Страница:
Пометавшись по округе, как дворняжки с консервной банкой на хвосте, они направились к своей последней надежде – Черниговскому полку. Там им нечаянно повезло – среди черниговских офицеров сыскалось достаточное количество буйных голов. Правда, командир полка полковник Гебель попытался пресечь беспорядок…
Тогда Гебеля начали убивать. Все с тем же присущим «выдающимся представителям» дворянским благородством и истинно офицерским достоинством…
Вот они, господа офицеры, любуйтесь!
Щепилло бьет Гебеля штыком в живот. Полковник пытается выбежать из избы, но его перехватывает Соловьев и валит на пол. Подбегает Кузьмин. Гебеля колют шпагами, штыком, бьют прикладом. Появляется Сергей Муравьев, отвешивает полковнику затрещины.
Каким-то чудом Гебелю удается все же вырваться во двор, но там его догоняет Муравьев и принимается лупить ружейным прикладом по голове. Горбачевский вспоминает, что вид окровавленного Гебеля заставил чувствительного Соловьева «содрогнуться». Соловьев выскочил в окно, чтобы «как можно скорее кончить сию отвратительную сцену»…
Правда, кончить ее Соловьев намеревался весьма оригинально – «схватил ружье и сильным ударом штыка в живот повергнул Гебеля на землю. Обратясь потом к С. Муравьеву, стал его просить, чтобы он прекратил бесполезные жестокости над человеком, лишенным возможности не только им вредить, но даже защищать свою собственную жизнь».
Определенно что-то было не в порядке с головой и у Соловьева, и у Горбачевского, если один подобным образом «прекращал жестокости», а другой это сочувственно описывал.
Мучения Гебеля на этом не кончились. Муравьев от него, правда, отстал, но выскочил Кузьмин и вновь принялся рубить шпагой.
Окровавленного полковника бросили посреди улицы, там его подобрал какой-то рядовой, уложил на сани и отвез в дом местного управителя. Муравьев, узнав об этом, намеревался все же нагрянуть туда и Гебеля добить, но от этой идеи пришлось отказаться – управитель собрал к себе в дом немало вооруженных крестьян. Похоже, он-то расценивал события не как славную революцию, а как примитивный бунт…
Впрочем, рядовые участники «черниговского» мятежа и не подозревали, что они мятежники. Сергей Муравьев-Апостол в лучших декабристских традициях в два счета смастерил фальшивый приказ, согласно которому он был назначен вместо Гебеля полковыми командиром. И объявил, что полк выступает… поддержать законного императора Константина против всевозможных «узурпаторов». Та же брехня, что и в Петербурге, но как иначе поднять солдат? Не болтовней же о парламентской республике…
Что интересно, на следующий день Муравьев-Апостол послал полкового адъютанта… извиниться перед женой изувеченного (14 ран от холодного оружия, сломанная рука) Гебеля. Вспомнил, о правилах благородного обхождения, надо полагать.
Жена Гебеля велела передать Муравьеву: «Она благодарна и за то, что уже сделано». Муравьев утерся.
Между прочим, когда Муравьев поднял бунт, явственно замаячил призрак пугачевщины. Группа солдат поняла «свободу» на свой манер. Они ворвались в дом Гебеля, и, как сообщает Горбаневский, «оскорбляли несчастную жену своего командира, а некоторые даже предлагали убить ее, вместе с малолетними детьми». Сухинову удалось выгнать их из дома, только махая саблей под носом и угрожая поубивать к чертовой матери. Но далась эта победа с превеликим трудом, «солдаты вздумали обороняться, отводя штыками сабельные удары, и показывали явно, что даже готовы покуситься на жизнь любимого офицера». Наглядная иллюстрация в доказательство правоты тех, кто считает, что «потрясение основ» очень быстро обернулось бы анархией, всеобщим бунтом и совершеннейшим хаосом. Уж если «любимого офицера» солдаты были готовы поднять на штыки, посторонним пришлось бы и того хуже, вздумай они помешать вольнице…
Дальше все было просто, жестоко и вполне предсказуемо. Самозваный командир Муравьев повел полк бездорожьем, чтобы еще кого-нибудь поднять, причем немало офицеров успели к тому времени разбежаться. Вскоре их остановил заслон правительственных войск. Залп из орудий, картечь стелется над полем, гусары окружают бегущих и сгоняют в кучу, как овец…
Здесь, правда, в отличие от Петербурга, «белая кость» все же чуточку страданула: Щепилло картечь положила на месте, а троих офицеров ранила. Но погибло и восемьдесят человек «из простых», увлеченных в поход обманом…
Есть какая-то зловещая мистика в этом совпадении фамилий: в Петербурге лютовал Щепин, на юге – Щепилло…
Да, исторической точности ради следует упомянуть, что в Полтавском пехотном полку все же произошло выступление «революционных офицеров». Заключалось оно в том, что два «пылких и решительных», по аттестации Горбаневского, сопляка, поручик Троцкий и подпоручик Трусов, на утреннем построении полка «обнажили шпаги и, выбежав вперед, закричали:
– Товарищи солдаты, за нами! Черниговцы восстали: стыдно нам от них отстать! Они сражаются за вашу свободу, за свободу России, они надеются на нашу помощь. Пособим им, вперед, ура!»
Командир полка Тизенгаузен отдал приказ, обоих крикунов тут же схватили, связали и отвели на гауптвахту. Тем и кончилась революция в Полтавском полку.
Троцкий и Трусов определенно были неопытными борцами за народное счастье, не прошедшими выучки у старших товарищей – имели глупость кричать о свободе, а не декламировать поддельные манифесты от имени императора Константина и супруги его Конституции…
Слезы капали
Тени за сценой
Тогда Гебеля начали убивать. Все с тем же присущим «выдающимся представителям» дворянским благородством и истинно офицерским достоинством…
Вот они, господа офицеры, любуйтесь!
Щепилло бьет Гебеля штыком в живот. Полковник пытается выбежать из избы, но его перехватывает Соловьев и валит на пол. Подбегает Кузьмин. Гебеля колют шпагами, штыком, бьют прикладом. Появляется Сергей Муравьев, отвешивает полковнику затрещины.
