Страница:
Мастер прошел в ванную.
Хозяйка терялась в догадках: раздевается ли он там до пояса, или догола? Прислушалась к шуму воды, приложила ухо к двери с ручкой из старинной бронзы. Фердуева любила ставить других в неловкое положение, сбивать спесь и... диктовать свои условия, и сейчас раздумывала: не распахнуть ли настеж дверь, застав мастера обнаженным и смущенным донельзя. Фердуева потянула ручку на себя, дверь не шелохнулась - заперта на щеколду - как же она сразу не учла. Внезапно шум воды смолк, Фердуева отскочила от двери, будто взрывной волной отбросило, едва успев метнутся в кухню. Дверь из ванной распахнулась, и мужчина вышел, сразу заметив, что хозяйка затаилась на кончике табуретки, ненатурально сложив руки на коленях.
Фердуева сглотнула слюну.
- Сегодня не фыркали. Отчего?
Мастер стер капли влаги со лба.
- Разве я фыркаю?
- Еще как! - без улыбки подтвердила хозяйка. - Шумно! Я даже думала, не дурно ли вам? - и, не зная зачем, уточнила: - Вы давно знаете Наташку Дрын?
- Сто лет. - Мастер потянул замок молнии, вытащил из кармана куртки автомобильные перчатки. - Завтра буду в половине одиннадцатого.
Фердуева хотела строго возразить - почему? Потом решила, что мастер не подчиненный, и вообще, ярить дельного человека - занятие пустое и ругнула себя за то, что слишком втянулась в ненужную игру. Она поднялась, приблизилась к входной двери, тронула не знавшими трудов руками стальные полосы.
- Если человек с головой, сколько времени понадобится, чтоб прогрызть такую дверь?
- Вся жизнь. - Мастер глянул на часы с гирями. Фердуева отметила, что дверщик опаздывает и решила потянуть время в отместку.
- Я серьезно.
Дверщик властно отодвинул Фердуеву.
- Мадам, я спешу. - Низкий голос пророкотал и затих под высокими потолками.
Фердуева поразилась - здорово ухнуло! Квартиры домов постройки начала пятидесятых годов больше подходят для обитания мужчин с низкими голосами, и еще заметила, что мастер ни разу не обратился к ней по имени-отчеству, предпочитая обходиться безличными, повисающими в воздухе словами, не адресованными никому конкретно: ...можно то-то?.. нельзя ли того-то?..
Дверь лифта захлопнулась. Фердуева стыла в дверях. Снизу тянуло холодом. Мадам! Тоскливо. Фердуева редко живала одна, и сейчас, по вечерам одолевали телефонными звонками, но все не то, не те... кавалеры не приносили успокоения, а от гульбищ Фердуева начала приуставать. Тридцатилетие встречала в расцвете сил и красоты, обеспечив себя на две жизни людские или на десяток инженерских, а счастье все плутало, не желая встречи с обладательницей квартиры-сейфа.
Лифт снова заскрипел на ее этаже, дверщик чертиком из табакерки выскочил из кабины.
- Забыл колпак! - потянулся к вязанной шапке с пунцовой кисточкой на макушке.
- Я бы отдала, не стоило волноваться, - Фердуева чуть привалилась к косяку, выражением лица напоминая деревенских баб, провожающих мужиков в солдаты.
Фердуева стояла как раз напротив напольного зеркала в прихожей, отражавшего хозяйку во всей красе, получалось даже, что отражение переигрывало оригинал, да и мастер в зеркале смотрелся лучше, чем в жизни. Фердуеву окатило неясным томлением, уйти бы в зеркало, и навсегда притворить дверь за собой. Мастер ринулся к лифту, и Фердуева истолковала его поспешность, как укор, как выпад, как нежелание отправиться вместе с ней в зазеркалье. Злоба закипела мгновенно.
- Вот еще что... Я слышала укрепители дверей сами нередко их распечатывают потом... или наводят спецов-дружков, - сказала и пожалела, дверщик так глянул, что ноги Фердуевой, едва не подломились, что случалось редко и обычно только в минуты невиданных увлечений. - Шучу... - выдавила она, а про себя ужаснулась: точно наводчик, Господи, неужто меняться? Не могла Наташка Дрын гнилого человечка порекомендовать, не могла... или...
Апраксин держал себя в узде и ронял слова медленно, не отрывая взгляда от мучнистого лица Дурасникова, желтевшего подсолнухом над зеленым сукном стола. Апраксин еще в газете, до ухода на вольные хлеба, удостоился титула "разгребателя грязи". Потому и ушел. Не всем нравилось разгребание, и не всех утешало: особенно отвращали неподатливость и непонятливость Апраксина по части скрытых угроз, легкость, с какой жонглировал он весомыми фамилиями. Нельзя сказать, чтобы Апраксин не боялся, но еще более страшило превращение в чиновное ничтожество, угодливое, с маломощными или вовсе рассыпающимися в прах от ненужности мозгами, готовое всегда принять-стерпеть удар и само ударить.
Апраксин мог вкалывать до седьмого пота, по четырнадцать часов в сутки, без выходных, перепрыгивая от ранней весны аж в позднюю осень, мог переносить лишения и безденежье, мог отказывать себе подолгу и в важном, мог видеть правящих бал дураков и не возмущаться, мог терять надежду, прикасаясь к липкому соображению, - так повелось от века, было и будет всегда, - но одно Апраксину не давалось: унижения явного, столь необходимого для чиновного процветания - не переносил. Не переносил хамства, плохо замаскированного радением за судьбу дела; не переносил брани тупых начальников, подпертых со всех сторон мощными плечами дружков, вмурованных в цементный раствор семейных связей, лакающих с ладошек-ковшиков волосатых лап; не переносил виртуозной, а чаще грубой лжи в сочетании с круглыми, наивными глазами, именно такими, какие сейчас таращил Дурасников, будто все, что говорил Апраксин - дурной сон, и в магазине Пачкуна никогда не торгуют гнилой колбасой, не пускают чешское пиво ящиками налево, не укрывают редкие товары, сплавляя их на сторону с немалым прибытком или нужным людям, будто не кипит в продмагах тайная жизнь. Подсолнух дурасниковского лика, то отшатывался от стола, то надвигался, и казалось, вот-вот скатится в зал, да бутылки с минеральной, выставленные частоколом, удерживали зампреда.
Апраксин только однажды уловил подобие улыбки на лице зампреда. Апраксин как раз живописал разбирательство с Пачкуном по части продажи тухлой колбасы; искривленные батоны, покрытые зеленоватыми бляшками плесени, смердили пакостно и тревожно, вызывая спазмы в глотке. Апраксин навис над столом Пачкуна, вывалив гниль прямо на раскрытую бухгалтерскую книгу и ждал. Пачкун, вначале гневный, быстро смекнул, что Апраксин в курсе дел, особенно услыхав упоминание про СЭС; Пачкун с белохалатниками санэпидемстанции ладил отменно, понимали друг друга с полвздоха, жили дружно, как и велел однажды Дурасников на очередном совещании по дальнейшему улучшению, Пачкун уж и не помнил чего.
