Сумерки поглотили спальню Фердуевой, укрыли от взора мастера изъяны потолка, утяжелили шторы, замутили хрустальные подвески. Свет не включали, ветер на улице стих, движение спало - редкая машина проезжала почти бесшумно - часы набирали мощь, глаза Фердуевой слипались, тепло обволакивало, сознание все чаще ухало в глубины дремы и, однажды провалившись в сон, замерло во мраке вылизанной спальни.
   Мастер поднялся, призрачного света, сочившегося из окна, едва хватало, чтобы отыскать вещи. Коля оделся, прикрыл белеющую на кровати Фердуеву, поправил женщине подушку, дотронувшись до конского хвоста иссиня-черных волос. В коридор вышел в носках, рассчитывая обуться уже у двери, чтобы не громыхать. Осколок стекла разбитой бутылки шампанского впился в пятку внезапно, и мастер сдавленно вскрикнул; непроизвольно поданный голос застигнутого врасплох человека, вплелся в сон Фердуевой страшным напоминанием о страшном человеке...
   ...Шестнадцатилетняя Фердуева шагала по квадратному двору, стиснутому трехметровым забором, спиралью заверченная колючая проволока оторачивала забор по верху, по углам территории сквозь густо валящий снег угадывались сторожевые вышки, за стеклами напряжением глаз удавалось различить тени часовых. Пальцы на ногах девушки смерзлись, руки в цыпках цветом походили на вареную морковь. На густые волосы, такие же смоляные и почти пятнадцать лет назад, налип ледяной нарост. Ноги поднимались и опускались...
   После двенадцати часов работы в цехе меж зубов застревали волоконца ваты, сгибаясь над машинкой, Фердуева застрачивала ватные брюки для Заполярья.
   Ноги поднимались и опускались.
   Каждый шаг отдавал болью, морковные руки нелепо пятнали непривычностью цвета унылое серо-белое вокруг.
   Ноги поднимались и опускались.
   Но даже боль в теле, даже холод, выморозивший страх и способность ужасаться своей судьбе, не могли сравниться с ожиданием встречи. Фердуева знала: сегодня вызовет Родин. Синеглазый подполковник - начальник исправительно-трудовой женской колонии.
   Ноги поднимались и опускались...
   Фердуева ненавидела этого человека и ждала встречи с ним, жаждала тепла живого человеческого тела и еды вдоволь. Родину судьба назначила стать первым мужчиной Фердуевой. Подполковник не тянул ухаживания, вызвал, налил с холода полстакана водки, усмехнулся, хлестанул надтреснутым низким голосом:
   - Ну?
   Шестнадцатилетняя Фердуева, рослая и развитая не по годам, прошелестела:
   - Да, - и придвинула пустой стакан.
   Синеглазый налил еще на два пальца - сам не пил, давно приохотился не разменивать остроту ощущений - пил и закусывал потом. Фердуева сразу вошла во вкус разнополых игр, и подполковник опасливо зажимал почти детский рот сожительницы шероховатой ладонью. Напрасно. Вой сирен, и тот глох в улюлюканье и вое ветров, не то что женский крик. Родин протирался одеколоном "Шипр", и Фердуева много лет боялась и начинала дрожать от этого запаха, подполковник любил самолично раздевать девушку, приговаривая:
   - Повезло тебе мать, даже не представляешь как...
   - Угу, - кивала Фердуева, безразлично наблюдая, как с белых ног сползают коричневые чулки в резинку.
   Родин, неуемный в похоти, искал все новых ощущений, вытворяя непотребное, но опасаясь, что чужие глаза заподозрят недоброе, послабок в режиме не давал. Родин предпочитал девушку в веселье и тогда впадал в мечтания: "Отсидишь свое, уедем, выйду в отставку, поселимся в Крыму в домике на берегу моря и, чтоб непременно мальвы повсюду, а еще насадим подсолнух, семечки будем сушить и лузгать, сидя вечерами на урезе воды, так, чтоб волна подкатывала под зад...!" В мечтаниях Родин прикрывал глаза, и тогда Фердуева тайком подворовывала жратву для товарок по бараку. Родин делал вид, что не замечает, или впрямь не замечал.
