Он говорил все это небрежно, слегка сердясь на мою непонятливость.
   «Что он такое говорит?.. Что он такое говорит? — мысленно повторяла я. — Справку… устроить?..»
   — Какую справку? От кого? — тихо спросила я.
   — Да что с тобой, Вера, ты не понимаешь элементарных вещей! Наплевать — какую и от кого! Лишь бы была подпись — любая закорючка и печать! Бумажка, которая даст нам возможность еще три-четыре дня пробыть вместе! Неужели в этом твоем госпитале не найдется врача, который пошел бы тебе навстречу?
   «Любая закорючка и печать… Любая закорючка и печать…» — Тупо твердила я про себя.
   — Ну что ты смотришь на меня, как кролик на удава? — на этот раз уже с нескрываемым раздражением сказал Анатолий.
   — Толя, ведь сейчас война!
   — На войне я, а не ты! — крикнул он. — Нечего учить меня политграмоте!
   Мне показалось, что невидимые в полумраке стены комнаты медленно надвигаются на меня. Наконец я взяла себя в руки и проговорила медленно, потому что каждое слово стоило мне огромных усилий:
   — Нет, Толя, на войне все мы. И то, что ты придумал, сделать невозможно. Любой наш врач, если бы я обратилась к нему за такой справкой, просто не стал бы со мной разговаривать. Он… просто выгнал бы меня.
   — Какое ханжество! — воскликнул Анатолий.
   Он вскочил с дивана и стал быстро шагать взад-вперед не комнате. Потом остановился против меня и сказал отчужденно:
   — Все понятно. Твой копеечный престиж тебе дороже, чем возможность побыть со мной еще какие-то несчастные три дня. Хорошо! Вспомни об этом, если именно в эти три дня я… меня…
   Губы его дрогнули, он отвернулся.
   Я бросилась к нему, обхватила его плечи.
   — Нет, Толенька, нет!.. Я же люблю тебя. Я готова сделать для тебя все — голодать, холодать, пойти вместо тебя на фронт, если бы это было возможно!.. Но то… то, что ты сказал, этого нельзя делать! Нам будет потом стыдно — и мне и тебе! Ведь блокада скоро будет прорвана и…
   — Перестань! — крикнул он, сбрасывая мои руки. — Не повторяй газетные передовицы! Я думал о тебе каждую минуту. Я готов был бы пойти за тебя под пули, на смерть, а ты…
   Он умолк, тяжело дыша.
   — Хорошо, — сказал Анатолий. — Я скажу тебе всю правду. Рею, до конца. Наш стройбат в ближайшие три-четыре дня переводят. Я узнал об этом случайно. Знаешь куда? На Невский «пятачок»! Ты слышала когда-нибудь это название? Это верная смерть! Смерть — это слово ты понимаешь?! Мне нужно выждать. Выждать три-четыре дня!.. Что, ты и теперь будешь читать мне газетные прописи?!
   — Но… тебе же все равно придется… — начала было я.
   — Ничего не придется! Со справкой из госпиталя я просто явился бы потом в комендатуру, и никто бы про мой батальон даже не вспомнил. Послали бы в первую подвернувшуюся часть, и все. Впрочем…
   Он махнул рукой и снова стал нервно ходить по комнате.
   — «Невский пятачок»… — повторила я. — Об этом месте я знаю. Недавно туда сбежал из нашего госпиталя один командир. Капитан Суровцев. Раненый. Сбежал, не долечившись.
   — Зачем ты мне это говоришь? — опять закричал Анатолий. — Хочешь попрекнуть своим героем? А я не герой! Не герои! — по слогам выкрикнул он. — Я готов воевать, но идти на верную смерть не хочу!
   Странное дело!.. Чем громче он кричал, тем спокойнее становилась я. Холодное, странное, непривычное спокойствие…
   — Толя, послушай меня, — сказала я. — Ты думаешь о будущем? Ну, о том, что будет после войны?..
