Страница:
Помреж храпел, пугаясь и вздрагивая, отбивался от приступов храпа, съеживался и вертелся, терзаемый дурным сном: северные перешли от запугиваний к делу, сторожевой клан Фердуевой нес урон, горели дачи, исчезали машины, перед парадными на голову приближенных Фердуевой рушились - случайно, конечно же! - глыбы льда с крыш; ночные видения терзали Помрежа особенно безжалостно под утро, и проснулся Васька в поту, в перекрученных простынях, с привкусом полыни на задубевшем, едва ворочающемся языке.
Пачкун - дон Агильяр - встал ни свет-ни заря, чуть позже Почуваева и перепроверял запакованную вчера сумку со снедью. Жена не ревновала Пачкуна, уверилась давным-давно, что угрозы дому нет, а без гульбищ промазочных и связецементирующих не проживешь. Наташку Дрын жена Пачкуна втайне жалела, через руки мужа прошли десятки таких Наташек, в глубине души надеявшихся вырвать дона Агильяра из привычного, приручить, приучить к обожанию дамы сердца. Пустые хлопоты. Жена Пачкуна, не подымаясь с кровати, крикнула, чтоб не забыл соду и красную икру в литровой банке.
Наташка Дрын тоже спала, но в отличие от Помрежа ласковые сны щекотали ее веки: Пачкун уходит из дома, устраивает Наташке вожделенную жизнь, защищенную и сытую, и ловит новоявленная супружница на себе взгляды, вспенивающиеся завистью... еще бы! Оторвать мужика пачкунской складки-закваски в голодные, нищенские времена, считай полис страховой у судьбы вырвать на всю оставшуюся. Во сне Пачкун божился Наташке, что через день-другой все выложит жене, как на духу, и тогда... Во дворе взвыла бездомная псина, дико, будто погибая от живодерских рук. Наташка вскочила, так никогда и не узнав, решится Пачкун порвать с женой или остережется.
Чорк спал глубоким сном праведника, спал один по стародавней привычке, в четырехкомнатной квартире командующий едальным заведением близ Арбата оборудовал для жены и для себя две спальни, обе откупленные на аукционах в творческих домах столицы. Ровное дыхание подсказало бы неосторожно подсматривающему, что спящий вполне спокоен, и грядущее не сулит ему тревог.
Предшествующий день заполнился неслучайными и важными встречами: завтрак, плавно переходящий в обед, с председателем исполкома, в кабинетике, укрытом от нескромных глаз и даже имеющим отдельный вход со двора, и переговоры с северянами. Председатель исполкома дружил с Чорком еще с комсомольских времен: Господи, сколько испили горькой по молодости, сколько учеб актива в Подмосковье отгремело невиданными загулами и оргиями с участием отборных красоток, позже дороги друзей разошлись, Чорк стал деловым человеком, будущий председатель избрал государственную стезю, но узы юности, программные воззрения, никогда не произносимые вслух, но очевидно справедливые для обоих, предопределяли близость и доверие, правда особого рода, с постоянной оглядкой и опаской; опыт подсказывал - доверие не солнце, не луна, не смена времен года, доверие не вечно и обладает скверным свойством исчезать в самый неподходящий миг. Председатель исполкома кормился у Чорка, обеспечивая льготный режим существования предпринимателю. Председатель знал, что Чорка прикрывает далеко не он один, и Чорк понимал, что у председателя нет ощущения незаменимости, разнузданной самоуверенности, которая так часто подводит, и оттого отношения этих двоих отличались ровностью и отлаженностью во всех проявлениях.
Разговор с северянами отнял времени больше, чем рассчитывал Чорк. Соглашаясь на беседу, решил более зонтик над Фердуевой не держать, ему показалось, что благодарность Нины Пантелеевны заставляет себя ждать. Ждать Чорк не любил, особенно заслуженно причитающегося, однако, бросить Фердуеву на растерзание, Чорк не помышлял, опытный педагог понимал, что способной ученице следует преподнести лишь предметный урок, не отбивая охоты постигать науку обогащения.
Северные настаивали на крутых мерах, крайних, по мнению Чорка, неоправданно жестоких.
Слушал внимательно, поражаясь страстности северян, только приступившим к первоначальному накопительству, трое говорили, перебивая друг-друга, не солидно; присматривался к четвертому, предпочитавшему молчание, как и он сам. Когда сотрясение воздуха надоело, Чорк поднял руку и впился взглядом в собственную ладонь, тщась в узорах ветвящихся линий, прочитать судьбу, северяне почтительно умолкли, и Чорк предложил свой план, никто не посмел обсуждать его даже в мелочах, приняли безоговорочно: северяне со временем станут все более рассчитывать на его покровительство, выходило, что травля Фердуевой, ее несговорчивость, работают на Чорка, поднимают до уровня третейского судьи и позволяют выказывать мудрость в решении запутанных дел.
Северян Чорк проводил до их машин, оперся о дверь с витражами, царапнул по цветному стеклу и неудовлетворенный, вынул из бокового кармана замшевый лоскут, подышал на желтые, синие, красные поверхности в местах замутнения, круговыми движениями принялся протирать. Старуха, напоминающая высушенное корневище, ковыляла на скрюченных ногах по несколотому, вздыбленному льду тротуара, в восторге замерла, в глазах полыхнуло: хозяин! Чорк ласково посмотрел на изъеденное годами существо, крикнул кому-то из шестерок, через минуту сунул старухе промасленный пакет с горячими пирогами. Старуха засияла блеском младости, слова благодарности так и не вырвались из шамкающего рта, но Чорк и не хотел их слышать, поддержал женщину за локоть и чуть подтолкнул к углу переулка, сам себе не признаваясь, не хотел, чтоб рядом с дверью его заведения разевали рты заложники тягостных лет, нищенски одетые, за версту видно, что несчастные.
За столом на отапливаемой террасе почуваевской дачи расселись Фердуева, Пачкун - дон Агильяр, Наташка Дрын, Дурасников рядом со Светкой Приманкой, Мишка Шурф, Акулетта и Васька Помреж.
Жену Почуваев отправил домой, хлопотал у стола сам. Почуваев дружил с Пачкуном много лет. Никто б не поверил, с чего началось. Пачкун подцепил в середине семидесятых восемнадцатилетнюю дочь Почуваева и закрутил с девицей. Полковник - тогда еще Почуваев хаживал под погонами - негодовал, грозил в запальчивости разрядить двухстволку в брюхо соблазнителя.
