Страница:
Ночью нашу палатку сорвало с колышков, сложило, закутало нас в ней, запеленало, словно новорожденного ребенка в роддомовские пеленки. Мы с трудом выбрались из нее в непроглядной сырой тьме. И ничего нам больше не оставалось, как перебраться к художникам в пещеру, благо там места на взвод солдат хватит. Мокрые, замерзшие, правда, сохранив свои спальные мешки сухими, мы переселились в пещеру, теплую, сухую, уютную. Я сразу же хорошо устроился, ветер тут не выл, не капало — благодать. Чего это я раньше не перебрался в этот уют и покой? Уснул я почти сразу, чуть согрелся и уснул.
И привиделся мне сон, не сон — магическая реальность. Я сначала услышал какую-то старинную музыкальную пьесу, знакомую по жизни в Германии в послевоенные годы. Ее охотно, хотя и не очень часто, исполняли оркестранты на открытых площадках в небольших немецких городках. У нас в стране я не слышал ее никогда, ни в концертных залах, ни по радио. Если бы услышал однажды, я узнал бы ее, вспомнил. Она мне очень нравилась.
Мне показалось, что от этой музыки я проснулся. Огляделся. Все мои спутники спали. Знаете, как хорошо спится под дождем в сухой пещере! За входом в пещеру бушевал ветер, лил дождь, но не мешал музыке. Она тихая, едва слышная, шла из темной глубины пещеры. Я тихо поднялся, чуть заправил свою постель и пошел навстречу с оркестром, исполнявшим полузабытое мною сочинение. Я шел и шел, включив карманный фонарик, интенсивность звучания музыки медленно нарастала. Пол пещеры был ровным, ходы ее слегка изгибались. Все это было очень реально, я почувствовал тягу свежего воздуха, настоянного на сенных ароматах, и почти сразу же увидел свет в конце хода. Скоро пещера кончилась. Я стоял на выходе.
Передо мной расстилался луг моего раннего детства, наверное, первый луг в жизни, который я запомнил. Он когда-то простирался между деревенскими огородами и болотом под дальним косогором, болотом, возникшем за века и века на древней старице Енисея. Луг был сух, по нему густо цвели ирисы-пикульки, по древним тюркским курганам синели коврики богородской травки, от них пряные ароматы гуляли над степью, которую мы звали лугом. Над лугом сияло летнее, нежаркое, ласковое солнышко. В синем небе плыли редкие белые облака. Я чувствовал себя, как в детстве, беззаботно и радостно, весь полон ожидания счастья.
Над косогором, за которым лежал когда-то лучший в мире сосновый бор с рыжиками и брусникой, с клубникой по опушкам и черемухой по пересыхающим летом ручьям, над косогором и бором пламенело сияние. Оно манило меня к себе, и не было сил сопротивляться этому зову. И играла музыка, другая музыка — этой я никогда не слыхивал в жизни, я бы сказал — какая-то идеальная симфония, от нее рвалась душа в небо, летела и звала меня за собой. Оркестр, полный неведомых инструментов, которые могут производить такую музыку, тащил меня к себе, тянул. Я не сопротивлялся. Я пошел навстречу музыке и сиянию над боровым косогором, пошел с легким сердцем по такому знакомому суховатому лугу. Я ощущал запах чабреца, видел метелки ковыля и серебристые цветы — эдельвейсы. Я иду через мое детство, подумалось мне, иду к болоту моей жизни. Вот и оно. Мне в нем тоже все ведомо и знакомо. Вот тут есть сравнительно сухой переход, наша тайная тропинка, некогда сильно сокращавшая дорогу от бора в деревню.
Странно, я любил и это болото, осоку по кочкам, камыши у берегов, крохотные березки по подсохшим островкам, — как давно все это было! Вот и подъем на косогор к бору. Сколько радости всегда давал мне бор, как любил я ходить туда с бабушкой, потом с приятелями, бывало и один — за грибами, за ягодой и ни за чем, просто так…
Я перешел через болотце, поднялся на косогор и увидел громадную каменную стену, вроде кремлевской. Она влево и вправо уходила за горизонт и не кончалась в пределах видимости. Не просто стена — нечто фундаментальное, как сама земля, как мироздание. В стене, недалеко от меня, поднимались замковые ворота, башня. У ворот стояли и сидели стражники в странной, древней униформе. На них были куртки архаичного покроя, с разрезами на коротких рукавах, штаны — до колен, тоже с разрезами и будто накачанные воздухом. На ногах — сандалии. На головах — кожаные шлемы, отороченные серебристым позументом. Каждый воин-стражник держал в руках большие бутафорские мечи, а то и странные лезвия на длинных топорищах — помесь Запада и Востока.
Не я один шел к воротам. Другие люди, довольно много, с разных сторон, по-разному одетые, все по одному, каждый сам по себе шли и шли, влекомые музыкой и сиянием. И ни у кого не было с собой походного запаса, все шагали налегке, будто бы все были застигнуты врасплох, шли в том, в чем застал их зовущий глас труб.
Меня удивило наличие гигантской стены, преградившей мне дорогу к бору моего детства. Я, захваченный всеобщим движением, музыкой и сиянием, тоже пошел к воротам. Стражники-воины не препятствовали моему движению, однако осмотрели меня внимательно и цепко, словно бы искали, нет ли чего недозволенного: оружия, наркотиков, спиртного или еще чего-то, о чем я и не подозревал. Под аркой башни было что-то вроде пропускного бюро, за невысоким столом сидел лобастый человек с кучерявыми волосами, уже прихваченными щедрой сединой, особенно по вискам. Нижнюю часть лица украшала черная, тоже кудрявая борода. Человек внимательно посмотрел на меня и спросил:
— Ты кто? — спросил не по-русски, но я понял его и ответил. Мне показалось, что он говорит по-латыни, я и ответил ему на этом древнем языке. Учил когда-то, вот и пригодилось.
— А какой теперь год? От сотворения мира.
Я не знал и честно сказал ему об этом.
— А от Рождества Христова?
Я ответил. Он недоверчиво покачал головой, ну-де и ну, вот-де время-то летит. Спросил, есть ли у меня тут родственники. Я сказал, что не знаю, но думаю, что есть, как-де им не быть. У меня весь мир родственники, сказал я ему, мы же все от Адама и Евы.
Он еще раз внимательно осмотрел меня, ишь-де ты какой прыткой.
— Чем ты занимался в своей жизни? Обувщик, каменщик, пахарь, пастух, оружейник, бронник, гончар?
— Нет, — ответил я, — я лингвист. Я занимался современными языками, европейскими…
— Европейскими? — вроде бы удивился он и повернулся куда-то в угол. — Изекиль. — У него за спиной сидел еще один человек, невысокий, худенький, гоже кучерявый и бородатый. — Скажи, Изекиль, это где европейские языки?
