[402]На каковые слова я сказал: «Государь мой, это не мое имя, потому что имя мне Бенвенуто, и так как я думаю, что ваша светлость со мною шутит, то я ни во что входить не буду». На это герцог сказал, что он говорит отчаянно серьезно и не шутит, и чтобы я следил хорошенько за тем, что я делаю, потому что до ушей его дошло, что, пользуясь его благоволением, я провожу то того, то этого. На эти слова я попросил его высокую светлость удостоить меня того, чтобы сказать мне хотя бы одного человека на свете, которого бы я когда-либо провел. Вдруг он ко мне повернулся во гневе и сказал мне: «Ступай и верни то, что у тебя есть от Бернардоне; вот тебе один». На это я сказал: «Государь мой, я вас благодарю и прошу вас, удостойте меня того, чтобы выслушать от меня четыре слова: это правда, что он ссудил меня старыми весами, и парой наковален, и тремя маленькими молоточками, за каковым скарбом сегодня прошло две недели, как я сказал его Джорджо да Кортона, чтобы он прислал за ним; и поэтому сказанный Джорджо приходил за ним сам; и если только ваша высокая светлость найдет, что, с того дня, когда я родился, и по сию пору, я когда-нибудь имел хоть что бы то ни было от кого-либо подобным образом, будь то хоть в Риме или во Франции, то пусть она велит разузнать у тех, кто ей об этом сообщил, или у других, и, найдя, что это правда, пусть она меня покарает поверх головы».
   Герцог, увидев меня в превеликой ярости, как государь внимательнейший и сердечный, повернулся ко мне и сказал: «Так не говорят с теми, кто не совершает проступков; так что если это так, как ты говоришь, то я всегда буду рад тебя видеть, как я это делал раньше». На это я сказал: «Пусть знает ваша светлость, что негодяйства Бернардоне вынуждают меня просить у нее и ходатайствовать, чтобы она мне сказала, сколько она издержала на большой алмаз, срезанный острец; потому что я надеюсь показать ей, почему этот злой человек ищет ввести меня в немилость». Тогда его светлость мне сказал: «Алмаз мне стоил двадцать пять тысяч дукатов; почему ты меня об этом спрашиваешь?» — «Потому, государь мой, что в такой-то день, в таком-то часу, на углу Нового рынка Антонио, сын Ветторио, Ланди сказал мне, чтобы я постарался сторговаться с вашей высокой светлостью, и с первого же раза спрорил за него шестнадцать тысяч дукатов; а ваша светлость знает, за сколько она его купила. И что это правда, спросите у сер Доменико Поджини и у Джанпаволо, его брата, которые тут; потому что я им это сказал сразу же, а потом никогда больше не говорил, потому что ваша светлость сказала, что я в этом не разбираюсь, откуда я и думал, что она желает создать ему славу. Знайте, государь мой, что я в этом разбираюсь, а что до другой стороны, то я считаю себя честным человеком, как любой другой, который рождался на свет, и будь он кто угодно; я не стану искать ограбить вас на восемь или десять тысяч дукатов разом, а постараюсь заработать их моими трудами; и я подрядился служить вашей светлости как ваятель, золотых дел мастер и монетный; а доносить ей про чужие дела, никогда. И то, что я ей говорю сейчас, это я говорю в мою защиту, и четверти за это не желаю; [403]и говорю ей об этом в присутствии стольких честных людей, которые тут, дабы ваша высокая светлость не верила Бернардоне тому, что он говорит». Вдруг герцог поднялся в гневе и послал за Бернардоне, каковой был вынужден бежать в Венецию, он и Антонио Ланди; каковой Антонио мне говорил, что он хотел сказать не об этом алмазе. Они съездили и вернулись из Венеции, и я пошел к герцогу и сказал: «Государь, то, что я вам сказал, правда, а то, что вам сказал насчет скарба Бернардоне, была неправда; и вы хорошо бы сделали, если бы это испытали, и я отправлюсь к барджеллу». На эти слова герцог повернулся ко мне, говоря мне: «Бенвенуто, старайся быть честным человеком, как ты делал раньше, и никогда ни о чем не беспокойся». Дело это пошло дымом, и я никогда больше о нем не слышал. Я был занят тем, что кончал его подвеску; и когда я понес ее однажды конченной герцогине, она сама мне сказала, что ценит столько же мою работу, сколько алмаз, который она купила у Бернардаччо, и пожелала, чтобы я ей прицепил его на грудь своей рукой, и дала мне в руку толстенькую булавку, и ею я прицепил ей его, и ушел со многой ее милостью. Потом я слышал, будто они дали его переоправить какому-то немцу или другому иностранцу, если только это правда, потому что сказанный Бернардоне сказал, что сказанный алмаз будет иметь больше вида, оправленный с меньшей отделкой.