Каким-то чудом Гебелю удается все же вырваться во двор, но там его догоняет Муравьев и принимается лупить ружейным прикладом по голове. Горбачевский вспоминает, что вид окровавленного Гебеля заставил чувствительного Соловьева «содрогнуться». Соловьев выскочил в окно, чтобы «как можно скорее кончить сию отвратительную сцену»…
Правда, кончить ее Соловьев намеревался весьма оригинально – «схватил ружье и сильным ударом штыка в живот повергнул Гебеля на землю. Обратясь потом к С. Муравьеву, стал его просить, чтобы он прекратил бесполезные жестокости над человеком, лишенным возможности не только им вредить, но даже защищать свою собственную жизнь».
Определенно что-то было не в порядке с головой и у Соловьева, и у Горбачевского, если один подобным образом «прекращал жестокости», а другой это сочувственно описывал.
Мучения Гебеля на этом не кончились. Муравьев от него, правда, отстал, но выскочил Кузьмин и вновь принялся рубить шпагой.
Окровавленного полковника бросили посреди улицы, там его подобрал какой-то рядовой, уложил на сани и отвез в дом местного управителя. Муравьев, узнав об этом, намеревался все же нагрянуть туда и Гебеля добить, но от этой идеи пришлось отказаться – управитель собрал к себе в дом немало вооруженных крестьян. Похоже, он-то расценивал события не как славную революцию, а как примитивный бунт…
Впрочем, рядовые участники «черниговского» мятежа и не подозревали, что они мятежники. Сергей Муравьев-Апостол в лучших декабристских традициях в два счета смастерил фальшивый приказ, согласно которому он был назначен вместо Гебеля полковыми командиром. И объявил, что полк выступает… поддержать законного императора Константина против всевозможных «узурпаторов». Та же брехня, что и в Петербурге, но как иначе поднять солдат? Не болтовней же о парламентской республике…
Что интересно, на следующий день Муравьев-Апостол послал полкового адъютанта… извиниться перед женой изувеченного (14 ран от холодного оружия, сломанная рука) Гебеля. Вспомнил, о правилах благородного обхождения, надо полагать.
Жена Гебеля велела передать Муравьеву: «Она благодарна и за то, что уже сделано». Муравьев утерся.
Между прочим, когда Муравьев поднял бунт, явственно замаячил призрак пугачевщины. Группа солдат поняла «свободу» на свой манер. Они ворвались в дом Гебеля, и, как сообщает Горбаневский, «оскорбляли несчастную жену своего командира, а некоторые даже предлагали убить ее, вместе с малолетними детьми». Сухинову удалось выгнать их из дома, только махая саблей под носом и угрожая поубивать к чертовой матери. Но далась эта победа с превеликим трудом, «солдаты вздумали обороняться, отводя штыками сабельные удары, и показывали явно, что даже готовы покуситься на жизнь любимого офицера». Наглядная иллюстрация в доказательство правоты тех, кто считает, что «потрясение основ» очень быстро обернулось бы анархией, всеобщим бунтом и совершеннейшим хаосом. Уж если «любимого офицера» солдаты были готовы поднять на штыки, посторонним пришлось бы и того хуже, вздумай они помешать вольнице…
Дальше все было просто, жестоко и вполне предсказуемо. Самозваный командир Муравьев повел полк бездорожьем, чтобы еще кого-нибудь поднять, причем немало офицеров успели к тому времени разбежаться. Вскоре их остановил заслон правительственных войск. Залп из орудий, картечь стелется над полем, гусары окружают бегущих и сгоняют в кучу, как овец…
Здесь, правда, в отличие от Петербурга, «белая кость» все же чуточку страданула: Щепилло картечь положила на месте, а троих офицеров ранила. Но погибло и восемьдесят человек «из простых», увлеченных в поход обманом…
Есть какая-то зловещая мистика в этом совпадении фамилий: в Петербурге лютовал Щепин, на юге – Щепилло…
Да, исторической точности ради следует упомянуть, что в Полтавском пехотном полку все же произошло выступление «революционных офицеров». Заключалось оно в том, что два «пылких и решительных», по аттестации Горбаневского, сопляка, поручик Троцкий и подпоручик Трусов, на утреннем построении полка «обнажили шпаги и, выбежав вперед, закричали:
– Товарищи солдаты, за нами! Черниговцы восстали: стыдно нам от них отстать! Они сражаются за вашу свободу, за свободу России, они надеются на нашу помощь. Пособим им, вперед, ура!»
Командир полка Тизенгаузен отдал приказ, обоих крикунов тут же схватили, связали и отвели на гауптвахту. Тем и кончилась революция в Полтавском полку.
Троцкий и Трусов определенно были неопытными борцами за народное счастье, не прошедшими выучки у старших товарищей – имели глупость кричать о свободе, а не декламировать поддельные манифесты от имени императора Константина и супруги его Конституции…
Слезы капали
Как они вели себя на следствии?
Как слякоть. Умели пакостить, но не умели отвечать. Трубецкой на первом же допросе упал на колени и молил о прощении. Каховский заливался слезами. Пестель мрачно и сосредоточенно выдавал всех, кого только мог вспомнить – правда, как уже рассматривалось, не из трусости, а в силу своих идей.
Остальные виляли, крутили, изворачивались неумело и неуклюже. Панов, мы помним, уверял, будто случайно забежал в главные ворота Зимнего дворца, понятия не имея, что за домишко там располагается – столичный гвардеец, великолепно знавший Петербург… Оболенский, ударивший Милорадовича штыком в спину, с честными глазами объяснял, что он-де так неудачно споткнулся, пытаясь просто «отстранить ружьем» лошадь генерала – а его, не повышая голоса, уличали свидетельскими показаниями…
Рылеев… Ну, тут уж слово авторам той самой книги «Бунт декабристов», изданной в пролетарском Ленинграде в 1925 г.
«Рылеев, мучительно переживавший крушение своей общественной работы и еще более страх грядущей вечной, может быть, разлуки с семьей, после ареста был сразу же доставлен на допрос к императору. В бессильном гневе на Трубецкого за его „измену“ Рылеев на первом же допросе указал, что Трубецкой должен был принять начальство на Сенатской площади, что „неявка Трубецкого главная причина всех беспорядков и убийств которые в сей несчастный день случились“ и признался, что Тайное Общество „точно существует“. А далее Рылеев „почел долгом совести и честного гражданина“ предупредить Николая о том, что и на юге, в полках около Киева, тоже есть Тайное Общество и что нужно „взять меры, дабы там не вспыхнуло восстание“, „Трубецкой, добавил он, может назвать главных“.