Они быстро заговорили на незнакомом языке, в котором отчетливо слышалось гортанное придыхание. Я ничего не понял из их разговора…
Потом таможенник протянул мне лист бумаги, э, простите, папируса и попросил написать на нем мой куррикулус витэ — жизнеописание.
— Цито эт престо! — добавил он.
Я это все понял, не зря учил когда-то латынь. Ведь говорил же кто-то из моих школьных учителей: «Миша, в детстве учи все, чему тебя учат, чему сам выучиться можешь, потом в жизни все пригодится». Вот, даже латынь сгодилась.
Я нарисовал что-то на розовато-желтом папирусе, писать было непривычно, трудно, тростниковый калам мне не подчинялся, строчки из-под него выходили грязноватые и густо-черные.
Я передал листок чиновнику, он, не читая, переправил его дальше, Изекилю. Дверь передо мной отворилась. Я вышел в открытое пространство, уже за вселенской стеной по-над косогором. Вышел и остановился.
Передо мной расстилалась картина, достойная кисти величайших мастеров пейзажа. Я не стану описывать этот пейзаж, скажу только, что это было удивительно красиво. Ни в живописи, ни в реальности я ничего подобного не видел. Никто никогда не писал такого ландшафта, это надо увидеть, выдумать такое невозможно. Поражал открывшийся передо мною простор — ширь беспредельная. Было тепло, но не жарко. Воздух живителен и сладок. Солнце светит по-весеннему, желанно, приятно. Мне очень хотелось солнца после дождей Мурлындии, и вот оно было, грело. Я наслаждался им. Неподалеку от меня тек ручеек с такой чистой водой, какой я уже многие годы не видел, даже в самых дальних Саянах. Незнакомые деревья и кустарники окружали светлые луговины. Травы, цветы — все было не наше, все было из иных краев, из иных широт. И полное безлюдье. Разве что заросшая тропка, которая уходила от меня в глубину пространства, тропинка, по которой, кажется, годами уже никто не ходил, свидетельствовала о человеке…
Впрочем, вон где-то далеко пасутся овцы — какое у меня острое зрение! Вокруг стада овец бегают собаки, более похожие на волков. Во главе стада идет человек, пастырь, босоногий, с посохом выше головы, через плечо перекинута овчина. За чабаном следуют белобородые козлы, а уж за ними — овцы. Все стадо медленно уходит за пределы моего окоема. Там тоже видны отдельные купы незнакомых деревьев.
Я долго стоял и смотрел на открывшийся передо мною простор. Невысокие горы вдали с плавными очертаниями, озеро под горой, луг, неторная тропа через него, облака в небе. И чистота, я бы сказал, какая-то первобытная чистота, если бы я знал, как оно все было на земле давным-давно, еще до появления на ней человека. Словом, неземная шамбала, рай в небеси.
Прежде чем сделать первый шаг по отверзшейся мне тропинке, я обернулся, хотел взглянуть на контрольно-пропускной пункт, хоть взглядом попрощаться с милым человеком из таможенной службы. Но там уже не было никаких строений. Там тоже был беспредельный простор, красота и пристойность. Рай, право слово, рай небесный, а не ландшафт земли.
Я пошел по тропинке. Куда-то она меня выведет? Что-то я увижу тут и кого-то встречу? Я шел долго, и моя ходьба не утомляла меня, она была мне приятной. Я всю жизнь любил ходить пешком, ходил много и с наслаждением…
Все новые и новые картины открывались передо мной. И одна была краше другой. Незнакомые цветы, неизвестные травы, непонятные кустарники, рощицы, колки, поляны среди деревьев, обширные луга и даже степи открывались моему взору. Все это незатронутое, не ведало ни топора, ни пожара, ни нашествия листожора-шелкопряда. Все первобытное, все ветхозаветное — страна мечты…
Я подумал, что вот сейчас увижу знаменитый библейский ливанский кедр. И тут же, на следующем повороте тропы, появилась передо мной целая роща высоких раскидистых деревьев, и я сразу же понял, что это вот и есть ливанский кедр, под которым так любили проводить свой досуг библейские праотцы древней Иудеи. Он был высок, под его кроной царила густая тень, добрая прохлада и запах благоуханной смолы. Под одним из кедров стояла низенькая скамейка, стояла, подумал я, только потому, что мне захотелось присесть и отдохнуть, осмыслить увиденное… Я сел…
Не было во мне ни малейшего ощущения сна, все было наяву, все было по правде. Вот и родник, выбивающийся из-под великана-кедра, свежий, прохладный, он даже чуть фонтанировал, будто вскипая из-под земли. Я омыл ладошки и, зачерпнув в них холодной воды, попил. Вода оказалась слегка газированной, как в далеких саянских источниках, на Чойгане или Кижи-Хеме. Благодать-то какая. Жить бы тут и жить, и умирать не надо. Вон как птаха какая-то в кроне кедра заливается — птица Сирин…
Ключ, выбиваясь из-под корней кедра, небольшим шустреньким ручейком убегает в неширокую, открытую долинку, окруженную низкими холмами. Вдоль ручья тянутся галереями заросли камыша, аира, рогоза и каких-то совсем незнакомых растений. В камышах, в полусотне метров от меня, на корточках сидел человек, показавшийся мне знакомым. Меня потянуло к нему с неудержимой силой. Я подошел. Человек поднял голову и поглядел на меня.
— Саня! — воскликнул я. — Саня!
Это был мой друг и мой ученик. Я учил его в шестом — десятом классах, когда-то, давным-давно, в ранней молодости, когда я после армии работал некоторое время школьным учителем. Потом, позднее, мы встретились с ним в вузе, вместе работали в географических экспедициях, путешествовали по Верхнему Енисею, его притокам, по Саянам, путешествовали пешком, на плотах и на лодках. Саша даже стал героем двух моих книг о саянских походах. Саша погиб, погиб в тайге, на речном пороге лет десять назад. Да, вот диво-то, десять лет назад, день в день, именно сегодня. В тот год в горах тоже шли беспрерывные дожди, реки выходили из берегов, пороги бушевали. Саша с товарищами попал в такой порог. Из него он не вернулся.
Саша поднял голову, увидел меня, обрадовался, бросился ко мне. Мы обнялись. Я чувствовал теплое тело Саши, биение его сердца.
— Федорович, это сколько же времени с той поры пролетело? Ну, ты знаешь, с какой…
— Десять лет, Саша. Десять лет. День в день.