   — Будут жить те, кто выживет, — не оборачиваясь, бросил он.
   — Ты думаешь о том, — продолжала я, — что скоро прорвут блокаду? Именно там, на Невском «пятачке»! И все будут радоваться, все будут счастливы… А ты… как ты сможешь смотреть в глаза людям? Смотреть, зная, что…
   — Прорвут блокаду? Там? — переспросил Анатолий и истерически рассмеялся. — Это ты тоже вычитала в газетах? Хорошо! Тогда почитай другое!
   Он стал шарить в карманах брюк, вытащил оттуда какую-то бумажку и бросил ее на стол.
   — На, возьми почитай!
   Я взяла сложенный в несколько раз листок, развернула его, поднесла к открытой дверце печки и при свете догорающих книжек прочла:
   «Женщина Ленинграда! К тебе обращается немецкое командование. Миллионная немецкая армия плотным кольцом окружила Ленинград. Вы отрезаны от мира. Вы обречены. Страшный голод вошел в твой город. Пожалей же своих детей, бедная, исстрадавшаяся мать, пожалей их! Требуй от властей немедленной сдачи города немецкой армии. Сопротивление бесполезно. Если ты не сдашь город, на твоих глазах умрут твои дети, умрет твой муж, умрешь ты сама. Пожалей же своих детей. Сдавайся!»

   Это была одна из тех гнусных листовок, которые немцы разбрасывали с самолетов над Ленинградом.
   Я внимательно прочла листовку, перечитала еще раз. Потом бросила ее в печку. Посмотрела, как бумага вспыхнула, почернела и стала, точно в конвульсиях, коробиться, превращаясь в пепел.
   Повернулась к Анатолию. Он стоял неподвижно, следя за каждым моим движением.
   — Уходи! — сказала я.
   — Но я же не верю в это! — испуганно проговорил Анатолий. — Я просто хотел показать тебе…
   — Уходи! — повторила я.
   — Это же глупо! — неожиданно визгливым голосом воскликнул он. — Я просто поднял этот листок на улице…
   — Уходи! — в третий раз повторила я.
   Что я могла сказать ему еще? Что боялась встречи с ним, потому что любила его? Боялась, чтобы его чистые руки не прикоснулись к моему телу, оскверненному липкими, потными руками немецких солдат? Что я могла страшиться чего угодно — что он разлюбит меня, отвернется, найдет другую?.. Но только не этого! Только не того, что я услышала от нега сейчас…
   Я подумала о Суровцеве, о моем последнем разговоре с ним. Представила себе, как он, влекомый неодолимым желанием быть там, где бьются его товарищи, на этом страшном Невском плацдарме, уходит из нашего госпиталя. И последние слова той его записки тоже вспомнила: «А он вернется!»
   Вот он и вернулся… Я с ненавистью посмотрела на Анатолия.
   Он как-то неуклюже потоптался на месте, потом стал надевать шинель. Долго не мог попасть в рукав. Наконец оделся в пошел к двери.
   — Забери свой мешок, — сказала я. — И это. То, что лежит на столе.
   Анатолий обернулся.
   — Отдай матери, — глухо сказал он.
   — Она не будет этого есть. И я не буду. Никто не будет. Возьми.
   Он все еще стоял у двери.
   Тогда я схватила со стула его вещмешок и стала, не глядя, бросать туда остатки еды со стола. Потом швырнула мешок в порогу.
   — Забирай!
   Анатолий взглянул на меня, на мешок, поднял его за лямку.
   — Иди! — снова сказала я и отвернулась.
   За спиной у меня открылась и захлопнулась дверь…


15


   Хмурым ноябрьским утром в кабинете Васнецова собрались секретари ленинградских райкомов партии и комсомола. Одетые в армейские шинели, в ватники, перепоясанные ремнями, отягощенными кобурами с пистолетами, исхудавшие, однако чисто выбритые, они молча расселись на расставленных рядами стульях.