   Фердуева вырезала аккуратный квадратик черного хлеба, клала поверх ломтик синеспинной с желтоватым брюшком селедки, уминала за обе щеки: Крым, домик на берегу, мальвы... Как ни юна была Фердуева, а ложь от правды отличала враз. Родин лгал: жена, трое детей, партбилет... не по зубам ему мальвы, волны, облизывающие ноги, подсолнухи... Фердуева шевелила подмороженными пальцами в тазу с горячей водой, надеясь впитать тепло впрок, на ту пору, когда многоградусные морозы примутся терзать ступни в ветхой обувке.
   Родин, грубый и жестокий, бил девушку, истязал, но вспыхивал постельным жаром как сухая соломка, и в будущем у Фердуевой такие мужчины не случались. Женская природа ее разрывала на две равные части: одна ненависть, другая - животная привязанность.
   Родин при девушке чистил пистолет, щелкал затвором, и сейчас Фердуева явственно уловила звук лязгающего металла - мастер Коля прикрыл собственноручного исполнения дверь и сработал язычок замка. Фердуева брела по двору в оторочке колючей проволоки и вожделела к селедке, мягкому хлебу, водке, к жестким, негнущимся, как толстые гвозди, пальцам, рыскающим по телу в попытке отыскать ранее никому не ведомое.
   В последний раз Родин наотмашь бил девушку за черную косынку и черную робу. Фердуева знала, на что шла, черный - цвет несогласия, отрицаловка, ношение черного не прощалось. Фердуевой наплели, что Родин охоч сменять утешительниц, и осужденная ревновала не к ласкам, жарким шепотам, сплетениям обезумевших тел, а к немудреному столу - водка, соль, капуста, сало. На восьмое марта Родин припас подарок: буханку черняшки, пять головок репчатого, кусок зельца в полкило. Фердуева знала, что Родин хороводится с капитаном Мылиной - начальником производства. Нюхачи донесли Мылиной, что Родин глаз положил на Фердуеву. Начались тяжкие времена. Мылина науськивала контролеров против Фердуевой. Рапорты сыпались горохом: выход из казармы без платка, перебранка в цехе из-за разлетевшихся швов на штанах, ор с сокамерницами в недозволенное время, самовольный выход из зоны производства в жилую зону, крем для рук, найденный на нарах, помада в тайнике у изголовья... Мылина дожимала Фердуеву по всем правилам лагерной науки.
   Однажды Мылина переступила дорогу Фердуевой, ухватила за волосы тоже нарушение, длиннее чем положено - намотала на пальцы, больно рванула:
   - Оставь его, мразь!
   Глаза Фердуевой в ту пору могли испепелить любого, дыхание Мылиной пресеклось.
   - Оставь, - передернув плечами, менее уверенно повторила капитан.
   - Он сам... сам требует, - зэчка сверлила мглистое, промороженное небо, будто в клубящейся серости мог отыскаться совет, как обойтись с Мылиной.
   - Маленькая что ль, - гнула свое Мылина, - скажись больной.
   Фердуева оторвала глаза от ватных облаков, уперлась в переносицу Мылиной:
   - Весь месяц не болеют, - стиснула зубы, - ему все равно больна я или нет, ему подай...
   В тот год Фердуева еще цеплялась за человеческое, уговаривала себя, что Родин, хоть и груб, в душе добр, работа у него такая, жестокая. Первый день рождения в наложницах у начальника колонии отпраздновали небывало.
   - Что сразу не доложилась? - Родин развалился на кровати в крохотной полугостинице для супругов, разлученных неволей. - Сколько ж тебе шибануло? Уже семнадцать, - посерьезнев, Родин резанул, - старуха, мать. Видала, позавчера малолеток подвезли, одна в одну, грудастые, зады, как мельничные жернова.