— Невероятно. — Саша скептически покачал головой. — Это правда? А мне тут показалось, год, два… Я тут так занят. Дело мое любимое. Тут так много неизведанного. Край непочатый. Я вот новый вид певчей овсянки открыл, раньше никем не описанный. Два вида птиц нашел и описал, неизвестного семейства. Древние птицы. В нашем веке их уже не было на земле. Уничтожили. Все, что я тут увидел и описал, опубликуй-ка, академика дадут, в святцы научной истории запишут. Да вот…
Саша протянул мне листы, не знаю даже чего, папируса, что ли, с рисунками на них. Он был художником, даже кончал когда-то какую-то школу.
— Углем вот рисую…
Тонкие рисунки птиц, действительно неведомых, не отмеченных ни в каких самых полных справочниках… Я рассматривал Сашины рисунки. Он смотрел на меня.
— А ты постарел, Федорович, вон седины-то сколько… Ты давно… оттуда? Как там мои? Как моя доча? — спросил Саша, а сам уже принялся за какие-то другие дела, за свою, так нужную ему сейчас работу.
— Саша, а как тут ты? Помнишь наши таежные походы?
— Я? Я живу тут интересно. Тут столько дел. На века хватит… На века, а у меня впереди, судя по всему, вечность… Ну, да впрочем, лучше об этом не думать. И еще, судя по всему, я тут никогда не стану старше, а мой интерес к делу никогда не завянет. Прости, Федорович, мне некогда… Знаешь, передай привет моим. Ладно?.. Ой, извини, пожалуйста, отсюда обратной дороги нет… Ну, мы еще увидимся, я вон там живу…
Я посмотрел, куда показывал Саша. Там стояла хорошая хижина. Саша мастер был добротно устраиваться на любой стоянке в тайге, в горах, в тундре. Вокруг хижины поднимались фруктовые деревья. Почти у входа в жилье росла яблоня, на которой висело так много яблок, красных, аппетитных, как… как кустодиевские девы, будто стая красногрудых снегирей опустилась на дерево и дремлет, ждет команды к отлету. Лимонное деревце, полное плодов. И кедр, краса тайги… К Сашиной палатке, к черному кострищу большой бурый медведь тащил сухую коряжину. На шее медведя заметно белел воротник…
Саша увидел медведя, улыбнулся:
— Мой помощник, добровольный…
— Саша, а разве медведей, птиц, летучих мышей тоже удостаивают жизни в этом благословенном месте?
— Нет, Федорович, нет… Это здешняя… как бы это?.. бутафория, что ли… Они тоже вечны… У них не бывает своих детенышей… Хотя, если ты захочешь, ты сможешь увидеть тут лисенка, козочку или медвежонка… Ты попробуй, сорви-ка яблоко с яблони!..
Я подошел к Сашиной яблоне и сорвал самый красивый, самый полновесный плод. Он был у меня в руках… и оставался на ветке, на том же самом месте, откуда я его только что сорвал…
— А теперь сломай ветку! — крикнул мне Саша.
Я сломал, отломил, у меня в руках лежала легкая ветка яблони с тяжелыми плодами. Яблонька закачалась, согнулась, выпрямилась. Моя сломанная ветка, как ни в чем не бывало, продолжала расти на материнском дереве.
Субъективный, идеалистический мир…
…Я не заметил, как я расстался с Сашей. Я уже шел дальше, по другой тропе. И был одет по-другому, легко и удобно, по погоде, по климату. На мне были коротенькие штаны, легкий плащ-накидка из незнакомого тканого материала, на голове — мягкая, тоненькая войлочная шляпа, легкие, комфортные сандалии…
Я почти не встречал людей: там увижу одного, там — другого, может быть, потому, что я и не стремился с кем-либо увидеться. А вот встретил я Сашу, вспомнил об истории его гибели, всплыло в памяти и то, что в тот далекий день ровно десять лет назад лишился я сразу двух своих близких друзей: Саши и Юрия со столбовской кличкой — Лось. Саша погиб на горной реке в Восточном Саяне. Его после гибели неделю искали, нашли с вертолета, обнаружили в омуте много ниже речного порога… Лось ушел из жизни у порога собственного дома: он вывалился из окна пятого этажа хрущевской пятиэтажки, пытаясь доказать собравшейся у него компании, что он может идти по стене дома, что есть у него такой вот столбовский навык, такое умение. Но кирпич под ногой обломился, рука сорвалась… Когда к нему подбежали, он был уже мертвым… Юра был талантливом человеком, настоящим физиком. У него было бы блестящее будущее, будь он пособраннее, обладай он внутренней дисциплиной и большей целеустремленностью…
Я вспомнил Лося и тотчас же увидел его. Он налегке, в трусах, в рубашке без единой пуговицы, без головного убора (он и зимой-то, бывало, шапки не нашивал) шел мне навстречу, увидел меня и поздоровался первым, обрадованно, душевно…
— Лось, — ответил я. — Здравствуй, дружище! Я очень рад твоей доброй улыбке. Помнишь старое присловье: если ты хочешь узнать, как к тебе относится твой приятель, попытайся встретить его случайно, глаза в глаза. По его первой реакции ты поймешь, кто ты ему, что ты ему… А ведь мы с тобой… с год… не разговаривали. А?
— Помню… Так, глупости все это… Ты меня прости, как и я тебя прощаю… Тут, понимаешь, все друг другу все прощают…
Я вспомнил историю нашей ссоры. Даже не ссоры, не знаю, как это и назвать… Ее причину я понял потом, годы спустя, а тогда мне все было непонятным… Юра Лось привел ко мне однажды собственного корреспондента какой-то центральной газеты… Мы сидели, беседовали… И приведенный Юрой журналист как-то незаметно терял интерес к Юре и обретал какое-то любопытство ко мне… Лось страшно обиделся на меня, обозвал меня, чего с ним никогда не бывало, и ушел, хлопнув дверью. Корреспондент посидел еще минут двадцать и тоже ушел…
Я только потом понял, что привел ко мне Лось пишущего человека, чтобы себя подать в лучшем свете, поднять себя повыше в глазах журналиста: скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты… А я не помог своему приятелю в этом нелегком деле… Вот Юра и психанул, рассердился. Дикий ведь он был, Лось же…
А я его любил, Лося-то этого самого. Бывало, придет он ко мне:
— Федорович, пойдем на Ману сходим! Дня на три…
— Идем, — соглашаюсь. — У меня суббота свободна. В пятницу и отправимся, после работы…
— Только, Федорыч, без всякой еды… Хорошо? Ну, а воды там… по горло!