LXV

   Доменико и Джованпаголо Поджини, золотых дел мастера и братья, работали, как, мне кажется, я уже сказал, в скарбнице его высокой светлости, по моим рисункам, некие золотые вазочки, чеканные, с историями из барельефных фигурок и другими весьма изрядными вещами; и так как я много раз говорил герцогу: «Государь мой, если бы ваша высокая светлость оплатили мне нескольких работников, я бы стал вам делать монеты для вашего монетного двора и медали с головою вашей высокой светлости, каковые стал бы делать, соревнуя древним, и имел бы надежду их превзойти; потому что с тех пор, как я делал медали папы Климента, я столькому научился, что стал бы делать много лучше, чем те, и также стал бы делать лучше, чем монеты, которые я делал герцогу Алессандро, каковые все еще почитаются прекрасными; и я также стал бы вам делать большие вазы, золотые и серебряные, как я их столько сделал этому удивительному королю Франциску французскому, единственно из-за великих удобств, которые он мне давал, и никогда не терялось времени для больших колоссов и для прочих статуй». На эти мои слова герцог мне говорил: «Делай, а я посмотрю»; и никогда не давал мне удобств и никакой помощи. Однажды его высокая светлость велел дать мне несколько фунтов серебра и сказал мне: «Это серебро из моих рудников; сделай мне красивую вазу». И так как я не хотел запускать моего Персея, а имел притом же большое желание услужить ему, то я отдал ее сделать, по моим рисункам и восковым моделькам, некоему разбойнику, который зовется Пьеро ди Мартино, золотых дел мастер; каковой начал ее плохо, да еще над ней и не работал, так что я потерял на этом больше времени, чем если бы сделал ее всю своей рукой. Промучившись так несколько месяцев и видя, что сказанный Пьеро над ней не работает, а также и не велит над ней работать, я велел ее мне вернуть, и мне стоило великого труда получить обратно, вместе с телом вазы, плохо начатой, как я сказал, остаток серебра, которое я ему дал. Герцог, который услышал кое-что из этого шума, послал за вазой и за моделями, и ни разу потом мне не сказал, ни почему, ни как; а только по некоим моим рисункам он их заказал разным лицам и в Венеции, и в других местах, и был прескверно услужен. Герцогиня часто мне говорила, чтобы я работал для нее золотые вещи; каковой я много раз сказывал, что свет отлично знает, и вся Италия, что я хороший золотых дел мастер; но что Италия никогда еще не видела работ моей руки ваяльных; и в цехе некои бешеные ваятели, смеясь надо мною, зовут меня новым ваятелем; каковым я надеюсь доказать, что я ваятель старый, если Бог подаст мне такую милость, чтобы я мог показать оконченным моего Персея на этой почетной площади ее высокой светлости. И, засев дома, я усердно работал день и ночь и не показывался во дворце. И, намереваясь все же пребыть в милости у герцогини, я велел для нее сделать некие маленькие вазочки, величиною с горшочек на два кватрино, серебряные, с красивыми машкерками редчайшего облика, на античный лад, и когда я ей снес сказанные вазочки, она мне оказала самый милостивый прием, какой только можно себе представить, и оплатила мне мое серебро и золото, которое я на это положил; я же препоручил себя ее высокой светлости, прося ее, чтобы она сказала герцогу, что я имею мало помощи в столь великой работе, и что ее высокая светлость должна бы сказать герцогу, чтобы он не так охотно верил этому злому языку Бандинелло, каковым тот мешает мне кончить моего Персея. На эти мои слезные слова герцогиня пожала плечами и сказала мне: «Право же, герцог должен бы все-таки знать, что этот его Бандинелло ничего не стоит».

