Страница:
К некоторому удивлению Панарина, его беспрепятственно пропустили в директорский кабинет, где, кроме Адамяна, пребывал вальяжный брюнет неопределенного возраста, в очках с затемненными стеклами и серой шевиотовой тройке с золотыми аксельбантами, серебряными Лейбницами на лацканах и золотым Президентом Всей Науки на рукаве.
– Панарин, – сказал ему Адамян.
– Очень рад. – Брюнет проворно выскочил из кресла и подошел к Панарину. Неумело встал перед ним навытяжку. – Наслышан, полковник. Самохвалов, лейб-сьянс-референт Президента Всей Науки. Позвольте от имени и по поручению вручить... – он извлек шильце, раскрыл красную коробочку и с привычной сноровкой привинтил на лацкан панаринской куртки новенький орден Бертольда Шварца первой степени. – Поздравляю. Слышал о вашем несчастье. Печально. Примите мои искренние соболезнования. Нужно работать дальше, однако. Каждому свое, так сказать. Мертвым – почетно покоиться, живым – работать на благо невыносимо развитой науки. Память о павших за науку сохранится навсегда. Ну, а теперь, так сказать, оставляю вас, – он похлопал Панарина по плечу и выскользнул за дверь.
– После обеда приезжает комиссия, – сказал Адамян. – И молодое пополнение. У тебя будет много работы, Тим.
«Это точно, – подумал Панарин. – Но совсем не той, которую ты от меня ждешь... Господи, ну почему так получается? Почему люди меняются в худшую сторону, едва заполучат регалии, кресла, лавровые венки? Два поэта, бывшие кумиры студенческих толп, заматерев, усердно опускали железобетонный шлагбаум перед бессмертным бардом, но на его смерть не замедлили откликнуться дерьмово-профессиональными стихами. Автор нескольких неплохих детективов с течением лет начинает гнать километрами удручающее словоблудие, безбожно фальсифицируя не такую уж давнюю историю, и его герой постепенно переходит из мальчишеских сердец в беспощадные анекдоты. Звезда фантастики периода оттепели отращивает сталинские усы и чурбаном повисает на ногах литературы, плодя и поощряя собственных эпигонов. Конник из народных песен становится палачом тех, кто имел несчастье оказаться умнее его, партийные вундеркинды с большим будущим превращаются в «крестных отцов», то ли это в самом деле происходит от голодного детства и комплекса неполноценности, то ли виноваты другие причины, которые наше поколение не в состоянии определить, потому что нас не учили думать над такими вещами?»
– Почему ты молчишь? – спросил Адамян. Панарин стоял на красной дорожке посреди огромного кабинета и смотрел на Адамяна. «Вот так, – думал он. – Зенитки на крышах. И все такое прочее. Мы усердно ищем в их поступках и действиях мотивы и логику – а ничего этого нет. Просто-напросто они не чувствуют Времени. Они мыслят сегодня, как лет двадцать назад, поступают, как лет двадцать назад, их время умерло, но они, накинув его обрывки на плечи, как плащи Воланда, бредут вперед, а вернее, в никуда, и мы тащимся за ними под этими плащами, недодумавшись вытащить головы из-под ветхой ткани. А впереди – обрыв, и мы летим с откоса, а те, кто вел нас, продолжают слепо шагать по воздуху, потому что они уже – не люди, призраки, неизвестно почему казавшиеся нам почтенными старцами из плоти и крови... Но ведь нужно же когда-то опамятоваться!»
Он молча повернулся, дошел до двери, закрыл ее за собой, обитую натуральной кожей, с небольшой медной дощечкой. Прошел по улицам, которые в преддверии грядущего юбилея Поселка стали украшать транспарантами и портретами Президента Всей Науки, У себя в комнате опустил на окна Черные шторы и включил кинопроектор – кассеты с цветной пленкой. Он забрал вчера из коттеджа Клементины. Закурил. Облепленные пластырем пальцы плохо слушались.
Тройка «Сарычей», удаляясь от зрителя, взмывает в небо, самолеты превращаются в черточки, черточки – в точки, и точки тают в безмятежной лазури.
Леня Шамбор, весело стуча кулаком по крылу своего «Кончара», что-то заливает ему, Панарину.
Идет на посадку двухместный «Аист», марево раскаленных выхлопных газов размывает четкие контуры крыльев и капота.
Клементина у кабины «Сарыча» примеряет шлем. Шлем ей велик, и Клементина смеется (снимал Леня).
Крупный план – стучит на столе метроном, размеренно ходит вправо-влево блестящая стрелка.
Сенечка Босый озабоченно проверяет парашют. Брюс с гитарой пародирует какую-то эстрадную знаменитость, вокруг веселятся механики.
Хмурый Панарин изучает карту Вундерланда. К зданию дирекции, удаляясь от оператора, уходит Адамян.
Рассаживаются по лимузинам члены комиссии.
Станчев со Стрижом играют в шахматы.
Клементина, балансируя раскинутыми руками, с комическим ужасом на лице идет по высокому и узкому бетонному поребрику (снимал Панарин).
Взлетает звено «Кончаров».
Профессор Пастраго с барбадосским орденом на груди откупоривает бутылку шампанского.
Клементина у магазина «Молоко» (снимал Панарин). В небо взмывает «Кончар».
Панарин остановил проектор, изображение замерло, – красивый, гордый самолет.
Панарину тяжело было решаться. Невыносимо тяжело. Все равно что убиваешь друга, все равно что стреляешь себе в висок. Наверное, нужно как-то иначе, подумал он. Но как? Наверняка можно по-другому, но мы не умеем, а не ошибается лишь тот, кто ничего не делает...
Панарин сидел в темной комнате, смотрел на застывший на экране самолет и в который уж раз повторял про себя одну и ту же фразу – из речи, что произнес Джон Кеннеди, вступая на пост президента:
«Не для того мы здесь, чтобы клясть тьму, а для того, чтобы возжечь светильник».
Честное слово, в этом был смысл.
Он снял трубку и набрал номер.
– Шамбор слушает, – раздался возбужденный Ленин голос.
– Ну как?
– Мы с дедом готовы. Брюс тоже.
– Не передумал?
– Нет.