— Добро, Юрий Александрович…
И идем мы с ним на Ману, без всякой еды, на три дня, на подножный корм: на черемшу, на прошлогодние орехи, на пучки борщевика и дягиля. Оба мы любили тайгу, природу безмерно. Как и Саша Видов…
— И я тебя прощаю…
— Ты мне скажи, Федорович, сколько с тех пор прошло? Ну, как я того-этого…
— Лось-Лосище, сегодня ровно десять лет…
— Что? Десять лет?! Вот мне и еще одна тема для наблюдений и исследований: «Время — категория субъективная». Или: «Время вне пространства»… Ты знаешь, Федорыч, я тут весь поглощен своей физикой. У меня нет времени, я занят, занят, занят… По объему сделанного я прожил тут не меньше сотни лет, правда, это была очень быстротечная сотня лет, совсем незаметная. Как там мои: Мишка, Аня, Алена? Уже все старики, наверно, старики… Привет им от меня… Ой, извини… Отсюда не возвращаются…
Лось взял прямо из воздуха изящную керамическую чашечку, попил из нее и бросил за спину… Она исчезла в воздухе… Лось заметил мое удивление.
— Ты тут многому удивишься, главное, пожалуй, это неравенство: энергия исчезает без следа и появляется ниоткуда, как и материя…
Лось развел руками, такие вот тут чудеса, уж не взыщи…
— А ты не хочешь со мной сходить? Есть тут прекрасные лазовые Столбы — скалы… Я хожу иногда… Знакомые бывают…
И Лось исчез как-то совершенно незаметно, ушел от меня. Или я от него… Был вот и нет…
И опять ведет меня тропа. Я иду и радуюсь своему одиночеству на этой прекрасной неведомой земле с потрясающе прекрасным климатом. Я иду, не устав любоваться расчудесной красоте картин первобытной природы. Тут не то чтобы радиация, химия, грязь или пыль не носятся в воздухе, тут и мысли человеческой не ощущается никакого присутствия. Древность. Конец мезозойской эры…
В пальмовой тени, у нового родника, певучего, баюкающего, журчливого, в типичном оазисе я прилег отдохнуть. И, кажется, задремал…
Когда я открыл глаза, передо мной на корточках сидел человек и пристально смотрел на меня.
— Я тебя узнал, — сказал он. — Ведь ты такой-то, — и называет меня полными именем, отчеством и фамилией… — А ты меня… узнал?
Я всмотрелся. Я глядел, и что-то облетало с него, опадало, и из-под этой шелухи проглядывало давнее, знакомое, даже близкое. Я узнал его. Это был мой давний приятель. Мы учились с ним на курсах переподготовки военных переводчиков, еще в войну. Он собирался после войны в университет, на исторический факультет… Он погиб в Германии при невыясненных обстоятельствах. Мне об этом написал тогда же кто-то из совместных друзей.
— Вася! Неужели ты? Ты такой молодой… Господи!
— Узнал! — обрадовался Вася. — Сидел вот, смотрел, думал, не признаешь… Ну, что ж… Приветствую тебя в нашем субъективном мире, в нашей ирреальной и идеалистической Вселенной. Ты хоть знаешь, где ты?
— Нет Вася, не знаю. Догадываюсь… Странное что-то. Я вот друзей встречаю, которых уже давным-давно нет на белом свете… Вот и ты…
— Скажи мне, Миша… Это было давно?
— К сорока годам подбирается… Скоро полвека…
Вася присвистнул…
Мы долго молчали. Я смотрел на него. Он — на меня…
— А ты знаешь, старик, здесь очень хорошо, здорово. Здесь каждый занимается своим любимым делом, с полной отдачей… Тут все беспредельно одиноки, но никто не чувствует своего одиночества…
Мы снова молчим. Я от него отвык. Когда это мы с ним, еще в военной Москве, друзьями-то были. У меня жизнь за это время, можно сказать, прошла… Мне вроде бы и нечего сказать ему…
— У тебя дело какое-нибудь есть? Дело, которому ты готов служить бесконечно долго… Журналистика? Писательство? Нет, это тут не пойдет. Это тут никому не нужно.
— Может, языки?.. Я увлекался ими всю жизнь.
— Языки? Это очень хорошо, это здорово. Ты можешь заняться древними языками. Древний язык Эллады ты можешь слушать прямо из уст Гомера, слепого аэда. Я его видел однажды, когда захотел…
И снова пауза рождается в нашем разговоре, она растет, затягивается. Да ведь нам, кажется, торопиться-то некуда. У нас впереди — вечность. Вы можете представить себе, что это такое — вечность?
— А я тут историей занимаюсь, как когда-то в жизни хотел… Я ищу истоки человеческой культуры, зачатки ее, ее корни…
У Васи в руках оказывается толстый свиток рукописи на папирусе, вот-де, гляди…
— Это у меня «Начала греческой культуры». Рукопись. Я с самим «отцом истории», с Геродотом разговаривал. Он свидетель и участник греко-персидских войн. Думал, много от него чего узнаю. Он был приятелем Перикла, вождя афинского демоса. Так вот этот самый Геродот вопроса мне вымолвить не дал, сам у меня все спрашивал и спрашивал. «Что, — спрашивает, — это такое — Рифейские горы?» Или: «Как далеко распространяется Скифское царство? Что это такое — Гог и Магог?»
Вот и я сейчас не могу задать Васе ни одного вопроса, слова мне Вася не дает вымолвить, сам все у меня выпытывает, да нет — не выпытывает — просто говорит и говорит…
— Мы тут, это я уже четко понял, ничего нового никогда не узнаем. Мы все свое несем с собой. Мы открываем только то, что уже есть в нас, открываем все это, как будто бог весть какие новости. С Земли, из иных миров, из иного времени, с белого света к нам не приходит ни единой вести… Ты бы мог мне что-то рассказать, — предлагает Вася, а сам все говорит, говорит и говорит, не дает мне слова молвить, будто даже боится услышать от меня что-то, что его разволнует и обеспокоит. Там, у них, нет места душевным деструкциям, у них там — все хорошо и здорово.
— Знаешь, тут много различных культур, мировых культур, но, пожалуй, все их можно было бы разделить на две главные. Я бы сказал, на Восток и на Запад. Это условное деление. Это можно было бы назвать и как-то по-другому. Неважно, важна суть. Восток руководствуется принципом: живи по-старому, пророки Аллаха сказали человеку все, что ему знать надлежит. Живи по заповедям святых пророков — и ты будешь счастлив. Не вноси ереси в жизнь, не задавай вопросов — от них все несчастья, от ереси и вопросов… И Запад, ну, снова же не весь Запад, это так, условно. На Западе все по-иному: во всем сомневайся. Ко всему ставь вопросы и ищи ответа на них… По учениям Востока — мир уже познан весь. По представлениям Запада — познание только-только начинается и все еще впереди.
