— И вы… часто встречались? — спросил Суровцев, стараясь, чтобы голос его звучал спокойно и незаинтересованно.
   — Последний раз видела его на заводе, когда навещала отца, — сказала Вера. — Это было уже давно…
   В словах ее явно прозвучало сожаление, и Суровцев не понял, к чему оно относится. На всякий случай сказал:
   — Савельев говорит, что майора недавно отозвали с завода, а куда, он сам не знает. И вы… тоже ничего не знаете?
   Вера покачала головой:
   — Нет. Он обещал зайти. Дал слово. Но не пришел…
   — Значит, придет! — заверил Суровцев. — Не такой человек, чтобы обмануть…
   И вдруг понял, что больше не в силах сдерживать себя, задавать косвенные, наводящие вопросы, стараться по выражению глаз, по голосу Веры догадаться, что именно связывает ее со Звягинцевым…
   — Вы… любите его? — спросил он, со страхом ожидая ответа и стараясь не встречаться взглядом с Верой.
   Она пристально поглядела на Суровцева:
   — Почему вы вдруг спрашиваете об этом?
   — Не знаю, — сказал Суровцев. — Просто вы с такой грустью сказали, что он не пришел…
   Вера помолчала. Потом сказала как-то очень просто, без всякого смущения в голосе:
   — Нет, Володя, это не то, что вы думаете. Алеша — просто мой друг, и мне очень хотелось бы его видеть.
   — Тогда еще один вопрос, — уже не сдерживая своего волнения, выпалил Суровцев. — Вы… все же кого-нибудь любите? Вы… ждете кого-нибудь? Да?
   Еще неделю, еще несколько минут назад он и представить себе не мог, что когда-нибудь решится задать Вере подобный вопрос. Но сейчас он как-то разом освободился от тех внутренних оков, которые стискивали его каждый раз, когда встречался с Верой, и только одно желание захватило Суровцева: знать, знать все о ней во что бы то ни стало!
   И вдруг он увидел, как снова изменилось лицо Веры, по нему пробежала какая-то болезненная гримаса, и большие глаза ее внезапно сузились.
   — Вы спрашиваете, люблю ли я кого-нибудь! — отрешенно, но жестко проговорила она. — Да. Люблю. Жду ли? Нет, Володя, я теперь не жду никого.
   Эти слова она произнесла с какой-то подчеркнутой, вызывающей твердостью, точно пыталась убедить в этом не только его, Суровцева, но и самое себя.
   Однако и новое, странное выражение Вериного лица, и то, как она говорила, Суровцев отметил лишь подсознательно. Даже слова: «Да, люблю» — он будто пропустил мимо ушей, потому что главное сейчас заключалось для него в том, что она не ждет никого!
   Он порывисто схватил ее руку и сбивчиво заговорил:
   — Вера, Вера, послушайте!.. Я… Мне хочется сказать… Ну, наверное, я странно, глупо вел себя все эти последние дни… но я не мог… мне хотелось сказать вам… но я не мог… Просто я никогда еще по-настоящему… Вы не сердитесь на меня, нет, не сердитесь?.. — И умолк. Только все крепче и крепче сжимал руку Веры.
   — Не надо, Володя, — тихо сказала Вера и мягким, но решительным движением отвела свою руку. — Я совсем на вас не сержусь. Я все понимаю, и вашей вины нет ни в чем. Но… все, что вы хотите сейчас сказать, не для меня. И больше не будем об этом. Слишком много горя вокруг.
   Она посмотрела на часы и закончила уже обычным, будничным голосом:
   — Уже полчаса прошло после отбоя. Вам надо идти в палату, Володя, идите спать. Спокойной ночи.
   Встала, шагнула к двери и открыла ее.
   Несколько секунд Суровцев сидел неподвижно. Ему казалось, что все, все кончилось, что внутри у него пустота, странная, щемящая пустота. Усилием воли он заставил себя подняться и направился к двери. Ноги не повиновались, казались ему чужими, точно протезы.
   Сдавленным голосом он сказал:
   — Хорошо. Я пойду. Спокойной ночи.