Апраксин только уверил Пачкуна - колбаса девятой свежести, а может, даже из десяти вываливается. Пачкун имел пять-шесть отработанных уверток, отмазок, как называла версии Пачкуна Наташка Дрын, но по виду Апраксина прикинул, что в словесных баталиях разгневанного покупателя не переиграть. Пачкун вынул из внутреннего кармана швейцарский перочинный ножик с белым крестом на алом тельце, ногтями выдернул лезвие, на глазах Апраксина отрезал ломтик тухлятины, мечтательно пережевал и... проглотил.
Апраксин удостоверился, что Пачкун настоящий солдат, ради решающего броска, ради успеха общей атаки готов жертвовать собой. Апраксину стало смешно, хоть и не подал вида. Вот это да! Сожрал, гад, тухлятину и даже не поморщился! Вызывает восхищение: новый тип героя рождался на глазах. Из колбасного среза старческой гнойной слезой сочилась зеленоватая жижа.
Видно, Дурасников со слов Апраксина представил, как Пачкун трескает тухлую колбасу, отметая любые подозрения беспримерной храбростью, и губы зампреда, привыкшие растягиваться в запретительную ниточку, дрогнули в усмешке.
Сожрав тухлую колбасу, Пачкун, чтоб не потерять темпа ублажения, тут же предложил Апраксину чешского пива, но только завтра. Апраксин прием знал - лишь бы сбить пламя сейчас, после разберемся, согласился заглянуть за пивом, хотя и знал, что Пачкун, прикинув, грозят ли ему реальные неприятности по милости этого русоволосого мужика, вряд ли допустит Апраксина до пивного довольства. Пачкун любил счет услугам и впустую не ублажал всяких разных. Весной, летом и осенью заявлялся Апраксин к Пачкуну с тухлой колбасой, и три раза, то ли не признавая Апраксина, то ли отрабатывая прием, Пачкун сжирал ломтик гнили так бесстрашно, что Апраксин и впрямь усомнился: гнилая, или мерещится?
Еще Апраксин уел Дурасникова, сообщив, что в апраксинском доме, при постройке в начале пятидесятых, наметили разместить три магазина и не обманули: открыли галантерею, продмаг и булочную; за три десятка лет все три магазина исчезли, а в свободные помещения на первом этаже въехали организации, названия коих состояли из стольких букв и в таких сочетаниях, что даже взрослые, вполне грамотные люди, беспомощно шевелили губами, пытаясь проникнуть в тайный смысл абракадабры. Выходит, подытожил Апраксин, никакого улучшения нет и в помине, положение с торговлей в микрорайоне ухудшается стремительно, и непонятно, что же зампред вкладывал в понятие "расширенная программа"...
Дурасников поднялся, сказанное Апраксиным, да и сам выступальщик не понравились, особенно пугали предметность и осведомленность. Пачкун дурак, торгует гнилью! Зампреду давно доносили. Дурасников знал, как сгнаивают редкий товар, вначале припрятывая его в расчете поживиться, а после, не продав налево, начинают лихорадочно сплавлять через торговый зал. Непотребство... Дурасников вознегодовал для вида, попросил Апраксина указать числа продажи гнилой колбасы, понимая, что никто их не запоминает, гневно обличил некоторых - бесфамильно! - работников торговли в злоупотреблениях и, отдав дань времени, признался:
- Вас не могу морочить, с торговлей в районе сложно, а будет еще хуже...
Слова эти дались Дурасникову нелегко, но зато снимали с плеч тяжесть и отдавали мученичеством честного человека.
Апраксин попросил слова для ответа и добил Дурасникова, высказав предположение, что такие, как Пачкун, творят дела не без ведома Дурасникова, а если без ведома, то зачем тогда Дурасников?
Зампред стучал карандашом по сукну: дожили! Его, доверенное лицо властей, костерят, как хулигана! Дурасников дотронулся до депутатского значка, будто некто в запале обличения мог сейчас же с мясом вырвать сине-красный квадратик с лацкана. Дурасников матюгом шерстил про себя соратников, ведавших работой районных служб надзора и контроля, зная, что те распустили его подчиненных донельзя. Все покупалось, все продавалось, и очевидность этого грозила взрывом негодования снизу. Времена меняются...
Собрание выдохлось, раз-другой вскипели ряды, зашумели и... дух испустили. Люди потянулись в темный двор, обходя мусорные баки, балансируя на скользком, бугрящемся наледью асфальте. Коля Шоколадов дремал за рулем. Дурасников плюхнулся на сидение, грубо прикрикнул:
- Давай! - Потом оглянулся, зампреду казалось, что сейчас из дверей вылезет этот тип - Апраксин его фамилия, как сообщил секретарь партбюро ринется к машине, потребует открыть багажник; под черной, блестящей крышкой таился картонный ящик со снедью, напакованной Наташкой по указанию Пачкуна. И хотя Апраксин не мог себе позволить самовольный досмотр, и хотя на ящике не лежал адрес со словами - "Другу Дурасникову от нежно любящего Пачкуна!" - Дурасников злился неимоверно, даже цепляясь за пухлую дверную ручку: подмывало выскочить из машины, вытащить из багажника картонный ящик, расшвырять проклятую жратву по углам склизкого, запущенного двора. Времена менялись...
- Не в духе? - Учтиво осведомился Шоколадов.
- Давай! Мать вашу... - ругнулся от души, раз и еще раз, - полегчало.
В кабинете Дурасников перво-наперво бросился к телефону.
- Филипп Лукич! Твои орлы совсем мышей не ловят. Народ на собрании тарахтит: тащат, что ни попадя, прямо в форме. Учти! - тут Дурасников пошел всеми цветами от гнева и возмущения. Незримый Филипп, тоже тертый калач, видно так сунул поддых, что Дурасникова, будто из ведра окатили свекольно-морковным соком.
Правоохранители! Так-растак! Дурасниковский кулак валтузил по столу, сбрасывая бумаги. Не понимают: или вместе выживем, или вместе закопают... Зампред поостыл, снова перезвонил Филиппу Лукичу.
- Слушай, Филипп Лукич, у тебя там есть ребята присмотреть за строптивцем? Да пока ничего, но, сдается мне, неуправляемый субъект. Знаешь, как наш брат сгорал на таких угольках, вроде и не теплятся, а вдруг, кто наддул в обе щеки, пламя порх-порх, глядишь и занялось все кругом. Фамилия? Щас! - И Дурасников продиктовал: Апраксин. Адрес найдешь... Пугни его, но не шибко, лучше разузнай, кто да что. Больно смелый, может, кто за ним стоит? Сечет все, шельма, такой один лучше нароет, чем твои нюхачи. Бывай! - Дурасников успокоился. Знал, Филипп Лукич имеет кадры, натасканные на тушение огня.