Я слушаю Васю, и мне кажется, что он все это рассказывает мне только потому, что не хочет услышать от меня чего-то такого, что может вывести его из себя…
— Здесь почти поголовно все живут по законам Востока. Тут царство сна и забвения. Тут хорошо, покойно и здорово… Вот тебе — сколько лет? — спросил вдруг Вася.
— Пятьдесят шесть, — мне тогда, действительно, было почти пятьдесят шесть, через два месяца исполнилось бы…
И привиделся мне сон, не сон — магическая реальность. Я сначала услышал какую-то старинную музыкальную пьесу, знакомую по жизни в Германии в послевоенные годы. Ее охотно, хотя и не очень часто, исполняли оркестранты на открытых площадках в небольших немецких городках. У нас в стране я не слышал ее никогда, ни в концертных залах, ни по радио. Если бы услышал однажды, я узнал бы ее, вспомнил. Она мне очень нравилась.
Мне показалось, что от этой музыки я проснулся. Огляделся. Все мои спутники спали. Знаете, как хорошо спится под дождем в сухой пещере! За входом в пещеру бушевал ветер, лил дождь, но не мешал музыке. Она тихая, едва слышная, шла из темной глубины пещеры. Я тихо поднялся, чуть заправил свою постель и пошел навстречу с оркестром, исполнявшим полузабытое мною сочинение. Я шел и шел, включив карманный фонарик, интенсивность звучания музыки медленно нарастала. Пол пещеры был ровным, ходы ее слегка изгибались. Все это было очень реально, я почувствовал тягу свежего воздуха, настоянного на сенных ароматах, и почти сразу же увидел свет в конце хода. Скоро пещера кончилась. Я стоял на выходе.
Передо мной расстилался луг моего раннего детства, наверное, первый луг в жизни, который я запомнил. Он когда-то простирался между деревенскими огородами и болотом под дальним косогором, болотом, возникшем за века и века на древней старице Енисея. Луг был сух, по нему густо цвели ирисы-пикульки, по древним тюркским курганам синели коврики богородской травки, от них пряные ароматы гуляли над степью, которую мы звали лугом. Над лугом сияло летнее, нежаркое, ласковое солнышко. В синем небе плыли редкие белые облака. Я чувствовал себя, как в детстве, беззаботно и радостно, весь полон ожидания счастья.
Над косогором, за которым лежал когда-то лучший в мире сосновый бор с рыжиками и брусникой, с клубникой по опушкам и черемухой по пересыхающим летом ручьям, над косогором и бором пламенело сияние. Оно манило меня к себе, и не было сил сопротивляться этому зову. И играла музыка, другая музыка — этой я никогда не слыхивал в жизни, я бы сказал — какая-то идеальная симфония, от нее рвалась душа в небо, летела и звала меня за собой. Оркестр, полный неведомых инструментов, которые могут производить такую музыку, тащил меня к себе, тянул. Я не сопротивлялся. Я пошел навстречу музыке и сиянию над боровым косогором, пошел с легким сердцем по такому знакомому суховатому лугу. Я ощущал запах чабреца, видел метелки ковыля и серебристые цветы — эдельвейсы. Я иду через мое детство, подумалось мне, иду к болоту моей жизни. Вот и оно. Мне в нем тоже все ведомо и знакомо. Вот тут есть сравнительно сухой переход, наша тайная тропинка, некогда сильно сокращавшая дорогу от бора в деревню.
Странно, я любил и это болото, осоку по кочкам, камыши у берегов, крохотные березки по подсохшим островкам, — как давно все это было! Вот и подъем на косогор к бору. Сколько радости всегда давал мне бор, как любил я ходить туда с бабушкой, потом с приятелями, бывало и один — за грибами, за ягодой и ни за чем, просто так…
Я перешел через болотце, поднялся на косогор и увидел громадную каменную стену, вроде кремлевской. Она влево и вправо уходила за горизонт и не кончалась в пределах видимости. Не просто стена — нечто фундаментальное, как сама земля, как мироздание. В стене, недалеко от меня, поднимались замковые ворота, башня. У ворот стояли и сидели стражники в странной, древней униформе. На них были куртки архаичного покроя, с разрезами на коротких рукавах, штаны — до колен, тоже с разрезами и будто накачанные воздухом. На ногах — сандалии. На головах — кожаные шлемы, отороченные серебристым позументом. Каждый воин-стражник держал в руках большие бутафорские мечи, а то и странные лезвия на длинных топорищах — помесь Запада и Востока.
Не я один шел к воротам. Другие люди, довольно много, с разных сторон, по-разному одетые, все по одному, каждый сам по себе шли и шли, влекомые музыкой и сиянием. И ни у кого не было с собой походного запаса, все шагали налегке, будто бы все были застигнуты врасплох, шли в том, в чем застал их зовущий глас труб.
Меня удивило наличие гигантской стены, преградившей мне дорогу к бору моего детства. Я, захваченный всеобщим движением, музыкой и сиянием, тоже пошел к воротам. Стражники-воины не препятствовали моему движению, однако осмотрели меня внимательно и цепко, словно бы искали, нет ли чего недозволенного: оружия, наркотиков, спиртного или еще чего-то, о чем я и не подозревал. Под аркой башни было что-то вроде пропускного бюро, за невысоким столом сидел лобастый человек с кучерявыми волосами, уже прихваченными щедрой сединой, особенно по вискам. Нижнюю часть лица украшала черная, тоже кудрявая борода. Человек внимательно посмотрел на меня и спросил:
— Ты кто? — спросил не по-русски, но я понял его и ответил. Мне показалось, что он говорит по-латыни, я и ответил ему на этом древнем языке. Учил когда-то, вот и пригодилось.
— А какой теперь год? От сотворения мира.
Я не знал и честно сказал ему об этом.
— А от Рождества Христова?
Я ответил. Он недоверчиво покачал головой, ну-де и ну, вот-де время-то летит. Спросил, есть ли у меня тут родственники. Я сказал, что не знаю, но думаю, что есть, как-де им не быть. У меня весь мир родственники, сказал я ему, мы же все от Адама и Евы.
Он еще раз внимательно осмотрел меня, ишь-де ты какой прыткой.
— Чем ты занимался в своей жизни? Обувщик, каменщик, пахарь, пастух, оружейник, бронник, гончар?
— Нет, — ответил я, — я лингвист. Я занимался современными языками, европейскими…
— Европейскими? — вроде бы удивился он и повернулся куда-то в угол. — Изекиль. — У него за спиной сидел еще один человек, невысокий, худенький, гоже кучерявый и бородатый. — Скажи, Изекиль, это где европейские языки?
Они быстро заговорили на незнакомом языке, в котором отчетливо слышалось гортанное придыхание. Я ничего не понял из их разговора…
Потом таможенник протянул мне лист бумаги, э, простите, папируса и попросил написать на нем мой куррикулус витэ — жизнеописание.