– Тогда по расписанию, – сказал Панарин. – Поехали!
Он трудился споро, без излишней нервозности, как десять лет назад на пылающей датской буровой платформе, но и чуточку торопливо все же – в забаррикадированную дверь давно молотили чем-то тяжелым, и нужно было поторапливаться.
Трещали синие разряды, мерзко пахло горелой изоляцией, хрустело, дымило, дребезжало, на стене вразнобой мигали разноцветные лампы и надрывались звонки ничего не соображавших автоматов контроля. Брюсу было безмерно жалко ломать тонкие и умные приборы, которые он знал насквозь и любил, но он верил, что сейчас иначе нельзя.
Все. Хватит, пожалуй. Брюс швырнул лом в экран лазерного локатора, смахнул пот со лба, медленно стянул оранжевые резиновые перчатки. Смотрел в окно, на синие вершины. Затрещали петли, дверь рухнула, разметывая баррикаду из столов и кресел. Брюс сказал несколько слов в маленькую рацию, обернулся к направленным на него стволам. Пока к нему шли, он стоял и улыбался усталой и гордой улыбкой человека, добросовестно и вовремя выполнившего трудную нужную работу.
Леня, Ленечка Шамбор, любимец молодых поварих и ученых дам средних лет, несмотря на всю осознаваемую им серьезность ситуации, веселился от души, сшибая пулями фуражки с голов преследователей. В голове у него шалыми мартовскими зайцами плясали кадры из вестернов – такая уж это была натура.
Шалыган, он же бывший генерал-лейтенант аэрологии, он же бывший пилот из легенды – Ракитин, наоборот, относился к перестрелке чрезвычайно обстоятельно и серьезно. В руке у него был именной пистолет с серебряной пластинкой на рукоятке, врученный некогда самим маршалом Н. Когда арестовали Светлану и маршал не помог, Ракитин сгоряча хотел было выбросить пистолет в сортир, но решил подождать, и правильно сделал – буквально через три дня маршал Н. получил высшую меру социальной защиты как агент семи империалистических разведок и трех эмигрантских подрывных центров.
Перед глазами у бывшего Ракитина стояла та ночь, перевернутая квартира, равнодушные лица конвоиров, свое собственное унизительное бессилие, бледная Светлана и откровенно раздевавший ее взглядом Лев Шварцман, карающий меч и сокол.
Сейчас у всех у них, тех, что бежали следом, были лица Левки Шварцмана. Плача от радости, Шалыган стрелял и хрипло рычал всякий раз, когда попадал и перебегавшая вдали фигурка застывала на земле.
На горячей бетонке лежал капитан Окаемов, зажав обеими руками живот. В животе раскаленным угольком засела пуля из шалыганова пистолета. Пуля была неправильная, по высшей справедливости она должна была угодить в кого-нибудь из тех, карающих мечей и соколов, что частью расстреляны, а частью доживают на хорошей пенсии – в любого из них, но не в Окаемова, которого отец зачал на радостях, вернувшись из тех краев, где в вечной мерзлоте лежат мамонты и люди, и мамонтов мало, а людей настолько много, что некоторые в них не верят (но там нет ни маршала Н., ни Светланы Ракитиной, а где они – дьявол весть).
Капитан Окаемов лежал и тихо плакал от боли и от растерянности: он никак не мог понять, в голове не укладывалось – за что его? Почему именно его, почему вообще это происходит? Он беззвучно шевелил губами, никто в суматохе не обращал на него внимания, но ему-то казалось, что он кричит во всю глотку волевым командирским голосом: «Прекратить огонь!».
Выстрелы в самом деле смолкли, и капитан Окаемов, не понимая, что они смолкли для него одного, удовлетворенно улыбнулся, умирая.
В здравом рассудке Шалыган никогда не поступил бы так, но он уже не был собой, безумие, замешанное на долголетней боли, ненависти и страхе, поднялось из глубин сознания и залило череп, как заливает вода тонущий корабль. Генерал-лейтенант аэрологии Ракитин, лауреат и кавалер, талант, работяга и удачник, окончательно перестал существовать. Остался один Шалыган.
Пуля попала ему в грудь. Леня подхватил старика под мышки и волоком оттащил за истребитель. Нагнулся.
– Будьте мужественны, Ридли, – четко выговорил Шалыган. Божьей милостью мы зажжем сегодня в Англии такую свечу, которую, я верю, им не погасить никогда...
Среди достоинств Лени никогда не числилось знание исторических афоризмов, и он попросту решил, что старик бредит перед смертью. Убедившись, что это конец, он опустил Шалыгана на бетонку, отсалютовал наспех и побежал дальше.
Когда пуля полоснула по шее, он в первый момент подумал: это неправильно, так не играют. Крови было так много, что она казалась ненастоящей киношной краской. Потом пришла боль, но он держался, бежал, зажимая рукой с пистолетом шею, бросая другой мины. Осталось три, две, одна... Все. Он отшвырнул пистолет, достал плоскую коробочку и положил палец на кнопку.
Лязгнул металл о металл. Из-за ближайшего самолета навстречу ему выскочил бледный от испуга и азарта юный сержантик. Грохота очереди Леня не услышал – бетонка стремительно неслась в лицо. Цепенеющий палец придавил кнопку, и шеренги истребителей вспучились алыми снопами пламени.
...Панарин услышал грохот взрыва и заторопился. Пальцы проворно находили нужные контакты, соединяли проводки, подключали новые. Взрывное устройство в компьютере Отдела Активной Обороны он уже почти смонтировал, оставались пустяки. За дверью гремели выстрелы – Коля Кры-мов поливал коридор из отобранного у охранника автомата, удерживая столпившихся за углом безопасников.
Автомат вдруг захлебнулся, и затопотали бегущие. Панарин знал, что им еще придется повозиться с дверью, но на всякий случай достал пистолет из кобуры, продолжая другой рукой соединять клеммы.
Видимо, Тарантул успел все же подключить какие-то защитные системы. Взрыв бухнул преждевременно. Панарин пролетел спиной вперед через зал, ударился об стену и сполз по ней на пол. В коридоре притихли.
Обморок длился не долее нескольких секунд. Панарин провел ладонью по лицу, смахнул кровь и копоть и с радостью убедился, что глаза в порядке – просто густой дым заволок зал. В коридоре опомнились, и град ударов обрушился на дверь.
