[410]и выбери себе по твоему вкусу». Я сказал, что он обещал мне прислать мне его на дом. Речи были ужасные; и я никаким другим способом не желал его. На следующее утро ко мне на дом принесли мрамор; про каковой я спросил, кто мне его посылает; сказали, что мне его посылает Бандинелло и что это тот самый мрамор, который он мне обещал.

LXXII

   Тотчас же я велел отнести его ко мне в мастерскую и начал его обтесывать; и пока я его обрабатывал, я делал и модель; и такая мне была охота работать из мрамора, что я не мог обождать, чтобы решиться сделать модель с той рассудительностью, какая требуется в таком искусстве. И так как я слышал, что звук у него надтреснутый, то я много раз раскаивался, что вообще начал над ним работать; однако я добывал из него, что мог, то есть Аполлона и Гиацинта, которого все еще можно видеть незаконченным у меня в мастерской. И пока я над ним работал, герцог приходил ко мне на дом и много раз говорил мне: «Оставь немного бронзу и поработай немного над мрамором, чтобы мне на тебя посмотреть». Я тотчас же брал орудия для мрамора и уверенно принимался работать. Герцог меня спрашивал про модель, которую я сделал для сказанного мрамора; на что я сказал: «Государь, этот мрамор весь разбит, но я назло ему добуду из него что-нибудь; поэтому я не мог решиться на модель, но я и дальше буду так делать, насколько можно будет». С большой быстротой выписал мне герцог кусок греческого мрамора из Рима, чтобы я восстановил его античного Ганимеда, который был причиной сказанной ссоры с Бандинелло. Когда прибыл греческий мрамор, я подумал, что было бы грешно наделать из него кусков, чтобы сделать из них голову, и руки, и прочее для Ганимеда, и раздобыл себе другой мрамор, а для этого куска греческого мрамора сделал маленькую восковую модельку, каковой дал имя Нарцисса. [411]И так как в этом мраморе были две дыры, которые шли вглубь больше чем на четверть локтя и шириною в два добрых пальца, то поэтому я сделал то положение, какое мы видим, чтобы защититься от этих дыр; так что я их убрал из моей фигуры. Но за эти столько десятков лет, что на него шел дождь, потому что эти дыры всегда оставались полны воды, она проникла настолько, что сказанный мрамор порухлел и словно загнил в части верхней дыры; и это сказалось, после того как случилось это великое половодье на Арно, [412]каковое поднялось в моей мастерской на полтора с лишком локтя. А так как сказанный Нарцисс стоял на деревянной подставке, то сказанная вода его опрокинула, так что он сломался в грудях; и я его починил; и чтобы не видна была эта щель починки, я ему сделал эту цветочную перевязь, которая видна у него на груди; и я его кончал в некои часы до света или же по праздникам, лишь бы не терять времени от моей работы с Персеем. И так как однажды утром я ладил некои ваяльца, чтобы над ним работать, мне брызнул тончайший осколок стали в правый глаз; и он настолько вошел в зрачок, что никаким способом его нельзя было вынуть; я считал за верное, что потеряю свет этого глаза. Я позвал по прошествии нескольких дней маэстро Раффаелло де'Пилли, хирурга, каковой взял двух живых голубей и, положив меня навзничь на стол, взял сказанных голубей и ножиком вскрыл им жилку, которая у них имеется в крыльях, так что эта кровь мне стекала внутрь моего глаза; каковой кровью я тотчас же почувствовал себя облегченным, и на расстоянии двух дней осколок стали вышел, и я остался свободен и с улучшенным зрением. И так как подходил праздник святой Лючии, до какового оставалось три дня, то я сделал золотой глаз из французского скудо и велел поднести его ей одной из шести моих племянниц, дочерей Липераты, моей сестры, каковой было от роду лет десять, и через нее возблагодарил Бога и святую Лючию; [413]и долгое время я не хотел работать над сказанным Нарциссом, а подвигал вперед Персея с вышесказанными трудностями и расположился окончить его и уехать себе с Богом.

