Особенно своеобразна судьба глаголов. Ранний Мандельштам избегает их. Это особенно заметно в первых стихотворениях ``Камня'' с его обращениями, разрастающимися в целые четверостишия (``Сусальным золотом горят'',108 второе четверостишие), с длинными назывными предложениями (``Невыразимая печаль'',109 последнее четверостишие), безглагольными сказуемыми, с его целым стихотворением без единого глагола (``Нежнее нежного''110). В одних стихотворениях этого цикла действие ускользает в эпитет-причастие:
   Звук осторожный и глухой
   Плода, сорвавшегося с древа111 {49}
   или
   Мной установленные лары.112
   В других стихотворениях действие скрывается в существительных:
   В сознании минутной силы,
   В забвении печальной смерти.113
   Когда же в ранней поэзии Мандельштама, наконец, появляется глагол, то основная его сущность, действие, оказывается предельно ослабленной. Глагол часто выступает в неопределенной форме, что или говорит не о собственно действии, а только о возможности его, или придает действию абстрактный характер:
   Только детские книги читать,
   Только детские думы лелеять,
   Все большое далеко развеять,
   От глубокой печали восстать.114
   В других случаях глагол выступает в виде повелительного наклонения, сообщая только о желательности действия, а не о его совершении:
   О пальцы гибкие, начните
   Очаровательный урок!115
   Вопросительная форма, страдательный залог -- можно было бы перечислить по пунктам все богатство форм русского глагола для того, чтобы показать, какими способами ранний Мандельштам избегает употребления личной формы действительного залога изъявительного наклонения: к ней он прибегает только, когда она абсолютно необходима, и тогда охотнее к будущему или прошедшему, чем к настоящему времени. Глагольным сказуемым Мандельштама часто сопутствует отрицание, не только обычное, показывающее, что действие не совершилось, но и (типично мандельштамовский прием) {50} подтверждение одного действия через отрицание другого:
   Мы никому не помешали,
   Мы не будили спящих слуг116
   или
   Сегодня ночью, не солгу.117
   Но даже тогда, когда при глагольном сказуемом нет ни отрицания, ни вопроса, элемент действия в нем ослаблен если не грамматическими, то лексическими средствами. Глаголы, выражающие состояние, чувство, восприятие, у Мандельштама гораздо многочисленнее, чем глаголы-действия, а из действий он обычно выбирает непроизвольные или связанные с наименьшим проявлением инициативы. Когда же, как бы после преодоления ряда препятствий, в ткань стиха, наконец, проникают глаголы, выражающие активное действие, то они распределяются между силами и явлениями природы, героями эпоса, предметами и отвлеченными понятиями так, что на долю лирического героя их почти не остается. Рассмотрим здесь глаголы из трех наугад взятых ранних стихотворений со словами, к которым они относятся. В стихотворении ``Как кони медленно ступают''118 ``кони ступают'' -- активное, замедленное действие, к лирическому герою не относится; ``люди, верно, знают'' -процесс находится под сомнением; ``везут'' -- активное действие не лирического героя; ``я вверяюсь'' -- процесс на грани действия и состояния; ``я спать хочу'' -- состояние; ``подбросило'' -- безличный оборот; во всем последнем четверостишии нет глаголов. В стихотворении ``Казино''119 ``мне суждено изведать'' -- безличный оборот с неопределенной формой; ``играет ветер'' -- активное действие явления природы в переносном смысле; ``ложится якорь'' -- действие предмета; {51} ``душа висит'' -- пассивное состояние предмета в переносном значении; ``я люблю'' -- чувство лирического героя, повторяется еще раз в сочетании с неопределенной формой ``следить'', выражающей процесс на грани действия и восприятия. В стихотворении ``Поговорим о Риме -- дивный град!''120 ``поговорим'' -- повелительное наклонение, призыв к действию; ``он утвердился'' -- завершенное действие, относится к предмету, но для Мандельштама Рим -- понятие; ``послушаем'' -призыв к восприятию; ``несется пыль'', ``радуги висят'' -- состояние предметов; ``ждут'' -- безличный оборот, выраженный третьим лицом множественного числа; ``луны не могут изменить'' -- отрицание возможности действия; ``мир бросает'' -- активное действие в переносном смысле, к лирическому герою не относится.