Панарин добрался до окна, высадил его всей тяжестью тела и спрыгнул со второго этажа. Упал. Вскочил. Рвущая ветвистая боль в боку скрючила его, но он страшным усилием выпрямился и заковылял, шатаясь, к зданию дирекции. Кровь капала на асфальт, в висках ломило, голова кружилась. Может быть, это была его последняя дорога. Может быть, нет.
Держась за стену, он вышел на площадь. Там поблескивала шеренга знакомых лимузинов, у головного сгрудилась комиссия в полном прежнем составе, а чуть подальше стояли у огромного голубого автобуса человек тридцать – все с чемоданами, все в необмятой летной форме, очень молодые. Все: и комиссия, и новобранцы аэрологии, – смотрели в сторону летного поля, где что-то с грохотом рвалось и в вышину плыли дымы.
Держа пистолет в опущенной руке, Панарин давил на спуск, пока не кончилась обойма. Пули с визгом рикошетили от асфальта и улетали неизвестно куда. Своего он добился – все, кто был на площади, повернулись к нему, он увидел недоумевающие, испуганные, удивленные лица, криво улыбнулся и оттолкнулся ладонью от шершавой бетонной стены.
Стояла мертвая солнечная тишина. Все смотрели на Панарина, а он, шатаясь, едва удерживая равновесие, брел к ним, перемазанный в крови и копоти, с застывшей на лице улыбкой и поблескивающим на лацкане прожженной куртки орденом Бертольда Шварца первой степени, брел и мучительно пытался найти слова, чтобы рассказать Истину.
Седой краснолицый Тихон что-то повелительно рявкнул, махая лапищей, и несколько молодых пилотов, нерешительно потоптавшись, бросились к Панарину. Панарин приободрился, хотя боль ветвилась, вгрызалась, рвала тело, и что-то стеклянно позвякивало в мозгу. Он был обязан найти нужные слова, иначе получится, что все делали зря, он был обязан сказать все от себя и от тех, кто уже ничего никогда не скажет, кто улетел и никогда не вернется назад. Что?
Панарин медленно протянул пронизанную болью руку, чтобы опереться на плечо молодого пилота, выдохнул сквозь розовую пену на губах:
– Господа альбатросы! Отлетались!
1981
Пересечение пути
– Панарин, – сказал ему Адамян.
– Очень рад. – Брюнет проворно выскочил из кресла и подошел к Панарину. Неумело встал перед ним навытяжку. – Наслышан, полковник. Самохвалов, лейб-сьянс-референт Президента Всей Науки. Позвольте от имени и по поручению вручить... – он извлек шильце, раскрыл красную коробочку и с привычной сноровкой привинтил на лацкан панаринской куртки новенький орден Бертольда Шварца первой степени. – Поздравляю. Слышал о вашем несчастье. Печально. Примите мои искренние соболезнования. Нужно работать дальше, однако. Каждому свое, так сказать. Мертвым – почетно покоиться, живым – работать на благо невыносимо развитой науки. Память о павших за науку сохранится навсегда. Ну, а теперь, так сказать, оставляю вас, – он похлопал Панарина по плечу и выскользнул за дверь.
– После обеда приезжает комиссия, – сказал Адамян. – И молодое пополнение. У тебя будет много работы, Тим.
«Это точно, – подумал Панарин. – Но совсем не той, которую ты от меня ждешь... Господи, ну почему так получается? Почему люди меняются в худшую сторону, едва заполучат регалии, кресла, лавровые венки? Два поэта, бывшие кумиры студенческих толп, заматерев, усердно опускали железобетонный шлагбаум перед бессмертным бардом, но на его смерть не замедлили откликнуться дерьмово-профессиональными стихами. Автор нескольких неплохих детективов с течением лет начинает гнать километрами удручающее словоблудие, безбожно фальсифицируя не такую уж давнюю историю, и его герой постепенно переходит из мальчишеских сердец в беспощадные анекдоты. Звезда фантастики периода оттепели отращивает сталинские усы и чурбаном повисает на ногах литературы, плодя и поощряя собственных эпигонов. Конник из народных песен становится палачом тех, кто имел несчастье оказаться умнее его, партийные вундеркинды с большим будущим превращаются в «крестных отцов», то ли это в самом деле происходит от голодного детства и комплекса неполноценности, то ли виноваты другие причины, которые наше поколение не в состоянии определить, потому что нас не учили думать над такими вещами?»
– Почему ты молчишь? – спросил Адамян. Панарин стоял на красной дорожке посреди огромного кабинета и смотрел на Адамяна. «Вот так, – думал он. – Зенитки на крышах. И все такое прочее. Мы усердно ищем в их поступках и действиях мотивы и логику – а ничего этого нет. Просто-напросто они не чувствуют Времени. Они мыслят сегодня, как лет двадцать назад, поступают, как лет двадцать назад, их время умерло, но они, накинув его обрывки на плечи, как плащи Воланда, бредут вперед, а вернее, в никуда, и мы тащимся за ними под этими плащами, недодумавшись вытащить головы из-под ветхой ткани. А впереди – обрыв, и мы летим с откоса, а те, кто вел нас, продолжают слепо шагать по воздуху, потому что они уже – не люди, призраки, неизвестно почему казавшиеся нам почтенными старцами из плоти и крови... Но ведь нужно же когда-то опамятоваться!»
Он молча повернулся, дошел до двери, закрыл ее за собой, обитую натуральной кожей, с небольшой медной дощечкой. Прошел по улицам, которые в преддверии грядущего юбилея Поселка стали украшать транспарантами и портретами Президента Всей Науки, У себя в комнате опустил на окна Черные шторы и включил кинопроектор – кассеты с цветной пленкой. Он забрал вчера из коттеджа Клементины. Закурил. Облепленные пластырем пальцы плохо слушались.
Тройка «Сарычей», удаляясь от зрителя, взмывает в небо, самолеты превращаются в черточки, черточки – в точки, и точки тают в безмятежной лазури.
Леня Шамбор, весело стуча кулаком по крылу своего «Кончара», что-то заливает ему, Панарину.