   Фердуева хихикнула, хотелось реветь. Сдержалась, и не зря. Родин оделся, дождался темноты, сам выкатил газик, набросал Фердуевой цивильных тряпок, ношенных-переношенных и все ж царских в сравнении с уродующей одеждой колонисток, повез в пристанционный ресторан - гулять дату. Сидели у стены, Родин в штатском, гремел оркестр. Родин хлестал коньяк.
   - Рожу-то в тарелку упри, не то опознают по нечаянности.
   Пошли танцевать, Фердуева спрятала лицо на груди подполковника, обеспечивая его полное спокойствие. Разомлев от коньяка, и будто не решаясь, в паузе отдыха для оркестра Родин подал голос:
   - Видишь, Нин, просьба к тебе имеется.
   Впервые семнадцатилетняя Нинка Фердуева узрела растерянность в Родине, начальник запил нерешительность коньяком, обтер губы, посуровев, продолжал:
   - Приезжает важный чин меня проверять. Надо человека обласкать. Лучше тебя никто не справится. Я-то знаю, - Родин подмигнул, глаза его задернуло слезой то ли от дыма в ресторане, то ли от выпитого, то ли от сделанного предложения. - Я устрою, чтоб ты убирала его комнату, а дальше... сообразишь... Не удержится, мужик как-никак...
   - А если удержится? - уточнила Фердуева. Обласкал бритвою! Вот это подарок! К семнадцатилетию.
   - Если удержится? - не заметил злобы девушки Родин. - Помоги ласковой улыбкой, кивком или, как вы умеете, над ведром с половой тряпкой так зад задрать, чтоб у слепого из глаз искры сыпанули.
   Фердуева съела первый в ее жизни ресторанный салат, разрезала первую котлету по-киевски, обмакнула хлеб в вытекшее масло, прожевала, откинулась на спинку стула:
   - Годится!
   - Вот и сладили, - вмиг повеселел Родин, теперь пить-гулять будем, а смерть придет помирать... - скроил кукиш, тесно обнял Фердуеву, жарко зашептал, обдавая перегаром, запахом табака и шипра. - Мылина тебя вроде заедает? Не боись - усмирю, усмирялка еще не подводила! - Родин хвастливо хлопнул себя пониже пупа, кивнул официанту.
   Фердуева захмелела, от худобы, от недоедания, от тяжелых работ перед глазами поплыло, запрыгали столы и бутылки меж блюд, запрыгали окна, а в окнах чернота и снежинки, падающие так медленно, будто висели неподвижно меж небесами и землей, запрыгало лицо подполковника: синие очи раскатились в стороны, скрылись за ушами, рот, расширяясь, превратился в пасть, а далее в пропасть, в ущелье, зажатое розовыми скальными стенами... Внезапно круговерть в голове остановилась, сущее вокруг Фердуевой встало на места, замерло неколебимо, будто гвоздями поприбивали... в этот миг Фердуева потеряла жалость к себе, к другим, открылась враз, что больше тайком не станет красть сало для товарок и что высокий чин поможет ей выбраться отсюда, а с Родиным, даст Бог, сквитается, если захочет, а может, простит: что сделал такого этот синеглазый в мире, переполненном злом? Ничего сверхлютого, сам и верит в ее везение, привалившее с его любострастием к девочке Нинке.
   Адская выпала езда, газик швырял утлым челном в бурю. Неверные руки Родина, едва управлялись с рулем.
   Вернулись заполночь. Фердуева переоделась, хотела брести к казармам, греть пустующие нары, Родин не пустил, в опьянении и вовсе сдурел от желания, скакал по комнате в исподнем, матерился, а меж матерного мелькало: Крым... дом с мальвами... берег моря... подсолнухи... любовь до гроба...
   Высокий чин Фердуевой не помог, зато просветил по части пустых надежд, Нинка уверилась: только на себя надейся. А дальше пошло-поехало. Проверяли Родина нередко, высокие чины и чины пониже все проходили через объятия Фердуевой; Родин раболепствовал перед начальниками, а с Фердуевой обращался, как с любимым псом отменной выучки.