   В Смольном было относительно тепло — там продолжало работать центральное отопление, но уже привыкшие к тому, что повсюду их преследует холод, люди не раздевались, да и сам Васнецов был в накинутой на плечи шинели.
   Рядом с Васнецовым у торца письменного стола устроился Павлов. Он сидел, сосредоточенно уставившись в раскрытый блокнот. И все, собравшиеся в комнате, с настороженным ожиданием переводили взгляды с секретаря горкома на уполномоченного ГКО по продовольствию. Одно присутствие здесь Павлова означало, что разговор будет касаться продовольственного вопроса, который с каждым днем становился все более острым.
   Васнецов, в свою очередь, внимательно вглядывался в знакомые лица, так изменившиеся за последние недели. Ему хотелось определить степень усталости этих людей, понять, каким запасом прочности они обладают, где предел возможности выдержать новые испытания. Именно предел возможности, потому что в их готовности отдать делу защиты родного города не только все свои силы, но и саму жизнь Васнецов не сомневался.
   Многократно воспроизведенный в художественных произведениях и кинофильмах клочок бумаги с лаконичной надписью: «Райком закрыт. Все ушли на фронт» — со времен гражданской войны стал символом того, что коммунисты в любой схватке с врагами Страны Советов всегда на передовой линии огня. Но сейчас никто не мог, не имел права закрыть райком партии или комитет комсомола, хотя каждый из горкомовских и райкомовских работников, от секретарей до рядовых инструкторов, готов был покинуть свой кабинет, чтобы защищать Ленинград с винтовкой в руках.
   Перед собравшимися у Васнецова людьми стояли сложные задачи. Ведь они возглавляли тысячи коммунистов и комсомольцев осажденного города.
   Большое число промышленных предприятий Ленинграда было уже эвакуировано на восток. А рабочие, которые остались в городе, взвалили на свои плечи двойную, тройную ношу — они не только не снизили, но даже увеличили выпуск оборонной продукции.
   С тех пор как враг начал обстреливать город, в особо трудном положении оказались заводы, расположенные у южной окраины. Линия фронта проходила в нескольких километрах от них. С помощью специалистов из штаба фронта заводские территории были хорошо укреплены. Но и после того, как немцев удалось остановить, работа на этих заводах была связана с серьезным риском для жизни, так как они обстреливались особенно интенсивно.
   Городской комитет партии принял решение рассредоточить предприятия, находившиеся в южной части Ленинграда, перевести двадцать восемь фабрик и заводов — целиком или частично — в северную часть города. В кратчайший срок необходимо было построить новые цехи, разместить общежития, организовать столовые. Чтобы осуществить все это, требовалось мобилизовать — в который уже раз! — тысячи людей, и, как всегда, в первую очередь коммунистов и комсомольцев.
   Ночь, в особенности если она была безлунной и вражеские самолеты не летали, становилась страдной порой. Именно ночью перевозилось и монтировалось заново заводское оборудование.
   Это было очередным испытанием для руководителей ленинградских коммунистов и комсомольцев. Они его выдержали. И вот теперь эти люди сидели у Васнецова, бледные, с покрасневшими от бессонницы глазами, мысленно прикидывая: о чем пойдет речь сегодня?..
   О зимнем обмундировании для армии?.. Да, этот вопрос все еще оставался не решенным до конца, хотя все пошивочные мастерские, меховые и обувные фабрики города давно переключились на работу для армии.
   О топливном кризисе?.. Но уже две тысячи комсомольцев, стоически перенося голод и холод, валили деревья в Парголовском и Всеволожском лесах, одновременно прокладывая просеки, чтобы подвезти заготовленные дрова к железной дороге.
   О строительстве автотрассы от Заборья до Новой Ладоги? Но и туда уже были посланы сотни коммунистов и комсомольцев…
   Размышляя о том, какие новые задачи поставит перед ними партия, люди не спускали настороженных, тревожных взглядов с уполномоченного ГКО.