Однажды Пачкун вытребовал Почуваева в ресторан для объяснений. Почуваев, хоть и кипел, согласился. Пачкун расшибся в доску: халдеи носились пулями, принимали полковника по-царски. Под коньячок и икорку Пачкун изложил соображения: девка в соку и хуже, если станет шнырять от малолетки к малолетке, тут и болезни, и аборты, и материально по нулям, а если в любовь заиграется, то травиться начнет или чиркнет по венам... Почуваев слушал, приливами краснел, как видно от коньяка, и резоны седовласого красавца представлялись все более убедительными. Расстались друзьями, с тех пор в доме Почуваева не переводились невиданные продукты и дары к датам, а позже Пачкун самолично помог выдать дочь замуж за офицерика - так желал Почуваев, хотя Пачкун уверял отца возлюбленной, что выбор не верен и склонял к толковым молодым директорам магазинов; Эм Эм тогда еще подрастерял не все иллюзии и даже любил поглаживать тайком от жены офицерский кортик. Вытекли годы, и Почуваев смекнул, что дочь в далеком военном городке несчастна, Пачкун зрил будущее насквозь не хуже рентгеновского аппарата, и сейчас отставник приглашал Пачкуна часто, каждый раз плачась в жилетку, что дочь страдает. Пачкун обещал помочь, хотя и укорял Почуваева стародавней несговорчивостью и не преминул указать, что девице теперь за тридцать и ребенок, а молодые директора магазинов цены себе сложить не могут; на всхлипывающее почуваевское неужто ничего нельзя поделать? - Пачкун указал, что счастье дочери штука непростая, но устроил Почуваева в сторожа к Фердуевой, и теперь отец единственной дочери проливал золотой дождь на несчастливицу, время от времени напоминая дону Агильяру директора магазина или торга, или общепитовского треста.
Почуваев с Пачкуном напоминали отца и сына, только Почуваев играл роль послушного, ловящего каждое слово сына, а Пачкун как раз выступал родителем строгим, но любящим.
Мишка Шурф решил томадить, и первые три стопки под его чутким руководством проскочили в считанные минуты.
Дурасников, как человек государственный, поначалу себя не ронял среди этого народца, ушлого, но в жизни не сиживавшего за начальственными столами в кабинетах при табличках, но после третьей, от жара внутри и тепла бедра Приманки, зампред поплыл, и Шурф стал его раздражать и чернотой волос, и складностью речи, и вызывающей привозной одеждой, и разницей в годах не в пользу Дурасникова, и даже тем, что холодная дворянская красота Акулетты превосходила безмерно пастушескую смазливость уготованной зампреду Светки Приманки.
Дурасников поднялся, все умолкли: все ж чуют разницу, скоты, смекают, что я на клапане, а они только мелькают с ведрами на водопое, мной организованном.
Приманка переживала недавнюю стычку на крыльце с Фердуевой, Нина Пантелеевна осведомилась привезла ли Приманка тысячу, а когда услышала, что нет, ласково улыбнулась, выдохнув лишь тягучее ну-ну... Шаболовский спекуль обещал раздобыть Светке штуку, но подвел, Светка не сомневалась, для мальчонки штука не деньги, чего ее раздобывать, значит зажал и точка, больше к телу допуска не получит. Серьезность требований Фердуевой страшила, не отличаясь умом, Светка, доверялась инстинктам, подсказывающими, что опасность рядом нешуточная.
Почуваев не видел сидящих за столом, а лишь скакал глазами по банкам с солениями и маринадами, отставнику подыгрывало солнце, высвечивая содержимое банок и рассыпая блики пропущенных сквозь стекло и настоянных чесночными ароматами лучей по белоснежной скатерти.
Шурф рассматривал синие подглазья Акулетты и понимал, что всем видно: пара Шурф-Акулетта провели бессонную ночь в любезных сердцу упражнениях.
Помреж, пожалуй единственный, неустанно думал о северянах и чутко предвидел, что последний ход еще не сделан. Сторожевые навары приучили Помрежа к широте и возможности не думать о деньгах после долгих лет околотворческой бескормицы. Сил изменить жизнь, к тому же к худшему, Васька в себе не обнаруживал, от водки тоска не отпустила, даже прихватила злобнее, яростнее.
Акулетта процеживала лица присутствующих васильковыми глазищами и привычно сравнивала соотечественников с иноземельными мужчинами. Сравнение в пользу последних, соотечественники, даже при деньгах, не обладали этакой, с молоком матери впитанной, уверенностью в завтрашнем куске хлеба и лоском, как гости издалека.
Застолье растревоженно гудело, с каждой рюмкой волны шумливости все большими гребнями обдавали разгоряченные головы, отражались в стекле террасы и вновь обрушивались на закусывающих, смешиваясь с уже новыми звуками: звяканьем приборов, дребезжанием хрусталя, репликами, хохотом, шуршанием хлебницы, таскаемой по столу в разные стороны.
Крошечный домик Кордо через узкую улочку, не проезжую ни в какие времена года, сквозь покосившийся забор смотрел как раз на хоромы Почуваева. Метрах в тридцати, на забетонированном пустыре отдыхали машины, доставившие гостей отставника из столицы. Апраксин, сидя на обшарпанном табурете, изучал домину через улицу, видел люд на террасе, и по мельтешению теней, по выпрыгивающим, будто чертики из табакерки, по проваливающимся, будто под лед фигуркам понимал, что гульба разыгралась не шуточная. Банька Почуваева желтела свежезалаченным деревом, отороченная по низу снежными отвалами. Сквозь стекло ходуном ходившей террасы тремя огненными пятнами рдели охапки свежих цветов: одну приволок Помреж, две Пачкун, вроде от себя и от Дурасникова для дам. Дон Агильяр не сомневался, что зампред дарить цветы женщинам или еще не научился, или давно забыл.
Кордо вывалил на блюдо невесть какой старины с трещинами склеенных кусков шестиглазую яичницу, Апраксин вскрыл банки, не отрываясь от женских ликов, мелькающих так близко и так недостижимо далеко, будто меж ареной гульбы и хибарой Кордо пластались многосоткилометровые непреодолимые пространства.
Дурасников приклеил взор к скособоченному домишке через дорогу, разглядел в оконце герань в убогом горшке, нырнул в воспоминания детства, и застольная речь его вмиг окрасилась необходимой всечеловечностью, высоко ценимой, и после определенного числа рюмок непременно вызывающей намокание глаз у людей с некрепкими нервами или жестких, но не лишающих себя удовольствия подраспуститься, на глазах других, отлично понимая, что слезы, скупые, невольные ничего кроме пользы не принесут, многие из присутствующих заподозрят себя в неверном отношении к слезливому имярек, который вроде б подлец и мерзавец, а вот, поди же, всплакнул, сукин сын, и тем путает сторонних наблюдателей, уводит от однозначности: кто ж все-таки за столом - друг или враг?