   Срок тянулся, и жизнь шла, весны, осени и зимы мелькали одна за другой. Беременность Фердуеву не напугала, пугаться она отвыкла.
   - Чей? - побледнел Родин.
   - Твой, - Фердуева скользнула по меловому от волнения лицу, решила дать послабку, отпустила греховоднику поводья, - твой, наверное... а там черт его знает?..
   Родин уговаривал от ребенка избавиться: зачем, мол, молодая, еще успеешь... Фердуева чужим уговорам внимать разучилась, только свои помыслы в расчет принимала. Начальник колонии увещевал напористо, Фердуева курила, пускала клубы дыма к потолку. Родин вдруг воззрился дико на сизые пласты, вскочил из-за стола, загромыхали облупленные ножки:
   - Дитя хоть не трави!
   - Че ему сделается? - Фердуева пожала плечами, но папиросу затерла о край пепельницы.
   Родился мальчик с синими глазами.
   - Не мой! - рассматривая потолок, определил Родин.
   - Не твой, не твой, - согласилась новоявленная мать.
   Родин не успокоился:
   - Правда, болтают, баба всегда знает чей?
   Фердуева закурила новую папиросу. Родин смолчал, гнев приходилось придерживать до поры. Шут ее знает, что выкинет? Еще настрочит куда, подружек подобьет подписи поначиркать - морока!
   - Правда-правда, - утешила Фердуева, - конечно, каждая знает. Не твой...
   - А чей? - допекает Родин. - Чей? Скажи, Христа ради, любопытство грызет...
   - Государственный, - Фердуева смачно затянулась, - от государства я понесла, никто не виноват, обстоятельства...
   Через год Фердуева покинула колонию, с тех пор мальчика не видела, иногда припоминала, что где-то расписывалась, ставила закорючки, кропала заявления и... мальчик пропал из ее жизни, растворился, перестал существовать.
   Однажды - минуло лет пять - Фердуева встретила Родина на костылях вблизи вокзального туалета. Оттяпали ногу. Эндерте... она ни выговорить, ни запомнить не могла, узнали друг друга, перебросились словцом и разошлись навек. Постарел рукосуй, сник, будто кожу содрали и новой, серой, нездоровой обтянули, только глаза сияли синевой по-прежнему. Тогда и мальчик вспомнился, но ненадолго, обстоятельства завертели, Фердуева уже делами ворочала, на сопли времени не хватало. Воздавала себе за погубленную юность шальной, развеселой младостью.
   После колонии стандарт отношений Фердуевой к людям изменился навечно: улыбалась, сколько хочешь, могла проявить участие, дружила, но... только по расчету, помятуя о первом взрослом дне рождения своей жизни, о котлете по-киевски, как теперь представлялось жалкой, скверно прожаренной, о чужих руках, жабами прыгающих по телу, и особенно, о синеглазом мальчике, канувшем в безвестность...
   Дурасников жил единственно предстоящим посещением загородной дачи. Колька Шоколад сумеречно крутил баранку; за час до выезда с Дурасниковым схлестнулся шофер со вторым совладельцем парной персоналки - машину пользовали два зампреда по мере надобности, изредка возникали глухие конфликты, жертвой раздора чаще всего становился Колька Шоколадов. На горбу кардана прыгала пачка американских сигарет. Дурасников поморщился: Колька умудряется раздобыть редкое курево, даже не прибегая к помощи хозяина, показывая Дурасникову, что у самого Шоколада схвачено, где полагается. Неприветливая рожа Шоколада омрачала радужные обмысливания предстоящей парки. Шоколад сегодня не заискивал, и Дурасников искал повода отлаять шофера, выместить зло, рожденное неуверенностью в исходе ухаживаний за Светкой.