LXVI

   Я оставался дома, и редко являлся во дворец, и с великим усердием трудился, чтобы окончить мою работу; и мне приходилось оплачивать работников из своих, потому что герцог, распорядившись оплачивать мне некоих работников через Латтанцио Горини около полутора лет, и когда это ему надоело, отменил распоряжение, так что я спросил у сказанного Латтанцио, почему он мне не платит. Он мне ответил, поводя этакими паучьими ручонками, комариным голосишком: «Почему ты не кончаешь эту свою работу? Ты, кажется, никогда ее не кончишь». Я тотчас же ответил ему сердито и сказал: «Черт бы вас побрал, и вас, и всех, кто не верит, что я ее кончу». И так, в отчаянии, я вернулся домой, к моему злосчастному Персею, и не без слез, потому что мне приходило на память мое прекрасное положение, которое я покинул в Париже, на службе у этого удивительного короля Франциска, у какового мне всего было вдоволь, а здесь мне всего не хватало. И несколько раз я готов был пойти напропалую; и один раз среди прочих я сел на доброго моего конька, и захватил с собою сотню скудо, и поехал во Фьезоле повидать одного моего незаконного сыночка, какового я держал у кормилицы, у одной моей кумы, жены одного моего работника. И, приехав к моему сыночку, я нашел его в хорошем виде, и, таким вот хмурым, я его поцеловал; и когда я хотел уезжать, он меня не отпускал, потому что держал меня крепко ручонками, и с неистовым плачем и криками, что в этом возрасте, около двух лет, было делом более чем удивительным. И так как я решил, что, если я встречу Бандинелло, каковой обыкновенно каждый вечер ездил на эту свою мызу над Сан Доменико, я, как отчаянный, хотел повергнуть его наземь, то я расстался с моим малышом, оставив его с этим его горьким плачем. И направляясь в сторону Флоренции, когда я прибыл на площадь Сан Доменико, как раз Бандинелло выезжал на площадь с другой стороны. Тотчас же решившись свершить это кровавое дело, я приблизился к нему и, подняв глаза, увидел его без оружия, на лошачишке, вроде осла, и с ним был мальчонок десяти лет, и как только он меня увидал, он стал цветом, как мертвец, и дрожал от головы до ног. Я, уразумев это гнуснейшее дело, сказал: «Не бойся, жалкий трус, я не желаю тебя удостаивать моих ударов». Он посмотрел на меня смиренно и ничего не сказал. Тогда я вернулся к рассудку и возблагодарил Бога за то, что, по истинному своему могуществу, он не пожелал, чтобы я содеял такое бесчинство. Так, освободясь от этого бесовского неистовства, я воспрянул духом и сам с собою говорил: «Если Бог подаст мне такую милость, чтобы я кончил мою работу, я надеюсь сокрушить ею всех моих злодеев врагов, чем я учиню много большее и славнейшее мщение, чем если бы я отвел душу на одном». И с этим добрым решением я вернулся домой. Три дня спустя я узнал, что эта моя кума задушила мне моего единственного сыночка, каковой причинил мне столько горя, что я никогда не испытывал большего. Однако же я опустился на колени и, не без слез, по моему обыкновению, возблагодарил моего Бога, говоря: «Господи, ты мне его дал, а теперь ты его у меня взял, и за все я всем сердцем моим тебя благодарю». И хотя от великого горя я почти совсем потерялся, но все ж таки, по моему обыкновению, сделав из необходимости доблесть, я, насколько мог, старался примириться.

LXVII

   Ушел один юноша в это время от Бандинелло, имя каковому было Франческо, сын Маттео кузнеца. Этот сказанный юноша послал у меня спросить, не хочу ли я дать ему работу, и я согласился, и поставил его отделывать фигуру Медузы, которая была уже отлита. Этот юноша спустя две недели сказал мне, что он говорил со своим учителем, то есть с Бандинелло, и что он мне говорит от его имени, что ежели я хочу сделать фигуру из мрамора, то он посылает предложить мне дать мне отличный кусок мрамора. Я тотчас же сказал: «Скажи ему, что я его принимаю; и мрамор этот может принести ему беду, потому что он не перестает меня задевать и не помнит той великой опасности, которой он миновал со мною на площади Сан Доменико; скажи же ему, что я его хочу во что бы то ни стало; я никогда о нем не говорю, и вечно эта скотина мне докучает; и мне кажется, что ты пришел работать у меня, подосланный им, для того только, чтобы выведывать про мои дела. Ступай же и скажи ему, что я пожелаю этот мрамор даже против его воли; и возвращайся к нему».