LXXIII

   Отлив Медузу, а вышла она хорошо, я с великой надеждой подвигал моего Персея к концу, потому что он у меня был уже в воске, и я был уверен, что он так же хорошо выйдет у меня в бронзе, как вышла сказанная Медуза. И так как, при виде его в воске вполне законченным, он казался таким прекрасным, то герцог, видя его в таком образе и находя его прекрасным, потому ли, что нашелся кто-нибудь, кто уверил герцога, что он не может выйти таким же в бронзе, или потому, что герцог сам по себе это вообразил, и, приходя на дом чаще, нежели обычно, он один раз среди прочих мне сказал: «Бенвенуто, эта фигура не может у тебя выйти в бронзе, потому что искусство тебе этого не позволит». На эти слова его светлости я премного рассердился, говоря: «Государь, я знаю, что ваша высокая светлость имеет ко мне эту весьма малую веру, и это, я думаю, происходит от того, что ваша высокая светлость слишком верит тем, кто ей говорит столько плохого про меня, или же она в этом не разбирается». Он едва дал мне окончить слова, как сказал: «Я считаю, что разбираюсь в этом, и разбираюсь отлично». Я тотчас же ответил и сказал: «Да, как государь, но не как художник; потому что если бы ваша высокая светлость разбиралась в этом так, как ей кажется, что она разбирается, она бы мне поверила благодаря прекрасной бронзовой голове, которую я ей сделал, такую большую, портрет вашей высокой светлости, который послан на Эльбу, [414]и благодаря тому, что я ей восстановил прекрасного мраморного Ганимеда с такой крайней трудностью, где я понес гораздо больший труд, чем ежели бы я его сделал всего заново, [415]а также и потому, что я отлил Медузу, которая видна вот здесь, в присутствии вашей светлости, такое трудное литье, где я сделал то, чего никогда ни один другой человек не делал до меня в этом чертовском искусстве. Взгляните, государь мой: я сделал горн по-новому, не таким способом, как другие, потому что я, кроме многих других разностей и замечательных хитростей, которые в нем видны, я ему сделал два выхода для бронзы, потому что эта трудная и скрюченная фигура другим способом невозможно было, чтобы она вышла; и единственно через эти мои ухищрения она так хорошо вышла, чему бы никогда не поверил ни один из всех этих работников в этом искусстве. И знайте, государь мой, наидостовернейше, что все великие и труднейшие работы, которые я сделал во Франции при этом удивительнейшем короле Франциске, все они отлично мне удались единственно благодаря тому великому духу, который этот добрый король всегда придавал мне этим великим жалованьем и тем, что предоставлял мне столько работников, сколько я требовал, так что иной раз бывало, что я пользовался сорока с лишком работниками, все по моему выбору; и по этим причинам я там сделал такое количество работ в столь короткое время. Так поверьте же мне, государь мой, и поддержите меня помощью, в которой я нуждаюсь, потому что я надеюсь довести до конца работу, которая вам понравится; тогда как, если ваша высокая светлость меня принизит духом и не подаст мне помощь, в которой я нуждаюсь, тогда невозможно ни чтобы я, ни чтобы какой бы то ни было человек на свете мог сделать что-нибудь, что было бы хорошо».

LXXIV

   С великим трудом выслушивал герцог эти мои речи, потому что то поворачивался в одну сторону, то в другую; а я, в отчаянии, бедняга, что вспомнил мое прекрасное положение, которое у меня было во Франции, так вот удручался. Вдруг герцог сказал: «Скажите-ка мне, Бенвенуто, как это возможно, чтобы эта прекрасная голова Медузы, которая вон там в высоте, в этой руке у Персея, могла выйти?» Тотчас же я сказал: «Вот видите, государь мой, если бы у вашей высокой светлости было то знание искусства, которое вы говорите, что у вас есть, то вы бы не боялись за эту прекрасную голову, как вы говорите, что она не выйдет; а скорее должны были бы бояться за эту правую ступню, каковая здесь внизу, так далеко». При этих моих словах герцог, почти гневаясь, повернулся к некоим господам, которые были с его высокой светлостью, и сказал: «Мне кажется, что этот Бенвенуто делает это ради умничанья, что всему перечит»; и вдруг, повернувшись ко мне почти насмешливо, причем все, кто при этом присутствовал, сделали то же самое, он начал говорить: «Я хочу иметь с тобой настолько терпения, чтобы выслушать, какой довод ты измыслишь привести мне, чтобы я этому поверил». Тогда я сказал: «Я вам приведу такой верный довод, что ваша светлость воспримет его вполне». И я начал: «Знайте, государь, что естество огня в том, чтобы идти кверху, и поэтому я вам обещаю, что эта голова Медузы выйдет отлично; но так как естество огня не в том, чтобы идти книзу, и так как тут придется проталкивать его на шесть локтей вниз силою искусства, то из-за этого живого довода я говорю вашей высокой светлости, что невозможно, чтобы эта ступня вышла; но мне будет легко ее поправить». Герцог сказал: «А почему ты не подумал о том, чтобы эта ступня вышла таким же образом, как ты говоришь, что выйдет голова?» Я сказал: «Потребовалось бы cделать много больше горн, где бы я мог сделать литейный рукав такой толщины, как у меня нога; и при этой тяжести горячего металла я бы поневоле заставил его идти туда; тогда как мой рукав, который идет к ступням эти шесть локтей, которые я говорю, не толще двух пальцев. Однако же это не стоило того; потому что легко будет исправить. Но когда моя форма наполнится больше, чем наполовину, как я надеюсь, от этой середины кверху, то, так как огонь по естеству своему подымается, эта голова Персея и голова Медузы выйдут отлично; так что будьте в этом вполне уверены». Когда я ему высказал эти мои прекрасные доводы со многими другими бесконечными, о которых, чтобы не быть слишком длинным, я не пишу, герцог, покачивая головой, ушел себе с Богом.