Вечером Апраксин гулял по скверу, размышляя, кому и зачем в их доме приспичило обзаводиться непробиваемой дверью? Четверть века назад величавые люди с имуществом и трофеями еще живали в их доме, но с течением лет монолит царственных жильцов размывался неудачными браками отпрысков, потомством третьего поколения, разменами по тысяче причин, и теперь обретались в доме обычные люди без особых заслуг, или с заслугами, не приносящими ничего путного, так, при случае, упомянут изустно...
Сквер притих и принадлежал теперь выгуливаемым собакам и сумеречным собачникам. Наспех одетые люди из близлежащих кварталов шагали по подтаявшему снегу аллей, и одинокие фигурки, мелькавшие то тут, то там меж оголенных деревьев, окатывали тоской безвременья и вековой неустроенности.
Дверь поразила Апраксина, а еще то, что он толком не знал, кто живет в квартире всего этажом ниже. В подъезде водилось в избытке пьяниц, и, если Апраксин вдруг выспрашивал лифтера, кто да откуда в квартире номер эн, чаще всего вызнавал: погибшая душа, пьет стервец, или беспутная, глушат ханку по черному...
Дверь, виденная днем, походила на инженерное сооружение самостоятельной ценности, поражала не только необъяснимой прочностью, но и тщательностью работ: стальные полосы пригнаны на века, блестит крепеж, короб, уместившийся в проеме на растопыренных штырях, трактором не вырвешь с облюбованного места. За такой дверью было что таить, и Апраксин недоумевал, какие тайны могли скрываться от чужих глаз: деньги, картины, ценности или необозримая тяга к размежеванию с внешним миром, искушение хоть за собственной дверью чувствовать неприступность, неподвластность злым брожениям и дурным страстям вокруг? Четверка псов - два черных, по пояс хозяевам, и две малявки носились по изнывающим от плюсовой температуры сугробам. Под фонарем бирюзовыми вкраплениями на снегу зеленели следы птичьего коллективного похода в туалет. Каток рядом со сквером, приютивший двух липовых фигуристов, окатывал музыкой серебристый, жеванный годами колокольчик, вознесенный на самый верх вымазанного казенной масляной зеленью покосившегося столба. По пустынной улице, примыкающей к скверу, проносились троллейбусы, оповещая о своем приближении почти живым, истошным воем.
Апраксин выбрался из сквера через четверть часа после девяти вечера, только что закрылся продмаг Пачкуна. Над входом в магазин тлела тусклая лампа, превращая в дьявольский глаз разбитый красный колпачок. Апраксин замер метрах в десяти от магазина, зная, что две машины у входа дожидаются мясников, и скоро замелькают укутанные тетки на толстых ногах или, неожиданно верткие, пригнанно одетые девицы, и все непременно с сумками. Апраксин переступал с ноги на ногу напротив магазина через улицу и, в который раз, любовался одним и тем же спектаклем. Уборщица Галоша мелькала за непротертыми стеклами, витрины перестали украшать убогими продуктами и предпочитали разрисовывать картинками: вот окорок, вот говяжья вырезка, вот молоко и сыр, а вот колбасы не слишком разнообразные, оттого, что и художники выросли и повзрослели во времена, когда с многоколбасьем покончили, и рисовать могли один толстый батон, другой тонкий, отображая интимность ассортимента.
Мишка Шурф вышел без головного убора, скользнул к машине, за ним, увенчанная серой норковой шапкой, кралась Наташка Дрын, кралась не из опасения быть пойманой с поклажей, а боясь поскользнуться на блестящих ледяных буграх и ухнуть в чавкающую грязь в нежно-розовом "дутом" пальто.
Шурф театрально распахнул дверцу. Наташка юркнула на заднее сидение. Машины Пачкуна Апраксин не приметил и уже не видел недели три: возможно, директор совершал трепетный обряд смены подвижного состава, менял "пятерку" на "шестерку" или на "девятку", или производил иные манипуляции с цифрами, кодирующими достоинства или недостатки автомобилей и их обладателей.
Маруська Галоша вчера после работы полила подходы к магазину из шланга горячей водой в надежде растопить корку извести-нароста, да не рассчитала - внезапно похолодало - теперь магазин, похоже разместили прямо посреди катка.
Володька Ремиз, как и Шурф, покинул пост, то бишь прилавок, без сумок: мясники, наверное, упрятали товар в багажник еще днем, или ехали вовсе налегке. Мужчины предпочитали однократные - раз в неделю массированные затоваривания продуктами, а женщины, по слабости натуры, тащили ежедневно, выясняя каждый раз с удивлением: то забыли одно, то другое...
Машина Ремиза будто с конвейера сошла в грязевом покрывале, напротив, машина Шурфа блестела, как новенькая. Ремиза часто тормозили гаишники, но ездил Володька по одним и тем же трассам, а мясо, как известно, всем нужно, так что сложностей не возникало, к тому же, обляпанная снизу доверху, машина Ремиза отметала напрочь подозрения в пижонстве и превращала владельца в трудягу, не покладая рук шебуршащегося на рабочем месте, не успевающего обтирать лишний раз четырехколесного друга.
Ремиз видел, что Наташка Дрын села к Шурфу. К Мишке Ремиз не ревновал, Мишку всерьез не принимал, и чернокудрый мясник в магазине только задирал девок да баб, но искал услад на стороне, чем и вызывал восхищение менее стойких мужчин пачкуновского продмага.
Ремиз взял с места резко, и обдал машину напарника струями грязи, понизу запятнав очередью серых лепешек с рубль величиной. Мишка Шурф незло погрозил кулаком вслед удаляющейся машине.
Дружная семья... Апраксин поежился, из дворов вырвался ветрило и холодом стеганул ноги, спину, шею. Апраксин не имел друзей и подумал, что общий промысел объединяет людей, сближает и почему-то позавидовал праздничным застольям торговых работников: сытно, уютно, в лучших кабаках. Апраксин-то не хотел гнить с утра до ночи в подвальных помещениях, не хотел носиться по стоптанным ступеням с карандашом за ухом, не хотел кроить улыбки при визитах санэпидемовцев и пожарных, не говоря уж о старших лейтенантах - младших инспекторах. Уют и тепло торговых застолий оплачивался непокоем, смутными видениями худшего исхода, и даже Апраксин соглашался, справедливо: больше рискуешь, лучше жизнь. Читал и слышал Апраксин про посадки и отловы продовольственного ворья, но магазин Пачкуна представлялся цитаделью. Пачкун правил уже десятый год, и его рать не несла урона, а если кто и покидал строй, то по волеизъявлению самолично Пачкуна, как не соответствующий воинским требованиям в подразделениях дона Агильяра.