   Шоколад отоваривался сигаретами у ребят Филиппа, патрулирующих по вечерам интуристовский отель. Розовощекие сержанты потрошили девиц, не бегая суетно за жрицами любви, а посиживая в комнатке первого этажа без табличек и зная, что сигареты им доставят оброчные девки в каморку, откуда по всему зданию отеля распространялся запах закона и строгости. Сюда же заглядывали швейцары, чаще всего отставники известного рода войск, тож разжиться куревом или поболтать после отправления важных обязанностей по охране стеклянной двери, отделяющей лифтовый холл отеля от ресторанного холла. Ребята Филиппа нашептали Шоколаду, что к дурасниковскому заду прилипла пиявка - шофер про Апраксина забыл; а что зампред задергался излишне - зря, потому как Филипп-правоохранитель не даст пропасть Дурасникову, покуда оба в одной упряжке.
   Дурасников направлялся в бассейн, расположенный на территории района, любил массаж в разгар рабочего дня. Зампред себя не корил, считая что массаж держит его в форме, а форма главного устроителя и опекуна массового питания небезразлична почти пятистам тысячам жителей района. Пачкун в корчах лести, бывало, говаривал, "Кормишь две Исландии, Трифон Кузьмич!" Зампред довольно молчал в добром расположении духа, в дурном же гневался, про себя подкалывал дона Агильяра: "А ты, выходит: разворовываешь целиком Сан-Марино!" Про Сан-Марино Дурасникову нашептал предшественник, ему дружок Пачкуна пел те же песни про Исландию.
   В бассейн Дурасников проник, пользуясь особым входом, оснащенным устрашающим предупреждением "Посторонним вход воспрещен!" Дурасников посторонним не был, бассейновое начальство тож три раза в день ело, приглашало гостей, отмечало памятные даты в жизни страны и в собственной тоже - без продуктов не обойдешься; на территории района вообще с трудом сыскалась бы дверь, не открывающаяся перед зампредом. Через минуту-другую Дурасников разделся донага, упрятал вещи в ящик с цифровым замком, кивнул смотрительнице, чтоб доглядела: еще распотрошат, а там часы аховые, хоть по виду наискромнейшие, да и наличность образовалась с утра в непредвиденных суммах.
   Дурасников оглядел себя в зеркале - зрелище не утешало: грудь бабья, в ложбинке жалкий клок волос, ноги кривые, пупок, похоже, не посредине и будто залеплен картофелиной с детский кулачок. Под струями воды Дурасников успокоился, все ладилось... пока! Так вся жизнь - пока, чего кручиниться будущими неприятностями? Глупость, и только.
   Зеркало внушило Дурасникову страх, подсказало поголодать, чтоб сбросить к субботе, сколько удастся, для украшения фигуры. Массаж доставлял приятность, слов нет, но фигуру не улучшал, как надеялся Дурасников и как обещал бассейновый бог, обжористый и потому зависящий целиком от Дурасникова директор по фамилии Чорк, брат того самого Чорка, что держал частную харчевню в арбатских переулках, имелся и третий Чорк, младший заправлял районным вторсырьем. Семейка! Дурасников скривился, как каждый честный человек, мысленно узревший людей нечистых на руку.
   Внезапно теплая вода прекратилась, распаренные телеса ожгло льдом. Фу, черт! Дурасников вертанул вентиль горячей и попал под кипяток, завопил - поросячий визг! - выскочил из-под клубящихся паром струй. Неотрегулированность подачи воды в душевых кабинах стоила директору бассейна двухнедельного снятия с довольства. Зампред при встречи веско уронил - безобразие! - и проследовал в массажную.
   Трифон Кузьмич возлежал на скамье, покрытой простыней и думал о работе, о просителях, о бумагах, о начальственных взглядах, укорах подчиненных, ковыряниях проверяющих.