И там же – о Трубецком. В слезах целовавшем руки Николая и молившем: «Жизнь, ваше величество, жизнь!»
Александр Дмитриевич Боровков, правитель дел Следственной комиссии, в своих «Автобиографических записках» оставил основанные на собственных долгих наблюдениях характеристики декабристов…
«Полковник князь Трубецкой. Надменный, тщеславный, малодушный, желавший действовать, но по робости и нерешительности ужасавшийся собственных предначертаний – вот Трубецкой. В шумных собраниях, перед начатием мятежа в С. – Петербурге, он большею частью молчал и удалялся, однако единогласно избран диктатором, по-видимому, для того, чтобы во главе восстания блистал княжеский титул знаменитого рода. Тщетно ожидали его соумышленники, собравшиеся на Петровскую площадь: отважный диктатор бледный, растрепанный просидел в Главном штабе Его Величества, не решившись высунуть носу. Он сам признал себя виновником восстания и несчастной участи тех, кого вовлек в преступление своими поощерениями (так в оригинале), прибавляя хвастливо, что если бы раз вошел в толпу мятежников, то мог бы сделаться исчадием ада… Судя по его характеру – сомнительно».
«Полковник Пестель. Пестель, глава Южного общества, умный, хитрый, просвещенный, жестокий, настойчивый, предприимчивый. Он безпресстанно (так в оригинале) и ревностно действовал в видах общества; он управлял самовластно не только южною думкою, но имел решительное влияние и на северную. Он, безусловно, господствовал над всеми членами, обворожил их обширными, разносторонними познаниями и увлекал силою слова к преступным его намерениям. Равнодушно по пальцам считал он число жертв, обрекаемых им на умерщвление. Для произведения этого злодейства предполагал найти людей вне общества, которое после удачи, приобретя верховную власть, казнило бы их, как неистовых злодеев, и тем очистило бы себя в глазах света. Замысловатее не придумал бы и сам Макиавель! Ели бы он успел достигнуть своей цели, то, по всей вероятности, не усомнился бы пожертвовать соумышленниками, которые могли бы затемнять его. Пестель чинил „Русскую правду“ в республиканском духе».
«Поручик Каховский. Неистовый, отчаянный и дерзкий. В собрании общества, за два дня до мятежа, он с запальчивостью кричал: ну, что ж, господа! еще нашелся человек, готовый пожертвовать собою! Мы готовы для цели общества убить кого угодно.
В нетерпении своем Каховский накануне восстания говорил: «С этими филантропами ничего не сделаешь, тут надобно резать, да и только!» Неистовство Каховского проявлялось и в самом действии: во время мятежа он прогнал митрополита Серафима, подошедшего с крестом в руках увещевать заблудших; он пистолетными выстрелами убил графа Милорадовича, полковника Стюрлера и ранил свитского офицера».
«Полковник Артамон Муравьев. Вот другой неистовый только на словах, а не на деле. Суетное тщеславие и желание казаться решительным вовлекли его в общество… с бешеною запальчивостью настаивал о неотложном ускорении возмущения, но когда оно проявилось в Василькове, к нему приехал Андреевич 2-й с приглашением присоединиться, Муравьев отвечал: „Уезжайте от меня ради бога! Я своего полка не поведу, действуйте там, как хотите, меня же оставьте, не губите, у меня семейство!“»
Это – личные заметки Боровкова. В официальных характеристиках, которые он составлял для императора, Боровков сохранял предельную объективность, убирая эмоции.
Вряд ли его оценки можно признать преувеличенно-карикатурными. Все, что мы уже узнали о декабристах, прекрасно соответствует мнению Боровкова…
К тому же есть множество других свидетелей, писавших в том же ключе. Вот что вспоминал о Рылееве отлично его знавший Н. И. Греч: «Воротимся к Рылееву. Откуда залезли в его хамскую голову либеральные идеи? Прочие заговорщики воспитаны были за границею, читали иностранные книги и газеты, а этот неуч, которого мы обыкновенно звали цвибелем, откуда набрался этого вздору? Из книги „сокращенная библиотека“, составленной для чтения кадет учителем корпуса, даровитым, но пьяным Железниковым, который помещал в ней целиком разные республиканские рассказы, описания, речи из тогдашних журналов. Заманчивые идеи либерализма, свободы, равенства, республиканских доблестей ослепили молодого необразованного человека! Читай он по-французски и по-немецки, не говорю уже по-английски, он с ядом нашел бы и противоядие. За улыбающимися обещаниями и светлыми мечтами 1789 г. разверзла бы перед ним пасти свои гидра 1793 г.!… Рылеев был не злоумышленник, не формальный революционер, а фанатик, слабоумный человек, помешавшийся на пункте конституции. Бывало, сядет у меня в кабинете и возьмет „Гамбургскую газету“, читает, ничего не понимая, строчка за строчкою, дойдет до слова Constitution, вскочит и обратится ко мне: „Сделайте одолжение, Николай Иванович, переведите мне, что тут такое. Должно быть очень хорошо!“»
Воспоминания Греча никак нельзя назвать пасквилем – он написал о тридцати с лишним декабристах, всегда сохраняя объективность, а иногда, на мой взгляд, проявляя и излишнюю мягкость. Вот он про Оболенского: «Благородный, умный, образованный, любезный, пылкого характера и добрейшего сердца». И ни словечка о том, как Оболенский добивал саблей раненого Стюрлера и ударил Милорадовича штыком в спину…
Кстати, о Рылееве Греч приводит и совершенно противоположное суждение: «В одном отношении Рылеев стоит выше своих соучастников. Почти все они, замышляя зло против правительства и лично против государя, находились в его службе, получали чины, ордена, жалованье, денежные и другие награды. Рылеев, замыслив действовать против правительства, перестал пользоваться его пособием и милостями».
Вернемся к Следственной комиссии. Картина будет неполной, если не упомянуть об одном препикантнейшем моменте: наряду с другими в ней заседал генерал-адъютант П. В. Голенищев-Кутузов… один из заговорщиков 1801 г.! Сам он, правда, императора табакеркой в висок не бил и шарфом не душил, но был одним из тех, кто вошел тогда с Паленом в Михайловский замок, а значит, с полным на то правом может быть поименован «цареубийцей».