Мимо, раскачивая пассажиров, вихляя задом, прополз автобус. Желтая гусеница на несколько мгновений перекрыла остекленье магазина, задернула штору перед носом Апраксина, а когда автобус прополз, машины Шурфа уже не было, лишь на перекрестке краснели огни перед светофором. Витрины погасли, жизнь продмага пресеклась, только патрульная машина пээмгэ кралась вдоль бровки тротуара и замерла, как раз у входа в магазин.
Неужели не видят, не знают продмаговских художеств? Апраксин не раз примечал, что "Москвич" пээмгэшников привычно парковался у продмага: розовощекие сержанты ныряли во двор и возвращались вроде без ничего, но растопыренные полушубки вольготного покроя многое могли скрывать. Впрочем, магазины караулить от самих магазинщиков не патрульных дело.
Апраксин двинул домой, спектакль занял, как и всегда, считанные минуты, и, как и всегда, чувство досады пополам с недоумением - неужели не видно тем, кому положено видеть? - растворились по дороге домой, когда Апраксин шагал по скользкому спуску, обходя расшвырянные повсюду бетонные плиты и панели, громоздящиеся причудливыми карточными домиками: шло строительство шестнадцатиэтажного жилья, и переулок напоминал захламленный коридор стариковской квартиры.
Дверь со стальными полосами! Знать, привязчивая штука. Апраксин вошел в подъезд. Отпер почтовый ящик. Та же гнетущая зелень стен, что и зелень столбов в сквере. Противовес лифта виднелся сквозь панцирную сетку шахты, и Апраксин пошел наверх на своих двоих, уверовав, что пешие штурмы высоты полезны на переломе между пятым и шестым десятком. На втором этаже замер у стальной двери, пытаясь проникнуть сквозь покровы наспех наброшенной материи. Стальные полосы тонули в набивке, скрученной из желтых волокон, будто ободрали тысячи кукольных голов.
Из-за двери доносилась музыка и женский голос, низкий, с хрипотцой, говорил, похоже, по телефону.
Апраксин вздрогнул - неловко получится, если сейчас кто-то застукает его на площадке в позе подслушивающей сплетницы - и потащился к себе.
Дурасниковская жена отличалась редкой непривлекательностью, жалкость ее облика могла соперничать лишь с бесцветностью: безгубая, угловатая и напряженная в движениях. Сейчас она распаковывала короб со снедью от Пачкуна.
Муж возлежал в ванной, вросший ноготь горбился на большом пальце левой ноги, и зампред ежился, вспоминая, что это вызывает у юных созданий отвращение. Мыльная вода подступала к подбородку, от невольных шевелений пухлого тела захлестывала лицо, норовила просочиться в нос и рот. То ли от жара воды, то ли от воспоминаний о недавнем четвертовании в подвальном зале, дышал Дурасников тяжело, от пара в безоконной комнатке, от духоты и разомления чувство опасности терзало зампреда еще яростнее, чем по дороге домой. Опыт, крупицами собранный Дурасниковым, опыт аппаратчика, складываемый песчинка к песчинке, подсказывал краснотелому человеку в голубой ванне, что подкрадывается пора непокоя. Непокой и считался основным врагом в учрежденческих коридорах - все делалось ради сохранения покоя. Дурасников даже придумал закон сохранения покоя, уверяя Пачкуна в бане, что каждый, куда судьба его ни забрось, на какую полочку распределения благ ни поставь, сознательно или по зову высшего и неназываемого, стремится к сохранению покоя.
Оттирая пятки пемзой, Дурасников сожалел, что обратился к Филиппу Лукичу с недвусмысленной просьбой пугнуть Апраксина. Филипп Лукич слыл мастером "пужания", но тот же Филипп Лукич отличался хитростью и отшлифованной десятилетиями кабинетной работы изворотливостью и, так же как сам Дурасников, свято чтил закон сохранения покоя. Могло случиться, что Апраксин не сдрейфит, окажет неожиданное сопротивление или, того хуже, перейдет в наступление, и тогда Филиппок, учтя опасность, продаст Дурасникова с потрохами, хотя Филиппок не мальчик и должен предвидеть, что и его спросят, люди наделенные правом спрашивать: куда ж ты сам смотрел? Дите, что ли? Выходило, что Филиппку лучше молчать, к тому же Филипп Лукич высоко ценил возможнось пожрать и тут зависел от Дурасникова целиком и полностью.
Странная штука пемза, камень вроде, а в воде не тонет. Дурасников смежил веки и увидел картинку из школьного учебника: лазурный берег Греции, и дымок курится над конической вершиной вулкана, изрыгающего лаву, а у подножия остывшие куски вулканического пепла превращаются в пемзу для пяток Дурасникова. Синева южного неба, густая зелень морских вод еще пронзительнее напоминали о человеке, покушающемся на покой зампреда, и захотелось, чтобы кратер вулкана вырос посреди зала собрания в подвале и выбросил облако ядовитого газа, и затопил огнедышащей, ворочающейся по звериному лавой оскорбителя с русым чубом.
Жена Дурасникова выставила снедь на кухонный стол, рассортировав скоропортящееся от долгосохранного; на одной из банок неизвестного содержимого неведомыми цветами краснели иероглифы, и она стала водить по затейливым линиям пальцем, думая, что жизнь проходит пусто и лишена тепла и что, кроме Дурасникова, ни один мужчина не возжелал к ней прикоснуться. Равнодушная от природы к еде, она научилась искать радости единственно в сортировке продуктов и перебирала банки, свертки и кульки с горячностью коллекционера, роющегося в предметах собирательской страсти.
Дурасников вылез из ванны, поскользнулся, ноги поползли в стороны. Он успел с ужасом припомнить титулованного врача, приволакиваемого в баню Пачкуном: "Самые жуткие травмы в ванной и на кухне!". Зампред уцепился за полку с флаконами, с трудом восстановил равновесие, но полка накренилась и флаконы, банки, тюбики с грохотом посыпались на кафельный пол.
Жена безмолвно возникла в дверях, лицо дышало пониманием, и следа упрека не виделось в невыразительных глазках. Дурасников старался на жену не смотреть - расстраивался! - и даже начал забывать, как же она выглядит. Он выбрался в коридор, слыша, как позади возится жена, шуршат газетные листы - лучшая протирка для стекла, позвякивают собираемые в совок осколки.
Дурасников ступил на порог кухни - банки и свертки исчезли, упокоившись в чреве холодильника, - воззрился на приготовленный ужин: когда успела? И от расторопности жены, от ее каждодневного желания угодить мужу, возненавидел супругу еще более, как раз за безотказность и безответность...