   Руки массажных дел мастера заплясали по вялой коже зампреда, дрожь пробежала вдоль позвоночного столба, цепкие пальцы впились в затылок, клиент расслабился, хоть до того по незнанию напрягался и снижал тем самым полезность процедур: кровоток после разминки улучшился, с закрытыми глазами Дурасников представил себя молодым, поджарым, приятным на ощупь женским рукам. Массажист насвистывал, трели раздражали зампреда: бабка сызмальства пугала: "Свист деньги в доме выметает!". Дурасников вежливо попросил не свистеть. Массажист прекратил, а через секунду зло, будто в отместку, бухнул:
   - У вас угри на спине, тьма!
   - Что? - Дурасников в блаженстве потревоженных хрящей издевки не различил.
   - Давить надо! - напирал массажист.
   - Давить! - Дурасников вскипел, не по вкусу пришлось. Давить! Это как же? Его давить? Гневно вопросил:
   - А кто давить будет? Ты?
   Пауза.
   - Я не давлю, - массажист ребрами ладоней замолотил по спине начальника.
   Хорошо молотит! Дурасников безвольно свесил руки: а кто же давит? Неужели такая узкая специализация? Один давит, другой мнет, третий веники дает?.. В этот миг массажист двумя пальцами, как крючьями защемил кожу, и похоже по резкости рывков принялся свежевать тушу зампреда.
   Дурасников хотел защитить себя выкриком, пролаять - больно! - Но припомнил, что боль эта в его собственных интересах: не раз убеждался, чем больнее, тем голосистее поет тело после массажа, взвивается соловьем, будто выбили из Дурасникова всю гадость, скопившуюся за годы и годы, выбили, как пыль из ковра, и теперь, промытый кровью изнутри, он начинает новую гонку за счастьем, причем душа парит.
   - Давит Мокрецова, - неожиданно сообщил массажист.
   Дурасников в неге и думать забыл об угрях.
   - Не понял? - с оттенком угрозы буркнул клиент.
   - Ну... угри со спины... и вот с затылка, и вообще.
   Вот оно что. Дурасников фамилии запоминал намертво, его работа и состояла из тасования фамилий и точного знания, что под каждой скрывается, не кто, а именно что - какие возможности.
   - Мокрецова, - мечтательно повторил и затянул нараспев, Мо-о-окрецо-о-ва!
   Массажист оставил в покое тело клиента, а Дурасников сжался в ожидании, зная, что сейчас последует овевание полотенцем - потоки воздуха заскользят над краснющей кожей, охлаждая нутряной жар, разогнанной опытными пальцами, крови.
   Удачно вышло с угрями, не попадись ему массажист, в субботу зампред прыгал бы по бане весь в угрях - не годится. Пачкун, друг называется, нет чтоб по-свойски предупредить, мол, угри, надо свести, так молчал... поверить, что не хочет огорчать Дурасникова невозможно, выходит умолчание по поводу угрей - сознательная диверсия. Глаз да глаз за всеми, иначе пропадешь, подведут под монастырь.
   - Все? - лежать бы так и лежать всю жизнь.
   - Нет еще! - руки, приносящие облегчение, вновь скакнули на умягченную спину, запрыгали тревожно, щекотя ближе к ребрам.
   Вместо свиста массажист запустил плавную музыку, под звуки негритянских ритмов Дурасников снова уплыл в субботу, к застолью в загородной бане, к свободе и поискам расположения юной особы.
   Музыка смолкла, руки покинули спину зампреда, щелкнул дверной замок, пустота навалилась со всех сторон - массажист удалился, пора подниматься. Работа...
   Дурасников снова влез под душ уже в другую кабинку, помятуя о недавнем - едва не сварился заживо. Обтерся, вышел к номерным шкафчикам числом не более десяти - только для почетных клиентов и... тело запело, легкость невообразимая усадила Дурасникова на стул, заласкала, зашептала... из пластмассового ящика трансляций донеслось про озимые, опять уродились, опять заколосились, как и всю жизнь на памяти Дурасникова, и доблесть озимых не предвещала изобилия, а значит, понадобится мудрое распределение, значит, Дурасников - специалист десятью хлебами народ накормить - на коне и не зря чуткая душа поет.
