в Штутгарте (значит, все-таки не в Штеттине?! — А. Б.) 21 апреля 1729 г. Она прибыла в Россию в 1744 г., чтобы выйти замуж за Петра III. Четырнадцати лет от роду она возымела намерение — понравиться своему мужу, Елизавете и народу. В течение 18 лет скуки и уединения она поневоле прочла много книг. Вступила на Российский престол, она желала добра и старалась доставить своим подданным счастье, свободу и собственность. Она легко прощала и не питала ни к кому ненависти. Пощадливая, обходительная, от природы веселонравная, с душою республиканской и с добрым сердцем, она имела друзей. Работа ей легко давалась. Она любила искусство и быть на людях».
Это не такая уж и шутка — многое из того, что здесь упомянуто, в характере и деятельности Екатерины действительно присутствовало и подтверждено многочисленными свидетельствами.
Письмо к барону Гримму: (1791 г.): «Я никогда не признавала за собой творческого ума. Мною всегда было очень легко руководить, потому что для достижения этого нужно было только представить мне лучшие и более основательные мысли, и я становилась послушна, как овечка. Причина этого кроется в желании, которое я всегда имела, содействовать благу государства. Мне посчастливилось узнать благие и истинные принципы, чему я обязана большими успехами; я имела неудачи, проистекавшие от ошибок, в которых я невинна и которые, быть может, случились только потому, что мои распоряжения не были точно исполнены. Несмотря на гибкость моей натуры, я умела быть упряма и настойчива, как хотите, когда мне казалось, что это необходимо. Я никогда не стесняла ничьего мнения, но при случае держалась своего собственного. Я не люблю споров, так как всегда замечала, что всякий остается при своем убеждении; к тому же я не могла бы никого перекричать. Никогда не была я злопамятна. Провидение поставило меня так высоко, что, взвесив все по справедливости, я не могла меряться с частными людьми и не находила равной себе партии. Вообще я люблю справедливость, но держусь того мнения, что безусловная справедливость не есть справедливость и что лишь условная справедливость совместима со свободою человека. Но во всех случаях я предпочитаю человеколюбие и снисходительность правилам строгости, которую, как мне казалось, очень дурно понимают. К этому привело мое собственное сердце, которое я считаю нежным и добрым. Когда старики проповедовали мне суровость, я, заливаясь слезами, признавалась в своей слабости и видела, как они со слезами же на глазах присоединялись к моему мнению. Я по природе своей весела и искренна, но я долго жила на свете и знаю, что есть желчные умы, не любящие веселости и что не все способны терпеть правду и откровенность».
Здесь, конечно, хватает откровенного кокетства — не женщины, а государственного деятеля — но, в общем и целом, и это письмо согласуется с деятельностью Екатерины и ее нравом.
И, наконец, документ 1789 г. — отнюдь не предназначавшийся для чужих глаз, найденный после смерти Екатерины в ее бумагах.
«Если мой век меня боялся, то был глубоко неправ; я никогда никому не хотела внушать страха; я хотела бы, чтобы меня любили и уважали, поскольку я этого стою, но не больше. Я всегда думала, что на меня клевещут, потому что не понимают меня. Я встречала многих людей, которые были бесконечно умнее меня. Я никогда не ненавидела и не презирала. Мое желание и удовольствие состояли в том, чтобы сделать других счастливыми. Честолюбие мое, наверное, не было злым, но, пожалуй, я взяла на себя слишком много, считая людей способными стать разумными, справедливыми и счастливыми. Я высоко ставила философию, потому что душа у меня всегда была искренно республиканской. Я согласна, что это, может быть, странны контраст, душа моего закала и неограниченная власть, принадлежавшая мне, но зато никто в России не может сказать мне, чтобы я этой властью злоупотребляла. Я люблю изящные искусства исключительно по природной склонности. Что касается моих сочинений, то я всегда смотрела на них как на пустяки; я просто любила пробовать перо в различном роде; мне кажется, что все, что я написала, довольно посредственно; поэтому я никогда не придавала этому никакого значения, кроме развлечения, которое мне это доставляло. Что касается моего поведения в политике, то я старалась следовать предначертаниям, которые казались мне наиболее полезными для моей страны и наиболее выносимыми для других. Если бы я знала лучшие, то следовала бы им. Хотя мне отплачивали неблагодарностью, никто, по крайней мере, не скажет, чтобы я сама бывала неблагодарной. Я часто мстила врагам тем, что делала им добро или прощала их. Человечество вообще имело в моем лице друга, который ни при каких обстоятельствах не изменял ему».
И в этом, не предназначенном для посторонних глаз документе, не мало правды…
Екатерина и в самом деле не была ни мстительной, ни злопамятной. Никак нельзя сказать, что ее царствование было основано на страхе — а ведь «творческие методы» Петра I заключались в откровенном принуждении и страхе. Жестокость и упрямство порой выглядели откровенной патологией, выхлестывавшей за все мыслимые пределы.
Даже относительно благодушные времена Елизаветы, не идущие ни в какое сравнение с правлением ее отца, порой отличались откровенным зверством, произволом. При ней резали языки женщинам на эшафоте и, что немыслимо в царствование Екатерины, при осуждении «государственного преступника» разоряли до нитки его семейство. Дошло до того, что Елизавета однажды засадила в тюрьму свою горничную-француженку, за то, что та в простоте душевной разболтала фасон платья императрицы — а Елизавета хотела сделать окружающим сюрприз.
При Екатерине — ничего похожего. Никакого самодурства и произвола. Даже сподвижники свергнутого Петра, хотя и были удалены от двора, но получили немалые должности: Волков — губернатор Оренбурга, Мельгунов — губернатор Новороссии. В предыдущее царствование куча народу, виновная лишь в том, что были близки к низложенному, стопроцентно оказались бы кто в Сибири, кто на Камчатке. Кто-то из офицеров, сопротивлявшихся в день переворота выводу войск, отсидел в крепости пару месяцев — и все.
Генерала Румянцева, которого Екатерина считала сторонником Петра, она заменила Паниным. Обиженный румянцев подал заявление прошение об уходе с военной службы вообще. Екатерина убедила его остаться, назначила губернатором Малороссии, во время русско-турецкой войны назначила командующим армией, а позже за звонкие победы произвела в фельдмаршалы.