Хозяйка терялась в догадках: раздевается ли он там до пояса, или догола? Прислушалась к шуму воды, приложила ухо к двери с ручкой из старинной бронзы. Фердуева любила ставить других в неловкое положение, сбивать спесь и... диктовать свои условия, и сейчас раздумывала: не распахнуть ли настеж дверь, застав мастера обнаженным и смущенным донельзя. Фердуева потянула ручку на себя, дверь не шелохнулась - заперта на щеколду - как же она сразу не учла. Внезапно шум воды смолк, Фердуева отскочила от двери, будто взрывной волной отбросило, едва успев метнутся в кухню. Дверь из ванной распахнулась, и мужчина вышел, сразу заметив, что хозяйка затаилась на кончике табуретки, ненатурально сложив руки на коленях.
Фердуева сглотнула слюну.
- Сегодня не фыркали. Отчего?
Мастер стер капли влаги со лба.
- Разве я фыркаю?
- Еще как! - без улыбки подтвердила хозяйка. - Шумно! Я даже думала, не дурно ли вам? - и, не зная зачем, уточнила: - Вы давно знаете Наташку Дрын?
- Сто лет. - Мастер потянул замок молнии, вытащил из кармана куртки автомобильные перчатки. - Завтра буду в половине одиннадцатого.
Фердуева хотела строго возразить - почему? Потом решила, что мастер не подчиненный, и вообще, ярить дельного человека - занятие пустое и ругнула себя за то, что слишком втянулась в ненужную игру. Она поднялась, приблизилась к входной двери, тронула не знавшими трудов руками стальные полосы.
- Если человек с головой, сколько времени понадобится, чтоб прогрызть такую дверь?
- Вся жизнь. - Мастер глянул на часы с гирями. Фердуева отметила, что дверщик опаздывает и решила потянуть время в отместку.
- Я серьезно.
Дверщик властно отодвинул Фердуеву.
- Мадам, я спешу. - Низкий голос пророкотал и затих под высокими потолками.
Фердуева поразилась - здорово ухнуло! Квартиры домов постройки начала пятидесятых годов больше подходят для обитания мужчин с низкими голосами, и еще заметила, что мастер ни разу не обратился к ней по имени-отчеству, предпочитая обходиться безличными, повисающими в воздухе словами, не адресованными никому конкретно: ...можно то-то?.. нельзя ли того-то?..
Дверь лифта захлопнулась. Фердуева стыла в дверях. Снизу тянуло холодом. Мадам! Тоскливо. Фердуева редко живала одна, и сейчас, по вечерам одолевали телефонными звонками, но все не то, не те... кавалеры не приносили успокоения, а от гульбищ Фердуева начала приуставать. Тридцатилетие встречала в расцвете сил и красоты, обеспечив себя на две жизни людские или на десяток инженерских, а счастье все плутало, не желая встречи с обладательницей квартиры-сейфа.
Лифт снова заскрипел на ее этаже, дверщик чертиком из табакерки выскочил из кабины.
- Забыл колпак! - потянулся к вязанной шапке с пунцовой кисточкой на макушке.
- Я бы отдала, не стоило волноваться, - Фердуева чуть привалилась к косяку, выражением лица напоминая деревенских баб, провожающих мужиков в солдаты.
Фердуева стояла как раз напротив напольного зеркала в прихожей, отражавшего хозяйку во всей красе, получалось даже, что отражение переигрывало оригинал, да и мастер в зеркале смотрелся лучше, чем в жизни. Фердуеву окатило неясным томлением, уйти бы в зеркало, и навсегда притворить дверь за собой. Мастер ринулся к лифту, и Фердуева истолковала его поспешность, как укор, как выпад, как нежелание отправиться вместе с ней в зазеркалье. Злоба закипела мгновенно.
- Вот еще что... Я слышала укрепители дверей сами нередко их распечатывают потом... или наводят спецов-дружков, - сказала и пожалела, дверщик так глянул, что ноги Фердуевой, едва не подломились, что случалось редко и обычно только в минуты невиданных увлечений. - Шучу... - выдавила она, а про себя ужаснулась: точно наводчик, Господи, неужто меняться? Не могла Наташка Дрын гнилого человечка порекомендовать, не могла... или...
Апраксин держал себя в узде и ронял слова медленно, не отрывая взгляда от мучнистого лица Дурасникова, желтевшего подсолнухом над зеленым сукном стола. Апраксин еще в газете, до ухода на вольные хлеба, удостоился титула "разгребателя грязи". Потому и ушел. Не всем нравилось разгребание, и не всех утешало: особенно отвращали неподатливость и непонятливость Апраксина по части скрытых угроз, легкость, с какой жонглировал он весомыми фамилиями. Нельзя сказать, чтобы Апраксин не боялся, но еще более страшило превращение в чиновное ничтожество, угодливое, с маломощными или вовсе рассыпающимися в прах от ненужности мозгами, готовое всегда принять-стерпеть удар и само ударить.
Апраксин мог вкалывать до седьмого пота, по четырнадцать часов в сутки, без выходных, перепрыгивая от ранней весны аж в позднюю осень, мог переносить лишения и безденежье, мог отказывать себе подолгу и в важном, мог видеть правящих бал дураков и не возмущаться, мог терять надежду, прикасаясь к липкому соображению, - так повелось от века, было и будет всегда, - но одно Апраксину не давалось: унижения явного, столь необходимого для чиновного процветания - не переносил. Не переносил хамства, плохо замаскированного радением за судьбу дела; не переносил брани тупых начальников, подпертых со всех сторон мощными плечами дружков, вмурованных в цементный раствор семейных связей, лакающих с ладошек-ковшиков волосатых лап; не переносил виртуозной, а чаще грубой лжи в сочетании с круглыми, наивными глазами, именно такими, какие сейчас таращил Дурасников, будто все, что говорил Апраксин - дурной сон, и в магазине Пачкуна никогда не торгуют гнилой колбасой, не пускают чешское пиво ящиками налево, не укрывают редкие товары, сплавляя их на сторону с немалым прибытком или нужным людям, будто не кипит в продмагах тайная жизнь. Подсолнух дурасниковского лика, то отшатывался от стола, то надвигался, и казалось, вот-вот скатится в зал, да бутылки с минеральной, выставленные частоколом, удерживали зампреда.
Апраксин только однажды уловил подобие улыбки на лице зампреда. Апраксин как раз живописал разбирательство с Пачкуном по части продажи тухлой колбасы; искривленные батоны, покрытые зеленоватыми бляшками плесени, смердили пакостно и тревожно, вызывая спазмы в глотке. Апраксин навис над столом Пачкуна, вывалив гниль прямо на раскрытую бухгалтерскую книгу и ждал. Пачкун, вначале гневный, быстро смекнул, что Апраксин в курсе дел, особенно услыхав упоминание про СЭС; Пачкун с белохалатниками санэпидемстанции ладил отменно, понимали друг друга с полвздоха, жили дружно, как и велел однажды Дурасников на очередном совещании по дальнейшему улучшению, Пачкун уж и не помнил чего.