   Однако ``уклонение от действия'' в поэзии Мандельштама отнюдь не является результатом некоего акмеистического пренебрежения действием, не означает, что поэт ставит предмет выше действия. Скорее в нем можно видеть результат не только великого уважения к действию, а может быть даже страха (суеверного или мистического?) перед действием, препятствующего злоупотреблению им. Но, если роль глагола в ранней лирике Мандельштама количественно не очень велика, она весьма важна качественно. Недаром в ``триаде'' глагол поставлен на первое место. В большом количестве стихотворений Мандельштама глаголы расположены с особой равномерностью. Пропорции в отдельных стихах различны -- от одного глагола на целое четверостишие до одного глагола на стих. Два глагола в одном стихе встречаются едва ли не реже, чем целые безглагольные четверостишия. Этим почти равномерным повторением глагола достигается напряженное ожидание действия, и глагольное сказуемое выступает в роли дополнительного ритмического деления, делая особо ощутимым {52} синтаксический ритм внутри стихотворного размера. Если синтаксическое и стиховое деление совпадают, то возникают глагольные рифмы, не ``по бедности'', а как художественный прием, несколько парадоксальное явление: обилие глагольных рифм в стихах бедных глаголами.
   Вполне возможно, что первоначальное ``уклонение от действия'' возникло в ранней поэзии Мандельштама стихийно, из подсознательной сферы, играющей значительную роль в творчестве каждого поэта. Дальнейшее развитие глагола, выражающего активное действие, в поэзии Мандельштама идет параллельно с развитием и совершенствованием его поэтического дарования. На рубеже 20-х годов мир вокруг лирического героя Мандельштама уже полон действия, но поэтическое ``я'' почти исключительно воспринимает, чувствует, понимает. В раннем творчестве Мандельштама глаголы, употребляемые поэтом в первом лице единственного числа, можно легко перечесть: я устал, я не могу, я принимаю или приемлю, иногда с отрицанием, я несу (главным образом в переносном смысле), я ненавижу, я люблю, я забыл, я блуждаю, я иду, я хочу (часто с отрицанием), я чувствую (вижу, слышу, осязаю), я вспоминаю, я боюсь -- не более двадцати глаголов составляют, иногда повторяясь, основной круг действия поэтического ``я'' ``Камня'', к ним можно добавить с десяток случайных, примененных не более чем по одному разу. С началом "Tristia" глагольный диапазон поэтического ``я'' несколько расширяется, но его еще характеризует некоторая пассивность. В начале 20-х годов лирический герой Мандельштама начинает от восприятия уже полного действием мира переходить к самостоятельным акциям. Это не означает, что стихи уже пестреют глагольными формами первого лица единственного числа. Поэтическое ``я'' часто еще продолжает скрываться за безличными оборотами или условным ``мы''. Но Рубикон перейден, и стихи становятся динамичнее, что иногда {53} взрывает форму, как в стихотворениях ``Полночь в Москве'' или ``Нашедший подкову'', но чаще с удивительным мастерством сохраняются прежние строгие рамки: ``Грифельная ода'', ``1 января 1924'', ``Нет, никогда ничей я не был современник'', ``А небо будущим беременно''.
   В ``борьбе за время'', о которой говорит Мандельштам в статье ``Заметки о Шенье'', глагол медленно отвоевывает себе все больше времени. В последних дошедших до нас стихотворениях проявляется чередование противоположных тенденций естественного развития в сторону большей динамичности и возврата к пассивности, даже, более того, впадение в апатию, вызываемое сознанием собственного бессилия. Сведение действия к необходимому минимуму приводит к тому, что глагол в лексике Мандельштама отличается наименьшим разнообразием и наиболее нейтрален, его специфическая окраска минимальна -- универсальные вечно новые процессы, равно свойственные любой местности и любой эпохе. Глаголы, выходящие из этих рядов, чаще употребляются Мандельштамом для образования причастий-эпитетов.