Первый приступ обжорства отпустил, гости отвалились к спинкам стульев, и тут наступила пора Помрежа. Васька всегда обеспечивал программу и числился человеком думающим, но вовремя сообразившим, что в нашей державе мозги не товар, у каждого вроде б есть, не то, что балык или шмотки привозные. Помреж взобрался на табурет, гневно глянул на Шурфа, вмиг заткнувшего глотку магнитофону тычком крепкого пальца, и приступил к просветительному ритуалу:
- Новые стихи, господа! Прошу не вякать в момент декламации.
Почуваев приник к черноволосой главе Фердуевой, зашептал, похоже не зная доподлинно, что за штука декламация. Помреж погрозил Почуваеву кулаком, и отставник подавился несвоевременным шепотком. Васька откашлялся.
И вот опять мне снится первый класс,
И этот ус, и этот глаз,
И Мамлахат с букетом хлопка,
И зрак ее горит, как топка,
И желтый фон похвального листа,
И профили двух гениев эпохи.
По-своему, они совсем не плохи.
И девочки, в чьих волосах скакали блохи,
Верней сказать, водились вши,
И ногти жесткие ловцов давили гнид,
И погибал народ огромный покорно, тихо,
без обид.
Дурасникова окатило волной демократического восторга. Вольнодумство пьянило не хуже сорокоградусной.
- Еще! - неожиданно для себя выкрикнул зампред, и пляшущие в разные стороны глаза подвыпившей публики враз полыхнули изумлением - от Дурасникова никто не ожидал, и он понял это сразу и, купаясь в собственной решимости выказывая широту взглядов заорал:
- Еще наддай, зубодробительного! - и от проявленной смелости, рука его вольно скользнула к бедру Приманки и цапнула тугую плоть, а голова втянулась в плечи - вдруг отшвырнет? - Но Приманка, погруженная всецело в размышления об отдаче долга Фердуевой и думать не думала о чужой руке, порхающей по бедру.
Помреж менее всего ожидал найти в Дурасникове благодарного слушателя, Васька ненавидел представителей официальщины, давно смекнув, что от них вся морока происходит, еще более не прощал чиновничьей братве натягивание масок несогласия с линией. Линия! Помреж наелся ими под завязку и сейчас вмазал бы Дурасникову, но... и сквозь водку помнил, что прием устроен единственно ради ублажения зампреда и, что он один из прикрывающих сторожевой промысел, и никто из присутствующих не простит выпада и, смирив гордыню, Помреж театрально раскланялся, впрочем без издевки, чтоб даже акварельно не обидеть Дурасникова, и приступил к выполнению начальственных пожеланий.
- По просьбе трудящих! - Васька умолк, заглянул в себя, будто припоминая.
Давно всем ясно, всем понятно,
И Маркс здесь вовсе не при чем,
Любой, кто любит есть послаще,
Привык размахивать мечом!
Про Маркса Дурасникову пришлось не ко двору, Маркс-то еще на пьедестале, еще в линии; бедро Приманки, исследованное от колена и выше уже более привлекало зампреда, чем творчество Помрежа, но народ хотел еще воспарений в сферы, далекие от тряпок, продуктов и прочих жизнеобразующих субстанций нашего бытия.
Помреж опрокинул рюмаху, схватил гитару, прошелся по струнам и по-блатному провыл:
Усся молодосссь моя пришлася на застой,
И г-годы не вернуть, хочь волком вой!
Фердуеву резануло давнее: зона, объятия первого мужика, передача с рук на руки, там тоже любили надрывные песни, но в отличие от тех, кто не бывал в местах не столь отдаленных и млел по дачам от блатных песен, Фердуеву они бесили, будто некто присваивает себе нечто, ему не принадлежащее, не пережитое, не выстраданное. Нина Пантелеевна снизу вверх обозрела Помрежа, пошатывающегося на табуретке, и указала:
- Серьезней, Вась, гитару оставь, давай, как в школе, перед пионерами, чинно, благородно.
Дурасников похоже проснулся от того, что кто-то в застолье посмел приказывать, подменяя зампреда, рожденного вести за собой массы несмышленышей даром что совершеннолетних. Однако водка и, особенно, бедро Приманки примирили зампреда с происходящим, выпарили злобу, умерили желание верховодить. Рука Дурасникова замерла под юбкой Приманки, дрожа от вожделения и подпрыгивая от сдерживаемых рыганий, нет-нет да и сотрясавших ухажера.
Акулетта густо мазала икрой бутерброд за бутербродом, будто в ресторанной едальне при потрошении валютных кавалеров. Акулетта мясо не употребляла, рыбу на второе тоже, обходилась чаще салатами из свежих овощей и, конечно, зернистой, уверив себя, что как раз икряка спасает от всех бед и укрепляет душу и тело не хуже массажей и катаний на лыжах в горах.
Шурф шептался с Пачкуном о магазинных делах и жаждал единственно отправки коллектива в парную.
Наташка Дрын млела от недосмотренных снов: чем не жена дону Агильяру? И как всегда в чаду увеселений, в кабаках и на трехдневных пароходах с Пачкуном, воображала, что все давно решено, паспорт проштемпелеван согласно советским законам, и Наталья Парфентьевна Дрын давно обратилась в Наталью Парфентьевну Пачкун, со всеми вытекающими последствиями.
Помреж отложил гитару, глянул на лица, на размах пиршественного стола, на скатерть с жирными цветными пятнами, вытребовал добавки водяры, выпил, заел семужьей тешей с ладошки Приманки и вернулся к обязанностям сказителя.
- Господа! - Васька и впрямь посерьезнел. - Есть стих, короткий и завершающий! Не смею боле отвлекать ваше внимание от жратвы, дам и прочих сатанинских выдумок. Называется стих "Первые слова" Будто мальчонка припоминает. Не скрою, мальчонка - я. Итак, "Первые слова".
Почуваев уронил вилку, вымазанную подливкой на брюки, матюгнулся. Акулетта гневно зыркнула на отставника глазами: дамы все ж, заткнул бы хлебало, дядя, уши вянут, прошипела: "Мужлан!"
Почуваев повинился. Помреж терпеливо ждал окончания перепалки, умел Васька не ронять себя перед аудиторией.
Почуваев попытался в знак примирения поцеловать руку Акулетты, центровая отпрянула, и Эм Эм завис в нелепой позе над полом, вытянув губы трубочкой.
Дурасников успокаивался, беспрепятственное пребывание руки на бедре Приманки свидетельствовало: его одобрили, приняли, дальнейшее сладится, а уж там... зампред не подкачает. В угаре Дурасников перебирал дары, коими осыпает Светку, и мысленная щедрость его не шла ни в какое сравнение с широтой восточных владык. Дурасников испытал вдруг прилив нежности к Приманке, ужаснулся неустроенности ее жизни - все вызнал про жертву заранее, по стародавней аппаратной привычке - мечется птаха в тенетах, набивает шишки напрасно, стоит обзавестись покровителем, и тревоги облетят, как засохшие листья под безжалостными ветрами осени.