   Как обстоит дело с продовольствием? Что будут есть ленинградцы завтра? Этот вопрос был самым тревожным.
   Васнецов, постучав карандашом по стеклу на письменном столе, хотя в кабинете и без того было тихо, объявил:
   — Слово для сообщения имеет товарищ Павлов.
   Павлов встал, кажется с трудом оторвав взгляд от своего блокнота, и только теперь оглядел собравшихся.
   — Товарищи, я не так давно вернулся с Большой земли, из пятьдесят четвертой армии, — сказал он. — Излагать в подробностях, что там происходит, не моя задача. Скажу лишь, что враг рвется к Волхову. А ведь вы знаете, наверное, — продовольственные грузы в Ленинград шли до сих пор через станцию Волхов с последующей перевалкой на пристань Гостинополье. И в Гостинополье скопилось… — Павлов поднес к глазам свой блокнот, — двенадцать тысяч тонн муки, полторы тысячи тонн крупы, тысяча тонн мяса и жиров…
   Люди как зачарованные слушали эти, такие, казалось бы, обыденные слова: «мука», «жиры», «мясо», «крупа», «двенадцать тысяч тонн», «полторы тысячи тонн». На собравшихся здесь они действовали, как мираж на путника, умирающего в пустыне…
   — Перед нами встала неотложная задача, — продолжал Павлов, — спасти эти грузы, быстро перебросить их из Гостинополья на берег Ладоги, с тем чтобы потом доставить все в Ленинград. — Павлов положил блокнот на стол. — Это была трудная задача, товарищи. От Гостинополья до Новой Ладоги примерно тридцать пять километров. Продукты перевозили на грузовиках, сплавляли по Волхову баржами. И все это под непрерывной бомбежкой. Без самоотверженной помощи бойцов пятьдесят четвертой, а также речников и моряков справиться с таким делом в течение нескольких дней было бы невозможно. Но сегодня я могу сообщить вам, что дело сделано. Все названные мной запасы продовольствия находятся уже в Новой Ладоге, хорошо замаскированы, и, как только озеро замерзнет, мы начнем переправлять их в Ленинград!.. У меня все.
   Все подавленно молчали. Мираж, только что возникший перед их воспаленным взором, исчез. Продовольствие имелось, но… оно было недосягаемо.
   — Товарищи, — заговорил Васнецов. — Мы попросили Дмитрия Васильевича проинформировать вас об этом, чтобы вы знали: то тягчайшее положение, в котором сейчас находится население города, временно. Ваша задача — всеми доступными вам средствами, в первую очередь, разумеется, через пропагандистскую сеть, довести услышанное здесь до сведения каждого ленинградца. Мы, естественно, не можем написать в газетах, что в Новой Ладоге сосредоточены продовольственные запасы, — это было бы услугой врагу, его авиации. И вас прошу в беседах с населением не называть никаких географических пунктов. Но о главном — о том, что страна о нас помнит, что продовольствие имеется и будет переброшено в Ленинград, как только замерзнет Ладога, люди должны знать. Это особенно важно теперь, потому… — Васнецов запнулся, точно слова неожиданно застряли у него в горле. Он оперся руками о стол и, подавшись вперед, закончил: — Потому важно, товарищи, что мы вынуждены в четвертый раз снизить населению нормы выдачи по карточкам…
   …В Ленинграде начинался голод. Все чаще люди падали, теряя сознание, на улице, в квартирах, у станков. Дистрофия — вот диагноз, который ставили врачи.
   Не хватало не только хлеба насущного, недоедали не только люди. Голодали электростанции, котельные, автотранспорт. Их тоже нечем было кормить: к концу подходили запасы топлива. Вполнакала горели электрические лампочки, перед тем как погаснуть окончательно.