   Роль глагола в содержании поэзии Мандельштама гораздо значительнее, чем в аспекте ее образности. Большинство глаголов в поэзии Мандельштама следует понимать буквально, иносказательное употребление глаголов встречается как редкое исключение или в общепринятых идиомах, как ``белый снег очи ест'',121 или в предложениях (или отрезках предложений), целиком представляющих собой иносказание, например:
   Холодного и чистого рейнвейна
   Предложит нам жестокая зима.122
   Мандельштам не только искренно считал себя акмеистом, но и занимался теоретическим обоснованием {54} акмеизма как литературного течения. Естественно, что один из основных принципов акмеизма, отношение акмеистов к предмету, действует в поэзии Мандельштама: с существительным поэт в дружбе; в ``борьбе за время'' существительное с самого начала занимает в его поэзии выгодную позицию -- оно владелец крепости и остается им во все известные нам периоды творчества Мандельштама, делая в последнем периоде только небольшие уступки глаголу. Оно почти целиком оккупирует область обстоятельственных слов, которые выражены гораздо чаще существительным в косвенном падеже (с предлогом или без него), чем наречием или деепричастием.
   На примере существительных виднее всего богатство лексики Мандельштама. Его лексический запас огромен, до 1930 г. он сознательно ограничен поэтом в некоторых направлениях: Мандельштам не обращается к ``уличному словарю'', как это делает Маяковский, и очень ограничивает в своей поэзии количество слов, взятых из просторечия; кроме того, не любит слов, на которых лежит печать излишней злободневности: чтобы слово попало в стихи Мандельштама, оно должно более или менее прочно войти в историю. Поэтому, хотя у Мандельштама и является образ ``самой природы вечный меньшевик'' (``Полночь в Москве''), у него нет советских словечек-однодневок, которыми пестрели строки Маяковского. Некоторые стихотворения из последних дошедших до нас списков являются отступлением от этого правила.123 Советская действительность заставила заговорить грубее и нежнейшего из русских поэтов XX века.
   По отношению к другим лексическим группам Мандельштам предубеждения не имеет и охотно черпает по мере надобности для пополнения и обновления поэтического {55} словаря и из терминологии лингвиста, и из профессиональных словарей различных производств, и ив учебника по биологии, и из политического лексикона. Его любимые лексические источники: античная мифология, Библия, архитектурный и музыкальный профессиональные словари. Большое количество специфически литературных, книжных слов способствует созданию торжественной атмосферы, которой веет от поэзии Мандельштама, тем не менее поэт никогда не впадает в литературный шаблон и мертвую книжность. Любое слово, будь оно даже самым тривиальным, в поэзии Мандельштама вновь приобретает большое значение, то свое прежнее, стершееся было от слишком частого употребления в стихах посредственных поэтов, то совсем новое.
   Проповедник идей акмеизма, может быть более, чем Гумилев, заслуживающий название теоретика этого литературного течения, Мандельштам никогда не позволял своей поэзии зайти в ``узкое место'' акмеизма: односторонней предметности, конкретности, ``сугубой вещности'' он не терпел и нападал на ее проявлении в поэзии, не взирая на лица: тут уже доставалось и друзьям-акмеистам. В стихах Мандельштама общее число существительных с значением действия, состояния, качества и отвлеченного понятия держит равновесие с числом существительных-предметов: пропорция в поэтическом языке очень важная, нарушение которой в сторону большей предметности почти никогда не дает положительных результатов. Еще большее значение имеет тот факт, что существительное у Мандельштама есть один из главных носителей образности.