Апраксин только уверил Пачкуна - колбаса девятой свежести, а может, даже из десяти вываливается. Пачкун имел пять-шесть отработанных уверток, отмазок, как называла версии Пачкуна Наташка Дрын, но по виду Апраксина прикинул, что в словесных баталиях разгневанного покупателя не переиграть. Пачкун вынул из внутреннего кармана швейцарский перочинный ножик с белым крестом на алом тельце, ногтями выдернул лезвие, на глазах Апраксина отрезал ломтик тухлятины, мечтательно пережевал и... проглотил.
Апраксин удостоверился, что Пачкун настоящий солдат, ради решающего броска, ради успеха общей атаки готов жертвовать собой. Апраксину стало смешно, хоть и не подал вида. Вот это да! Сожрал, гад, тухлятину и даже не поморщился! Вызывает восхищение: новый тип героя рождался на глазах. Из колбасного среза старческой гнойной слезой сочилась зеленоватая жижа.
Видно, Дурасников со слов Апраксина представил, как Пачкун трескает тухлую колбасу, отметая любые подозрения беспримерной храбростью, и губы зампреда, привыкшие растягиваться в запретительную ниточку, дрогнули в усмешке.
Сожрав тухлую колбасу, Пачкун, чтоб не потерять темпа ублажения, тут же предложил Апраксину чешского пива, но только завтра. Апраксин прием знал - лишь бы сбить пламя сейчас, после разберемся, согласился заглянуть за пивом, хотя и знал, что Пачкун, прикинув, грозят ли ему реальные неприятности по милости этого русоволосого мужика, вряд ли допустит Апраксина до пивного довольства. Пачкун любил счет услугам и впустую не ублажал всяких разных. Весной, летом и осенью заявлялся Апраксин к Пачкуну с тухлой колбасой, и три раза, то ли не признавая Апраксина, то ли отрабатывая прием, Пачкун сжирал ломтик гнили так бесстрашно, что Апраксин и впрямь усомнился: гнилая, или мерещится?
Еще Апраксин уел Дурасникова, сообщив, что в апраксинском доме, при постройке в начале пятидесятых, наметили разместить три магазина и не обманули: открыли галантерею, продмаг и булочную; за три десятка лет все три магазина исчезли, а в свободные помещения на первом этаже въехали организации, названия коих состояли из стольких букв и в таких сочетаниях, что даже взрослые, вполне грамотные люди, беспомощно шевелили губами, пытаясь проникнуть в тайный смысл абракадабры. Выходит, подытожил Апраксин, никакого улучшения нет и в помине, положение с торговлей в микрорайоне ухудшается стремительно, и непонятно, что же зампред вкладывал в понятие "расширенная программа"...
Дурасников поднялся, сказанное Апраксиным, да и сам выступальщик не понравились, особенно пугали предметность и осведомленность. Пачкун дурак, торгует гнилью! Зампреду давно доносили. Дурасников знал, как сгнаивают редкий товар, вначале припрятывая его в расчете поживиться, а после, не продав налево, начинают лихорадочно сплавлять через торговый зал. Непотребство... Дурасников вознегодовал для вида, попросил Апраксина указать числа продажи гнилой колбасы, понимая, что никто их не запоминает, гневно обличил некоторых - бесфамильно! - работников торговли в злоупотреблениях и, отдав дань времени, признался:
- Вас не могу морочить, с торговлей в районе сложно, а будет еще хуже...
Слова эти дались Дурасникову нелегко, но зато снимали с плеч тяжесть и отдавали мученичеством честного человека.
Апраксин попросил слова для ответа и добил Дурасникова, высказав предположение, что такие, как Пачкун, творят дела не без ведома Дурасникова, а если без ведома, то зачем тогда Дурасников?
Зампред стучал карандашом по сукну: дожили! Его, доверенное лицо властей, костерят, как хулигана! Дурасников дотронулся до депутатского значка, будто некто в запале обличения мог сейчас же с мясом вырвать сине-красный квадратик с лацкана. Дурасников матюгом шерстил про себя соратников, ведавших работой районных служб надзора и контроля, зная, что те распустили его подчиненных донельзя. Все покупалось, все продавалось, и очевидность этого грозила взрывом негодования снизу. Времена меняются...
Собрание выдохлось, раз-другой вскипели ряды, зашумели и... дух испустили. Люди потянулись в темный двор, обходя мусорные баки, балансируя на скользком, бугрящемся наледью асфальте. Коля Шоколадов дремал за рулем. Дурасников плюхнулся на сидение, грубо прикрикнул:
- Давай! - Потом оглянулся, зампреду казалось, что сейчас из дверей вылезет этот тип - Апраксин его фамилия, как сообщил секретарь партбюро ринется к машине, потребует открыть багажник; под черной, блестящей крышкой таился картонный ящик со снедью, напакованной Наташкой по указанию Пачкуна. И хотя Апраксин не мог себе позволить самовольный досмотр, и хотя на ящике не лежал адрес со словами - "Другу Дурасникову от нежно любящего Пачкуна!" - Дурасников злился неимоверно, даже цепляясь за пухлую дверную ручку: подмывало выскочить из машины, вытащить из багажника картонный ящик, расшвырять проклятую жратву по углам склизкого, запущенного двора. Времена менялись...
- Не в духе? - Учтиво осведомился Шоколадов.
- Давай! Мать вашу... - ругнулся от души, раз и еще раз, - полегчало.
В кабинете Дурасников перво-наперво бросился к телефону.
- Филипп Лукич! Твои орлы совсем мышей не ловят. Народ на собрании тарахтит: тащат, что ни попадя, прямо в форме. Учти! - тут Дурасников пошел всеми цветами от гнева и возмущения. Незримый Филипп, тоже тертый калач, видно так сунул поддых, что Дурасникова, будто из ведра окатили свекольно-морковным соком.
Правоохранители! Так-растак! Дурасниковский кулак валтузил по столу, сбрасывая бумаги. Не понимают: или вместе выживем, или вместе закопают... Зампред поостыл, снова перезвонил Филиппу Лукичу.
- Слушай, Филипп Лукич, у тебя там есть ребята присмотреть за строптивцем? Да пока ничего, но, сдается мне, неуправляемый субъект. Знаешь, как наш брат сгорал на таких угольках, вроде и не теплятся, а вдруг, кто наддул в обе щеки, пламя порх-порх, глядишь и занялось все кругом. Фамилия? Щас! - И Дурасников продиктовал: Апраксин. Адрес найдешь... Пугни его, но не шибко, лучше разузнай, кто да что. Больно смелый, может, кто за ним стоит? Сечет все, шельма, такой один лучше нароет, чем твои нюхачи. Бывай! - Дурасников успокоился. Знал, Филипп Лукич имеет кадры, натасканные на тушение огня.