   Постепенно пустел и знаменитый Кировский завод.
   С первых дней войны он поставлял не только Ленинградскому, но и другим фронтам тяжелые танки «КВ», полковые пушки. Но теперь казалось, что уже совсем немного крови осталось в артериях и венах этого еще совсем недавно могучего организма. Да и она медленно, но неумолимо вытекала капля за каплей…
   Из многотысячного коллектива, кировцев продолжала трудиться в Ленинграде лишь небольшая его часть. Уже не первый месяц сражались на фронте кировцы-ополченцы. Многие сотни кировцев дрались с врагом в составе кадровых соединений Красной Армии. Уехали на восток, сопровождая наиболее ценное оборудование, тысячи рабочих и инженеров, чтобы построить в далеком Челябинске гигантский завод, способный обеспечить потребности фронта в тапках.
   А те, кто остался у станков на старом заводе — легендарном «Красном путиловце», каждую минуту ждали сигнала тревоги, готовые взять в руки винтовки, сесть в танки, занять места у пулеметов и отразить попытку противника прорваться на заводскую территорию.
   Постепенно производство новых танков и пушек стало свертываться. Завод перешел на ремонт искалеченных машин и орудий, доставляемых с фронта.
   Все чаще происходили перебои в подаче электроэнергии. Бездействовала канализация. Все медленнее передвигались по заводской территории люди, с трудом переставляя опухшие от недоедания ноги. И только обстрел завода продолжался с той же силой, что и в первые недели блокады. Снаряды рвались на заводском дворе, в цехах, на улице Стачек.
   Некоторые цехи и отделы перевели в северную часть города, но основную часть завода перебазировать было невозможно.
   Литейщики, котельщики, рабочие заводской электростанция и во время обстрелов были вынуждены оставаться на своих местах, чтобы обеспечить непрерывность производства. И часто гибли, несмотря на то что вблизи их рабочих мест существовали надежные убежища.
   …На Кировский приехал Васнецов. Он провел короткое совещание с руководителями завода, обошел несколько цехов и поздно вечером, мрачный, подавленный тем, что ему довелось увидеть, пришел в партком, где в это время дежурил Иван Максимович Королев.
   Королев сидел за столом в брезентовой куртке, под которой угадывался ватник, в валенках, в шапке-ушанке. Горло его было замотано то ли широким кашне, то ли каким-то женским пуховым платком. На столе горела керосиновая лампа. У стены на полу стоял пулемет.
   Железная печурка с трубой, выведенной наружу через отверстие, прорубленное в забитом досками окне, уже остыла.
   — Ну здравствуй, Максимыч! — сказал Васнецов.
   Королев протянул ему руку в перчатке.
   — Здорово, Сергей Афанасьевич! — ответил он. И добавил с невеселой усмешкой: — Прости, не встаю. Силы экономлю.
   Васнецов тоже присел у стола, снял перчатки, подул в замерзшие руки и, кивнув на лежавшие возле печки мелко напиленные поленья, сказал:
   — Холодно у вас тут! Дрова есть, отчего не подтопишь?
   — По норме расходуем, — сказал Королев. — Я свое уже израсходовал. О сменщике думать должен. Ты давай гляди на дрова, теплей будет, — снова невесело усмехнулся он.
   — Трудно, Максимыч? — тихо спросил Васнецов. — Ладно, не отвечай, сам все вижу.
   — С какими вестями прибыл, товарищ Васнецов? Как на фронте?
   — Идут бои…
   — Вона! — на этот раз уже со злой усмешкой произнес Королев. — А я-то думал, что война кончилась, только нам о том сказать забыли! Может, еще добавишь, что «на всех направлениях»? Как в газетах?
   — Могу и конкретнее. У Невской Дубровки бои не затихают. Это в кольце. А по ту сторону еще труднее. Враг рвется в Волхову.
   — Значит, надежды на прорыв… никакой?