   Последний член триады, эпитет, представлен в поэзии Мандельштама очень широко. В ней можно встретить все его виды от простых и обычных, почти определений, до таких оригинальных, как ``внимательные закаты'', ``солнечный испуг'', ``Петрополь прозрачный'', даже до таких не сразу понятных, как ``сухая печка'', {56} ``сумасшедшие скалы'', ``книжная земля'', или таких противоречащих определяемому слову, как ``солнце черное'' или ``стигийская нежность''. В ранних стихах Мандельштама преобладают эпитеты-прилагательные, в первую очередь качественные. За ними следуют причастия -- носители действия, заменители глагола-сказуемого. Составные эпитеты сравнительно редки, иногда они втягивают в себя наречия (``смертельно-бледная волна''). "Tristia" еще богаче эпитетами, чем ``Камень''. В связи с некоторым повышением роли глагола уменьшается число эпитетов-причастий, эпитет движется от глагола к существительному: повышается число относительных прилагательных, а также сочетаний существительного с прилагательным (``праздник черных роз'') или с причастием. В более поздних стихах количество эпитетов резко уменьшается. Уменьшение происходит в первую очередь за счет носителей действия, как логический результат дальнейшего возрастания чисто глагольного элемента. Среди эпитетов, выраженных одним словом, укрепляется эпитет-существительное (``немец-офицер'', ``век-волкодав''), и общее число эпитетов-существительных и относительных прилагательных догоняет число качественных прилагательных. Одновременно несколько возрастает число эпитетов, выраженных целой группой слов (``книга звонких глин'', ``медведь -- самой природы вечный меньшевик'' и т. д.). Иными словами, чем больше эпитет освобождается от действительности, тем больше он проникается вещностью.
   Эпитеты Мандельштама многочисленны и разнообразны, но среди прилагательных у поэта есть несколько любимых, которые он употребляет настолько часто, что они начинают выделяться на фоне однократных или редко повторяемых эпитетов. Это очень произвольный набор слов, например: печальный, грубый, неясный, медлительный, деревянный, прекрасный, глиняный, дикий и несколько других. Несмотря на сравнительно частое {57} повторение они не надоедают читателю, так как ведут какую-то своеобразную жизнь, неожиданно трансформируясь, порою значительно отклоняясь от своего первоначального значения. Иногда эта трансформация эпитета протекает на протяжении только одного стихотворения. Примером этому является семантическое изменение слова ``глиняный'' в стихотворении ``1 января 1924'':
   1. Два сонных яблока у века-властелина
   И глиняный прекрасный рот.
   Через представление о Веке-Времени как о статуе Кроноса эпитет может получить внутри иносказания свое буквальное значение.
   2. Еще немного, -- оборвут
   Простую песенку о глиняных обидах
   И губы оловом зальют.
   Здесь ``глиняный'', эпитет-метонимия, заменяет слово ``земной''.124
   3. ``О глиняная жизнь! О умиранье века!'' -- опять метонимия, но к тому же и двойственное значение эпитета ``глиняный'' -- земной или ``глиняный'' -- хрупкий, как обожженное гончарное изделие. Субъективному представлению читателя дается право выбора.
   Эпитет сам по себе бывает носителем образа, но чаще он является составной частью целого комплекса, создающего образ. Подойти к образности поэзии Мандельштама с обычными мерками тропов еще труднее, чем объяснить его ритмику, не выходя за границы силлабо-тонической системы стихосложения. Разумеется, можно сразу сказать, что Мандельштам не любит гиперболы, это для него слишком ``громкий'' образ. Она изредка появляется в последних его стихах, например в последней строфе стихотворения ``А небо будущим беременно'' в виде литоты, имеющей впрочем и оттенок иронии: {58}
   Хотя бы честь млекопитающих,
   Хотя бы совесть ластоногих.125
   Ирония редко посещала страницы ``Камня'', совершенно миновала "Tristia" и в более горькой форме выступает в некоторых последних из известных нам стихотворений, например ``А небо будущим беременно'', ``1 января 1924'', ``Полночь в Москве''.