Вечером Апраксин гулял по скверу, размышляя, кому и зачем в их доме приспичило обзаводиться непробиваемой дверью? Четверть века назад величавые люди с имуществом и трофеями еще живали в их доме, но с течением лет монолит царственных жильцов размывался неудачными браками отпрысков, потомством третьего поколения, разменами по тысяче причин, и теперь обретались в доме обычные люди без особых заслуг, или с заслугами, не приносящими ничего путного, так, при случае, упомянут изустно...
Сквер притих и принадлежал теперь выгуливаемым собакам и сумеречным собачникам. Наспех одетые люди из близлежащих кварталов шагали по подтаявшему снегу аллей, и одинокие фигурки, мелькавшие то тут, то там меж оголенных деревьев, окатывали тоской безвременья и вековой неустроенности.
Дверь поразила Апраксина, а еще то, что он толком не знал, кто живет в квартире всего этажом ниже. В подъезде водилось в избытке пьяниц, и, если Апраксин вдруг выспрашивал лифтера, кто да откуда в квартире номер эн, чаще всего вызнавал: погибшая душа, пьет стервец, или беспутная, глушат ханку по черному...
Дверь, виденная днем, походила на инженерное сооружение самостоятельной ценности, поражала не только необъяснимой прочностью, но и тщательностью работ: стальные полосы пригнаны на века, блестит крепеж, короб, уместившийся в проеме на растопыренных штырях, трактором не вырвешь с облюбованного места. За такой дверью было что таить, и Апраксин недоумевал, какие тайны могли скрываться от чужих глаз: деньги, картины, ценности или необозримая тяга к размежеванию с внешним миром, искушение хоть за собственной дверью чувствовать неприступность, неподвластность злым брожениям и дурным страстям вокруг? Четверка псов - два черных, по пояс хозяевам, и две малявки носились по изнывающим от плюсовой температуры сугробам. Под фонарем бирюзовыми вкраплениями на снегу зеленели следы птичьего коллективного похода в туалет. Каток рядом со сквером, приютивший двух липовых фигуристов, окатывал музыкой серебристый, жеванный годами колокольчик, вознесенный на самый верх вымазанного казенной масляной зеленью покосившегося столба. По пустынной улице, примыкающей к скверу, проносились троллейбусы, оповещая о своем приближении почти живым, истошным воем.
Апраксин выбрался из сквера через четверть часа после девяти вечера, только что закрылся продмаг Пачкуна. Над входом в магазин тлела тусклая лампа, превращая в дьявольский глаз разбитый красный колпачок. Апраксин замер метрах в десяти от магазина, зная, что две машины у входа дожидаются мясников, и скоро замелькают укутанные тетки на толстых ногах или, неожиданно верткие, пригнанно одетые девицы, и все непременно с сумками. Апраксин переступал с ноги на ногу напротив магазина через улицу и, в который раз, любовался одним и тем же спектаклем. Уборщица Галоша мелькала за непротертыми стеклами, витрины перестали украшать убогими продуктами и предпочитали разрисовывать картинками: вот окорок, вот говяжья вырезка, вот молоко и сыр, а вот колбасы не слишком разнообразные, оттого, что и художники выросли и повзрослели во времена, когда с многоколбасьем покончили, и рисовать могли один толстый батон, другой тонкий, отображая интимность ассортимента.
Мишка Шурф вышел без головного убора, скользнул к машине, за ним, увенчанная серой норковой шапкой, кралась Наташка Дрын, кралась не из опасения быть пойманой с поклажей, а боясь поскользнуться на блестящих ледяных буграх и ухнуть в чавкающую грязь в нежно-розовом "дутом" пальто.
Шурф театрально распахнул дверцу. Наташка юркнула на заднее сидение. Машины Пачкуна Апраксин не приметил и уже не видел недели три: возможно, директор совершал трепетный обряд смены подвижного состава, менял "пятерку" на "шестерку" или на "девятку", или производил иные манипуляции с цифрами, кодирующими достоинства или недостатки автомобилей и их обладателей.
Маруська Галоша вчера после работы полила подходы к магазину из шланга горячей водой в надежде растопить корку извести-нароста, да не рассчитала - внезапно похолодало - теперь магазин, похоже разместили прямо посреди катка.
Володька Ремиз, как и Шурф, покинул пост, то бишь прилавок, без сумок: мясники, наверное, упрятали товар в багажник еще днем, или ехали вовсе налегке. Мужчины предпочитали однократные - раз в неделю массированные затоваривания продуктами, а женщины, по слабости натуры, тащили ежедневно, выясняя каждый раз с удивлением: то забыли одно, то другое...
Машина Ремиза будто с конвейера сошла в грязевом покрывале, напротив, машина Шурфа блестела, как новенькая. Ремиза часто тормозили гаишники, но ездил Володька по одним и тем же трассам, а мясо, как известно, всем нужно, так что сложностей не возникало, к тому же, обляпанная снизу доверху, машина Ремиза отметала напрочь подозрения в пижонстве и превращала владельца в трудягу, не покладая рук шебуршащегося на рабочем месте, не успевающего обтирать лишний раз четырехколесного друга.
Ремиз видел, что Наташка Дрын села к Шурфу. К Мишке Ремиз не ревновал, Мишку всерьез не принимал, и чернокудрый мясник в магазине только задирал девок да баб, но искал услад на стороне, чем и вызывал восхищение менее стойких мужчин пачкуновского продмага.
Ремиз взял с места резко, и обдал машину напарника струями грязи, понизу запятнав очередью серых лепешек с рубль величиной. Мишка Шурф незло погрозил кулаком вслед удаляющейся машине.
Дружная семья... Апраксин поежился, из дворов вырвался ветрило и холодом стеганул ноги, спину, шею. Апраксин не имел друзей и подумал, что общий промысел объединяет людей, сближает и почему-то позавидовал праздничным застольям торговых работников: сытно, уютно, в лучших кабаках. Апраксин-то не хотел гнить с утра до ночи в подвальных помещениях, не хотел носиться по стоптанным ступеням с карандашом за ухом, не хотел кроить улыбки при визитах санэпидемовцев и пожарных, не говоря уж о старших лейтенантах - младших инспекторах. Уют и тепло торговых застолий оплачивался непокоем, смутными видениями худшего исхода, и даже Апраксин соглашался, справедливо: больше рискуешь, лучше жизнь. Читал и слышал Апраксин про посадки и отловы продовольственного ворья, но магазин Пачкуна представлялся цитаделью. Пачкун правил уже десятый год, и его рать не несла урона, а если кто и покидал строй, то по волеизъявлению самолично Пачкуна, как не соответствующий воинским требованиям в подразделениях дона Агильяра.