Кое-кто из декабристов не удержался от язвительных замечаний. Когда следователи повышали на них голос или чересчур уж укоряли в «цареубийственных замыслах», они не без сарказма чуть ли не открытым текстом уточняли: у них, по крайней мере, были всего лишь неосуществленные замыслы, а вот тут, совсем близехонько, если присмотреться, есть кое-кто, участвовавший в убийстве самодержца… Известно, что подобные ехидные реплики отпускали и Николай Бестужев, и Штейнгель, и Пестель…
Крыть было нечем. Как к декабристам ни относись, но в данном случае возразить нечего: среди тех, кто судит мятежников, мягко говоря, неуместно присутствие цареубийцы, не понесшего никакого наказания…
Как слякоть. Умели пакостить, но не умели отвечать. Трубецкой на первом же допросе упал на колени и молил о прощении. Каховский заливался слезами. Пестель мрачно и сосредоточенно выдавал всех, кого только мог вспомнить – правда, как уже рассматривалось, не из трусости, а в силу своих идей.
Остальные виляли, крутили, изворачивались неумело и неуклюже. Панов, мы помним, уверял, будто случайно забежал в главные ворота Зимнего дворца, понятия не имея, что за домишко там располагается – столичный гвардеец, великолепно знавший Петербург… Оболенский, ударивший Милорадовича штыком в спину, с честными глазами объяснял, что он-де так неудачно споткнулся, пытаясь просто «отстранить ружьем» лошадь генерала – а его, не повышая голоса, уличали свидетельскими показаниями…
Рылеев… Ну, тут уж слово авторам той самой книги «Бунт декабристов», изданной в пролетарском Ленинграде в 1925 г.
«Рылеев, мучительно переживавший крушение своей общественной работы и еще более страх грядущей вечной, может быть, разлуки с семьей, после ареста был сразу же доставлен на допрос к императору. В бессильном гневе на Трубецкого за его „измену“ Рылеев на первом же допросе указал, что Трубецкой должен был принять начальство на Сенатской площади, что „неявка Трубецкого главная причина всех беспорядков и убийств которые в сей несчастный день случились“ и признался, что Тайное Общество „точно существует“. А далее Рылеев „почел долгом совести и честного гражданина“ предупредить Николая о том, что и на юге, в полках около Киева, тоже есть Тайное Общество и что нужно „взять меры, дабы там не вспыхнуло восстание“, „Трубецкой, добавил он, может назвать главных“.
И там же – о Трубецком. В слезах целовавшем руки Николая и молившем: «Жизнь, ваше величество, жизнь!»
Александр Дмитриевич Боровков, правитель дел Следственной комиссии, в своих «Автобиографических записках» оставил основанные на собственных долгих наблюдениях характеристики декабристов…
«Полковник князь Трубецкой. Надменный, тщеславный, малодушный, желавший действовать, но по робости и нерешительности ужасавшийся собственных предначертаний – вот Трубецкой. В шумных собраниях, перед начатием мятежа в С. – Петербурге, он большею частью молчал и удалялся, однако единогласно избран диктатором, по-видимому, для того, чтобы во главе восстания блистал княжеский титул знаменитого рода. Тщетно ожидали его соумышленники, собравшиеся на Петровскую площадь: отважный диктатор бледный, растрепанный просидел в Главном штабе Его Величества, не решившись высунуть носу. Он сам признал себя виновником восстания и несчастной участи тех, кого вовлек в преступление своими поощерениями (так в оригинале), прибавляя хвастливо, что если бы раз вошел в толпу мятежников, то мог бы сделаться исчадием ада… Судя по его характеру – сомнительно».
«Полковник Пестель. Пестель, глава Южного общества, умный, хитрый, просвещенный, жестокий, настойчивый, предприимчивый. Он безпресстанно (так в оригинале) и ревностно действовал в видах общества; он управлял самовластно не только южною думкою, но имел решительное влияние и на северную. Он, безусловно, господствовал над всеми членами, обворожил их обширными, разносторонними познаниями и увлекал силою слова к преступным его намерениям. Равнодушно по пальцам считал он число жертв, обрекаемых им на умерщвление. Для произведения этого злодейства предполагал найти людей вне общества, которое после удачи, приобретя верховную власть, казнило бы их, как неистовых злодеев, и тем очистило бы себя в глазах света. Замысловатее не придумал бы и сам Макиавель! Ели бы он успел достигнуть своей цели, то, по всей вероятности, не усомнился бы пожертвовать соумышленниками, которые могли бы затемнять его. Пестель чинил „Русскую правду“ в республиканском духе».
«Поручик Каховский. Неистовый, отчаянный и дерзкий. В собрании общества, за два дня до мятежа, он с запальчивостью кричал: ну, что ж, господа! еще нашелся человек, готовый пожертвовать собою! Мы готовы для цели общества убить кого угодно.
В нетерпении своем Каховский накануне восстания говорил: «С этими филантропами ничего не сделаешь, тут надобно резать, да и только!» Неистовство Каховского проявлялось и в самом действии: во время мятежа он прогнал митрополита Серафима, подошедшего с крестом в руках увещевать заблудших; он пистолетными выстрелами убил графа Милорадовича, полковника Стюрлера и ранил свитского офицера».
«Полковник Артамон Муравьев. Вот другой неистовый только на словах, а не на деле. Суетное тщеславие и желание казаться решительным вовлекли его в общество… с бешеною запальчивостью настаивал о неотложном ускорении возмущения, но когда оно проявилось в Василькове, к нему приехал Андреевич 2-й с приглашением присоединиться, Муравьев отвечал: „Уезжайте от меня ради бога! Я своего полка не поведу, действуйте там, как хотите, меня же оставьте, не губите, у меня семейство!“»
Это – личные заметки Боровкова. В официальных характеристиках, которые он составлял для императора, Боровков сохранял предельную объективность, убирая эмоции.