LXXV

 
   Сам себе придав душевную уверенность и прогнав все те мысли, которые то и дело у меня являлись, каковые часто заставляли меня горько плакать от раскаяния в отъезде моем из Франции, что я приехал во Флоренцию, на родину мою милую, единственно чтобы подать благостыню сказанным моим шести племянницам, и за это содеянное благо я видел, что она для меня оказывалась началом столького зла; при всем том я уверенно рассчитывал, что, окончив мою начатую работу над Персеем, что все мои испытания должны обратиться в высшее наслаждение и славное благополучие. И так, набравшись бодрости, изо всех сил и тела, и кошелька, на те немногие деньги, что у меня оставались, я начал с того, что раздобылся несколькими кучами сосновых бревен, каковые получил из бора Серристори, по соседству с Монте Лупо; и пока я их поджидал, я одевал моего Персея теми самыми глинами, которые я заготовил за несколько месяцев до того, чтобы они дошли как следует. И когда я сделал его глиняный кожух, потому что в искусстве это называется кожухом, и отлично укрепил его и опоясал с великим тщанием железами, я начал на медленном огне извлекать оттуда воск, каковой выходил через множество душников, которые я сделал; потому что, чем больше их сделать, тем лучше наполняются формы. И когда я кончил выводить воск, я сделал воронку вокруг моего Персея, то есть вокруг сказанной формы, из кирпичей, переплетая одни поверх другого и оставляя много промежутков, где бы огонь мог лучше дышать; затем я начал укладывать туда дрова, этак ровно, и жег их два дня и две ночи непрерывно; убрав таким образом оттуда весь воск и после того как сказанная форма отлично обожглась, я тотчас же начал копать яму, чтобы зарыть в нее мою форму, со всеми теми прекрасными приемами, какие это прекрасное искусство нам велит. Когда я кончил копать сказанную яму, тогда я взял мою форму и с помощью воротов и добрых веревок осторожно ее выпрямил; и, подвесив ее локтем выше уровня моего горна, отлично ее выпрямив, так что она свисала как раз над серединой своей ямы, я тихонько ее опустил вплоть до пода горна, и ее закрепили со всеми предосторожностями, какие только можно себе представить. И когда я исполнил этот прекрасный труд, я начал обкладывать ее той самой землей, которую я оттуда вынул; и по мере того как я там возвышал землю, я вставлял туда ее душники, каковые были трубочками из жженой глины, которые употребляются для водостоков и других подобных вещей. Когда я увидел, что я ее отлично укрепил и что этот способ обкладывать ее, вставляя эти трубы точно в свои места, и что эти мои работники хорошо поняли мой способ, каковой был весьма отличен от всех других мастеров этого дела; уверившись, что я могу на них положиться, я обратился к моему горну, каковой я велел наполнить Множеством медных болванок и других бронзовых кусков; и, расположив их друг на дружке тем способом, как нам указывает искусство, то есть приподнятыми, давая дорогу пламени огня, чтобы сказанный металл быстрее получил свой жар и с ним расплавился и превратился в жидкость, я смело сказал, чтобы запалили сказанный горн. И когда были положены эти сосновые дрова, каковые, благодаря этой жирности смолы, какую дает сосна, и благодаря тому, что мой горн был так хорошо сделан, он работал так хорошо, что я был вынужден подсоблять то с одной стороны, то с другой, с таким трудом, что он был для меня невыносим; и все-таки я силился. И вдобавок меня постигло еще и то, что начался пожар в мастерской, и мы боялись, как бы на нас не упала крыша; с другой стороны, с огорода небо гнало мне столько воды и ветра, что студило мне горн. Сражаясь таким образом с этими превратными обстоятельствами несколько часов, пересиливаемый трудом намного больше, нежели крепкое здоровье моего сложения могло выдержать, так что меня схватила скоротечная лихорадка, величайшая, какую только можно себе представить, ввиду чего я был принужден пойти броситься на постель. И так, весьма недовольный, вынуждаемый поневоле уйти, я повернулся ко всем тем, кто мне помогал, каковых было около десяти или больше, из мастеров по плавке бронзы, и подручных, и крестьян, и собственных моих работников по мастерской, среди каковых был некий Бернардино Маннеллини из Муджелло, которого я у себя воспитывал несколько лет; и сказанному я сказал, после того как препоручил себя всем: «Смотри, Бернардино мой дорогой, соблюдай порядок, который я тебе показал, и делай быстро, насколько можешь, потому что металл будет скоро готов; ошибиться ты не можешь, а остальные эти честные люди быстро сделают желоба, и вы уверенно можете этими двумя кочергами ударить по обеим втулкам, и я уверен, что моя форма наполнится отлично; я чувствую себя так худо, как никогда не чувствовал с тех пор, как явился на свет, и уверен, что через несколько часов эта великая болезнь меня убьет». Так, весьма недовольный, я расстался с ними и пошел в постель.