— Цито эт престо! — добавил он.
Я это все понял, не зря учил когда-то латынь. Ведь говорил же кто-то из моих школьных учителей: «Миша, в детстве учи все, чему тебя учат, чему сам выучиться можешь, потом в жизни все пригодится». Вот, даже латынь сгодилась.
Я нарисовал что-то на розовато-желтом папирусе, писать было непривычно, трудно, тростниковый калам мне не подчинялся, строчки из-под него выходили грязноватые и густо-черные.
Я передал листок чиновнику, он, не читая, переправил его дальше, Изекилю. Дверь передо мной отворилась. Я вышел в открытое пространство, уже за вселенской стеной по-над косогором. Вышел и остановился.
Передо мной расстилалась картина, достойная кисти величайших мастеров пейзажа. Я не стану описывать этот пейзаж, скажу только, что это было удивительно красиво. Ни в живописи, ни в реальности я ничего подобного не видел. Никто никогда не писал такого ландшафта, это надо увидеть, выдумать такое невозможно. Поражал открывшийся передо мною простор — ширь беспредельная. Было тепло, но не жарко. Воздух живителен и сладок. Солнце светит по-весеннему, желанно, приятно. Мне очень хотелось солнца после дождей Мурлындии, и вот оно было, грело. Я наслаждался им. Неподалеку от меня тек ручеек с такой чистой водой, какой я уже многие годы не видел, даже в самых дальних Саянах. Незнакомые деревья и кустарники окружали светлые луговины. Травы, цветы — все было не наше, все было из иных краев, из иных широт. И полное безлюдье. Разве что заросшая тропка, которая уходила от меня в глубину пространства, тропинка, по которой, кажется, годами уже никто не ходил, свидетельствовала о человеке…
Впрочем, вон где-то далеко пасутся овцы — какое у меня острое зрение! Вокруг стада овец бегают собаки, более похожие на волков. Во главе стада идет человек, пастырь, босоногий, с посохом выше головы, через плечо перекинута овчина. За чабаном следуют белобородые козлы, а уж за ними — овцы. Все стадо медленно уходит за пределы моего окоема. Там тоже видны отдельные купы незнакомых деревьев.
Я долго стоял и смотрел на открывшийся передо мною простор. Невысокие горы вдали с плавными очертаниями, озеро под горой, луг, неторная тропа через него, облака в небе. И чистота, я бы сказал, какая-то первобытная чистота, если бы я знал, как оно все было на земле давным-давно, еще до появления на ней человека. Словом, неземная шамбала, рай в небеси.
Прежде чем сделать первый шаг по отверзшейся мне тропинке, я обернулся, хотел взглянуть на контрольно-пропускной пункт, хоть взглядом попрощаться с милым человеком из таможенной службы. Но там уже не было никаких строений. Там тоже был беспредельный простор, красота и пристойность. Рай, право слово, рай небесный, а не ландшафт земли.
Я пошел по тропинке. Куда-то она меня выведет? Что-то я увижу тут и кого-то встречу? Я шел долго, и моя ходьба не утомляла меня, она была мне приятной. Я всю жизнь любил ходить пешком, ходил много и с наслаждением…
Все новые и новые картины открывались передо мной. И одна была краше другой. Незнакомые цветы, неизвестные травы, непонятные кустарники, рощицы, колки, поляны среди деревьев, обширные луга и даже степи открывались моему взору. Все это незатронутое, не ведало ни топора, ни пожара, ни нашествия листожора-шелкопряда. Все первобытное, все ветхозаветное — страна мечты…
Я подумал, что вот сейчас увижу знаменитый библейский ливанский кедр. И тут же, на следующем повороте тропы, появилась передо мной целая роща высоких раскидистых деревьев, и я сразу же понял, что это вот и есть ливанский кедр, под которым так любили проводить свой досуг библейские праотцы древней Иудеи. Он был высок, под его кроной царила густая тень, добрая прохлада и запах благоуханной смолы. Под одним из кедров стояла низенькая скамейка, стояла, подумал я, только потому, что мне захотелось присесть и отдохнуть, осмыслить увиденное… Я сел…
Не было во мне ни малейшего ощущения сна, все было наяву, все было по правде. Вот и родник, выбивающийся из-под великана-кедра, свежий, прохладный, он даже чуть фонтанировал, будто вскипая из-под земли. Я омыл ладошки и, зачерпнув в них холодной воды, попил. Вода оказалась слегка газированной, как в далеких саянских источниках, на Чойгане или Кижи-Хеме. Благодать-то какая. Жить бы тут и жить, и умирать не надо. Вон как птаха какая-то в кроне кедра заливается — птица Сирин…
Ключ, выбиваясь из-под корней кедра, небольшим шустреньким ручейком убегает в неширокую, открытую долинку, окруженную низкими холмами. Вдоль ручья тянутся галереями заросли камыша, аира, рогоза и каких-то совсем незнакомых растений. В камышах, в полусотне метров от меня, на корточках сидел человек, показавшийся мне знакомым. Меня потянуло к нему с неудержимой силой. Я подошел. Человек поднял голову и поглядел на меня.
— Саня! — воскликнул я. — Саня!
Это был мой друг и мой ученик. Я учил его в шестом — десятом классах, когда-то, давным-давно, в ранней молодости, когда я после армии работал некоторое время школьным учителем. Потом, позднее, мы встретились с ним в вузе, вместе работали в географических экспедициях, путешествовали по Верхнему Енисею, его притокам, по Саянам, путешествовали пешком, на плотах и на лодках. Саша даже стал героем двух моих книг о саянских походах. Саша погиб, погиб в тайге, на речном пороге лет десять назад. Да, вот диво-то, десять лет назад, день в день, именно сегодня. В тот год в горах тоже шли беспрерывные дожди, реки выходили из берегов, пороги бушевали. Саша с товарищами попал в такой порог. Из него он не вернулся.
Саша поднял голову, увидел меня, обрадовался, бросился ко мне. Мы обнялись. Я чувствовал теплое тело Саши, биение его сердца.
— Федорович, это сколько же времени с той поры пролетело? Ну, ты знаешь, с какой…
— Десять лет, Саша. Десять лет. День в день.
— Невероятно. — Саша скептически покачал головой. — Это правда? А мне тут показалось, год, два… Я тут так занят. Дело мое любимое. Тут так много неизведанного. Край непочатый. Я вот новый вид певчей овсянки открыл, раньше никем не описанный. Два вида птиц нашел и описал, неизвестного семейства. Древние птицы. В нашем веке их уже не было на земле. Уничтожили. Все, что я тут увидел и описал, опубликуй-ка, академика дадут, в святцы научной истории запишут. Да вот…
Саша протянул мне листы, не знаю даже чего, папируса, что ли, с рисунками на них. Он был художником, даже кончал когда-то какую-то школу.