   — Если смотреть правде в лицо…
   — Ты это «если» для дошкольных ребят оставь, товарищ Васнецов. В парткоме Кировского можно говорить без всяких там «если».
   — Хорошо. Думаю, что в ближайшее время на прорыв блокады рассчитывать трудно.
   — За что же люди-то гибнут?
   — Не один Ленинград в Советской стране, Максимыч. Москва под угрозой, сам знаешь. Надо сковать врага здесь.
   — Как в басне про медведя? Кто кого сковывает-то?
   — Мы сковываем, Максимыч, мы! — твердо ответил Васнецов. — Не меньше двадцати пяти немецких дивизий. А может, и больше. В этом и есть главная правда. И главный сейчас наш долг.
   Королев молчал.
   — Я понимаю тебя, Максимыч, — заговорил опять Васнецов, — трудно. Очень трудно и… горько. Сейчас прошел по цехам. Рабочие еле на ногах держатся. При мне токарь в инструментальном в голодный обморок упал.
   — Мало в цехах пробыл, — угрюмо проговорил Королев, глядя куда-то в сторону, — больше бы таких обмороков увидел. Ты на ноги-то рабочих глядел? Как у слонов стали. Распухли. Сам еле в валенки влезаю.
   Чем мог ободрить Васнецов этого старого человека, знавшего его еще юношей? Что из того, что он, Васнецов, был теперь секретарем горкома, а старик Королев — одним из десятков тысяч кадровых питерских рабочих?
   Каждому из ленинградцев за эти месяцы войны не раз приходилось испытывать горечь тяжелых разочарований. И когда, вопреки довоенным прогнозам, врага не удалось разгромить в погнать вспять ни на второй, ни на третий, ни на десятый день войны. И когда вспыхнувшая у людей надежда, что немцев удастся задержать и разбить на Лужской линии, надежда, жившая в их сердцах почти месяц, в конечном итоге не оправдалась. И когда замкнулось кольцо блокады, начался артиллерийский обстрел города…
   Но Васнецов переживал все эти горести и разочарования по-особому. Ведь он был одним из тех, кому ленинградцы вверили свои судьбы. Ответственность перед сотнями тысяч людей он ощущал не только умом, но сердцем, всем существом своим.
   Он чувствовал, что обязан сделать все возможное и невозможное, чтобы облегчить их страдания, помочь им, поддержать в них веру в победу.
   И вот сейчас, когда Васнецов сидел с Королевым в холодной, едва освещенной подслеповатой керосиновой лампой комнате парткома Кировского завода, это чувство с особой силой охватило его.
   Как был бы он счастлив, если бы имел возможность сказать сейчас этому старому питерскому рабочему нечто такое, что зажгло бы его, казалось, потухшие глаза, заставило бы разом помолодеть, стать прежним Королевым, запомнившимся Васнецову по довоенным собраниям партийного актива!..
   Но ничего подобного сказать Васнецов не мог.
   С иной целью приехал он сегодня на завод, другая задача стояла сейчас перед ним, и он должен был ее выполнить…
   — Я все видел и знаю, Иван Максимович, — продолжил Васнецов, — и поэтому мне так трудно говорить о том, о чем я обязан сказать. В городе остались крохи продовольствия. Снабжение сейчас поддерживается только воздушным путем, но это лишь ничтожная часть того, что нам нужно. На той стороне Ладоги скопилось много продовольственных грузов, однако доставить их в город, пока озеро не замерзло, мы не можем.
   Васнецов старался говорить как можно спокойнее. Он лишь перечислял непреложные факты.
   Вначале Королев слушал его как будто рассеянно, но постепенно лицо Ивана Максимовича становилось все более настороженным.