Помреж слишком злоупотребил выжиманием тишины, неоправданно продлил ожидание масс, и дон Агильяр не выдержал, передразнил:
- Итак! Первые слова!
Помреж сложил ладошки лодочкой, прижал к груди, чуть набок склонил голову, как пионер-отличник, ябедник, перед получением похвальной грамоты, оттаял взором, будто узрел на картинке в школьном учебнике рукотворные каналы, самолеты в синем небе, белые корабли, бороздящие воды родины чудесной, просветлел лицом, как в начале пятидесятых при посещении выставки достижений, грандиозного обманного града с фонтанами, памятниками и обильной ложью из камня и бронзы на каждом шагу.
Мама... баба... дядя Сталин...
Въелся накрепко урок
Взяли утром... разберутся...
Расстреляли... лагерь... срок...
Дурасников картинно закручинился, даже лапу выпростал из-под юбки. Пачкун ткнул вилку в белужий бок: что было, то было, чего теперь колотиться головой о стену?..
Мишка Шурф негодующе оглядел Помрежа: чудак на букву эм, гулять сошлись, не слезы лить, любит Васька поиграть в совесть народов, а деньгу того пуще привечает, вот незадача. Шурф потеплел, как ни старайся, Васек, прикинуться чистюлей, радетелем благ незащищенного бедолаги, заступником, чутко отвечающим на беды людские, не выйдет выделиться, обособиться в тереме безгреховном, человек, Васек, есть не то, что он мелет - пусть в подпитии, пусть тверезный - а то, как на пропитание раздобывает.
Общая пропитанность спиртным сказалась внезапно, градусаж застольных голов враз скакнул с низшего предела к высшему. Мишка врубил музыку, и веселье покатилось, понеслось вскачь. Почуваев едва успевал нырять в погреб, отставника несло: банки таскал понапрасну, ради единого огурчика или помидорчика, или патиссончика только для Акулетты; недопущенный к руке проститутки Почуваев возжаждал ее расположения стократно, вился вьюном, норовил уподобиться Дурасникову, чья лапища вольготно шныряла по Светке Приманке, уже не таясь, пухлым, желтоватым зверьком, скакавшим то по груди, то по крепкому животу, а то и ниже в местах и вовсе непотребных.
Фердуева пила мало, скорее вовсе постилась, только подносила рюмку к губам и макала кончик языка в белое вино.
Бело вино! Водка то есть. Нина Пантелеевна более других интересовалась парой зампред-Приманка, особенно женской ее половиной. Светка боязливо натыкалась на взгляд Фердуевой и чувствовала, как обдает жаром. Дурасников приписывал огненные приливы девицы собственной мужской неотразимости и наглел на глазах, как часто случается с трусами, не встречающими ожидаемых препятствий.
Первой кликнула банный клич Фердуева - пьянка обрыдла - нырнула в комнату при террасе, надела купальник.
- Мы что ж, будем навроде, как на пляже, не безо всего? - Дон Агильяр тряхнул серебром седин и жиманул Наташку. Дрыниха ткнула его кулаком в ребро, мол, тебе-то что, любострастник, одеты, раздеты, ты-то при бабе, на чужой товар чего пялиться.
- Безо всего! - пьяно взбрыкнул Дурасников и глупо рассмеялся.
А ведь если не лукавить, дурак, батенька, одновременно мелькнуло у Шурфа и его командира Пачкуна, обоим стало чуть тоскливо: как же распорядилась судьба, как перетасовались нравы в державе, если привычнее всего, чем выше кресло, тем глупее, а то и подлее хозяин.
Фердуева набросила шубу поверх купальника, замерла, в высоких сапогах, ослепительная и неприступная.
Мишка Шурф извлек из сумки поляроид, жестом указал Фердуевой на табурет, осиротевший после зачтения стихов Помрежем.
- Для журнала "Тайм", разрешите?
Васька подставил руку и женщина в вихре мехов вознеслась наверх.
Облака к тому времени совсем разбрелись по сторонам, солнце залило дачи, снега, сосны, заборы, теплицы, хозяйственные постройки. Апраксин зажмурился, показалось, что на террасе через дорогу мелькнуло знакомое лицо, вроде б кого-то напоминала женщина в царской шубе, похоже, голая или почти голая.
Кордо развивал по привычке теории справедливого устройства государства, уверяя Апраксина, что сейчас все наладится, мол, сила наша в том, что все, ну буквально до единой, ошибки, которые можно было совершить, уже сделаны, а раз так, стоит ожидать лучшего. Не пойдем же мы по второму кругу, убеждал собеседника рыжий коротыш. Апраксин тыкал вилкой в тарелку с картошкой, вбирал в себя в равной мере и мысли Кордо, и лучи солнца, и размытые очертания знакомой фигуры в прозрачном воздухе... Говорить не хотелось. Переговорено все тысячекратно. Если б его воля, Апраксин ввел бы ограничения на разговоры: говори, что хочешь, но не сколько хочешь.
Фердуева спрыгнула с табурета и, как бы пытаясь удержать равновесие, схватила за плечи Приманку. Светка сжалась, побледнела, Шурфу показалось, будто хищная птица ухватила мышь-полевку. Оцепенение Светки на мог отрезвило всех, но только на миг; потому что Помреж рванул гитару к себе и ударил по струнам, заржав по-лошадиному, тем подчеркивая соответствие жеребячьей физиономии производимому действу. Васька играл тихо, надрывно, гитара сыпала чистыми, протяжными звуками, пел Васька вперемежку, чего взбредет в голову, и гулены подпевали, подвывали не в такт, но мощно, срываясь на крик, стекло дрожало, и Почуваев, единственный безгласый, не поддержавший нестройный хор, метался меж банками и стулом Акулетты, норовя попотчевать редкостную особь горячо любимыми разносолами.
Почуваев уведомил присутствующих, что отбудет в баню, заваривать чай и раскладывать сласти для гостей.
Фердуева запахнула полы шубы, смежила веки: Светка и не знала, что ей уготовано, не знала Приманка, что северные прижали Нину Пантелеевну, что Чорк избрал невмешательство, равносильное выдаче Фердуевой на растерзание, что над сторожевым предприятием нависла угроза, не подозревала Светка, что значит новый корпус института, какие доходы сулят новые площади, холлы, диваны, подсобки и прочие пространства, подпадающие под контроль братии, недремлющей с семи вечера до утра в городе, забывшем о ночной жизни уж скоро век.