Мимо, раскачивая пассажиров, вихляя задом, прополз автобус. Желтая гусеница на несколько мгновений перекрыла остекленье магазина, задернула штору перед носом Апраксина, а когда автобус прополз, машины Шурфа уже не было, лишь на перекрестке краснели огни перед светофором. Витрины погасли, жизнь продмага пресеклась, только патрульная машина пээмгэ кралась вдоль бровки тротуара и замерла, как раз у входа в магазин.
Неужели не видят, не знают продмаговских художеств? Апраксин не раз примечал, что "Москвич" пээмгэшников привычно парковался у продмага: розовощекие сержанты ныряли во двор и возвращались вроде без ничего, но растопыренные полушубки вольготного покроя многое могли скрывать. Впрочем, магазины караулить от самих магазинщиков не патрульных дело.
Апраксин двинул домой, спектакль занял, как и всегда, считанные минуты, и, как и всегда, чувство досады пополам с недоумением - неужели не видно тем, кому положено видеть? - растворились по дороге домой, когда Апраксин шагал по скользкому спуску, обходя расшвырянные повсюду бетонные плиты и панели, громоздящиеся причудливыми карточными домиками: шло строительство шестнадцатиэтажного жилья, и переулок напоминал захламленный коридор стариковской квартиры.
Дверь со стальными полосами! Знать, привязчивая штука. Апраксин вошел в подъезд. Отпер почтовый ящик. Та же гнетущая зелень стен, что и зелень столбов в сквере. Противовес лифта виднелся сквозь панцирную сетку шахты, и Апраксин пошел наверх на своих двоих, уверовав, что пешие штурмы высоты полезны на переломе между пятым и шестым десятком. На втором этаже замер у стальной двери, пытаясь проникнуть сквозь покровы наспех наброшенной материи. Стальные полосы тонули в набивке, скрученной из желтых волокон, будто ободрали тысячи кукольных голов.
Из-за двери доносилась музыка и женский голос, низкий, с хрипотцой, говорил, похоже, по телефону.
Апраксин вздрогнул - неловко получится, если сейчас кто-то застукает его на площадке в позе подслушивающей сплетницы - и потащился к себе.
Дурасниковская жена отличалась редкой непривлекательностью, жалкость ее облика могла соперничать лишь с бесцветностью: безгубая, угловатая и напряженная в движениях. Сейчас она распаковывала короб со снедью от Пачкуна.
Муж возлежал в ванной, вросший ноготь горбился на большом пальце левой ноги, и зампред ежился, вспоминая, что это вызывает у юных созданий отвращение. Мыльная вода подступала к подбородку, от невольных шевелений пухлого тела захлестывала лицо, норовила просочиться в нос и рот. То ли от жара воды, то ли от воспоминаний о недавнем четвертовании в подвальном зале, дышал Дурасников тяжело, от пара в безоконной комнатке, от духоты и разомления чувство опасности терзало зампреда еще яростнее, чем по дороге домой. Опыт, крупицами собранный Дурасниковым, опыт аппаратчика, складываемый песчинка к песчинке, подсказывал краснотелому человеку в голубой ванне, что подкрадывается пора непокоя. Непокой и считался основным врагом в учрежденческих коридорах - все делалось ради сохранения покоя. Дурасников даже придумал закон сохранения покоя, уверяя Пачкуна в бане, что каждый, куда судьба его ни забрось, на какую полочку распределения благ ни поставь, сознательно или по зову высшего и неназываемого, стремится к сохранению покоя.
Оттирая пятки пемзой, Дурасников сожалел, что обратился к Филиппу Лукичу с недвусмысленной просьбой пугнуть Апраксина. Филипп Лукич слыл мастером "пужания", но тот же Филипп Лукич отличался хитростью и отшлифованной десятилетиями кабинетной работы изворотливостью и, так же как сам Дурасников, свято чтил закон сохранения покоя. Могло случиться, что Апраксин не сдрейфит, окажет неожиданное сопротивление или, того хуже, перейдет в наступление, и тогда Филиппок, учтя опасность, продаст Дурасникова с потрохами, хотя Филиппок не мальчик и должен предвидеть, что и его спросят, люди наделенные правом спрашивать: куда ж ты сам смотрел? Дите, что ли? Выходило, что Филиппку лучше молчать, к тому же Филипп Лукич высоко ценил возможнось пожрать и тут зависел от Дурасникова целиком и полностью.
Странная штука пемза, камень вроде, а в воде не тонет. Дурасников смежил веки и увидел картинку из школьного учебника: лазурный берег Греции, и дымок курится над конической вершиной вулкана, изрыгающего лаву, а у подножия остывшие куски вулканического пепла превращаются в пемзу для пяток Дурасникова. Синева южного неба, густая зелень морских вод еще пронзительнее напоминали о человеке, покушающемся на покой зампреда, и захотелось, чтобы кратер вулкана вырос посреди зала собрания в подвале и выбросил облако ядовитого газа, и затопил огнедышащей, ворочающейся по звериному лавой оскорбителя с русым чубом.
Жена Дурасникова выставила снедь на кухонный стол, рассортировав скоропортящееся от долгосохранного; на одной из банок неизвестного содержимого неведомыми цветами краснели иероглифы, и она стала водить по затейливым линиям пальцем, думая, что жизнь проходит пусто и лишена тепла и что, кроме Дурасникова, ни один мужчина не возжелал к ней прикоснуться. Равнодушная от природы к еде, она научилась искать радости единственно в сортировке продуктов и перебирала банки, свертки и кульки с горячностью коллекционера, роющегося в предметах собирательской страсти.
Дурасников вылез из ванны, поскользнулся, ноги поползли в стороны. Он успел с ужасом припомнить титулованного врача, приволакиваемого в баню Пачкуном: "Самые жуткие травмы в ванной и на кухне!". Зампред уцепился за полку с флаконами, с трудом восстановил равновесие, но полка накренилась и флаконы, банки, тюбики с грохотом посыпались на кафельный пол.
Жена безмолвно возникла в дверях, лицо дышало пониманием, и следа упрека не виделось в невыразительных глазках. Дурасников старался на жену не смотреть - расстраивался! - и даже начал забывать, как же она выглядит. Он выбрался в коридор, слыша, как позади возится жена, шуршат газетные листы - лучшая протирка для стекла, позвякивают собираемые в совок осколки.
Дурасников ступил на порог кухни - банки и свертки исчезли, упокоившись в чреве холодильника, - воззрился на приготовленный ужин: когда успела? И от расторопности жены, от ее каждодневного желания угодить мужу, возненавидел супругу еще более, как раз за безотказность и безответность...