 

 
   Свет в палате был уже выключен. Однако едва Суровцев закрыл за собой дверь, как Савельев окликнул его:
   — Вернулся наконец? Где пропадал?
   — Врач вызывал. На осмотр, — пробурчал Суровцев, не отдавая себе отчета в том, что говорит: какой осмотр в это время! Он откинул одеяло и лег.
   — Темнишь! — с усмешкой проговорил Андрей. — Зря, ночь и без того темная.
   — Отстань!
   Андрей замолчал — очевидно, обиделся.
   Суровцев лежал на спине, стиснув зубы. Щемящее чувство пустоты все еще владело им. «Что это со мной происходит?» — думал он. Согнул в локте перевязанную руку, ощутил тупую боль. И это как бы вернуло его к реальности.
   «Ну что ж, — сказал он себе, — тем лучше. По крайней мере все стало ясно… Да и не люблю я ее вовсе, просто напридумывал себе черт знает что. Раскис от безделья. Теперь все! Ничего не было, и ничего не будет. Она же сказала, что любит кого-то. Значит, все, забыть! Ничего не было…»
   Но чем больше Суровцев старался не думать о Вере, чем чаще повторял про себя: «Все, все! Конец! Отставить!» — тем сильнее одолевали его мысли о ней.
   Любит, но не ждет… Странно. «Я теперь не жду никого», — сказала она. Да, именно так и сказала. Почему?! И где он, этот человек? На фронте? Или уже убит? Да, наверное, убит, поэтому так изменилось лицо Веры, когда он спросил, ждет ли она кого-нибудь…
   Или жив, но забыл о ней, бросил, молчит, не отвечает на ее письма…
   Подумав об этом, Суровцев невольно сжал кулаки, и все его существо наполнилось злобой к этому неизвестному ему человеку. Суровцеву хотелось распространить свою неприязнь и на Веру, которая, видимо, продолжает любить мужчину, и мизинца ее не стоящего. Но заставить себя даже мысленно в чем-то обвинить ее он не мог.
   Наоборот, теперь Суровцеву казалось, что во всем виноват он сам, виноват в том, что полез к ней с навязчивым, сентиментальным разговором, полез в душу, не имея на это никакого права, и к тому же в тот момент, когда перед глазами ее стояла страдающая от голода мать… Как он мог позволить себе это? Как вообще дошел до того, что забыл о своем батальоне, о своих товарищах, которые в это время гибнут там, на левом берегу Невы? Придумал себе черт знает что… Стыдно, позор! Столько горя вокруг… Она была права, когда напомнила об этом. Как она сказала: «Что вы можете знать, лежа на госпитальной койке!»
   Суровцев вспомнил эти слова, и они снова ударили его, как хлыст.
   Он стиснул зубы и резко повернулся на бок.
   — Ворочаешься, капитан? — опять заговорил Савельев.
   — Ты почему не спишь, танкист? — спросил Суровцев, радуясь в душе, что у него появилась возможность отвлечься.
   — А ты? — отозвался в темноте Савельев.
   — Думаю, — сказал Суровцев.
   — Слышу, что думаешь, вот и сам не сплю.
   — Как это ты можешь слышать?
   — А так. Сам не знаю как. Только слышу. Может, помочь думать? Как говорится, взаимная выручка в бою.
   — Мы не в бою, Андрей, — с горечью сказал Суровцев, — мы с тобой больные.
   — Не больные, а раненые, — назидательно поправил Савельев.
   — А, брось! Какая разница. Валандаемся в госпитале, а там бой идет, вот что главное!
   Наступило молчание. Нарушил его Савельев:
   — Слушай-ка, Владимир, я хочу тебя спросить…
   — Спрашивай.
   — Ты «Трех мушкетеров» читал?
   — Че-го?!
   — Ну, «Три мушкетера». А потом «Двадцать лет спустя». Дюма-отец. Их целая семья была, Дюма-отец, Дюма-сын… Французы.
   Суровцев внутренне усмехнулся той серьезности, с которой этот парень объяснял ему общеизвестные вещи.