Нина Пантелеевна внезапно поднялась, ни слова не говоря покинула гуляющих. Двинула по тропинке, ведущей к бане, оглядывалась то на дачу, то на желтую баньку, будто прикидывала что, на середине, равноудаленная от дачи и баньки подала голос, сначала вполсилы, потом заголосила рьяно.
Пачкун - дон Агильяр - встал ни свет-ни заря, чуть позже Почуваева и перепроверял запакованную вчера сумку со снедью. Жена не ревновала Пачкуна, уверилась давным-давно, что угрозы дому нет, а без гульбищ промазочных и связецементирующих не проживешь. Наташку Дрын жена Пачкуна втайне жалела, через руки мужа прошли десятки таких Наташек, в глубине души надеявшихся вырвать дона Агильяра из привычного, приручить, приучить к обожанию дамы сердца. Пустые хлопоты. Жена Пачкуна, не подымаясь с кровати, крикнула, чтоб не забыл соду и красную икру в литровой банке.
Наташка Дрын тоже спала, но в отличие от Помрежа ласковые сны щекотали ее веки: Пачкун уходит из дома, устраивает Наташке вожделенную жизнь, защищенную и сытую, и ловит новоявленная супружница на себе взгляды, вспенивающиеся завистью... еще бы! Оторвать мужика пачкунской складки-закваски в голодные, нищенские времена, считай полис страховой у судьбы вырвать на всю оставшуюся. Во сне Пачкун божился Наташке, что через день-другой все выложит жене, как на духу, и тогда... Во дворе взвыла бездомная псина, дико, будто погибая от живодерских рук. Наташка вскочила, так никогда и не узнав, решится Пачкун порвать с женой или остережется.
Чорк спал глубоким сном праведника, спал один по стародавней привычке, в четырехкомнатной квартире командующий едальным заведением близ Арбата оборудовал для жены и для себя две спальни, обе откупленные на аукционах в творческих домах столицы. Ровное дыхание подсказало бы неосторожно подсматривающему, что спящий вполне спокоен, и грядущее не сулит ему тревог.
Предшествующий день заполнился неслучайными и важными встречами: завтрак, плавно переходящий в обед, с председателем исполкома, в кабинетике, укрытом от нескромных глаз и даже имеющим отдельный вход со двора, и переговоры с северянами. Председатель исполкома дружил с Чорком еще с комсомольских времен: Господи, сколько испили горькой по молодости, сколько учеб актива в Подмосковье отгремело невиданными загулами и оргиями с участием отборных красоток, позже дороги друзей разошлись, Чорк стал деловым человеком, будущий председатель избрал государственную стезю, но узы юности, программные воззрения, никогда не произносимые вслух, но очевидно справедливые для обоих, предопределяли близость и доверие, правда особого рода, с постоянной оглядкой и опаской; опыт подсказывал - доверие не солнце, не луна, не смена времен года, доверие не вечно и обладает скверным свойством исчезать в самый неподходящий миг. Председатель исполкома кормился у Чорка, обеспечивая льготный режим существования предпринимателю. Председатель знал, что Чорка прикрывает далеко не он один, и Чорк понимал, что у председателя нет ощущения незаменимости, разнузданной самоуверенности, которая так часто подводит, и оттого отношения этих двоих отличались ровностью и отлаженностью во всех проявлениях.
Разговор с северянами отнял времени больше, чем рассчитывал Чорк. Соглашаясь на беседу, решил более зонтик над Фердуевой не держать, ему показалось, что благодарность Нины Пантелеевны заставляет себя ждать. Ждать Чорк не любил, особенно заслуженно причитающегося, однако, бросить Фердуеву на растерзание, Чорк не помышлял, опытный педагог понимал, что способной ученице следует преподнести лишь предметный урок, не отбивая охоты постигать науку обогащения.
Северные настаивали на крутых мерах, крайних, по мнению Чорка, неоправданно жестоких.
Слушал внимательно, поражаясь страстности северян, только приступившим к первоначальному накопительству, трое говорили, перебивая друг-друга, не солидно; присматривался к четвертому, предпочитавшему молчание, как и он сам. Когда сотрясение воздуха надоело, Чорк поднял руку и впился взглядом в собственную ладонь, тщась в узорах ветвящихся линий, прочитать судьбу, северяне почтительно умолкли, и Чорк предложил свой план, никто не посмел обсуждать его даже в мелочах, приняли безоговорочно: северяне со временем станут все более рассчитывать на его покровительство, выходило, что травля Фердуевой, ее несговорчивость, работают на Чорка, поднимают до уровня третейского судьи и позволяют выказывать мудрость в решении запутанных дел.
Северян Чорк проводил до их машин, оперся о дверь с витражами, царапнул по цветному стеклу и неудовлетворенный, вынул из бокового кармана замшевый лоскут, подышал на желтые, синие, красные поверхности в местах замутнения, круговыми движениями принялся протирать. Старуха, напоминающая высушенное корневище, ковыляла на скрюченных ногах по несколотому, вздыбленному льду тротуара, в восторге замерла, в глазах полыхнуло: хозяин! Чорк ласково посмотрел на изъеденное годами существо, крикнул кому-то из шестерок, через минуту сунул старухе промасленный пакет с горячими пирогами. Старуха засияла блеском младости, слова благодарности так и не вырвались из шамкающего рта, но Чорк и не хотел их слышать, поддержал женщину за локоть и чуть подтолкнул к углу переулка, сам себе не признаваясь, не хотел, чтоб рядом с дверью его заведения разевали рты заложники тягостных лет, нищенски одетые, за версту видно, что несчастные.
За столом на отапливаемой террасе почуваевской дачи расселись Фердуева, Пачкун - дон Агильяр, Наташка Дрын, Дурасников рядом со Светкой Приманкой, Мишка Шурф, Акулетта и Васька Помреж.
Жену Почуваев отправил домой, хлопотал у стола сам. Почуваев дружил с Пачкуном много лет. Никто б не поверил, с чего началось. Пачкун подцепил в середине семидесятых восемнадцатилетнюю дочь Почуваева и закрутил с девицей. Полковник - тогда еще Почуваев хаживал под погонами - негодовал, грозил в запальчивости разрядить двухстволку в брюхо соблазнителя.