Идет на посадку двухместный «Аист», марево раскаленных выхлопных газов размывает четкие контуры крыльев и капота.
Клементина у кабины «Сарыча» примеряет шлем. Шлем ей велик, и Клементина смеется (снимал Леня).
Крупный план – стучит на столе метроном, размеренно ходит вправо-влево блестящая стрелка.
Сенечка Босый озабоченно проверяет парашют. Брюс с гитарой пародирует какую-то эстрадную знаменитость, вокруг веселятся механики.
Хмурый Панарин изучает карту Вундерланда. К зданию дирекции, удаляясь от оператора, уходит Адамян.
Рассаживаются по лимузинам члены комиссии.
Станчев со Стрижом играют в шахматы.
Клементина, балансируя раскинутыми руками, с комическим ужасом на лице идет по высокому и узкому бетонному поребрику (снимал Панарин).
Взлетает звено «Кончаров».
Профессор Пастраго с барбадосским орденом на груди откупоривает бутылку шампанского.
Клементина у магазина «Молоко» (снимал Панарин). В небо взмывает «Кончар».
Панарин остановил проектор, изображение замерло, – красивый, гордый самолет.
Панарину тяжело было решаться. Невыносимо тяжело. Все равно что убиваешь друга, все равно что стреляешь себе в висок. Наверное, нужно как-то иначе, подумал он. Но как? Наверняка можно по-другому, но мы не умеем, а не ошибается лишь тот, кто ничего не делает...
Панарин сидел в темной комнате, смотрел на застывший на экране самолет и в который уж раз повторял про себя одну и ту же фразу – из речи, что произнес Джон Кеннеди, вступая на пост президента:
«Не для того мы здесь, чтобы клясть тьму, а для того, чтобы возжечь светильник».
Честное слово, в этом был смысл.
Он снял трубку и набрал номер.
– Шамбор слушает, – раздался возбужденный Ленин голос.
– Ну как?
– Мы с дедом готовы. Брюс тоже.
– Не передумал?
– Нет.
– Тогда по расписанию, – сказал Панарин. – Поехали!
11
Фредерик Дуглас Брюс, весьма и весьма отдаленный, но все же потомок древних шотландских королей, сноровисто работая коротким копьевидным ломиком с резиновой рукояткой, крушил пульты Главной Диспетчерской.
А может это совесть, потерянная мной?
А. Вознесенский
Он трудился споро, без излишней нервозности, как десять лет назад на пылающей датской буровой платформе, но и чуточку торопливо все же – в забаррикадированную дверь давно молотили чем-то тяжелым, и нужно было поторапливаться.
Трещали синие разряды, мерзко пахло горелой изоляцией, хрустело, дымило, дребезжало, на стене вразнобой мигали разноцветные лампы и надрывались звонки ничего не соображавших автоматов контроля. Брюсу было безмерно жалко ломать тонкие и умные приборы, которые он знал насквозь и любил, но он верил, что сейчас иначе нельзя.
Все. Хватит, пожалуй. Брюс швырнул лом в экран лазерного локатора, смахнул пот со лба, медленно стянул оранжевые резиновые перчатки. Смотрел в окно, на синие вершины. Затрещали петли, дверь рухнула, разметывая баррикаду из столов и кресел. Брюс сказал несколько слов в маленькую рацию, обернулся к направленным на него стволам. Пока к нему шли, он стоял и улыбался усталой и гордой улыбкой человека, добросовестно и вовремя выполнившего трудную нужную работу.
12
Они бежали вдоль двойной шеренги истребителей, бросая в воздухозаборники изготовленные из зондов магнитные мины, которые сразу же прилипали где-то там, в теплой темноте. Время от времени останавливались, оборачивались и стреляли по преследующим их безопасникам.
Перестаньте, черти, клясться
на крови...
Б. Окуджава
Леня, Ленечка Шамбор, любимец молодых поварих и ученых дам средних лет, несмотря на всю осознаваемую им серьезность ситуации, веселился от души, сшибая пулями фуражки с голов преследователей. В голове у него шалыми мартовскими зайцами плясали кадры из вестернов – такая уж это была натура.
Шалыган, он же бывший генерал-лейтенант аэрологии, он же бывший пилот из легенды – Ракитин, наоборот, относился к перестрелке чрезвычайно обстоятельно и серьезно. В руке у него был именной пистолет с серебряной пластинкой на рукоятке, врученный некогда самим маршалом Н. Когда арестовали Светлану и маршал не помог, Ракитин сгоряча хотел было выбросить пистолет в сортир, но решил подождать, и правильно сделал – буквально через три дня маршал Н. получил высшую меру социальной защиты как агент семи империалистических разведок и трех эмигрантских подрывных центров.
Перед глазами у бывшего Ракитина стояла та ночь, перевернутая квартира, равнодушные лица конвоиров, свое собственное унизительное бессилие, бледная Светлана и откровенно раздевавший ее взглядом Лев Шварцман, карающий меч и сокол.
Сейчас у всех у них, тех, что бежали следом, были лица Левки Шварцмана. Плача от радости, Шалыган стрелял и хрипло рычал всякий раз, когда попадал и перебегавшая вдали фигурка застывала на земле.
На горячей бетонке лежал капитан Окаемов, зажав обеими руками живот. В животе раскаленным угольком засела пуля из шалыганова пистолета. Пуля была неправильная, по высшей справедливости она должна была угодить в кого-нибудь из тех, карающих мечей и соколов, что частью расстреляны, а частью доживают на хорошей пенсии – в любого из них, но не в Окаемова, которого отец зачал на радостях, вернувшись из тех краев, где в вечной мерзлоте лежат мамонты и люди, и мамонтов мало, а людей настолько много, что некоторые в них не верят (но там нет ни маршала Н., ни Светланы Ракитиной, а где они – дьявол весть).
Капитан Окаемов лежал и тихо плакал от боли и от растерянности: он никак не мог понять, в голове не укладывалось – за что его? Почему именно его, почему вообще это происходит? Он беззвучно шевелил губами, никто в суматохе не обращал на него внимания, но ему-то казалось, что он кричит во всю глотку волевым командирским голосом: «Прекратить огонь!».
Выстрелы в самом деле смолкли, и капитан Окаемов, не понимая, что они смолкли для него одного, удовлетворенно улыбнулся, умирая.