— Углем вот рисую…
Тонкие рисунки птиц, действительно неведомых, не отмеченных ни в каких самых полных справочниках… Я рассматривал Сашины рисунки. Он смотрел на меня.
— А ты постарел, Федорович, вон седины-то сколько… Ты давно… оттуда? Как там мои? Как моя доча? — спросил Саша, а сам уже принялся за какие-то другие дела, за свою, так нужную ему сейчас работу.
— Саша, а как тут ты? Помнишь наши таежные походы?
— Я? Я живу тут интересно. Тут столько дел. На века хватит… На века, а у меня впереди, судя по всему, вечность… Ну, да впрочем, лучше об этом не думать. И еще, судя по всему, я тут никогда не стану старше, а мой интерес к делу никогда не завянет. Прости, Федорович, мне некогда… Знаешь, передай привет моим. Ладно?.. Ой, извини, пожалуйста, отсюда обратной дороги нет… Ну, мы еще увидимся, я вон там живу…
Я посмотрел, куда показывал Саша. Там стояла хорошая хижина. Саша мастер был добротно устраиваться на любой стоянке в тайге, в горах, в тундре. Вокруг хижины поднимались фруктовые деревья. Почти у входа в жилье росла яблоня, на которой висело так много яблок, красных, аппетитных, как… как кустодиевские девы, будто стая красногрудых снегирей опустилась на дерево и дремлет, ждет команды к отлету. Лимонное деревце, полное плодов. И кедр, краса тайги… К Сашиной палатке, к черному кострищу большой бурый медведь тащил сухую коряжину. На шее медведя заметно белел воротник…
Саша увидел медведя, улыбнулся:
— Мой помощник, добровольный…
— Саша, а разве медведей, птиц, летучих мышей тоже удостаивают жизни в этом благословенном месте?
— Нет, Федорович, нет… Это здешняя… как бы это?.. бутафория, что ли… Они тоже вечны… У них не бывает своих детенышей… Хотя, если ты захочешь, ты сможешь увидеть тут лисенка, козочку или медвежонка… Ты попробуй, сорви-ка яблоко с яблони!..
Я подошел к Сашиной яблоне и сорвал самый красивый, самый полновесный плод. Он был у меня в руках… и оставался на ветке, на том же самом месте, откуда я его только что сорвал…
— А теперь сломай ветку! — крикнул мне Саша.
Я сломал, отломил, у меня в руках лежала легкая ветка яблони с тяжелыми плодами. Яблонька закачалась, согнулась, выпрямилась. Моя сломанная ветка, как ни в чем не бывало, продолжала расти на материнском дереве.
Субъективный, идеалистический мир…
…Я не заметил, как я расстался с Сашей. Я уже шел дальше, по другой тропе. И был одет по-другому, легко и удобно, по погоде, по климату. На мне были коротенькие штаны, легкий плащ-накидка из незнакомого тканого материала, на голове — мягкая, тоненькая войлочная шляпа, легкие, комфортные сандалии…
Я почти не встречал людей: там увижу одного, там — другого, может быть, потому, что я и не стремился с кем-либо увидеться. А вот встретил я Сашу, вспомнил об истории его гибели, всплыло в памяти и то, что в тот далекий день ровно десять лет назад лишился я сразу двух своих близких друзей: Саши и Юрия со столбовской кличкой — Лось. Саша погиб на горной реке в Восточном Саяне. Его после гибели неделю искали, нашли с вертолета, обнаружили в омуте много ниже речного порога… Лось ушел из жизни у порога собственного дома: он вывалился из окна пятого этажа хрущевской пятиэтажки, пытаясь доказать собравшейся у него компании, что он может идти по стене дома, что есть у него такой вот столбовский навык, такое умение. Но кирпич под ногой обломился, рука сорвалась… Когда к нему подбежали, он был уже мертвым… Юра был талантливом человеком, настоящим физиком. У него было бы блестящее будущее, будь он пособраннее, обладай он внутренней дисциплиной и большей целеустремленностью…
Я вспомнил Лося и тотчас же увидел его. Он налегке, в трусах, в рубашке без единой пуговицы, без головного убора (он и зимой-то, бывало, шапки не нашивал) шел мне навстречу, увидел меня и поздоровался первым, обрадованно, душевно…
— Лось, — ответил я. — Здравствуй, дружище! Я очень рад твоей доброй улыбке. Помнишь старое присловье: если ты хочешь узнать, как к тебе относится твой приятель, попытайся встретить его случайно, глаза в глаза. По его первой реакции ты поймешь, кто ты ему, что ты ему… А ведь мы с тобой… с год… не разговаривали. А?
— Помню… Так, глупости все это… Ты меня прости, как и я тебя прощаю… Тут, понимаешь, все друг другу все прощают…
Я вспомнил историю нашей ссоры. Даже не ссоры, не знаю, как это и назвать… Ее причину я понял потом, годы спустя, а тогда мне все было непонятным… Юра Лось привел ко мне однажды собственного корреспондента какой-то центральной газеты… Мы сидели, беседовали… И приведенный Юрой журналист как-то незаметно терял интерес к Юре и обретал какое-то любопытство ко мне… Лось страшно обиделся на меня, обозвал меня, чего с ним никогда не бывало, и ушел, хлопнув дверью. Корреспондент посидел еще минут двадцать и тоже ушел…
Я только потом понял, что привел ко мне Лось пишущего человека, чтобы себя подать в лучшем свете, поднять себя повыше в глазах журналиста: скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты… А я не помог своему приятелю в этом нелегком деле… Вот Юра и психанул, рассердился. Дикий ведь он был, Лось же…
А я его любил, Лося-то этого самого. Бывало, придет он ко мне:
— Федорович, пойдем на Ману сходим! Дня на три…
— Идем, — соглашаюсь. — У меня суббота свободна. В пятницу и отправимся, после работы…
— Только, Федорыч, без всякой еды… Хорошо? Ну, а воды там… по горло!
— Добро, Юрий Александрович…
И идем мы с ним на Ману, без всякой еды, на три дня, на подножный корм: на черемшу, на прошлогодние орехи, на пучки борщевика и дягиля. Оба мы любили тайгу, природу безмерно. Как и Саша Видов…
— И я тебя прощаю…
— Ты мне скажи, Федорович, сколько с тех пор прошло? Ну, как я того-этого…
— Лось-Лосище, сегодня ровно десять лет…
— Что? Десять лет?! Вот мне и еще одна тема для наблюдений и исследований: «Время — категория субъективная». Или: «Время вне пространства»… Ты знаешь, Федорыч, я тут весь поглощен своей физикой. У меня нет времени, я занят, занят, занят… По объему сделанного я прожил тут не меньше сотни лет, правда, это была очень быстротечная сотня лет, совсем незаметная. Как там мои: Мишка, Аня, Алена? Уже все старики, наверно, старики… Привет им от меня… Ой, извини… Отсюда не возвращаются…
Лось взял прямо из воздуха изящную керамическую чашечку, попил из нее и бросил за спину… Она исчезла в воздухе… Лось заметил мое удивление.