Однажды Пачкун вытребовал Почуваева в ресторан для объяснений. Почуваев, хоть и кипел, согласился. Пачкун расшибся в доску: халдеи носились пулями, принимали полковника по-царски. Под коньячок и икорку Пачкун изложил соображения: девка в соку и хуже, если станет шнырять от малолетки к малолетке, тут и болезни, и аборты, и материально по нулям, а если в любовь заиграется, то травиться начнет или чиркнет по венам... Почуваев слушал, приливами краснел, как видно от коньяка, и резоны седовласого красавца представлялись все более убедительными. Расстались друзьями, с тех пор в доме Почуваева не переводились невиданные продукты и дары к датам, а позже Пачкун самолично помог выдать дочь замуж за офицерика - так желал Почуваев, хотя Пачкун уверял отца возлюбленной, что выбор не верен и склонял к толковым молодым директорам магазинов; Эм Эм тогда еще подрастерял не все иллюзии и даже любил поглаживать тайком от жены офицерский кортик. Вытекли годы, и Почуваев смекнул, что дочь в далеком военном городке несчастна, Пачкун зрил будущее насквозь не хуже рентгеновского аппарата, и сейчас отставник приглашал Пачкуна часто, каждый раз плачась в жилетку, что дочь страдает. Пачкун обещал помочь, хотя и укорял Почуваева стародавней несговорчивостью и не преминул указать, что девице теперь за тридцать и ребенок, а молодые директора магазинов цены себе сложить не могут; на всхлипывающее почуваевское неужто ничего нельзя поделать? - Пачкун указал, что счастье дочери штука непростая, но устроил Почуваева в сторожа к Фердуевой, и теперь отец единственной дочери проливал золотой дождь на несчастливицу, время от времени напоминая дону Агильяру директора магазина или торга, или общепитовского треста.
Почуваев с Пачкуном напоминали отца и сына, только Почуваев играл роль послушного, ловящего каждое слово сына, а Пачкун как раз выступал родителем строгим, но любящим.
Мишка Шурф решил томадить, и первые три стопки под его чутким руководством проскочили в считанные минуты.
Дурасников, как человек государственный, поначалу себя не ронял среди этого народца, ушлого, но в жизни не сиживавшего за начальственными столами в кабинетах при табличках, но после третьей, от жара внутри и тепла бедра Приманки, зампред поплыл, и Шурф стал его раздражать и чернотой волос, и складностью речи, и вызывающей привозной одеждой, и разницей в годах не в пользу Дурасникова, и даже тем, что холодная дворянская красота Акулетты превосходила безмерно пастушескую смазливость уготованной зампреду Светки Приманки.
Дурасников поднялся, все умолкли: все ж чуют разницу, скоты, смекают, что я на клапане, а они только мелькают с ведрами на водопое, мной организованном.
Приманка переживала недавнюю стычку на крыльце с Фердуевой, Нина Пантелеевна осведомилась привезла ли Приманка тысячу, а когда услышала, что нет, ласково улыбнулась, выдохнув лишь тягучее ну-ну... Шаболовский спекуль обещал раздобыть Светке штуку, но подвел, Светка не сомневалась, для мальчонки штука не деньги, чего ее раздобывать, значит зажал и точка, больше к телу допуска не получит. Серьезность требований Фердуевой страшила, не отличаясь умом, Светка, доверялась инстинктам, подсказывающими, что опасность рядом нешуточная.
Почуваев не видел сидящих за столом, а лишь скакал глазами по банкам с солениями и маринадами, отставнику подыгрывало солнце, высвечивая содержимое банок и рассыпая блики пропущенных сквозь стекло и настоянных чесночными ароматами лучей по белоснежной скатерти.
Шурф рассматривал синие подглазья Акулетты и понимал, что всем видно: пара Шурф-Акулетта провели бессонную ночь в любезных сердцу упражнениях.
Помреж, пожалуй единственный, неустанно думал о северянах и чутко предвидел, что последний ход еще не сделан. Сторожевые навары приучили Помрежа к широте и возможности не думать о деньгах после долгих лет околотворческой бескормицы. Сил изменить жизнь, к тому же к худшему, Васька в себе не обнаруживал, от водки тоска не отпустила, даже прихватила злобнее, яростнее.
Акулетта процеживала лица присутствующих васильковыми глазищами и привычно сравнивала соотечественников с иноземельными мужчинами. Сравнение в пользу последних, соотечественники, даже при деньгах, не обладали этакой, с молоком матери впитанной, уверенностью в завтрашнем куске хлеба и лоском, как гости издалека.
Застолье растревоженно гудело, с каждой рюмкой волны шумливости все большими гребнями обдавали разгоряченные головы, отражались в стекле террасы и вновь обрушивались на закусывающих, смешиваясь с уже новыми звуками: звяканьем приборов, дребезжанием хрусталя, репликами, хохотом, шуршанием хлебницы, таскаемой по столу в разные стороны.
Крошечный домик Кордо через узкую улочку, не проезжую ни в какие времена года, сквозь покосившийся забор смотрел как раз на хоромы Почуваева. Метрах в тридцати, на забетонированном пустыре отдыхали машины, доставившие гостей отставника из столицы. Апраксин, сидя на обшарпанном табурете, изучал домину через улицу, видел люд на террасе, и по мельтешению теней, по выпрыгивающим, будто чертики из табакерки, по проваливающимся, будто под лед фигуркам понимал, что гульба разыгралась не шуточная. Банька Почуваева желтела свежезалаченным деревом, отороченная по низу снежными отвалами. Сквозь стекло ходуном ходившей террасы тремя огненными пятнами рдели охапки свежих цветов: одну приволок Помреж, две Пачкун, вроде от себя и от Дурасникова для дам. Дон Агильяр не сомневался, что зампред дарить цветы женщинам или еще не научился, или давно забыл.
Кордо вывалил на блюдо невесть какой старины с трещинами склеенных кусков шестиглазую яичницу, Апраксин вскрыл банки, не отрываясь от женских ликов, мелькающих так близко и так недостижимо далеко, будто меж ареной гульбы и хибарой Кордо пластались многосоткилометровые непреодолимые пространства.
Дурасников приклеил взор к скособоченному домишке через дорогу, разглядел в оконце герань в убогом горшке, нырнул в воспоминания детства, и застольная речь его вмиг окрасилась необходимой всечеловечностью, высоко ценимой, и после определенного числа рюмок непременно вызывающей намокание глаз у людей с некрепкими нервами или жестких, но не лишающих себя удовольствия подраспуститься, на глазах других, отлично понимая, что слезы, скупые, невольные ничего кроме пользы не принесут, многие из присутствующих заподозрят себя в неверном отношении к слезливому имярек, который вроде б подлец и мерзавец, а вот, поди же, всплакнул, сукин сын, и тем путает сторонних наблюдателей, уводит от однозначности: кто ж все-таки за столом - друг или враг?
Первый приступ обжорства отпустил, гости отвалились к спинкам стульев, и тут наступила пора Помрежа. Васька всегда обеспечивал программу и числился человеком думающим, но вовремя сообразившим, что в нашей державе мозги не товар, у каждого вроде б есть, не то, что балык или шмотки привозные. Помреж взобрался на табурет, гневно глянул на Шурфа, вмиг заткнувшего глотку магнитофону тычком крепкого пальца, и приступил к просветительному ритуалу:
- Новые стихи, господа! Прошу не вякать в момент декламации.