LXXVI

   Улегшись в постель, я велел моим служанкам, чтобы они снесли в мастерскую всем поесть и попить, и говорил им: «Меня уже не будет в живых завтра утром». Они мне придавали, однако же, духу, говоря мне, что моя великая болезнь пройдет и что она меня постигла из-за чрезмерного труда. Когда я так провел два часа в этом великом борении лихорадки и беспрерывно чувствуя, что она у меня возрастает, и все время говорил: «Я чувствую, что я умираю», моя служанка, которая управляла всем домом, которую звали мона Фиоре да Кастель дель Рио; эта женщина была самая искусная, которая когда-либо рождалась, и настолько же самая сердечная, и беспрерывно меня журила, что я растерялся, а с другой стороны оказывала мне величайшие сердечности услужения, какие только можно оказывать. Однако же, видя меня в такой безмерной болезни и таким растерянным, при всем своем храбром сердце она не могла удержаться, чтобы некоторое количество слез не упало у нее из глаз; и все ж таки она, насколько могла, остерегалась, чтобы я их не увидел. Находясь в этих безмерных терзаниях, я вижу, что в комнату ко мне входит некий человек, каковой своею особой вид имел изогнутый, как прописное S; и начал говорить некоим звуком голоса печальным, удрученным, как те, кто дает душевное наставление тем, кто должен идти на казнь, и сказал: «О Бенвенуто, ваша работа испорчена, и этого ничем уже не поправить». Едва я услышал слова этого несчастного, я испустил крик такой безмерный, что его было бы слышно на огненном небе; и, встав с постели, взял свою одежду и начал одеваться; и служанкам, и моему мальчику, и всякому, кто ко мне подходил, чтобы помочь мне, всем я давал либо пинка, либо тумака и сетовал, говоря: «Ах, предатели, завистники! Это — предательство, учиненное с умыслом; но я клянусь Богом, что отлично в нем разберусь; и раньше, чем умереть, оставлю о себе такое свидетельство миру, что не один останется изумлен». Кончив одеваться, я направился с недоброй душой в мастерскую, я увидел всех этих людей, которых я покинул в таком воодушевлении; все стояли ошеломленные и растерянные. Я начал и сказал: «Ну-ка, слушайте меня, и раз вы не сумели или не пожелали повиноваться способу, который я вам указал, так повинуйтесь мне теперь, когда я с вами в присутствии моей работы, и пусть ни один не станет мне перечить, потому что такие вот случаи нуждаются в помощи, а не в совете». На эти мои слова мне ответил некий маэстро Алессандро Ластрикати [416]и сказал: «Смотрите, Бенвенуто, вы хотите взяться исполнить предприятие, которого никак не дозволяет искусство и которого нельзя исполнить никоим образом». При этих словах я обернулся с такой яростью и готовый на худое, что и он и все остальные все в один голос сказали: «Ну, приказывайте, и все мы вам поможем во всем, что вы нам прикажете, насколько можно будет выдержать при жизни». И эти сердечные слова, я думаю, что они их сказали, думая, что я должен не замедлить упасть мертвым. Я тотчас же пошел взглянуть на горн и увидел, что металл весь сгустился, то, что называется получилось тесто. Я сказал двум подручным, чтобы сходили насупротив, в дом к Капретте мяснику, за кучей дров из молодых дубков, которые были сухи уже больше года, каковые дрова мадонна Джиневра, жена сказанного Капретты, мне предлагала; и когда пришли первые охапки, я начал наполнять зольник. И так как дуб этого рода дает самый сильный огонь, чем все другие роды дров, ибо применяются дрова ольховые или сосновые для плавки, для пушек, потому что это огонь мягкий, так вот когда это тесто начало чувствовать этот ужасный огонь, оно начало светлеть и засверкало. С другой стороны, я торопил желоба, а других послал на крышу тушить пожар, каковой из-за пущей силы этого огня начался еще пуще; а со стороны огорода я велел водрузить всякие доски и другие ковры и полотнища, которые защищали меня от воды.