В здравом рассудке Шалыган никогда не поступил бы так, но он уже не был собой, безумие, замешанное на долголетней боли, ненависти и страхе, поднялось из глубин сознания и залило череп, как заливает вода тонущий корабль. Генерал-лейтенант аэрологии Ракитин, лауреат и кавалер, талант, работяга и удачник, окончательно перестал существовать. Остался один Шалыган.
Пуля попала ему в грудь. Леня подхватил старика под мышки и волоком оттащил за истребитель. Нагнулся.
– Будьте мужественны, Ридли, – четко выговорил Шалыган. Божьей милостью мы зажжем сегодня в Англии такую свечу, которую, я верю, им не погасить никогда...
Среди достоинств Лени никогда не числилось знание исторических афоризмов, и он попросту решил, что старик бредит перед смертью. Убедившись, что это конец, он опустил Шалыгана на бетонку, отсалютовал наспех и побежал дальше.
Когда пуля полоснула по шее, он в первый момент подумал: это неправильно, так не играют. Крови было так много, что она казалась ненастоящей киношной краской. Потом пришла боль, но он держался, бежал, зажимая рукой с пистолетом шею, бросая другой мины. Осталось три, две, одна... Все. Он отшвырнул пистолет, достал плоскую коробочку и положил палец на кнопку.
Лязгнул металл о металл. Из-за ближайшего самолета навстречу ему выскочил бледный от испуга и азарта юный сержантик. Грохота очереди Леня не услышал – бетонка стремительно неслась в лицо. Цепенеющий палец придавил кнопку, и шеренги истребителей вспучились алыми снопами пламени.
...Панарин услышал грохот взрыва и заторопился. Пальцы проворно находили нужные контакты, соединяли проводки, подключали новые. Взрывное устройство в компьютере Отдела Активной Обороны он уже почти смонтировал, оставались пустяки. За дверью гремели выстрелы – Коля Кры-мов поливал коридор из отобранного у охранника автомата, удерживая столпившихся за углом безопасников.
Автомат вдруг захлебнулся, и затопотали бегущие. Панарин знал, что им еще придется повозиться с дверью, но на всякий случай достал пистолет из кобуры, продолжая другой рукой соединять клеммы.
Видимо, Тарантул успел все же подключить какие-то защитные системы. Взрыв бухнул преждевременно. Панарин пролетел спиной вперед через зал, ударился об стену и сполз по ней на пол. В коридоре притихли.
Обморок длился не долее нескольких секунд. Панарин провел ладонью по лицу, смахнул кровь и копоть и с радостью убедился, что глаза в порядке – просто густой дым заволок зал. В коридоре опомнились, и град ударов обрушился на дверь.
Панарин добрался до окна, высадил его всей тяжестью тела и спрыгнул со второго этажа. Упал. Вскочил. Рвущая ветвистая боль в боку скрючила его, но он страшным усилием выпрямился и заковылял, шатаясь, к зданию дирекции. Кровь капала на асфальт, в висках ломило, голова кружилась. Может быть, это была его последняя дорога. Может быть, нет.
Держась за стену, он вышел на площадь. Там поблескивала шеренга знакомых лимузинов, у головного сгрудилась комиссия в полном прежнем составе, а чуть подальше стояли у огромного голубого автобуса человек тридцать – все с чемоданами, все в необмятой летной форме, очень молодые. Все: и комиссия, и новобранцы аэрологии, – смотрели в сторону летного поля, где что-то с грохотом рвалось и в вышину плыли дымы.
Держа пистолет в опущенной руке, Панарин давил на спуск, пока не кончилась обойма. Пули с визгом рикошетили от асфальта и улетали неизвестно куда. Своего он добился – все, кто был на площади, повернулись к нему, он увидел недоумевающие, испуганные, удивленные лица, криво улыбнулся и оттолкнулся ладонью от шершавой бетонной стены.
Стояла мертвая солнечная тишина. Все смотрели на Панарина, а он, шатаясь, едва удерживая равновесие, брел к ним, перемазанный в крови и копоти, с застывшей на лице улыбкой и поблескивающим на лацкане прожженной куртки орденом Бертольда Шварца первой степени, брел и мучительно пытался найти слова, чтобы рассказать Истину.
Седой краснолицый Тихон что-то повелительно рявкнул, махая лапищей, и несколько молодых пилотов, нерешительно потоптавшись, бросились к Панарину. Панарин приободрился, хотя боль ветвилась, вгрызалась, рвала тело, и что-то стеклянно позвякивало в мозгу. Он был обязан найти нужные слова, иначе получится, что все делали зря, он был обязан сказать все от себя и от тех, кто уже ничего никогда не скажет, кто улетел и никогда не вернется назад. Что?
Панарин медленно протянул пронизанную болью руку, чтобы опереться на плечо молодого пилота, выдохнул сквозь розовую пену на губах:
– Господа альбатросы! Отлетались!
АКАДЕМИЯ НЕВООБРАЗИМО РАЗВИТОЙ НАУКИ СЕКТОР ИЗУЧЕНИЯ СТРАНЫ ЧУДЕСТелеграмма была на бумаге верже, подпись нацарапана собственноручно, бланк лежал в планшете из кожи редкого животного йесина, а планшет пристегнут к личному лейб-сьянс-адъютанту Президента. Лощеный, весь в золотых аксельбантах, золотых Ньютонах, серебряных Декартах, он вылез из самолета фельдсвязи и, не обращая внимания на близкие пожарища, гордо маршировал к выходу с летного поля. Аэродромные собаки таращились на него, лениво побрехивая вслед, и никто еще, в том числе он сам, не знал, что в этот миг очень далеко отсюда полтора десятка серьезных хвороб одержали наконец верх над казавшимся изначальным и бессмертным, но тем не менее очень старым и недужным человеком, Героем Науки и анекдотов, холодеющей рукой сжимавшим своего плюшевого медведика, украшенного платиновым ошейником с бриллиантами; что пришла та, что приходит за всеми людьми, как ни спасайся от нее уверениями в собственном бессмертии, и Президент Всей Науки – умер, умер, умер...
Всему летному, научному и инженерно-техническому составу Поселка
Коллеги! Друзья!