Почуваев приник к черноволосой главе Фердуевой, зашептал, похоже не зная доподлинно, что за штука декламация. Помреж погрозил Почуваеву кулаком, и отставник подавился несвоевременным шепотком. Васька откашлялся.
И вот опять мне снится первый класс,
И этот ус, и этот глаз,
И Мамлахат с букетом хлопка,
И зрак ее горит, как топка,
И желтый фон похвального листа,
И профили двух гениев эпохи.
По-своему, они совсем не плохи.
И девочки, в чьих волосах скакали блохи,
Верней сказать, водились вши,
И ногти жесткие ловцов давили гнид,
И погибал народ огромный покорно, тихо,
без обид.
Дурасникова окатило волной демократического восторга. Вольнодумство пьянило не хуже сорокоградусной.
- Еще! - неожиданно для себя выкрикнул зампред, и пляшущие в разные стороны глаза подвыпившей публики враз полыхнули изумлением - от Дурасникова никто не ожидал, и он понял это сразу и, купаясь в собственной решимости выказывая широту взглядов заорал:
- Еще наддай, зубодробительного! - и от проявленной смелости, рука его вольно скользнула к бедру Приманки и цапнула тугую плоть, а голова втянулась в плечи - вдруг отшвырнет? - Но Приманка, погруженная всецело в размышления об отдаче долга Фердуевой и думать не думала о чужой руке, порхающей по бедру.
Помреж менее всего ожидал найти в Дурасникове благодарного слушателя, Васька ненавидел представителей официальщины, давно смекнув, что от них вся морока происходит, еще более не прощал чиновничьей братве натягивание масок несогласия с линией. Линия! Помреж наелся ими под завязку и сейчас вмазал бы Дурасникову, но... и сквозь водку помнил, что прием устроен единственно ради ублажения зампреда и, что он один из прикрывающих сторожевой промысел, и никто из присутствующих не простит выпада и, смирив гордыню, Помреж театрально раскланялся, впрочем без издевки, чтоб даже акварельно не обидеть Дурасникова, и приступил к выполнению начальственных пожеланий.
- По просьбе трудящих! - Васька умолк, заглянул в себя, будто припоминая.
Давно всем ясно, всем понятно,
И Маркс здесь вовсе не при чем,
Любой, кто любит есть послаще,
Привык размахивать мечом!
Про Маркса Дурасникову пришлось не ко двору, Маркс-то еще на пьедестале, еще в линии; бедро Приманки, исследованное от колена и выше уже более привлекало зампреда, чем творчество Помрежа, но народ хотел еще воспарений в сферы, далекие от тряпок, продуктов и прочих жизнеобразующих субстанций нашего бытия.
Помреж опрокинул рюмаху, схватил гитару, прошелся по струнам и по-блатному провыл:
Усся молодосссь моя пришлася на застой,
И г-годы не вернуть, хочь волком вой!
Фердуеву резануло давнее: зона, объятия первого мужика, передача с рук на руки, там тоже любили надрывные песни, но в отличие от тех, кто не бывал в местах не столь отдаленных и млел по дачам от блатных песен, Фердуеву они бесили, будто некто присваивает себе нечто, ему не принадлежащее, не пережитое, не выстраданное. Нина Пантелеевна снизу вверх обозрела Помрежа, пошатывающегося на табуретке, и указала:
- Серьезней, Вась, гитару оставь, давай, как в школе, перед пионерами, чинно, благородно.
Дурасников похоже проснулся от того, что кто-то в застолье посмел приказывать, подменяя зампреда, рожденного вести за собой массы несмышленышей даром что совершеннолетних. Однако водка и, особенно, бедро Приманки примирили зампреда с происходящим, выпарили злобу, умерили желание верховодить. Рука Дурасникова замерла под юбкой Приманки, дрожа от вожделения и подпрыгивая от сдерживаемых рыганий, нет-нет да и сотрясавших ухажера.
Акулетта густо мазала икрой бутерброд за бутербродом, будто в ресторанной едальне при потрошении валютных кавалеров. Акулетта мясо не употребляла, рыбу на второе тоже, обходилась чаще салатами из свежих овощей и, конечно, зернистой, уверив себя, что как раз икряка спасает от всех бед и укрепляет душу и тело не хуже массажей и катаний на лыжах в горах.
Шурф шептался с Пачкуном о магазинных делах и жаждал единственно отправки коллектива в парную.
Наташка Дрын млела от недосмотренных снов: чем не жена дону Агильяру? И как всегда в чаду увеселений, в кабаках и на трехдневных пароходах с Пачкуном, воображала, что все давно решено, паспорт проштемпелеван согласно советским законам, и Наталья Парфентьевна Дрын давно обратилась в Наталью Парфентьевну Пачкун, со всеми вытекающими последствиями.
Помреж отложил гитару, глянул на лица, на размах пиршественного стола, на скатерть с жирными цветными пятнами, вытребовал добавки водяры, выпил, заел семужьей тешей с ладошки Приманки и вернулся к обязанностям сказителя.
- Господа! - Васька и впрямь посерьезнел. - Есть стих, короткий и завершающий! Не смею боле отвлекать ваше внимание от жратвы, дам и прочих сатанинских выдумок. Называется стих "Первые слова" Будто мальчонка припоминает. Не скрою, мальчонка - я. Итак, "Первые слова".
Почуваев уронил вилку, вымазанную подливкой на брюки, матюгнулся. Акулетта гневно зыркнула на отставника глазами: дамы все ж, заткнул бы хлебало, дядя, уши вянут, прошипела: "Мужлан!"
Почуваев повинился. Помреж терпеливо ждал окончания перепалки, умел Васька не ронять себя перед аудиторией.
Почуваев попытался в знак примирения поцеловать руку Акулетты, центровая отпрянула, и Эм Эм завис в нелепой позе над полом, вытянув губы трубочкой.
Дурасников успокаивался, беспрепятственное пребывание руки на бедре Приманки свидетельствовало: его одобрили, приняли, дальнейшее сладится, а уж там... зампред не подкачает. В угаре Дурасников перебирал дары, коими осыпает Светку, и мысленная щедрость его не шла ни в какое сравнение с широтой восточных владык. Дурасников испытал вдруг прилив нежности к Приманке, ужаснулся неустроенности ее жизни - все вызнал про жертву заранее, по стародавней аппаратной привычке - мечется птаха в тенетах, набивает шишки напрасно, стоит обзавестись покровителем, и тревоги облетят, как засохшие листья под безжалостными ветрами осени.