LXVIII

   Когда прошло уже много дней, что я не показывался во дворце, я туда пошел однажды утром, потому что мне пришла такая прихоть, и герцог почти кончил обедать, и, насколько я слышал, его светлость в это утро беседовал и сказал много хорошего обо мне, и между прочим он весьма хвалил меня за то, что я оправляю камни; и поэтому, когда герцогиня меня увидела, она велела меня подозвать через мессер Сфорца; [404]и когда я приблизился к ее высокой светлости, она меня попросила, чтобы я ей вправил алмазик-острец в кольцо, и сказала, что хочет всегда его носить на пальце, и дала мне мерку и алмаз, каковой стоил около ста скудо, и попросила меня, чтобы я его сделал быстро. Тотчас же герцог начал беседовать с герцогиней и сказал ей: «Правда, что Бенвенуто в этом искусстве не имел равных; но теперь, когда он его бросил, мне кажется, что сделать такое колечко, как вам бы хотелось, было бы для него слишком большим трудом; так что я вас прошу, чтобы вы его не утруждали этой маленькой вещью, каковая для него была бы большой, потому что он отвык». На эти слова я поблагодарил герцога и затем попросил его, чтобы он позволил мне сослужить эту небольшую службу государыне герцогине; и, тотчас же взявшись за него, в несколько дней я его кончил. Кольцо это было для мизинца; так что я сделал четыре детских фигурки круглых и четыре машкерки, каковые и образовали сказанное колечко; и еще я разместил там кое-какие плоды и связочки финифтяные, так что камень и кольцо имели отличный вид вместе. И тотчас же отнес его герцогине; каковая с милостивыми словами сказала мне, что я сделал ей прекраснейшую работу и что она будет меня помнить, Сказанное колечко она послала в подарок королю Филиппу [405]и с тех пор всегда мне заказывала что-нибудь, но так ласково, что я всегда силился услужить ей, хотя денег я видел мало, а Богу известно, какую я в них имел великую нужду, потому что я желал кончить моего Персея и нашел некоих молодцов, которые мне помогали, каковым я платил из своих; и я снова начал показываться чаще, нежели делал это прежде.

LXIX

   Раз как-то в праздничный день я пошел во дворец после обеда и, придя в Часовую залу, увидел открытой дверь в скарбницу, и когда я приблизился немного, герцог меня подозвал и с приятным радушием сказал мне: «В добрый час! Видишь этот ящичек, который мне прислал в подарок синьор Стефано ди Пилестина; [406]открой его, и посмотрим, что там такое». Тотчас же открыв его, я сказал герцогу: «Государь мой, это фигура из греческого мрамора, и это вещь изумительная; я скажу, что для мальчика, я не помню, чтобы когда-либо видел среди древностей такую прекрасную работу и в таком прекрасном роде; так что я предлагаю себя вашей высокой светлости, чтобы вам ее восстановить, и голову, и руки, ноги. И сделаю ему орла, чтобы его окрестить Ганимедом. [407]И хотя мне и не подходит платать статуи, потому что это ремесло некоих чеботарей, каковые делают его весьма скверно; однако же совершенство этого великого мастера призывает меня услужить ему». Понравилось герцогу очень, что статуя так хороша, и он стал меня расспрашивать о множестве вещей, говоря мне: «Расскажи мне, мой Бенвенуто, подробно, в чем состоит столь великое искусство этого мастера, каковое приводит тебя в такое изумление». Тогда я показал его высокой светлости наилучшим способом, каким я умел, чтобы сделать ему понятной эту красоту, и силу умения, и редкостный пошиб; о каковых вещах я поговорил много, и делал это тем охотнее, зная, что его светлость находит в этом превеликое удовольствие.