Вряд ли его оценки можно признать преувеличенно-карикатурными. Все, что мы уже узнали о декабристах, прекрасно соответствует мнению Боровкова…
К тому же есть множество других свидетелей, писавших в том же ключе. Вот что вспоминал о Рылееве отлично его знавший Н. И. Греч: «Воротимся к Рылееву. Откуда залезли в его хамскую голову либеральные идеи? Прочие заговорщики воспитаны были за границею, читали иностранные книги и газеты, а этот неуч, которого мы обыкновенно звали цвибелем, откуда набрался этого вздору? Из книги „сокращенная библиотека“, составленной для чтения кадет учителем корпуса, даровитым, но пьяным Железниковым, который помещал в ней целиком разные республиканские рассказы, описания, речи из тогдашних журналов. Заманчивые идеи либерализма, свободы, равенства, республиканских доблестей ослепили молодого необразованного человека! Читай он по-французски и по-немецки, не говорю уже по-английски, он с ядом нашел бы и противоядие. За улыбающимися обещаниями и светлыми мечтами 1789 г. разверзла бы перед ним пасти свои гидра 1793 г.!… Рылеев был не злоумышленник, не формальный революционер, а фанатик, слабоумный человек, помешавшийся на пункте конституции. Бывало, сядет у меня в кабинете и возьмет „Гамбургскую газету“, читает, ничего не понимая, строчка за строчкою, дойдет до слова Constitution, вскочит и обратится ко мне: „Сделайте одолжение, Николай Иванович, переведите мне, что тут такое. Должно быть очень хорошо!“»
Воспоминания Греча никак нельзя назвать пасквилем – он написал о тридцати с лишним декабристах, всегда сохраняя объективность, а иногда, на мой взгляд, проявляя и излишнюю мягкость. Вот он про Оболенского: «Благородный, умный, образованный, любезный, пылкого характера и добрейшего сердца». И ни словечка о том, как Оболенский добивал саблей раненого Стюрлера и ударил Милорадовича штыком в спину…
Кстати, о Рылееве Греч приводит и совершенно противоположное суждение: «В одном отношении Рылеев стоит выше своих соучастников. Почти все они, замышляя зло против правительства и лично против государя, находились в его службе, получали чины, ордена, жалованье, денежные и другие награды. Рылеев, замыслив действовать против правительства, перестал пользоваться его пособием и милостями».
Вернемся к Следственной комиссии. Картина будет неполной, если не упомянуть об одном препикантнейшем моменте: наряду с другими в ней заседал генерал-адъютант П. В. Голенищев-Кутузов… один из заговорщиков 1801 г.! Сам он, правда, императора табакеркой в висок не бил и шарфом не душил, но был одним из тех, кто вошел тогда с Паленом в Михайловский замок, а значит, с полным на то правом может быть поименован «цареубийцей».
Кое-кто из декабристов не удержался от язвительных замечаний. Когда следователи повышали на них голос или чересчур уж укоряли в «цареубийственных замыслах», они не без сарказма чуть ли не открытым текстом уточняли: у них, по крайней мере, были всего лишь неосуществленные замыслы, а вот тут, совсем близехонько, если присмотреться, есть кое-кто, участвовавший в убийстве самодержца… Известно, что подобные ехидные реплики отпускали и Николай Бестужев, и Штейнгель, и Пестель…
Крыть было нечем. Как к декабристам ни относись, но в данном случае возразить нечего: среди тех, кто судит мятежников, мягко говоря, неуместно присутствие цареубийцы, не понесшего никакого наказания…
Тени за сценой
Давным-давно писано и переписано, что Следственная комиссия с некоторых пор, следуя прямому приказу Николая, не стала копать глубоко. «Глубокая вспашка» наверняка позволила бы отправить на каторгу в несколько раз больше виновных, чем их туда угодило. Слишком многие отделались легким испугом за те же грешки, за которые другие надели каторжные халаты. Найдено и объяснение: Николай, непрочно сидевший на престоле, не хотел широкими репрессиями обострять отношения с дворянством.
Это объяснение истине, в общем, наверняка соответствует. Но фокус тут в том, что все было гораздо сложнее, запутаннее, изощреннее, коварнее. Слишком просто было бы полагать, что вся загадка в том, будто «декабристов было больше, и иные остались невыявленными». Загадки на этом не кончаются.
Очень уж их много. События «дня Фирса» никак не умещаются в примитивное противостояние «Николай – мятежники». И В. О. Ключевский, пожалуй, зря назвал декабристов «исторической случайностью, обросшей литературой»…
Опять-таки давным-давно подмечено, описано подробно предельно странное поведение графа Милорадовича – генерал-губернатора столицы, располагавшего шестьюдесятью тысячами штыков и разветвленной агентурной сетью собственной тайной полиции. Граф явно вел какую-то свою игру.
Еще 12 декабря Милорадович получил от Николая список заговорщиков, в том числе находившихся в Петербурге Рылеева и Бестужева. Тогда же было принято решение немедленно их арестовать.
Но Милорадович этого решения не выполнил! Николай писал потом: «Граф Милорадович должен был верить столь ясным уликам в существовании заговора и в вероятном участии других лиц, хотя об них не упоминалось; он обещал обратить все внимание полиции, но все осталось тщетным и в прежней беспечности».
Схожие свидетельства оставил адъютант Милорадовича Башуцкий: «…генерал-губернатор беспрерывно получал записки, донесения, известия, по управлению секретной части была замечена особая хлопотливость, все люди Фогеля (начальник тайной полиции графа. – А. Б.) были на ногах, карманная записная книжечка графа была исписана собственными именами, но он не говорил ничего, не действовал… в книжке этой, найденной по смерти графа на его столе, были вписаны его рукою почти все имена находившихся здесь заговорщиков».
Милорадович мог расправиться с мятежом еще до его начала… но явно не хотел!
Между прочим, Трубецкой упорно твердил на следствии, что именно Милорадович в некотором роде был «соавтором» мятежа, поскольку до последнего момента скрывал от всех полное и бесповоротное отречение Константина от престола: «Если б это объявление не было скрыто, а было объявлено всенародно, то не было бы никакого повода к сопротивлению в принятии присяги Николаю и не было бы возмущения в столице».
В самом деле, при таком обороте дел уже не увлечешь солдат сказочками о посаженном в цепи Константине…
Милорадович сам рассказывал известному драматургу Шаховскому, как, получив известие о смерти императора Александра, разговаривал с великим князем Николаем.
Он требовал, чтобы Николай немедленно присягнул Константину. Когда Николай заикнулся, что, по словам его матери, в Государственном совете, в сенате и Успенском соборе лежат запечатанные пакеты с завещанием покойного, Милорадович настоял, чтобы Николай сначала присягнул, а уж потом они будут вскрывать пакеты и знакомиться с последней волей усопшего…
Шаховской резонно заметил: а если Константин все же не отречется? Что-то слишком уж смело поступает граф и много на себя берет…
Милорадович, ухмыляясь, хлопнул себя по карману:
– Имея здесь шестьдесят тысяч штыков, можно быть смелым!