LXXVII

   После того как я исправил все эти великие неистовства, я превеликим голосом говорил то тому, то этому: «Неси сюда, убери там!» Так что, увидав, что сказанное тесто начинает разжижаться, весь этот народ с такой охотой мне повиновался, что всякий делал за троих. Тогда я велел взять полсвинки олова, каковая весила около шестидесяти фунтов, и бросил ее на тесто в горне, каковое при остальной подмоге и дровами, и размешиванием то железами, то шестами, через небольшой промежуток времени оно стало жидким. И когда я увидел, что воскресил мертвого, вопреки ожиданию всех этих невежд, ко мне вернулась такая сила, что я уже не замечал, есть ли у меня еще лихорадка или страх смерти. Вдруг слышится грохот с превеликим сиянием огня, так что казалось прямо-таки, будто молния образовалась тут же в нашем присутствии; из-за какового необычного ужасающего страха всякий растерялся, и я больше других. Когда прошел этот великий грохот и блеск, мы начали снова смотреть друг другу в лицо; и, увидав, что крышка горна треснула и поднялась таким образом, что бронза выливалась, я тотчас же велел открыть отверстия моей формы и в то же самое время велел ударить по обеим втулкам. И, увидав, что металл не бежит с той быстротой, как обычно, сообразив, что причина, вероятно, потому, что выгорела примесь благодаря этому страшному огню, я велел взять все мои оловянные блюда, и чашки, и тарелки, каковых было около двухсот, и одну за другой я их ставил перед моими желобами, а часть их велел бросить в горн; так что, когда всякий увидел, что моя бронза отлично сделалась жидкой и что моя форма наполняется, все усердно и весело мне помогали и повиновались, а я то здесь, то там приказывал, помогал и говорил: «О Боже, ты, который твоим безмерным могуществом воскрес из мертвых и во славе взошел на небеса»; так что вдруг моя форма наполнилась; ввиду чего я опустился на колени и всем сердцем возблагодарил Бога; затем повернулся к блюду салата, которое тут было на скамеечке, и с большим аппетитом поел и выпил вместе со всем этим народом; затем пошел в постель, здравый и веселый, потому что было два часа до рассвета, и, как если бы я никогда ничем не болел, так сладко я отдыхал. Эта моя добрая служанка, без того, чтобы я ей что-нибудь говорил, снабдила меня жирным каплуночком; так что когда я встал с постели, а было это около обеденного часа, она весело вышла ко мне навстречу, говоря: «О, тот ли это самый человек, который чувствовал, что умирает? Мне кажется, что эти тумаки и пинки, которых вы нам надавали нынче ночью, когда вы были такой бешеный, что при этом бесовском неистовстве, которое вы выказали, эта ваша столь непомерная лихорадка, вероятно испугавшись, чтобы вы не приколотили также и ее, бросилась бежать». И так вся моя бедная семеюшка, отойдя от такого страха и от таких непомерных трудов, разом отправилась закупать, взамен этих оловянных блюд и чашек, всякую глиняную посуду, и все мы весело пообедали, и я не помню за всю свою жизнь, чтобы я когда-либо обедал с большим весельем или с лучшим аппетитом. После обеда пришли ко мне все те, кто мне помогал, каковые весело радовались, благодаря Бога за все, что случилось, и говорили, что узнали и увидели такие вещи, каковые другими мастерами считались невозможными. Также и я, с некоторой гордостью, считая себя чуточку сведущим, этим хвалился; и, взявшись за кошелек, всем заплатил и угодил. Этот злой человек, смертельный мой враг, мессер Пьерфранческо Риччи, герцогский майордом, с великим усердием старался разузнать, как это все произошло; так что те двое, о которых у меня было подозрение, что они мне устроили это тесто, сказали ему, что я не человек, а что я сущий великий дьявол, потому что я сделал то, чего искусство не могло сделать; и столько других великих дел, каковых было бы слишком даже для дьявола. Так как они говорили много больше того, что произошло, быть может, в свое извинение, сказанный майордом тотчас же написал об этом герцогу, каковой был в Пизе, еще более ужасно и полное еще больших чудес, чем сами они ему сказали.