LXX

   Пока я так приятно занимал герцога, случилось, что один паж вышел вон из скарбницы и что, когда он выходил, вошел Бандинелло. Увидав его, герцог почти возмутился и со строгим лицом сказал ему: «Чего вам здесь?» Сказанный Бандинелло, ничего не ответив, тотчас же бросил взгляд на этот ящичек, где была сказанная раскрытая статуя, и с этаким скверным смешком, покачивая головой, сказал, повернувшись к герцогу: «Государь, это все то же, о чем я столько раз говорил вашей высокой светлости. Знайте, что эти древние ничего не смыслили в анатомии, и поэтому их работы сплошь полны ошибок». Я молчал и не обращал внимания на то, что он говорит; даже повернулся к нему спиной. Как только этот скотина кончил свою противную болтовню, герцог сказал: «О Бенвенуто, это совсем обратное тому, что такими прекрасными доводами ты мне только что так хорошо доказывал; так что защити ее немножко». На эти герцогские слова, обращенные ко мне с такой любезностью, я тотчас же ответил и сказал: «Государь мой, вашей высокой светлости да будет известно, что Баччо Бандинелли состоит весь из скверны, и таким он был всегда; поэтому, на что бы он ни взглянул, тотчас же в его противных глазах, хотя бы вещь была в превосходной степени сплошным благом, тотчас же она превращается в наихудшую скверну. Но я, который единственно влеком ко благу, вижу правду более свято; поэтому то, что я сказал про эту прекраснейшую статую вашей высокой светлости, это сплошь чистая правда, а то, что про нее сказал Бандинелло, это сплошь та скверна, из которой единственно он состоит». Герцог слушал меня с большим удовольствием; и пока я все это говорил, Бандинелло корчился и строил самые безобразные лица из своего лица, которое было пребезобразно, какие только можно себе представить. Вдруг герцог двинулся, направляясь через некие нижние комнаты, и сказанный Бандинелло следовал за ним. Дворецкие взяли меня за плащ и повели меня позади него, и так мы следовали за герцогом, покамест его высокая светлость, придя в одну комнату, не уселся, а Бандинелло и я, мы стояли один по правую сторону, а другой по левую сторону от его высокой светлости. Я молчал, а те, что были вокруг, несколько слуг его светлости, все смотрели пристально на Бандинелло, слегка посмеиваясь меж собой тем словам, которые я ему сказал в той верхней комнате. И вот сказанный Бандинелло начал разглагольствовать и сказал: «Государь, когда я открыл моего Геркулеса и Кака, [408]мне, право, кажется, что больше ста сонетишек на меня было сочинено, каковые говорили все самое дурное, что только может вообразить это простонародье». Я тогда ответил и сказал: «Государь, когда наш Микеланьоло Буонарроти открыл свою ризницу, [409]где можно видеть столько прекрасных фигур, то эта чудесная и даровитая Школа, подруга истины и блага, сочинила на него больше ста сонетов, состязаясь друг с другом, кто лучше про нее скажет; и вот, как работа Бандинелло заслуживала всего того плохого, что он говорит, что было про нее сказано, так заслуживала всего того хорошего работа Буонарроти, что про нее было сказано». При этих моих словах Бандинелло пришел в такое бешенство, что готов был лопнуть, и повернулся ко мне и сказал: «А ты что сумел бы ей вменить?» — «Я тебе это скажу, если у тебя хватит настолько терпения, чтобы меня выслушать». Он сказал: «Ну, говори». Герцог и остальные, которые тут были, все насторожились. Я начал и прежде всего сказал: «Знай, что я сожалею, что должен сказать тебе недостатки этой твоей работы; но не я это скажу, а скажу тебе все то, что говорит эта даровитейшая Школа». И так как этот человечишко то говорил что-нибудь неприятное, то выделывал руками и ногами, то он привел меня в такую злобу, что я начал гораздо более неприятным образом, нежели, действуй он иначе, я бы сделал. «Эта даровитая Школа говорит, что если обстричь волосы Геркулесу, то у него не останется башки, достаточной для того, чтобы упрятать в нее мозг; и что это его лицо, неизвестно, человека оно, или быкольва, и что оно не смотрит на то, что делает, и что оно плохо прилажено к шее, так неискусно и так неуклюже, что никогда не было видано хуже; и что эти его плечища похожи на две луки ослиного вьючного седла; и что его груди и остальные эти мышцы вылеплены не с человека, а вылеплены с мешка, набитого дынями, который поставлен стоймя, прислоненный к стенке. Также и спина кажется вылепленной с мешка, набитого длинными тыквами; ноги неизвестно каким образом прилажены к этому туловищу; потому что неизвестно, на которую ногу он опирается или которою он сколько-нибудь выражает силу; не видно также, чтобы он опирался на обе, как принято иной раз делать у тех мастеров, которые что-то умеют. Ясно видно, что она падает вперед больше, чем на треть локтя; а уже это одно — величайшая и самая нестерпимая ошибка, которую делают все эти дюжинные мастеровые пошляки. Про руки говорят, что обе они вытянуты книзу без всякой красоты, и в них не видно искусства, словно вы никогда не видели голых живых, и что правая нога Геркулеса и нога у Кака делят икры своих ног пополам; что если один из них отстранится от другого, то не только один из них, но и оба они останутся без икр в той части, где они соприкасаются; и говорят, что одна нога у Геркулеса ушла в землю, а что под другой у него словно огонь».