   — Зря время тратил, — сказал он. — Другие книги надо было читать.
   — А я и другие читал, ты не думай! — ответил Савельев. — Не о том речь. Я тебя спросить хочу, почему это люди в старину так странно сражались?
   — Как это странно?
   — Ну… благородно, что ли. «Защищайтесь, маркиз, где ваша шпага, я жду!..» — произнес Савельев театральным тоном. — Людей, правда, много без толку убивали. Но в честном бою. Безоружного не били. Лежачего — тоже. Ты как полагаешь: остервенели, что ли, люди с тех пор?
   — Ты про классовую борьбу что-нибудь слышал? — иронически спросил Суровцев, снова поворачиваясь на спину.
   — У меня, капитан, батька Зимний брал, если хочешь знать, — обиделся Андрей. — «Ленин в Октябре» смотрел?
   — Ну, видел.
   — Так вот, там ошибка допущена. Помнишь, когда «временных» арестовывают? Так вот среди тех, кто к ним в залу вошел, и мой отец был. Это факт. Надо было одного из артистов под батю загримировать, если по правде. Я ему, как картина вышла, говорил: письмо на «Мосфильм» напиши. А он смеется. На пенсию, говорит, уйду, тогда начну письма строчить. А сейчас, говорит, времени нет. Словом, как сказал поэт, сочтемся, мол, славою, люди свои…
   — Ну, а к чему ты весь этот разговор затеял? — спросил Суровцев.
   — А вот к чему. Как в кровать лягу, свет погашу, так и думаю: что же это такое делают фашисты проклятые?! Ни женщин не щадят, ни детей, ни стариков! Ты знаешь, капитан, что мне по ночам снится? Фашисты ползут, тьма-тьмущая, и все на меня. А я в танке. Полный вперед, прямо на них, и хрясь, хрясь, хрясь!.. Как саранчу давлю, только звук слышу — хрясь, хрясь… И не жалко нисколько — не люди они, выродки!..
   — Ничего ты в танке на ходу не услышишь, — угрюмо заметил Суровцев.
   — Так это ж во сне!
   И вдруг Суровцев рывком сбросил одеяло, сел на постели и возбужденно сказал:
   — Слушай, Андрей, давай уйдем отсюда!
   — Чего? — переспросил Савельев.
   — Уйдем давай, говорю! — взволнованным шепотом повторил Суровцев. — Я в свою часть, а ты на завод! Хватит нам тут прохлаждаться!
   — Так не выпустят же! — с сомнением проговорил Савельев, тоже понижая голос.
   — А мы и спрашиваться не будем, не в тыл куда-нибудь драпаем, а на фронт!
   Он нащупал край кровати Савельева, пересел на нее и, сжав рукой голое плечо Андрея, торопливо продолжал:
   — Ты пойми, ведь в городе голод начинается. А мы здесь лежим пузом кверху! Вместо того чтобы врага бить, лежим, жрем, народ объедаем! Я тебе всерьез говорю: давай уйдем!
   — В пижамах, что ли?
   — Зачем в пижамах? Я свое обмундирование получу, ты тоже, в чем доставили сюда, в том и уйдешь.
   — А кто даст-то? Ты вон погулять на улицу просился — вернули тебе твое обмундирование?
   — Погоди, не тараторь, — сказал Суровцев и вытер ладонью пот, выступивший на лбу, — это все продумать надо! Скажем так, я молчу, чтобы подозрения не было, а ты завтра врачу говоришь, что просишь свое барахлишко хоть на час выдать, — в палисадничек наш выйти, воздуха свежего глотнуть, иначе, мол, не можешь, задыхаешься здесь… Или нет, еще лучше, записку будто тебе передали — я ее мигом сочиню, — что в такой-то, мол, день и час отец твой или мать к госпиталю подойдут…
   — Отец мой еще летом в ополчение ушел, — хмуро проговорил Савельев, — а мать в эвакуации…
   — Ну, девушка, скажешь, любимая подойдет. Есть у тебя девушка?