— Ты тут многому удивишься, главное, пожалуй, это неравенство: энергия исчезает без следа и появляется ниоткуда, как и материя…
Лось развел руками, такие вот тут чудеса, уж не взыщи…
— А ты не хочешь со мной сходить? Есть тут прекрасные лазовые Столбы — скалы… Я хожу иногда… Знакомые бывают…
И Лось исчез как-то совершенно незаметно, ушел от меня. Или я от него… Был вот и нет…
И опять ведет меня тропа. Я иду и радуюсь своему одиночеству на этой прекрасной неведомой земле с потрясающе прекрасным климатом. Я иду, не устав любоваться расчудесной красоте картин первобытной природы. Тут не то чтобы радиация, химия, грязь или пыль не носятся в воздухе, тут и мысли человеческой не ощущается никакого присутствия. Древность. Конец мезозойской эры…
В пальмовой тени, у нового родника, певучего, баюкающего, журчливого, в типичном оазисе я прилег отдохнуть. И, кажется, задремал…
Когда я открыл глаза, передо мной на корточках сидел человек и пристально смотрел на меня.
— Я тебя узнал, — сказал он. — Ведь ты такой-то, — и называет меня полными именем, отчеством и фамилией… — А ты меня… узнал?
Я всмотрелся. Я глядел, и что-то облетало с него, опадало, и из-под этой шелухи проглядывало давнее, знакомое, даже близкое. Я узнал его. Это был мой давний приятель. Мы учились с ним на курсах переподготовки военных переводчиков, еще в войну. Он собирался после войны в университет, на исторический факультет… Он погиб в Германии при невыясненных обстоятельствах. Мне об этом написал тогда же кто-то из совместных друзей.
— Вася! Неужели ты? Ты такой молодой… Господи!
— Узнал! — обрадовался Вася. — Сидел вот, смотрел, думал, не признаешь… Ну, что ж… Приветствую тебя в нашем субъективном мире, в нашей ирреальной и идеалистической Вселенной. Ты хоть знаешь, где ты?
— Нет Вася, не знаю. Догадываюсь… Странное что-то. Я вот друзей встречаю, которых уже давным-давно нет на белом свете… Вот и ты…
— Скажи мне, Миша… Это было давно?
— К сорока годам подбирается… Скоро полвека…
Вася присвистнул…
Мы долго молчали. Я смотрел на него. Он — на меня…
— А ты знаешь, старик, здесь очень хорошо, здорово. Здесь каждый занимается своим любимым делом, с полной отдачей… Тут все беспредельно одиноки, но никто не чувствует своего одиночества…
Мы снова молчим. Я от него отвык. Когда это мы с ним, еще в военной Москве, друзьями-то были. У меня жизнь за это время, можно сказать, прошла… Мне вроде бы и нечего сказать ему…
— У тебя дело какое-нибудь есть? Дело, которому ты готов служить бесконечно долго… Журналистика? Писательство? Нет, это тут не пойдет. Это тут никому не нужно.
— Может, языки?.. Я увлекался ими всю жизнь.
— Языки? Это очень хорошо, это здорово. Ты можешь заняться древними языками. Древний язык Эллады ты можешь слушать прямо из уст Гомера, слепого аэда. Я его видел однажды, когда захотел…
И снова пауза рождается в нашем разговоре, она растет, затягивается. Да ведь нам, кажется, торопиться-то некуда. У нас впереди — вечность. Вы можете представить себе, что это такое — вечность?
— А я тут историей занимаюсь, как когда-то в жизни хотел… Я ищу истоки человеческой культуры, зачатки ее, ее корни…
У Васи в руках оказывается толстый свиток рукописи на папирусе, вот-де, гляди…
— Это у меня «Начала греческой культуры». Рукопись. Я с самим «отцом истории», с Геродотом разговаривал. Он свидетель и участник греко-персидских войн. Думал, много от него чего узнаю. Он был приятелем Перикла, вождя афинского демоса. Так вот этот самый Геродот вопроса мне вымолвить не дал, сам у меня все спрашивал и спрашивал. «Что, — спрашивает, — это такое — Рифейские горы?» Или: «Как далеко распространяется Скифское царство? Что это такое — Гог и Магог?»
Вот и я сейчас не могу задать Васе ни одного вопроса, слова мне Вася не дает вымолвить, сам все у меня выпытывает, да нет — не выпытывает — просто говорит и говорит…
— Мы тут, это я уже четко понял, ничего нового никогда не узнаем. Мы все свое несем с собой. Мы открываем только то, что уже есть в нас, открываем все это, как будто бог весть какие новости. С Земли, из иных миров, из иного времени, с белого света к нам не приходит ни единой вести… Ты бы мог мне что-то рассказать, — предлагает Вася, а сам все говорит, говорит и говорит, не дает мне слова молвить, будто даже боится услышать от меня что-то, что его разволнует и обеспокоит. Там, у них, нет места душевным деструкциям, у них там — все хорошо и здорово.
— Знаешь, тут много различных культур, мировых культур, но, пожалуй, все их можно было бы разделить на две главные. Я бы сказал, на Восток и на Запад. Это условное деление. Это можно было бы назвать и как-то по-другому. Неважно, важна суть. Восток руководствуется принципом: живи по-старому, пророки Аллаха сказали человеку все, что ему знать надлежит. Живи по заповедям святых пророков — и ты будешь счастлив. Не вноси ереси в жизнь, не задавай вопросов — от них все несчастья, от ереси и вопросов… И Запад, ну, снова же не весь Запад, это так, условно. На Западе все по-иному: во всем сомневайся. Ко всему ставь вопросы и ищи ответа на них… По учениям Востока — мир уже познан весь. По представлениям Запада — познание только-только начинается и все еще впереди.
Я слушаю Васю, и мне кажется, что он все это рассказывает мне только потому, что не хочет услышать от меня чего-то такого, что может вывести его из себя…
— Здесь почти поголовно все живут по законам Востока. Тут царство сна и забвения. Тут хорошо, покойно и здорово… Вот тебе — сколько лет? — спросил вдруг Вася.
— Пятьдесят шесть, — мне тогда, действительно, было почти пятьдесят шесть, через два месяца исполнилось бы…