Долгие годы вы с неиссякаемой энергией и яркой храбростью штурмовали тайны Страны Чудес и добились немалых успехов на тернистом пути познания в эпоху невообразимо развитой науки. Потери не страшили вас. Трудности не пугали. Тлетворные веяния не затронули. Ваши мужество, стойкость, летное мастерство, нравственная и душевная чистота, бескорыстная страсть к познанию, высокие морально-этические качества, идеологическая зрелость надолго останутся примером для молодежи, воспитателями которой вы успешно являетесь.
Наука бесконечно вам благодарна и безусловно незамедлительно впишет ваши имена в свою золотую книгу славы. Позвольте в день юбилея Поселка поздравить вас с достигнутыми успехами и искренне пожелать новых. Слава Науке!
Президент Всей Науки. Архистратиг Аэрологии, Почетный Пифагор, Верный Ломоносовец и прочая, и прочая (подпись)
1981
Пересечение пути
Человек бежал быстро и размеренно, расчетливо захватывая полной грудью порции воздуха и выдыхая одновременно с рывком правой ноги вперед, один выдох на три рывка – наработанный за годы ритм опытного охотника. Он не спешил – пятна крови и следы говорили, что олень невозвратно теряет силы и вскоре рухнет там, впереди, где зелень и буйноцветье саванны сливаются с Великим Синим Ясным Небом. У этих людей существовало множество слов для обозначения цвета и состояния неба в разное время суток, разную погоду, даже разные времена года. Но Великим оно было всегда, оно изначально нависало над миром, над живым и неживым оно светило мириадами звезд, гневалось молниями и насылало чудовищ.
Неподалеку, слева меланхолично перетирают зубами траву пятеро мамонтов. Косматые громады спокойны – они не боятся одиноких охотников.
Человек бежал по саванне поблизости от побережья океана, который лишь через десять тысяч лет приобретет право именоваться Северным Ледовитым. Пока что для такого названия просто-напросто нет оснований – льда нет и в помине, климат мягок, носороги чувствуют себя прекрасно у этих берегов. Человек тоже. Разумеется, с учетом неизбежных опасностей, подстерегающих на земле и налетающих с неба.
Разные шарики и подвески костяного ож ерелья постукивают по выпуклой груди. Рука сжимает легкое удобное копье, мир прост и незатейлив, цель ясна. Медь, что пойдет на шумерские и вавилонские мечи, покоится глубоко в недрах земли. На Байконуре и мысе Канаверал ревут саблезубые. На всей планете нет пока что ни одного металлического предмета своего, земного производства.
Впереди – небольшая роща, островок деревьев посреди саванны, взгляд не в состоянии пронизать его насквозь, и опытный охотник Вар-Хару резко забирает влево, заранее отведя копье для возможного удара, – бывает, смертельно раненый зверь в приступе яростного отчаяния выбирает такие вот уголки для последнего боя.
Все чувства охотника обострены, он привык к неожиданностям и оттого даже не вздрагивает, увидев перед собой вместо разъяренного, истекающего кровью оленя – людей. Не совсем таких, как обычные люди, правда. Двоих.
Он стоит, изготовив копье, левая рука готова выдернуть из-за пояса метательный нож. Глаза охотника, мастера чтения звериных следов, различающие десятки оттенков в красках неба, вбирают детали и частности, как сухой песок впитывает воду.
Их двое, тех, иных, они ниже и тоньше в кости и, судя по особенностям лиц, принадлежат к чужому, неизвестному племени. То, что на них надето, цветное, яркое, поблескивающее, непонятное – неизвестно, из чего сделано; и вовсе уж странным кажется то, больше, рядом с ними – что-то прозрачное, что-то сверкающее, диковинных очертаний, с подобием крыльев по обе стороны стрекозиного тела. То ли это гигантская птица из застывшего льда, то ли замерзший и оттого ставший видимым вихрь. Почему-то это вызывает у охотника Вар-Хару мысли о полете.
А вот опасности для себя он не видит. Эти двое не выглядят серьезными противниками, он наверняка разделяется с ними даже голыми руками, возникни такая нужда. У них к тому же нет ничего похожего на оружие – один держит в руке что-то короткое, маленькое, блестящее, трубку какую-то, но выглядит эта вещь, с точки зрения охотника, неопасной. И лица у них спокойные, не злые.
Собственно, долго раздумывать не над чем. Опасности нет. Племя из людей, подобных этим двоим, никак не способно угрожать племени охотников, не раз доказывавшего свою силу любителям легкой поживы. К тому же саванна никому не принадлежит, всякий, откуда бы он ни явился и куда бы ни шел, вправе иметь свою тропу. Так гласит строгий кодекс чести. У соплеменников охотника нет привычки набрасываться на чужого только за то, что он чужой. Саванна принадлежит всем, кто идет по своим делам и не путается в чужие, уважает чужую тропу.
Поэтому охотник выпускает копье, повиснувшее на запястном ремешке, показывает тем двум раскрытые ладони, дает понять, что на беззлобность он отвечает тем же и не видит причин для схватки, что он – солидный охотник, знающий закон саванны и соблюдающий его, а не член шайки бродяг. Они явно поняли – тоже показывают пустые ладони. На этом пути их должны разминуться – как с ними объясниться, да и зачем? Достаточно того, что обе стороны уважают чужую тропу и показали это.
След зовет, зовет долг, и охотник, отодвинувшись, бочком, бочком, вновь переходит на размеренный бег. Ощутив мимолетный прилив любопытства, он все же оборачивается, как раз вовремя, чтобы увидеть бесшумно взмывающий в небо порыв замороженного ветра, ледяную птицу в синеве. Он не собирается над этим думать – мир необозрим, и в нем всегда можно столкнуться с тем, чего не видел прежде. Вереницы странных предметов и загадочных явлений бесконечны. Старики рассказывают о вещах и занятнее, и если уделять им время и мысли, таковых не останется на исполнение долга. А его долг, как и прочих охотников, – добывать для племени мясо. Так что по возвращении все уместится в несколько коротких слов. А может, он и вовсе не будет упоминать о сегодняшней встрече. Лучше уделить внимание небу – его цвет меняется...