А ведь все знали уже, что Константин отрекся от престола!
С этими воспоминаниями перекликаются свидетельства принца Евгения Вюртембергского. В беседе с ним Милорадович крепко сомневался, что войска удастся привести к присяге Николаю – гвардия, мол, «очень привержена Константину».
Принц удивился:
– Коли уж Константин отрекся, престол естественным образом переходит к Николаю. При чем здесь гвардия?
Милорадович ответил загадочно:
– Ей бы не следовало тут вмешиваться, но она привыкла к тому и сроднилась с такими понятиями…
Этот разговор произошел то ли 8-го, то ли 9 декабря. Получается, уже тогда Милорадович знал, что гвардия вмешается? Откуда?
В доме Милорадовича, оказывается, своим человеком был Якубович. Другой вхожий к графу офицер, полковник Глинка, членом тайного общества не был, но у Рылеева бывал частенько и о замыслах знал…
А если вспомнить, что 14 декабря Якубович и Булатов не выполняли поручения Трубецкого, а действовали в соответствии с указаниями руководителя «заговора внутри заговора» Батенькова, получается совсем интересно. Батеньков как раз был за то, чтобы ничего не захватывать, а попросту с самого начала встать у памятника, провести чистой воды демонстрацию, пойти на переговоры с Николаем, начать торг… Так что Якубович и Булатов не струсили, отказавшись занимать назначенные им объекты, а выполняли другой приказ – человека, которому повиновались по-настоящему…
К этому тесно примыкает история с Ростовцевым. Он выдает Николаю замыслы мятежников, но руководители восстания относятся к этому со странным спокойствием, а Оболенский настаивает, что Ростовцев никого не предавал, мало того, выполнял самые ответственные поручения «штаба»!
А потому не вчера и не сегодня родилась версия, что «сообщение Ростовцева» не было доносом. Что Ростовцев всего лишь выполнял инструкцию руководителей Общества, пытавшихся запугать Николая заранее и обойтись без шумихи с выводом войск…
Не один Милорадович вел себя странно. Унтер-офицер Шервуд, сообщивший Аракчееву о существовании Южного общества еще в последние дни жизни императора Александра, отмечал загадочное поведение генерала. Шервуд, отправив Аракчееву сообщение, добавил в конце, что просит срочно прислать к нему в Харьков доверенного человека, которому можно изложить те подробности, что никак нельзя доверять бумаге…
Аракчеев молчит. И не реагирует десять дней!
Шервуд писал позже: «Не будь этого промедления, никогда бы возмущения 14 декабря на Исаакиевской площади не случилось; затеявшие бунт были бы заблаговременно арестованы… не знаю, чему приписать, что такой государственный человек, как граф Аракчеев, которому столько оказано благодеяний императором Александром I и которому он был так предан, пренебрег опасностью, в которой находилась жизнь государя и спокойствие государства…»
А, в самом деле, чему приписать столь странное бездействие? Учитывая, что Шервуд сообщает о планах Пестеля арестовать императора Александра вместе с семейством? Не дождавшись ответа от Аракчеева, Шервуд обратился непосредственно к Александру, но царь действует со странной медлительностью…
Может быть, Александр уже никому не верит?
А вскоре он умрет – и Аракчеев затаится, маяча где-то в отдалении и никак себя не проявляя в событиях 14 декабря.
Зато в «день Фирса» чертовски странно ведет себя и начальник всей гвардейской пехоты генерал Бистром.
Николай I: «Странным казалось тоже поведение покойного Карла Ивановича Бистрома, и должен признаться, что оно совершенно никогда не объяснилось… в минуту бунта Бистрома нигде не можно было сыскать; наконец он пришел с лейб-гвардии Егерским полком, и хотя долг его был – сесть на коня и принять начальство над собранной пехотой, он остался пеший в шинели перед Егерским полком и не отходил ни на шаг от оного под предлогом, как хотел объяснить потом, что полк колебался, и он опасался, чтоб не пристал к прочим заблудшим… Поведение генерала Бистрома показалось столь странным и мало понятным, что он не был вместе с другими генералами гвардии назначен в генерал-адъютанты, но получил сие звание позднее…»
Это еще не все подробности. Бистром, непонятно для какой цели, долго объезжает в тот день гвардейские полки – якобы для того, чтобы проследить за принесением присяги Николаю но…
Измайловцы давным-давно присягнули, но Бистром торчит у них. Зато надолго задерживает присягу Егерского полка – так, что тамошние командиры начинают откровенно нервничать. А потом, как и описывал Николай, стоит перед своим полком – Егерским он командовал двенадцать лет, солдаты пошли бы за ним куда угодно. И они, что характерно, не хотели поначалу присягать Николаю…
Одним словом, Бистром чего-то выжидал, стоя во главе преданного ему полка. Чего? Распространения мятежа?
Кстати, Оболенский был его адъютантом. И Оболенский, и Ростовцев были соседями генерала по квартире, у них в последние перед восстанием дни устраивались многочисленные офицерские сборища, о которых Бистром не мог не знать…
В своих показаниях и Трубецкой, и другие утверждали, что к мятежу были причастны и достаточно высокие сановники государства: П. И. Сумароков, М. В. Сперанский. Сейчас принято считать, что Трубецкой их «оговорил». А если – нет?
Сильные подозрения существовали на счет адмиралов Сенявина и Мордвинова, людей с репутацией «либералов». Косились на генерала Ермолова…
12 декабря на совещании у Рылеева барон Штейнгель человек в годах, занимавший в свое время серьезные государственные должности предлагал совершить выступление в пользу вдовствующей императрицы Елизаветы Алексеевны, приведя массу неких оставшихся нам неизвестными доводов, которым Рылеев вроде бы не нашел что возразить. Штейнгель вызвался даже составить манифест «в этом смысле».
Что это было – импровизация или попытка претворить в жизнь чьи-то планы?