   Можно назвать Мандельштама большим мастером сравнения:
   Невыразимая печаль
   Открыла два огромных глаза,
   Цветочная проснулась ваза
   И выплеснула свой хрусталь.126
   Развернутое в целое четверостишие сравнение (только ли сравнение?) из ``Камня'' поражает свежестью и новизной. Но не менее оригинально и ново сравнение ив стихотворения ``К немецкой речи'':
   Сбегали в гроб ступеньками -- без страха,
   Как в погребок за кружкой мозельвейна.127
   Эти два сравнения только одно из первых и одно из последних звеньев цепи почти одинаково неожиданных, удивляющих, восторгающих сравнений. Но вряд ли возможно видеть сравнение в стихах:
   Я также беден, как природа,
   И так же прост, как небеса128
   или
   И словно пневматическую почту
   Иль студенец медузы черноморской,
   Передают с квартиры на квартиру
   Конвейером воздушным сквозняки,
   Как майские студенты-шелапуты...129
   {59}
   ``Седые пучины мировые''130 -- привычный символ и ``бледно-голубая эмаль'' в применении к небу бесспорно представляет собой то, что сам поэт позднее называл ``запечатанным образом''. Однако уже и в ранний период Мандельштам предпочитает костенеющей символике однократную метафору вроде,
   Я хочу поужинать, и звезды
   Золотые в темном кошельке!131
   Если, после упорных поисков, на страницах ``Камня'' или "Tristia" и можно найти примеры всех известных нам тропов, то все же не они, а нечто другое составляет подлинное украшение поэзии Мандельштама.
   Синтез тропов -- явление, характерное для поэзии XX века. На страницах Пастернака мы встречаемся и с гиперболизированными сравнениями, и с метафорами-метонимиями, и с другими тропами-гибридами. Но если образ в поэзии Пастернака почти всегда возможно объяснить синтезом двух тропов, то у Мандельштама наряду с подобными образами встречаются образы не поддающиеся истолкованию или могущие быть истолкованными как почти любой троп. Не следует видеть в этом какие-то аморфные образования, получившиеся в результате стихийного вдохновения. В поэзии Мандельштама нет случайностей, в ней все плод как вдохновения, бывшего постоянным состоянием души этого прирожденного поэта, так и упорного труда. И для каждого литературного приема можно найти теоретическое объяснение в его статьях о литературных проблемах. ``Не требуйте от поэзии сугубой вещности, конкретности, материальности, -- писал Мандельштам в статье ``Слово и культура''. -- То, что сказано о вещности, звучит несколько иначе в применении к образности... Пиши безобразные стихи, если сможешь, если сумеешь... Стихотворение живо внутренним образом ...который {60} предваряет написанное стихотворение''. И в той же статье Мандельштам употребляет термин ``синтетический поэт современности''.132 В статье ``О природе слова'' он заявляет: ``По существу нет никакой разницы между словом и образом... Словесное представление -сложный комплекс явлений, связь, ``система''... Данность продуктов нашего сознания сближает их с предметами внешнего мира и позволяет рассматривать представление как нечто объективное. Чрезвычайно быстрое очеловечение науки, включая сюда и теорию познания, наталкивает нас на другой путь. Представлении можно рассматривать ... как органы человека... В применении к слову такое понимание словесных представлений открывает широкие новые перспективы и позволяет мечтать о создании органической поэтики ..., уничтожающей каноны во имя внутреннего сближения организма...''133
   Мандельштам никогда не теоретизировал без предварительных или последующих попыток применения своих теорий на практике поэтического творчества. В области создания ``органической поэтики'', ``синтетического образа'' он достиг больших успехов. Под этими новыми в поэтике, собственно говоря Мандельштамом впервые введенными терминами понимается особенно тесная взаимосвязь и особенно сильное взаимодействие между словами в тексте стихотворения:
   За нас сиенские предстательствуют горы,
   У сумасшедших скал колючие соборы
   Повисли в воздухе, где шерсть и тишина.134
   В трех строках, представляющих собой один развернутый образ, реальные существительные в сочетании с необычными для них глаголами и эпитетами становятся органической частью иносказания. {61}
   Прозрачны гривы табуна ночного,
   В сухой реке пустой челнок плывет.135
   Здесь носителями образности являются в первую очередь существительные, которые притягивают к себе необычные эпитеты и уводят глагол, более упорствующий в своем прозаическом значении, из обыденного языка в мир поэзии.
   Здесь пишет страх, здесь пишет сдвиг
   Свинцовой палочкой молочной,
   Здесь созревает черновик
   Учеников воды проточной.136
   Это четверостишие -- один из самых ярких примеров ``органической поэтики'': каждое слово, будь оно выражением понятия, обозначением действия или эпитетом, не теряя связи со своим основным значением, раскрывается для дополнительного содержания, созданного необычным словосочетанием. Однако не следует отождествлять понятие ``органическая поэтика'' с понятием ``заумь''. Синтетический образ отнюдь не всегда является носителем зауми. Наоборот, он может, как видно по последнему из приведенных выше примеров, внести разъяснение, хотя бы путем аналогии, в заумное стихотворение.