   — …Мы ведем наблюдения за Ладогой круглые сутки. На лед вышла пешая разведка. Однако грузовика этот лед еще не может выдержать. Но дело не только в этом… Не только! — повторил Васнецов. — Ты знаешь, мы строим новую, обходную дорогу; ее пропускная способность будет гораздо меньше, чем у старой, да и сама трасса намного длиннее…
   — Не тяни, Сергей Афанасьевич, — угрюмо прервал его Королев. — На строительство этой трассы мы тоже выделили людей. Положение знаем.
   — Ну а раз положение тебе известно, — уже с большей решимостью произнес Васнецов, — то ты поймешь, что у нас сейчас нет другого выхода, кроме как…
   Он умолк, чувствуя, что не в силах произнести то, о чем уже сообщил сегодня руководителям завода. Васнецов снова вспомнил лежавшего на каменном полу цеха в голодном обмороке рабочего, которого сам помогал перетащить на одну из коек, стоящих в закутке…
   — Чего же ты молчишь, Сергей Афанасьевич? — почувствовав состояние Васнецова, как бы подстегнул Королев. — Говори, не трусь, мы люди уже ко всему привыкшие.
   И Васнецов, не глядя на Королева, отчужденно сказал:
   — Обком и горком партии вынуждены с завтрашнего дня снова уменьшить нормы снабжения продовольствием.
   Королев откинулся на спинку стула.
   — Как уменьшить?.. Неделю назад ведь уменьшили, — с трудом проговорил он. — Ведь это в который раз?!
   — В пятый, — жестко сказал Васнецов. — С двадцатого ноября рабочие будут получать двести пятьдесят граммов хлеба, а иждивенцы — сто двадцать пять.
   Несколько мгновений Королев молчал. Потом тихо добавил:
   — Это… это ведь смерть, Сергей Афанасьевич.
   Он произнес страшное слово «смерть» без всякого выражения, без надрыва, и это потрясло Васнецова.
   — Мы должны выдержать, должны выстоять, Максимыч! — воскликнул Васнецов почти с мольбой. — Надо разъяснить людям, убедить их, что это временно, что, как только Ладога замерзнет…
   — Помрут люди, — точно не слыша его, повторил Королев.
   — Но этого нельзя допустить! Здесь, на заводе, — цвет нашего рабочего класса, костяк городской партийной организации! Парткому надо обратиться к коммунистам, они должны поддержать силы в остальных. Пойми, сегодня иного выхода нет!
   — Вот что, товарищ Васнецов, — с неожиданной суровостью произнес Королев. — Нам с тобой митинговать ни к чему. Коммунисты Кировского, пока сердце бьется, будут работать и людей поддерживать. А если знаешь, как прожить при таком пайке, скажи.
   — Весной восемнадцатого вы получали паек еще меньше, — напомнил Васнецов. — И выстояли. У кого ты спрашивал тогда, как прожить?
   — Тогда хлеб у кулаков был, у мешочников, у спекулянтов. Партия сказала: у них возьми. Винтовку в руки — и возьми. О продотрядах слышал?
   — Слышал, Максимыч. Впрочем, ты верно сказал: митинговать нам с тобой ни к чему. Трудно, очень трудно будет людям. Но нужно, чтобы все на заводе поняли: кировцы должны на только выжить, выстоять, но и давать оружие. Фронт ждет танков. Очень нужны танки! Пусть залатанные, пусть пять раз в ремонте побывавшие!
   — До завода люди дойти не могут, по дороге падают.
   Васнецов это знал. В сводках горздравотдела отмечалось, что голодные обмороки, нередко со смертельным исходом, участились во всех районах Ленинграда, что тысячи людей, в особенности пожилого возраста, уже не в силах подняться с постели.
   — Скажи, а учет больных у вас ведется? — спросил Васнецов.
   — Какой учет! — махнул рукой Королев. — Кто болен, но живет здесь, на казарменном, конечно, учтен. А тех, кто дома, как учтешь? Телефоны квартирные выключены. Не выйдет человек на работу, вот и гадаешь: то ли во время обстрела погиб, то ли с голодухи у себя в постели помирает.