   — Допустим…
   — Ну вот! От нее и будет записка.
   — А кто, скажут, передал?
   — Тьфу ты черт! — рассердился Суровцев. — Какое это имеет значение! Да и кто будет проверять. На бойца какого-нибудь, который завтра выпишется, свалим. Он, мол, перед самой своей выпиской и передал. А?
   Внезапно созревший план захватил Суровцева. Лицо его лихорадочно горело, сердце стучало, как метроном во время обстрела.
   — Слушай, — воскликнул он, — ведь это позор: два уже фактически здоровых мужика валяются на белых простынях, в то время как кругом гибнут люди! Сам говорил, что танки собрать надо и на фронт! А меня батальон ждет!
   — Так уж и ждет, — иронически протянул Савельев. — Наверно, давно другого командира назначили!
   — Это ты брось! У меня там друг, комиссар, он не допустит, чтобы батальон у меня отняли. Временно кто-нибудь замещает.
   Суровцев сознавал, что говорит глупости, что никто не разрешит, чтобы батальон хотя бы час оставался без командира, но представить, что его батальоном командует какой-нибудь новый человек, он действительно не мог.
   — А впрочем, — сказал он, — там, на месте, разберусь! Мне бы только до КП дивизии добраться!
   — Думаешь, сумеем удрать? — все еще сомневался Савельев, но в голосе его уже звучала надежда, и Суровцев понял: Андрей — с ним, в душе он уже согласен, нужно совсем немного, чтобы убедить его окончательно.
   — Пробьемся! — убежденно сказал Суровцев. — Только ты сыграть сумей! Записку, мол, от любимой девушки получил, жизни мне не будет, если не выйду с ней встретиться, спать перестану, лекарства глотать откажусь!
   — Послушай, капитан, — приподнимаясь на постели, сказал Савельев, — ну я, допустим, записку получил, а ты-то как? Тебя-то почему на улицу выпустят?
   — А я как твой друг и верный товарищ! С лестницы тебе подсоблю сойти, обратно подняться помогу и вообще без присмотра не оставлю. Словом, уж сумею увязаться, без меня не уйдешь!
   Некоторое время Савельев молчал. Потом рывком сел на кровати, схватил Суровцева за руку и чуть не в голос крикнул:
   — А ведь это здорово! Ведь меня же на заводе ждут, там каждый человек на учете! Слушай, а может, плюнуть на всю эту комедь, прямо вот так взять сейчас и уйти, в коридоре пусто…
   — Не дури, — строго сказал Суровцев, — в пижаме на мороз пойдешь, да? Так вот, Андрей Савельев, я тебе теперь «товарищ капитан», а ты мне «младший лейтенант». И слушай мою команду. Считай, что с этой минуты мы в строю.
   — Есть!
   — И не кричи! А теперь давай-ка спать. Выспимся как следует и начнем операцию.
   Суровцев лег на свою кровать, плотно закрыл глаза и попытался уснуть. Но сон не шел. Андрей уже спокойно посапывал, а Суровцев все ворочался.
   «До Финляндского доберусь на трамвае, — размышлял он, — а там пристроюсь к какому-нибудь эшелону или на товарняке до Осиновца или хоть до Всеволожской. А оттуда до Невской Дубровки рукой подать, проголосую — и на любой машине, а нет — так пешком: десяток километров чепуха!» О том, что без документов его наверняка задержат по дороге, Суровцев сейчас просто не думал.
   Представил себе, как увидит Пастухова, командиров рот, и на сердце его стало так хорошо и радостно, как ни разу не бывало за все эти дни, проведенные в госпитале.
   «Завтра, завтра, завтра!» — мысленно повторял он…


11


   Все разрешилось гораздо проще, чем предполагал Суровцев.
   Еще рано утром он, раздобыв в соседних палатах несколько листков бумаги и конверты, сочинил адресованное Савельеву письмо, в котором некая девушка по имени Валя умоляла «горячо любимого Андрюшу» выйти к воротам. Положил написанное в конверт, надорвал его и терпеливо стал ждать появления доктора Волкова.