LXXVIII

   Оставив два дня остывать отлитую мою работу, я начал открывать ее потихоньку; и нашел, первым делом, что голова Медузы вышла отлично благодаря душникам, как я и говорил герцогу, что естество огня в том, чтобы идти кверху; затем я продолжал открывать остальное и нашел, что другая голова, то есть Персея, вышла также отлично; и она привела меня в гораздо большее удивление, потому что, как можно видеть, она намного ниже головы Медузы. И так как отверстия сказанной работы были расположены над головой Персея и у плеч, то я нашел, что с окончанием сказанной головы Персея как раз кончилась вся та бронза, какая была у меня в горне. И было удивительным делом, что не осталось ничего в литейном отверстии, а также не получилось никакой недохватки; так что это привело меня в такое удивление, что казалось прямо-таки, что это дело чудесное, поистине направленное и содеянное Богом. Я продолжал счастливо кончать ее открывать и все время находил, что все вышло отлично, до тех пор, пока не дошло до ступни правой ноги, которая опирается, где я нашел, что пятка вышла, и, идя дальше, увидел, что вся она полна, так что я, с одной стороны, очень радовался, а с другой стороны, я был этим почти что недоволен, единственно потому, что я сказал герцогу, что она не может выйти; однако же, кончая ее открывать, я нашел, что пальцы не вышли у оказанной ступни, и не только пальцы, но не хватало и повыше пальцев чуточку, так что недоставало почти половины; и хотя мне прибавлялась эта малость труда, я был этим весьма доволен, лишь бы показать герцогу, что я знаю то, что делаю. И хотя вышло гораздо больше этой ступни, нежели я думал, причиной тому было, что из-за сказанных столь различных обстоятельств металл нагрелся больше, чем дозволяет правило искусства; и еще потому, что мне пришлось подсоблять ему примесью, тем способом, как было сказано, этими оловянными блюдами, чего другие никогда еще не делали. И вот, увидев, что работа моя так хорошо вышла, я тотчас же отправился в Пизу повидать моего герцога; каковой оказал мне столь милостивейший прием, какой только можно себе представить, и таковой же оказала мне и герцогиня; и хотя этот их майордом известил их обо всем, их светлостям показалось чем-то еще более поразительным и чудесным услышать, как я рассказываю об этом своим голосом, и когда я дошел до этой ступни Персея, которая не вышла, как я об этом известил заранее его высокую светлость, я увидел, как он исполнился изумления и рассказал об этом герцогине, как я это сказал ему раньше. И вот, увидев этих моих государей столь приветливыми ко мне, я тогда попросил герцога, чтобы он позволил мне съездить в Рим. И он благосклонно отпустил меня и сказал, чтобы я возвращался поскорее кончать его Персея, и дал мне сопроводительное письмо к своему послу, каковым был Аверардо Серристори; и было это в первые годы папы Юлия де'Монти.