Бугорок впереди растет и принимает облик уткнувшегося мордой в землю оленя – ветвисторогого, жирного, достойной добычи. Охотник метнул костяной нож, но туша не шевельнулась, не вздрогнула – олень мертв. Тогда охотник подошел уже безбоязненно, выдернул нож из загривка. Испустил короткий победный клич и сноровисто, без лишней суеты стал разделывать тушу. Передохнуть он себе не позволил – нужно было управиться до темноты.
Жаль, что не унести все одному, половина мяса достанется стервятникам, но что тут поделать, если после нападения на стадо охотники разделились и каждый погнал свою добычу. Если каждый из его товарищей принесет столько же, добыча будет неплоха. В любом случае своей славы хорошего добытчика он не уронил.
Стоя на коленях, туго перетягивая ремнем свернутую в трубку шкуру, он почуял опасность. Жизнь научила его остро чуять опасность заранее. Но на сей раз это был не зверь. Что-то другое. Свист, клекот, рев приближаются, наплывают словно бы сверху. И Великое Ясное Синее Небо уже запятнано черным грузным облаком!
Он так и остался на коленях – слабость разлилась по телу, кончики пальцев бессильно скользнули по древку копья. Теплилась надежда, что он ошибся, что все обойдется, но рассудок безжалостно свидетельствовал, что приближается самое ужасное чудовище на свете, страшнее тигров, носорогов и совсем уж редко встречавшихся в последнее время ящеров – Небесный Змей, Владыка Высот. Бежать бессмысленно, оружие бессильно, спасения нет.
Грохот, рев и вой были сильнее шипения тысячи змей. Темное бесформенное тело быстро приближалось, заслонив солнце, тень, пустая и холодная, упала на цветы и травы, на окаменевшего в смертельном ужасе славного охотника Вар-Хару, черный хобот бешено вертелся, пританцовывал на возвышенностях, окруженный желтоватым сиянием и огненными шарами, хлестал по земле, поднимая тучи пыли и вороха вырванных с корнем кустарников. Рык чудовища поднимал, уничтожал крохотную, разумную, живую песчинку.
Подхваченная щупальцем небольшая антилопа взлетела и, кружась, скрылась в облаке, но рычание не утихало, и охотник понял уголком не залитого ужасом сознания, что Небесный Змей голоден, очень голоден и не удовлетворится мелкой поживой.
В лицо ему летели уже пыль и трава, огненные вспышки слепили, ветер вот-вот должен был сбить с ног, завертеть и швырнуть в пасть чудовища. Не было мыслей, не было чувств, не было побуждений – только страх и холодное осознание смерти. Мир исчезал вместе с ним, распадался, гас.
И он не сразу понял, а сообразив, долго не мог поверить, втолковать самому себе, что вокруг него уже не кружит перемешанная с землей трава, что рев и вой слабеют, затухают, а солнце вновь жарко касается лица.
Смерч стремительно удалялся к горизонту, тускнел блеск шаровых молний, стих грохот, похожий на шип тысяч змей, вокруг там и сям чернели пятна и полосы взрыхленной земли, и в воздухе стоял свежий грозовой запах.
Охотник выпрямился во весь рост, пошатываясь, его бросало то в жар, то в холод, прошибла испарина, зубы лязгали. С сумасшедшей радостью он вновь вбирал запахи и краски мира. Дрожь не унималась, и тогда он неверными пальцами рванул с пояса нож, черкнул по боку и зашипел сквозь зубы от горячей боли.
Это помогло, привело в чувство, длинная царапина саднила, пекло, кровь поползла по боку, боль помогала вернуть телу спокойствие, равновесие – душе.
Все, как рассказывали старики – ужас высот, чудовище, что таится в не известном никому логове и время от времени проносится над землей в ореоле шарообразных огней и грохота, пожирает и убивает людей. Его мысли и намерения предугадать невозможно – оно может и пронестись мимо застывшей в ужасе добычи, что сейчас и произошло. Кто знает все о чудовищах?
Неподалеку, слева меланхолично перетирают зубами траву пятеро мамонтов. Косматые громады спокойны – они не боятся одиноких охотников.
Человек бежал по саванне поблизости от побережья океана, который лишь через десять тысяч лет приобретет право именоваться Северным Ледовитым. Пока что для такого названия просто-напросто нет оснований – льда нет и в помине, климат мягок, носороги чувствуют себя прекрасно у этих берегов. Человек тоже. Разумеется, с учетом неизбежных опасностей, подстерегающих на земле и налетающих с неба.
Разные шарики и подвески костяного ож ерелья постукивают по выпуклой груди. Рука сжимает легкое удобное копье, мир прост и незатейлив, цель ясна. Медь, что пойдет на шумерские и вавилонские мечи, покоится глубоко в недрах земли. На Байконуре и мысе Канаверал ревут саблезубые. На всей планете нет пока что ни одного металлического предмета своего, земного производства.
Впереди – небольшая роща, островок деревьев посреди саванны, взгляд не в состоянии пронизать его насквозь, и опытный охотник Вар-Хару резко забирает влево, заранее отведя копье для возможного удара, – бывает, смертельно раненый зверь в приступе яростного отчаяния выбирает такие вот уголки для последнего боя.
Все чувства охотника обострены, он привык к неожиданностям и оттого даже не вздрагивает, увидев перед собой вместо разъяренного, истекающего кровью оленя – людей. Не совсем таких, как обычные люди, правда. Двоих.
Он стоит, изготовив копье, левая рука готова выдернуть из-за пояса метательный нож. Глаза охотника, мастера чтения звериных следов, различающие десятки оттенков в красках неба, вбирают детали и частности, как сухой песок впитывает воду.
Их двое, тех, иных, они ниже и тоньше в кости и, судя по особенностям лиц, принадлежат к чужому, неизвестному племени. То, что на них надето, цветное, яркое, поблескивающее, непонятное – неизвестно, из чего сделано; и вовсе уж странным кажется то, больше, рядом с ними – что-то прозрачное, что-то сверкающее, диковинных очертаний, с подобием крыльев по обе стороны стрекозиного тела. То ли это гигантская птица из застывшего льда, то ли замерзший и оттого ставший видимым вихрь. Почему-то это вызывает у охотника Вар-Хару мысли о полете.