   Но использовать письмо не пришлось.
   В тот день Волков почему-то не вышел на работу, и вместо него обход делал главврач госпиталя Осьминин.
   Он был крайне озабочен, потому что только вчера вечером присутствовал на заседании в Ленсовете, где узнал, что из-за недостатка рабочей силы и гужевого транспорта октябрьский план заготовки дров выполнен немногим больше чем на один процент, а потому в городе вводится строжайший режим экономии топлива.
   Практически это означало, что электроэнергией, и то в весьма ограниченных пределах, разрешается пользоваться лишь на заводах, выпускающих оборонную продукцию, в зданиях Смольного, Главного штаба, в отделениях милиции, райкомах партии и райисполкомах, в штабах МПВО, на Главном почтамте и телефонной станции, в лечебных учреждениях.
   Таким образом, перед госпиталями вставал ряд новых проблем. Уже сейчас температура в палатах редко поднималась выше десяти градусов, а свет включался лишь перед отбоем. В перспективе же было дальнейшее снижение температуры в помещениях, прекращение работы прачечной, выключение стерилизаторов, потребляющих большое количество электроэнергии. Нужно было думать о том, как теперь освещать операционную…
   Всем этим были заняты мысли Осьминина, когда он обходил палаты вместо Волкова, слегшего в постель то ли вследствие хронического переутомления, то ли от простуды, то ли от недоедания, или от всего, вместе взятого.
   Суровцев заметил, что главврач чем-то крайне озабочен, и ему стало просто неловко морочить Осьминину голову письмом. Единственное, на что Суровцев решился, — это жалобным голосом заявить, что еще вчера доктор Волков разрешил ему и Савельеву прогулку.
   Осьминин, не вдаваясь в подробности и видя, что оба раненых на ногах и передвигаются по палате совершенно свободно, мельком заглянул в истории болезни и коротко приказал сопровождавшей его сестре:
   — Выдать одежду! — И добавил, уже обращаясь к Суровцеву: — Только руку держать на перевязи!
   За полчаса до положенной по правилам внутреннего распорядка прогулки санитарка тетя Паша, с трудом ходившая на опухших ногах, принесла в охапке одежду — военную и гражданскую — свалила ее на кровать Савельева.
   Таким образом, Суровцев получил свои сапоги, брюки и шинель, ту самую, которой его укрыли на ПМП перед эвакуацией в Ленинград. Хуже было с гимнастеркой. Старая, командирская, из тонкой диагонали, оказалась непригодной, поскольку левый рукав ее превратился в клочья, на которых засохли сгустки крови. Суровцеву выдали чью-то чужую, хлопчатобумажную с сержантскими треугольниками в петлицах, а вместо фуражки, потерянной еще в бою, — пилотку.
   О том, как странно будет он выглядеть в шинели без ремня и летней пилотке, Суровцев в эти минуты не думал. Охваченному желанием как можно скорее покинуть госпиталь, ему казалось, что, как только вырвется из этих стен, все дальнейшие проблемы решатся сами собой.
   Поспешно, с помощью Савельева, переодевшись, он сунул руку в карман шинели, с удовлетворением нащупал там какую-то мелочь — несколько монеток, которые, несомненно, пригодятся в трамвае, и теперь нетерпеливо смотрел на одевающегося Андрея. Тому дали чьи-то брюки, ватник, ушанку и стоптанные полуботинки без шнурков.
   — Ну, к броску готов, младший лейтенант? — спросил Суровцев.
   — Порядок в танковых войсках! — с затаенным волнением бодро ответил Савельев. — Выходим на рубеж атаки.
   Уже взявшись за ручку двери, он обернулся и увидел, что Суровцев не двигается с места.
   — Подожди! — каким-то странным, внезапно изменившимся голосом произнес Суровцев.
   — Ты… чего, капитан? — удивился Савельев.
   Но Суровцев стоял, точно оцепенев. Тихо повторил:
   — Подожди…
   — Руку схватило, что ли? — участливо спросил Савельев.