Помреж слишком злоупотребил выжиманием тишины, неоправданно продлил ожидание масс, и дон Агильяр не выдержал, передразнил:
- Итак! Первые слова!
Помреж сложил ладошки лодочкой, прижал к груди, чуть набок склонил голову, как пионер-отличник, ябедник, перед получением похвальной грамоты, оттаял взором, будто узрел на картинке в школьном учебнике рукотворные каналы, самолеты в синем небе, белые корабли, бороздящие воды родины чудесной, просветлел лицом, как в начале пятидесятых при посещении выставки достижений, грандиозного обманного града с фонтанами, памятниками и обильной ложью из камня и бронзы на каждом шагу.
Мама... баба... дядя Сталин...
Въелся накрепко урок
Взяли утром... разберутся...
Расстреляли... лагерь... срок...
Дурасников картинно закручинился, даже лапу выпростал из-под юбки. Пачкун ткнул вилку в белужий бок: что было, то было, чего теперь колотиться головой о стену?..
Мишка Шурф негодующе оглядел Помрежа: чудак на букву эм, гулять сошлись, не слезы лить, любит Васька поиграть в совесть народов, а деньгу того пуще привечает, вот незадача. Шурф потеплел, как ни старайся, Васек, прикинуться чистюлей, радетелем благ незащищенного бедолаги, заступником, чутко отвечающим на беды людские, не выйдет выделиться, обособиться в тереме безгреховном, человек, Васек, есть не то, что он мелет - пусть в подпитии, пусть тверезный - а то, как на пропитание раздобывает.
Общая пропитанность спиртным сказалась внезапно, градусаж застольных голов враз скакнул с низшего предела к высшему. Мишка врубил музыку, и веселье покатилось, понеслось вскачь. Почуваев едва успевал нырять в погреб, отставника несло: банки таскал понапрасну, ради единого огурчика или помидорчика, или патиссончика только для Акулетты; недопущенный к руке проститутки Почуваев возжаждал ее расположения стократно, вился вьюном, норовил уподобиться Дурасникову, чья лапища вольготно шныряла по Светке Приманке, уже не таясь, пухлым, желтоватым зверьком, скакавшим то по груди, то по крепкому животу, а то и ниже в местах и вовсе непотребных.
Фердуева пила мало, скорее вовсе постилась, только подносила рюмку к губам и макала кончик языка в белое вино.
Бело вино! Водка то есть. Нина Пантелеевна более других интересовалась парой зампред-Приманка, особенно женской ее половиной. Светка боязливо натыкалась на взгляд Фердуевой и чувствовала, как обдает жаром. Дурасников приписывал огненные приливы девицы собственной мужской неотразимости и наглел на глазах, как часто случается с трусами, не встречающими ожидаемых препятствий.
Первой кликнула банный клич Фердуева - пьянка обрыдла - нырнула в комнату при террасе, надела купальник.
- Мы что ж, будем навроде, как на пляже, не безо всего? - Дон Агильяр тряхнул серебром седин и жиманул Наташку. Дрыниха ткнула его кулаком в ребро, мол, тебе-то что, любострастник, одеты, раздеты, ты-то при бабе, на чужой товар чего пялиться.
- Безо всего! - пьяно взбрыкнул Дурасников и глупо рассмеялся.
А ведь если не лукавить, дурак, батенька, одновременно мелькнуло у Шурфа и его командира Пачкуна, обоим стало чуть тоскливо: как же распорядилась судьба, как перетасовались нравы в державе, если привычнее всего, чем выше кресло, тем глупее, а то и подлее хозяин.
Фердуева набросила шубу поверх купальника, замерла, в высоких сапогах, ослепительная и неприступная.
Мишка Шурф извлек из сумки поляроид, жестом указал Фердуевой на табурет, осиротевший после зачтения стихов Помрежем.
- Для журнала "Тайм", разрешите?
Васька подставил руку и женщина в вихре мехов вознеслась наверх.
Облака к тому времени совсем разбрелись по сторонам, солнце залило дачи, снега, сосны, заборы, теплицы, хозяйственные постройки. Апраксин зажмурился, показалось, что на террасе через дорогу мелькнуло знакомое лицо, вроде б кого-то напоминала женщина в царской шубе, похоже, голая или почти голая.
Кордо развивал по привычке теории справедливого устройства государства, уверяя Апраксина, что сейчас все наладится, мол, сила наша в том, что все, ну буквально до единой, ошибки, которые можно было совершить, уже сделаны, а раз так, стоит ожидать лучшего. Не пойдем же мы по второму кругу, убеждал собеседника рыжий коротыш. Апраксин тыкал вилкой в тарелку с картошкой, вбирал в себя в равной мере и мысли Кордо, и лучи солнца, и размытые очертания знакомой фигуры в прозрачном воздухе... Говорить не хотелось. Переговорено все тысячекратно. Если б его воля, Апраксин ввел бы ограничения на разговоры: говори, что хочешь, но не сколько хочешь.
Фердуева спрыгнула с табурета и, как бы пытаясь удержать равновесие, схватила за плечи Приманку. Светка сжалась, побледнела, Шурфу показалось, будто хищная птица ухватила мышь-полевку. Оцепенение Светки на мог отрезвило всех, но только на миг; потому что Помреж рванул гитару к себе и ударил по струнам, заржав по-лошадиному, тем подчеркивая соответствие жеребячьей физиономии производимому действу. Васька играл тихо, надрывно, гитара сыпала чистыми, протяжными звуками, пел Васька вперемежку, чего взбредет в голову, и гулены подпевали, подвывали не в такт, но мощно, срываясь на крик, стекло дрожало, и Почуваев, единственный безгласый, не поддержавший нестройный хор, метался меж банками и стулом Акулетты, норовя попотчевать редкостную особь горячо любимыми разносолами.
Почуваев уведомил присутствующих, что отбудет в баню, заваривать чай и раскладывать сласти для гостей.
Фердуева запахнула полы шубы, смежила веки: Светка и не знала, что ей уготовано, не знала Приманка, что северные прижали Нину Пантелеевну, что Чорк избрал невмешательство, равносильное выдаче Фердуевой на растерзание, что над сторожевым предприятием нависла угроза, не подозревала Светка, что значит новый корпус института, какие доходы сулят новые площади, холлы, диваны, подсобки и прочие пространства, подпадающие под контроль братии, недремлющей с семи вечера до утра в городе, забывшем о ночной жизни уж скоро век.
Нина Пантелеевна внезапно поднялась, ни слова не говоря покинула гуляющих. Двинула по тропинке, ведущей к бане, оглядывалась то на дачу, то на желтую баньку, будто прикидывала что, на середине, равноудаленная от дачи и баньки подала голос, сначала вполсилы, потом заголосила рьяно.