   Органическая поэтика уясняется читателем медленнее, чем обычные тропы, по причинам не только качественного, но и количественного характера. В то время как обычные тропы состоят из отдельных слов или коротких словосочетаний, синтетический образ объединяет в себе целую группу слов, синтаксическую единицу более высокого порядка, иногда даже целое предложение. Мандельштам далеко не пренебрегал образами, выраженными отдельными словами, но и эти образы чаще всего не являются обычными тропами. Их особенности подробно рассмотрены во вступительной статье {62} проф. Г. П. Струве к Собранию сочинений Мандельштама.137 Речь идет о ``магическом воздействии'' на читателя при помощи ``упорного, настойчивого повторения отдельных слов'', приобретающих в поэзии Мандельштама новое, необычное значение. Повторяющиеся существительные, носители особого, обычно им не свойственного смысла, по своему значению граничат с символами, но отличаются от них большей субъективностью, что с одной стороны затрудняет их понимание, но зато с другой стороны наделяет их большей гибкостью, так что они не утомляют читателя и не ``стираются'', не превращаются в ``окаменелости речи''. Понятие ``магия языка'', или слова, в применении к поэзии Мандельштама является не измышлением идеалистов, а верным определением свойственного ей очаровывающего действия. Илья Эренбург, вспоминая стихи Мандельштама, говорит, что он их ``твердит как заклинания''.138
   Синтаксис Мандельштама чрезвычайно богат и разнообразен. В раннем периоде его творчества часто наблюдается полное совпадение синтаксических и ритмических единиц: короткие предложения образуют один стих, более длинные укладываются в два стиха или четверостишие. В более поздних стихотворениях зависимость синтаксических единиц от ритмических слабеет, появляется сочетание коротких, занимающих только часть стиха предложений с предложениями, для лирики уже периодическими. Как в поэзии, близкой к классической, так и в ``заумных'' конструкциях синтаксис Мандельштама, как бы он ни был сложен, отличается такой идеальной правильностью, что его стихи можно приводить в учебниках грамматики как примеры построения сложных предложений. Именно стройное синтаксическое построение позволяет уловить или не утерять смысл в самых сложных из последних известных нам стихотворений Мандельштама. {63}
   Иначе дело обстоит с ``бредовой заумью'', в ней течение ``надрассудочной'' мысли иногда размывает синтаксические очертания. При этом образуются построения, допускающие двоякое синтаксическое истолкование:
   Что поют часы-кузнечик,
   Лихорадка шелестит,
   И шуршит сухая печка -
   Это красный шелк горит.
   Что зубами мыши точат
   Жизни тоненькое дно,
   Это ласточка и дочка
   Отвязала мой челнок.139
   Как уже упоминалось выше, наречие, не имеющее места в основной триаде, создающей стихотворение, играет в поэзии Мандельштама только роль дополнительного штриха. Большинство обстоятельств выражено существительными или отглагольными наречиями, т. е. деепричастиями. Наречий у Мандельштама крайне мало, и если это не наречия времени или не количественные, то они обычно соответствуют какому-нибудь из любимых прилагательных поэта (грубо, печально, нежно и т. д.). Можно было бы считать пренебрежение наречием просто капризом художника. Однако, если противопоставить этой особенности ту значительную роль, которую наречие играет, например, в поэзии Маяковского, и принять во внимание особенно тесную связь формы и содержания, в том числе также грамматики и семантики в стихах Мандельштама, то можно будет сказать, что в этой особенности отражается мировоззрение поэта. ``Важно действующее лицо, его личные качества, его действия. Условия, в которых лицо действует и проявляет свои личные качества, второстепенны'', -- утверждает грамматический, лексический и синтаксический строй поэзии Мандельштама. Человека {64} с такими убеждениями можно физически уничтожить, как всякого смертного. Но разве его можно перевоспитать и убедить, будто ``бытие определяет сознание''?