   Но рука, которую Суровцев дисциплинированно положил на перевязь, у него не болела. Дело было совсем в другом. Почему-то только сейчас, когда ему предстояло выйти из палаты, сделать последние десятки шагов по коридору и спуститься вниз по лестнице, он вдруг вспомнил о Вере. Только сейчас Суровцев понял, что никогда больше не увидит ее.
   Он стоял в нерешительности, не обращая внимания на нетерпеливо глядевшего на него Андрея. И не знал, что делать. Попрощаться с Верой так, чтобы не насторожить ее, Суровцеву было трудно, а малейшее подозрение разрушило бы весь их план.
   Он убеждал себя в необходимости идти, немедленно уходить из госпиталя, но не мог заставить себя сделать ни шагу.
   — Ты идешь наконец, капитан?! — сердито спросил Савельев.
   Но Суровцев уже понимал, что уйти, не повидав Веру, не в силах.
   — Подожди, я сейчас! — пробормотал он и быстро вышел из палаты.
   В коридоре все было как обычно: медленно прогуливались выздоравливающие, бросая завистливые взгляды вслед тем, кому уже разрешалось выходить на улицу; сновали сестры, держа в руках круглые эмалированные кипятильники, в которых позвякивали шприцы, иглы и пинцеты…
   Но Веры в коридоре не было.
   «Где она?» — думал Суровцев, рассеянно здороваясь со знакомыми ранеными и сестрами.
   Он прошел до конца коридора — до расположенных друг против друга «ординаторской» и «сестринской», заглянул в полуоткрытые двери, но Веры не было и там.
   «Что ж делать, как быть?!» — спрашивал он себя, уже понимая, что не покинет госпиталь, пока не повидается с Верой. Повернулся и быстро пошел обратно, заглядывая поочередно в каждую палату. Веры не было нигде.
   Внезапно мелькнула мысль: «В любую минуту могут объявить воздушную тревогу, и тогда выход из госпиталя для больных будет немедленно закрыт». Он почти побежал к «курилке», убедился, что метроном не включен, из репродуктора доносились звуки музыки, снова окинул взглядом длинный коридор… Веры не было видно.
   «Все! — мысленно произнес Суровцев. — Надо уходить».
   Он направился к своей палате за ждущим его там Савельевым. И тут увидел медсестру Олю. Она шла навстречу, толкая перед собой передвижной столик с медикаментами.
   — А где Вера? — спросил ее Суровцев.
   — Вера? — замедляя шаги, переспросила Оля. — Она с утра домой поехала. Отпросилась. С матерью ее плохо.
   Смысл Олиных слов не сразу дошел до него. Вначале он уловил только, что Веры нет в госпитале, и неожиданно для себя почувствовал даже облегчение оттого, что тягостная, как он предчувствовал, встреча не состоится, и притом не по его вине. Но в следующую минуту Суровцев осознал, почему именно ушла Вера: ее матери плохо, может быть, она умирает!.. Хотел расспросить Олю поподробнее, обернулся, но та уже удалялась со своим поскрипывающим колесиками столиком.
   Суровцев мгновенно представил себе Веру такой, какой видел ее в последний раз, вспомнил ее глаза, полные невыплаканных слез, и ему захотелось остаться…
   Он стоял посреди коридора, глядя в спину медленно удалявшейся Оле, и вдруг почувствовал, что на плечо его легла чья-то рука.
   Суровцев вздрогнул, обернулся и увидел Савельева.
   — Ты что, капитан, шутки шутишь? — зашептал Андрей. — Через тридцать минут из дверей не выпустят!
   Только сейчас Суровцев вернулся к действительности. Он торопливо откинул полу шинели и вытащил из брючного кармана часы. Было уже половина четвертого, в четыре кончалось время прогулки.
   «Что делать? — подумал он. — Остаться?..» Но нет, остаться он не мог. Всем существом своим Суровцев уже снова рвался туда, на волю, к фронту…
   Решение пришло внезапно.
   — Иди к выходу, — сказал он Андрею, — через две минуты догоню. — И бросился в свою палату.