LXXI

   Этот человек не мог ждать, что у него хватит терпения, чтобы я сказал также и великие недостатки Кака; во-первых, потому, что я говорил правду, во-вторых, потому, что я давал это ясно понять герцогу и остальным, которые были в нашем присутствии, которые делали величайшие знаки и оказательства, что удивляются и затем понимают, что я говорю сущую правду. Вдруг этот человечишко сказал: «Ах ты, злой язычище, а куда ты деваешь мой рисунок?» Я сказал, что кто хорошо рисует, тот никогда не может плохо работать; поэтому я готов думать, что твой рисунок таков же, как и работы. Тут, видя эти герцогские лица и остальных, которые взглядами и действиями его терзали, он дал себя слишком победить своей дерзости и, повернувшись ко мне с этим своим безобразнейшим личищем, вдруг сказал мне: «О, замолчи, содомитище!» Герцог при этом слове насупил брови не по-доброму в его сторону, и остальные сомкнули рты и нахмурили глаза в его сторону. Я, который услышал, что меня так подло оскорбляют, осилен был яростью, но вдруг нашел выход и сказал: «О безумец, ты выходишь из границ; но дал бы Бог, чтобы я знал столь благородное искусство, потому что мы читаем, что им занимался Юпитер с Ганимедом в раю, а здесь, на земле, им занимаются величайшие императоры и наибольшие короли мира. Я низкий и смиренный человечек, который и не мог бы, и не сумел бы вмешиваться в столь дивное дело». При этом никто не смог быть настолько сдержанным, чтобы герцог и остальные не подняли шум величайшего смеха, какой только можно себе представить. И хоть я и выказал себя столь веселым, знайте, благосклонные читатели, что внутри у меня разрывалось сердце при мысли о том, что человек, самый грязный негодяй, который когда-либо рождался на свет, осмелился, в присутствии столь великого государя, сказать мне такое вот оскорбление; но знайте, что он оскорбил герцога, а не меня; потому что, не будь я в столь великом присутствии, он бы у меня пал мертвым. Когда этот грязный неуклюжий мошенник увидел, что смех этих господ не прекращается, он начал, чтобы отвлечь их от этих над ним насмешек, заводить новую речь, говоря: «Этот Бенвенуто хвастает, будто я обещал ему мрамор». На эти слова я тотчас же сказал: «Как! Разве ты не посылал мне сказать через Франческо, сына Маттео кузнеца, твоего подмастерья, что если я хочу работать из мрамора, то ты хочешь дать мне мрамор? И я его принял, и хочу». Тогда он сказал: «Так считай, что никогда его не получишь». Тогда я, все еще полный бешенства из-за несправедливых оскорблений, сказанных мне вначале, утратив разум и ослепнув к присутствию герцога, с великой яростью сказал: «Я тебе говорю прямо, что если ты не пришлешь мне мрамор на дом, то поищи себе другой свет, потому что на этом свете я из тебя выпущу дух во что бы то ни стало». Вдруг, заметив, что я нахожусь в присутствии столь великого герцога, я смиренно повернулся к его светлости и сказал: «Государь мой, один безумец родит сотню; безумства этого человека заставили меня забыть славу вашей высокой светлости и самого себя; так что простите меня». Тогда герцог сказал Бандинелло: «Правда ли, что ты обещал ему мрамор?» Сказанный Бандинелло сказал, что это правда. Герцог сказал мне: «Сходи на Постройку