   Колька Шоколадов дремал, зависнув над той же книгой, шофер оттаял, встретил хозяина ласковым прищуром, с готовностью повернул ключ зажигания. Поехали...
   - Куда? - Шоколадов обдал грязью зазевавшуюся старушенцию.
   - Нехорошо, Коля, - по-доброму укорил Дурасников и, посерьезнев, скомандовал, - на службу, Коля! Куда ж еще?
   Апраксин разбирал с товарищем - следователем районной прокуратуры старые журналы: шелестели страницы, пыль взвивалась с пожелтевших корешков, товарищ Апраксина совершенно лысый и абсолютно рыжий - усы, бачки и венчик вокруг биллиардно гладкой головы, крошечного роста, славился редкостной ровностью характера и необыкновенным тщанием в подборе одежды.
   Солнце, подсвечивая и без того яркие волосы Юлена Кордо, оживляло пятна веснушек и медный пух, выползающий из-под воротника рубахи и устремляющийся двумя рукавами по обе стороны шеи.
   Юлен поглаживал усы согнутым указательным пальцем, голубые, чуть навыкате глаза лучились покоем.
   - Квартира-сейф?.. Выходит, есть что прятать? Представляешь, как трясется человек? Каждый день, каждый час, каждую минуту... Нервы!
   Апраксин развязал узел на кривобокой пачке журналов.
   - Наши деньги там... хранит... не буквально, конечно, твои или мои, а деньги таких вот хлюпиков, нафаршированных духовностью, наши сиротские оклады и гонорары перекачиваются, крупинка к крупинке, слипаются и образуют первоначальное накопление, а дальше деловые люди пускают деньжищи в оборот.
   - Может, мы от лени и зависти злобствуем? - предположил рыжий Юлен.
   Апраксин развернул журнал, голубые глаза Кордо - спеца по тюркским языкам, оглаживали обычной приветливостью, приглашали к продолжению неспешной беседы. Апраксин любил Кордо.
   - Понимаешь, Рыжик, жулье всем во! - Апраксин чиркнул ребром ладони по кадыку и обнаружил, что плохо выбрил шею. - Надоели упыри и покровители их... все зло в покровителях.
   Мужчины расположились в кухне на угловом диванчике с украинским орнаментом на гладкой ткани. Апраксин знал, что сейчас Кордо вопросит: что ты предлагаешь? И знал, что в ответ пожмет плечами, а после начнется чаепитие, и Рыжик увязнет в тюркских языках, и Апраксин будет кивать, делать вид, что ему интересно, и сказанное Юленом так тонко и точно, что непременно изменит ход истории; однако Кордо привычным вопросом не охладил пыл Апраксина и даже сам выступил с предложением:
   - Надо организовать гражданскую самооборону против жуликов.
   - Вроде Робин Гудов на должностях старших инженеров, карающих нечистых на руку.
   Кордо отщипнул от свежего бублика, огладил круглящийся живот и, досадуя на себя за слабость, принялся мерно жевать. Апраксин развеселился: мог бы представить Пачкун, что двое мужчин под сорок, не тупиц, не лодырей, трапезничают четырьмя бубликами, плавленым сырком и чаем, заваренным из пыли с чарующе восточным названием "байховый". Юлен вращал ложечку, и размокшая чайная пыль всплывала со дна стакана.
   - Смущает даже не то, что крадут многие, а постоянная готовность украсть почти всех и каждого, причем крадут не только материальное, но все вообще - жен, неполагающиеся привилегии, неполагающиеся почести, уважение, должности... вакханалия краж.
   Апраксин грыз бублик, думать не хотелось, все передумано за эти годы по сто раз, и, чтобы поддержать угасающую беседу, воспользовался приемом Кордо.
   - Что ты предлагаешь?
   Улыбка рыжика заставляла прыгать веснушки по щекам. Кордо погрозил Апраксину.
   - Не воруй! Спер мой любимый вопрос.