А вот опасности для себя он не видит. Эти двое не выглядят серьезными противниками, он наверняка разделяется с ними даже голыми руками, возникни такая нужда. У них к тому же нет ничего похожего на оружие – один держит в руке что-то короткое, маленькое, блестящее, трубку какую-то, но выглядит эта вещь, с точки зрения охотника, неопасной. И лица у них спокойные, не злые.
Собственно, долго раздумывать не над чем. Опасности нет. Племя из людей, подобных этим двоим, никак не способно угрожать племени охотников, не раз доказывавшего свою силу любителям легкой поживы. К тому же саванна никому не принадлежит, всякий, откуда бы он ни явился и куда бы ни шел, вправе иметь свою тропу. Так гласит строгий кодекс чести. У соплеменников охотника нет привычки набрасываться на чужого только за то, что он чужой. Саванна принадлежит всем, кто идет по своим делам и не путается в чужие, уважает чужую тропу.
Поэтому охотник выпускает копье, повиснувшее на запястном ремешке, показывает тем двум раскрытые ладони, дает понять, что на беззлобность он отвечает тем же и не видит причин для схватки, что он – солидный охотник, знающий закон саванны и соблюдающий его, а не член шайки бродяг. Они явно поняли – тоже показывают пустые ладони. На этом пути их должны разминуться – как с ними объясниться, да и зачем? Достаточно того, что обе стороны уважают чужую тропу и показали это.
След зовет, зовет долг, и охотник, отодвинувшись, бочком, бочком, вновь переходит на размеренный бег. Ощутив мимолетный прилив любопытства, он все же оборачивается, как раз вовремя, чтобы увидеть бесшумно взмывающий в небо порыв замороженного ветра, ледяную птицу в синеве. Он не собирается над этим думать – мир необозрим, и в нем всегда можно столкнуться с тем, чего не видел прежде. Вереницы странных предметов и загадочных явлений бесконечны. Старики рассказывают о вещах и занятнее, и если уделять им время и мысли, таковых не останется на исполнение долга. А его долг, как и прочих охотников, – добывать для племени мясо. Так что по возвращении все уместится в несколько коротких слов. А может, он и вовсе не будет упоминать о сегодняшней встрече. Лучше уделить внимание небу – его цвет меняется...
Бугорок впереди растет и принимает облик уткнувшегося мордой в землю оленя – ветвисторогого, жирного, достойной добычи. Охотник метнул костяной нож, но туша не шевельнулась, не вздрогнула – олень мертв. Тогда охотник подошел уже безбоязненно, выдернул нож из загривка. Испустил короткий победный клич и сноровисто, без лишней суеты стал разделывать тушу. Передохнуть он себе не позволил – нужно было управиться до темноты.
Жаль, что не унести все одному, половина мяса достанется стервятникам, но что тут поделать, если после нападения на стадо охотники разделились и каждый погнал свою добычу. Если каждый из его товарищей принесет столько же, добыча будет неплоха. В любом случае своей славы хорошего добытчика он не уронил.
Стоя на коленях, туго перетягивая ремнем свернутую в трубку шкуру, он почуял опасность. Жизнь научила его остро чуять опасность заранее. Но на сей раз это был не зверь. Что-то другое. Свист, клекот, рев приближаются, наплывают словно бы сверху. И Великое Ясное Синее Небо уже запятнано черным грузным облаком!
Он так и остался на коленях – слабость разлилась по телу, кончики пальцев бессильно скользнули по древку копья. Теплилась надежда, что он ошибся, что все обойдется, но рассудок безжалостно свидетельствовал, что приближается самое ужасное чудовище на свете, страшнее тигров, носорогов и совсем уж редко встречавшихся в последнее время ящеров – Небесный Змей, Владыка Высот. Бежать бессмысленно, оружие бессильно, спасения нет.
Грохот, рев и вой были сильнее шипения тысячи змей. Темное бесформенное тело быстро приближалось, заслонив солнце, тень, пустая и холодная, упала на цветы и травы, на окаменевшего в смертельном ужасе славного охотника Вар-Хару, черный хобот бешено вертелся, пританцовывал на возвышенностях, окруженный желтоватым сиянием и огненными шарами, хлестал по земле, поднимая тучи пыли и вороха вырванных с корнем кустарников. Рык чудовища поднимал, уничтожал крохотную, разумную, живую песчинку.
Подхваченная щупальцем небольшая антилопа взлетела и, кружась, скрылась в облаке, но рычание не утихало, и охотник понял уголком не залитого ужасом сознания, что Небесный Змей голоден, очень голоден и не удовлетворится мелкой поживой.
В лицо ему летели уже пыль и трава, огненные вспышки слепили, ветер вот-вот должен был сбить с ног, завертеть и швырнуть в пасть чудовища. Не было мыслей, не было чувств, не было побуждений – только страх и холодное осознание смерти. Мир исчезал вместе с ним, распадался, гас.
И он не сразу понял, а сообразив, долго не мог поверить, втолковать самому себе, что вокруг него уже не кружит перемешанная с землей трава, что рев и вой слабеют, затухают, а солнце вновь жарко касается лица.
Смерч стремительно удалялся к горизонту, тускнел блеск шаровых молний, стих грохот, похожий на шип тысяч змей, вокруг там и сям чернели пятна и полосы взрыхленной земли, и в воздухе стоял свежий грозовой запах.
Охотник выпрямился во весь рост, пошатываясь, его бросало то в жар, то в холод, прошибла испарина, зубы лязгали. С сумасшедшей радостью он вновь вбирал запахи и краски мира. Дрожь не унималась, и тогда он неверными пальцами рванул с пояса нож, черкнул по боку и зашипел сквозь зубы от горячей боли.
Это помогло, привело в чувство, длинная царапина саднила, пекло, кровь поползла по боку, боль помогала вернуть телу спокойствие, равновесие – душе.
Все, как рассказывали старики – ужас высот, чудовище, что таится в не известном никому логове и время от времени проносится над землей в ореоле шарообразных огней и грохота, пожирает и убивает людей. Его мысли и намерения предугадать невозможно – оно может и пронестись мимо застывшей в ужасе добычи, что сейчас и произошло. Кто знает все о чудовищах?