И наконец, современный историк М. М. Сафонов пишет:
«При дворе у нее (Марии Федоровны, вдовы Павла, матери Александра, Николая, Константина и Михаила. – А. Б.) была своя – немецкая партия. Основу ее составляли родной брат вдовствующей императрицы Александр Вюртембергский, главноуправляющий ведомством путей сообщения, и Е. Ф. Канкрин, также германского происхождения, министр финансов. Сторонниками Марии Федоровны были председатель Государственного совета П. В. Лопухин и замещающий его на этом посту А. Б. Куракин. Мария Федоровна возглавляла ряд благотворительных учреждений и весьма успешно занималась коммерцией на почве благотворительности. Она была связана с финансовыми вельможно-аристократическими кругами, объединенными интересами Российско-Американской компании, которая стремилась направить русскую экспансию в Северную Америку, в Калифорнию, на Гаити, Сандвичевы (Гавайские) острова. Для осуществления своих грандиозных планов эти круги нуждались в своем монархе и желали видеть на престоле слабую женщину. Мария Федоровна была самой подходящей кандидатурой для них. В числе сторонников вдовы Павла был военный губернатор Петербурга М. А. Милорадович, которому в те дни, по-видимому, уже мерещилась будущая роль Орлова, Потемкина или Платона Зубова».
Вот этот вариант лично мне представляется крайне правдоподобным, поскольку основан не на романтических «стремлениях к свободе», а на приземленной экономике. К сожалению (о чем я уже подробно писал в первой части), за последние два столетия среди историков по всему миру было слишком много «романтиков» и слишком мало тех, кто ставил экономику во главу угла. Самому яркому представителю этого направления М. Н. Покровскому фатальным образом не везло: сначала его отодвинули в тень при Сталине, обвинив в «вульгаризаторстве» истории, а в новой, независимой России, не прочитав толком, записали от невеликого ума в «сталинисты» (правда, в последние годы ему отдал должное в интереснейшей книге «Россия. Периферийная империя» Борис Кагарлицкий).
Это объяснение истине, в общем, наверняка соответствует. Но фокус тут в том, что все было гораздо сложнее, запутаннее, изощреннее, коварнее. Слишком просто было бы полагать, что вся загадка в том, будто «декабристов было больше, и иные остались невыявленными». Загадки на этом не кончаются.
Очень уж их много. События «дня Фирса» никак не умещаются в примитивное противостояние «Николай – мятежники». И В. О. Ключевский, пожалуй, зря назвал декабристов «исторической случайностью, обросшей литературой»…
Опять-таки давным-давно подмечено, описано подробно предельно странное поведение графа Милорадовича – генерал-губернатора столицы, располагавшего шестьюдесятью тысячами штыков и разветвленной агентурной сетью собственной тайной полиции. Граф явно вел какую-то свою игру.
Еще 12 декабря Милорадович получил от Николая список заговорщиков, в том числе находившихся в Петербурге Рылеева и Бестужева. Тогда же было принято решение немедленно их арестовать.
Но Милорадович этого решения не выполнил! Николай писал потом: «Граф Милорадович должен был верить столь ясным уликам в существовании заговора и в вероятном участии других лиц, хотя об них не упоминалось; он обещал обратить все внимание полиции, но все осталось тщетным и в прежней беспечности».
Схожие свидетельства оставил адъютант Милорадовича Башуцкий: «…генерал-губернатор беспрерывно получал записки, донесения, известия, по управлению секретной части была замечена особая хлопотливость, все люди Фогеля (начальник тайной полиции графа. – А. Б.) были на ногах, карманная записная книжечка графа была исписана собственными именами, но он не говорил ничего, не действовал… в книжке этой, найденной по смерти графа на его столе, были вписаны его рукою почти все имена находившихся здесь заговорщиков».
Милорадович мог расправиться с мятежом еще до его начала… но явно не хотел!
Между прочим, Трубецкой упорно твердил на следствии, что именно Милорадович в некотором роде был «соавтором» мятежа, поскольку до последнего момента скрывал от всех полное и бесповоротное отречение Константина от престола: «Если б это объявление не было скрыто, а было объявлено всенародно, то не было бы никакого повода к сопротивлению в принятии присяги Николаю и не было бы возмущения в столице».
В самом деле, при таком обороте дел уже не увлечешь солдат сказочками о посаженном в цепи Константине…
Милорадович сам рассказывал известному драматургу Шаховскому, как, получив известие о смерти императора Александра, разговаривал с великим князем Николаем.
Он требовал, чтобы Николай немедленно присягнул Константину. Когда Николай заикнулся, что, по словам его матери, в Государственном совете, в сенате и Успенском соборе лежат запечатанные пакеты с завещанием покойного, Милорадович настоял, чтобы Николай сначала присягнул, а уж потом они будут вскрывать пакеты и знакомиться с последней волей усопшего…
Шаховской резонно заметил: а если Константин все же не отречется? Что-то слишком уж смело поступает граф и много на себя берет…
Милорадович, ухмыляясь, хлопнул себя по карману:
– Имея здесь шестьдесят тысяч штыков, можно быть смелым!
А ведь все знали уже, что Константин отрекся от престола!
С этими воспоминаниями перекликаются свидетельства принца Евгения Вюртембергского. В беседе с ним Милорадович крепко сомневался, что войска удастся привести к присяге Николаю – гвардия, мол, «очень привержена Константину».
Принц удивился:
– Коли уж Константин отрекся, престол естественным образом переходит к Николаю. При чем здесь гвардия?
Милорадович ответил загадочно:
– Ей бы не следовало тут вмешиваться, но она привыкла к тому и сроднилась с такими понятиями…
Этот разговор произошел то ли 8-го, то ли 9 декабря. Получается, уже тогда Милорадович знал, что гвардия вмешается? Откуда?
В доме Милорадовича, оказывается, своим человеком был Якубович. Другой вхожий к графу офицер, полковник Глинка, членом тайного общества не был, но у Рылеева бывал частенько и о замыслах знал…
А если вспомнить, что 14 декабря Якубович и Булатов не выполняли поручения Трубецкого, а действовали в соответствии с указаниями руководителя «заговора внутри заговора» Батенькова, получается совсем интересно. Батеньков как раз был за то, чтобы ничего не захватывать, а попросту с самого начала встать у памятника, провести чистой воды демонстрацию, пойти на переговоры с Николаем, начать торг… Так что Якубович и Булатов не струсили, отказавшись занимать назначенные им объекты, а выполняли другой приказ – человека, которому повиновались по-настоящему…
К этому тесно примыкает история с Ростовцевым. Он выдает Николаю замыслы мятежников, но руководители восстания относятся к этому со странным спокойствием, а Оболенский настаивает, что Ростовцев никого не предавал, мало того, выполнял самые ответственные поручения «штаба»!