   Войдя в комнату, он открыл тумбочку, схватил лежавшие там конверты, бумагу и огрызок карандаша, присел на кровать и несколько мгновений сосредоточенно смотрел на листок бумаги.
   Потом написал:
   «Милая Вера! Мне только что сказали, что вашей маме стало хуже. Хочу верить, что все обойдется благополучно. Крепитесь! Вы сами сказали: „Слишком много горя вокруг…“ А мы с Савельевым решили уйти, так что пусть о нас не беспокоятся. Мне хотелось увидеть вас напоследок, но потом я подумал, что, может быть, так даже будет лучше. Видеть ваши глаза и говорить неправду я бы не смог. Прощайте. Спасибо за все. Хотел бы сказать что-то еще, но после вчерашнего разговора понимаю, что это ни к чему. Прощайте. Владимир».
   Поставил точку, подумал мгновение и приписал:
   «А он вернется. Ждите!»
   Не перечитывая написанного, Суровцев вложил листок в конверт, тщательно заклеил его, крупными буквами написал: «Вере Королевой» — и положил конверт под подушку.
   Савельев ждал его на лестнице.
   — Да что с тобой происходит, капитан? — уже не скрывая своего возмущения, воскликнул он, едва Суровцев появился на лестничной площадке.
   — Знать много будешь, состаришься быстро, — обрезал Суровцев. — Записку госпитальному начальству оставил, а то подумают, что мы пропали, — назидательно добавил он. — О людях надо заботиться, вот что!

 

 
   Они спустились по черной лестнице в садик, расположенный позади госпиталя; этот обнесенный железной оградой небольшой садик предназначался для прогулок выздоравливающих.
   Шел редкий, легкий снег. Он падал на уже промерзшую жесткую землю — зима в этом году была очень ранней, — оседал на голых сучьях деревьев.
   По тропинке вдоль ограды бродили другие раненые, вышедшие на прогулку. Было холодно, дул ветер, и гуляющие подняли воротники своих шинелей, однако никто не уходил обратно; после долгого лежания на больничной койке люди дорожили каждым глотком свежего воздуха.
   Ворота в железной ограде были полуоткрыты, их никто не охранял; раненые знали, что выходить на улицу, точнее, в тупичок строго запрещается.
   В эти ворота и должны были незаметно прошмыгнуть Суровцев с Савельевым, а потом пройти сотню-другую шагов по переулку. После этого они уже оказались бы, так сказать, на свободе, вне пределов досягаемости.
   Разрабатывая утром план действий, они продумали весь маршрут. Переулками нужно было выбраться на проспект Карла Маркса и дойти до пересечения с Боткинской улицей. Там пути их расходились: Суровцеву надо было свернуть налево и пешком или на трамвае добраться до Финляндского вокзала, а Савельеву — идти направо, к улице Куйбышева, и потом, тоже на трамвае, ехать к Нарвской заставе.
   Единственно, что вызывало опасение, — это возможность встречи с патрулями, поскольку ни у Суровцева, ни у Савельева никаких документов не было. Однако оба полагали, что сумеют добраться до места задолго до комендантского часа и у патрулей не будет повода их останавливать.
   Суровцев посмотрел на часы. Было без десяти четыре. Он впал, что ровно в четыре выходит дежурный врач и объявляет об окончании прогулки. Часть гуляющих уже направлялась к дверям.
   — Приготовились!.. — шепотом скомандовал Суровцев.
   Они медленно приближались к воротам. У самых ворот остановились. Савельев вынул из кармана пачку «Беломора», вытащил папиросу и стал чиркать спичками, делая вид, что никак не может закурить на ветру. Суровцев заслонял его от ветра, украдкой поглядывая по сторонам.
   Выждав момент, когда никто в их сторону не смотрел, Суровцев подал новую команду:
   — Пошли!
   Они проскользнули в ворота и устремились налево по переулку. Суровцев напряженно прислушивался. Но никто не кричал им вслед, не пытался их остановить. Первый этап «операции» прошел благополучно.