А потому не вчера и не сегодня родилась версия, что «сообщение Ростовцева» не было доносом. Что Ростовцев всего лишь выполнял инструкцию руководителей Общества, пытавшихся запугать Николая заранее и обойтись без шумихи с выводом войск…
Не один Милорадович вел себя странно. Унтер-офицер Шервуд, сообщивший Аракчееву о существовании Южного общества еще в последние дни жизни императора Александра, отмечал загадочное поведение генерала. Шервуд, отправив Аракчееву сообщение, добавил в конце, что просит срочно прислать к нему в Харьков доверенного человека, которому можно изложить те подробности, что никак нельзя доверять бумаге…
Аракчеев молчит. И не реагирует десять дней!
Шервуд писал позже: «Не будь этого промедления, никогда бы возмущения 14 декабря на Исаакиевской площади не случилось; затеявшие бунт были бы заблаговременно арестованы… не знаю, чему приписать, что такой государственный человек, как граф Аракчеев, которому столько оказано благодеяний императором Александром I и которому он был так предан, пренебрег опасностью, в которой находилась жизнь государя и спокойствие государства…»
А, в самом деле, чему приписать столь странное бездействие? Учитывая, что Шервуд сообщает о планах Пестеля арестовать императора Александра вместе с семейством? Не дождавшись ответа от Аракчеева, Шервуд обратился непосредственно к Александру, но царь действует со странной медлительностью…
Может быть, Александр уже никому не верит?
А вскоре он умрет – и Аракчеев затаится, маяча где-то в отдалении и никак себя не проявляя в событиях 14 декабря.
Зато в «день Фирса» чертовски странно ведет себя и начальник всей гвардейской пехоты генерал Бистром.
Николай I: «Странным казалось тоже поведение покойного Карла Ивановича Бистрома, и должен признаться, что оно совершенно никогда не объяснилось… в минуту бунта Бистрома нигде не можно было сыскать; наконец он пришел с лейб-гвардии Егерским полком, и хотя долг его был – сесть на коня и принять начальство над собранной пехотой, он остался пеший в шинели перед Егерским полком и не отходил ни на шаг от оного под предлогом, как хотел объяснить потом, что полк колебался, и он опасался, чтоб не пристал к прочим заблудшим… Поведение генерала Бистрома показалось столь странным и мало понятным, что он не был вместе с другими генералами гвардии назначен в генерал-адъютанты, но получил сие звание позднее…»
Это еще не все подробности. Бистром, непонятно для какой цели, долго объезжает в тот день гвардейские полки – якобы для того, чтобы проследить за принесением присяги Николаю но…
Измайловцы давным-давно присягнули, но Бистром торчит у них. Зато надолго задерживает присягу Егерского полка – так, что тамошние командиры начинают откровенно нервничать. А потом, как и описывал Николай, стоит перед своим полком – Егерским он командовал двенадцать лет, солдаты пошли бы за ним куда угодно. И они, что характерно, не хотели поначалу присягать Николаю…
Одним словом, Бистром чего-то выжидал, стоя во главе преданного ему полка. Чего? Распространения мятежа?
Кстати, Оболенский был его адъютантом. И Оболенский, и Ростовцев были соседями генерала по квартире, у них в последние перед восстанием дни устраивались многочисленные офицерские сборища, о которых Бистром не мог не знать…
В своих показаниях и Трубецкой, и другие утверждали, что к мятежу были причастны и достаточно высокие сановники государства: П. И. Сумароков, М. В. Сперанский. Сейчас принято считать, что Трубецкой их «оговорил». А если – нет?
Сильные подозрения существовали на счет адмиралов Сенявина и Мордвинова, людей с репутацией «либералов». Косились на генерала Ермолова…
12 декабря на совещании у Рылеева барон Штейнгель человек в годах, занимавший в свое время серьезные государственные должности предлагал совершить выступление в пользу вдовствующей императрицы Елизаветы Алексеевны, приведя массу неких оставшихся нам неизвестными доводов, которым Рылеев вроде бы не нашел что возразить. Штейнгель вызвался даже составить манифест «в этом смысле».
Что это было – импровизация или попытка претворить в жизнь чьи-то планы?
И наконец, современный историк М. М. Сафонов пишет:
«При дворе у нее (Марии Федоровны, вдовы Павла, матери Александра, Николая, Константина и Михаила. – А. Б.) была своя – немецкая партия. Основу ее составляли родной брат вдовствующей императрицы Александр Вюртембергский, главноуправляющий ведомством путей сообщения, и Е. Ф. Канкрин, также германского происхождения, министр финансов. Сторонниками Марии Федоровны были председатель Государственного совета П. В. Лопухин и замещающий его на этом посту А. Б. Куракин. Мария Федоровна возглавляла ряд благотворительных учреждений и весьма успешно занималась коммерцией на почве благотворительности. Она была связана с финансовыми вельможно-аристократическими кругами, объединенными интересами Российско-Американской компании, которая стремилась направить русскую экспансию в Северную Америку, в Калифорнию, на Гаити, Сандвичевы (Гавайские) острова. Для осуществления своих грандиозных планов эти круги нуждались в своем монархе и желали видеть на престоле слабую женщину. Мария Федоровна была самой подходящей кандидатурой для них. В числе сторонников вдовы Павла был военный губернатор Петербурга М. А. Милорадович, которому в те дни, по-видимому, уже мерещилась будущая роль Орлова, Потемкина или Платона Зубова».
Вот этот вариант лично мне представляется крайне правдоподобным, поскольку основан не на романтических «стремлениях к свободе», а на приземленной экономике. К сожалению (о чем я уже подробно писал в первой части), за последние два столетия среди историков по всему миру было слишком много «романтиков» и слишком мало тех, кто ставил экономику во главу угла. Самому яркому представителю этого направления М. Н. Покровскому фатальным образом не везло: сначала его отодвинули в тень при Сталине, обвинив в «вульгаризаторстве» истории, а в новой, независимой России, не прочитав толком, записали от невеликого ума в «сталинисты» (правда, в последние годы ему отдал должное в интереснейшей книге «Россия. Периферийная империя» Борис Кагарлицкий).