Страница:
* * *
Давно ушел к своему шатру Мурф, разбрелась толпа слушавших, а Леф все сидел, не отнимая ладоней от лица. Раха, едва ли не последней оторвавшаяся от меняльных телег, зазывала его вместе идти домой — даже не пошевелился, словно и не к нему обращались. С немалым трудом удалось отиравшейся поблизости Ларде уговорить встревоженную бабу отстать от парнишки да отправляться в хижину одной (дескать, Хон и Нурд обещали вскорости подойти, и тогда они втроем приведут к ней Лефа).День сломался на убыль. Солнце переполовинило себя зубчатым скальным гребнем, долину испятнали густые тени. Только тогда Ларда отважилась подойти, присесть рядом. Она не могла уразуметь, отчего Леф так огорчается. Ведь все получилось хорошо, и его мечта попасть к Мурфу в ученики, похоже, сбудется… А что посмеялись над ним — разве это повод для горя? Он обычно и сам не прочь посмеяться…
Но Ларда не успела ни потормошить Лефа, ни выспросить, ни постараться утешить его, потому как и впрямь подошли Витязь, и Хон, и Торк, да еще Гуфа с ними.
Несколько мгновений они стояли молча, рассматривая Лефа, потом Нурд, переглянувшись с прочими, шагнул вперед. Нет, он не стал выспрашивать и утешать, он просто взял парнишку за плечо и осторожно, не потревожив рану, поднял на ноги. Тот затрепыхался, попытался вырваться — не получилось. А Нурд выговорил, кривясь:
— Кончай выть, ты, воин. Тебе не скулить бы теперь — радоваться надо.
Леф обмяк в пальцах Витязя, захлопал глазами:
— Почему?!
— Вовсе ты глупый еще, — сказал Нурд сожалеюще. — Ну да ничего. Поумнеешь со временем. Так? — обернулся он к Хону.
Тот кивнул. И Торк тоже закивал: «Поживет — поумнеет». А Гуфа улыбнулась, глядя на ошарашенного парнишку:
— Думаешь, Мурф тебя за то изругал, что песня твоя плохая? Ты, Леф, зря так думаешь. Соперника он в тебе углядел, перетрусил — вот и набросился, уверенности лишить хотел. И учить тебя выдумал, чтоб умение твое изувечить. Обкорнать, чтоб был ты во всем ему подобен, только хуже. Вот оно дело-то в чем, глупый маленький Леф…
— И петь к нему завтра не ходи, — добавил Торк. — Пускай сам приходит, ежели имеет к тебе интерес.
Нурд отчаянно замотал головой:
— Нет, так нельзя. Коли желает воином быть, так пускай приучается не бегать от врага. Пойти должен, и должен такое спеть, чтоб Мурф бороду свою сожрал с блестяшками вместе. Ведь так, Хон?
Хон снова кивнул.
— Только пусть сперва нам споет, — сказал он, поразмыслив. — А уж мы присоветуем, чем получше допечь Точеную Глотку.
По мере того как парнишка осознавал услышанное, лицо его светлело, даже подобие слабой улыбки обозначилось на губах. И когда Ларда заявила, что устал он слишком, что повязка у него опять промокла, и она, Ларда то есть, никакой игры не позволит, Леф с таким испугом вцепился в свою виолу, что Торкова дочь сразу умолкла, только сплюнула от досады. Не драться же, в самом деле, с пораненным… Вот когда выздоровеет — тогда дело другое…
Леф сел, задумался, глаза его сделались тусклыми, на побелевшем лбу выступил пот, словно от невесть каких усилий. Видать, рана все же очень его беспокоит… Хон шагнул к сыну — запретить, отобрать виолу, но странно напрягшаяся Гуфа поймала его за накидку, прошипела: «Не смей».
Леф замолчал, приподнял голову, и ведунья торопливо спросила:
И снова зажурчали струны певучего дерева:
Меня тревожит с давних лет
Тоскливый сон, неясный бред.
Там даль без края, ночь без звезд,
Там гром копыт и скрип колес,
И пыль в лицо, и дым в глаза,
Сухие веки жжет слеза,
Но цели ясны и просты,
И за спиной горят мосты.
Там, позади, вязка, как клей,
Тоска тягучих серых дней,
Там поучения невежд,
И над могилами надежд
Гниют корявые кресты,
Но за спиной горят мосты.
А впереди не сумрак, нет,
Пусть юный, робкий, но — рассвет,
И дали светлы и чисты,
И за спиной горят мосты.
— Ты это прямо сейчас выдумал или давно уже? Не дождавшись ответа, Гуфа обернулась к Нурду, забормотала:
— Его память жива, только спит. Больше всего помнят руки — почти все, что прежде умели, даже напевы, которые когда-то приходилось играть. Ты, небось, думаешь, будто виолы только у нас есть? Зря ты так думаешь! Виола поможет рукам разбудить голову, а я помогу виоле. Хвала Бездонной, наконец-то в Мир вышел певец…
Она еще долго что-то шептала (не для Нурда и тем более не для других — для себя). К шепоту ее никто не прислушивался. Не потому, что неинтересно, а потому, что Гуфа всегда так. Ей сперва надо свою догадку себе самой растолковать, а потом она и другим расскажет. Или не расскажет — это уж как сочтет нужным. Но все знают: то, что Гуфа Гуфе говорит, никто, кроме Гуфы, уразуметь не способен.
Ларда, к примеру, и не пыталась; она приставала к Лефу:
— А почему мосты горят? И почему за спиной? Тебе снилось, будто ты от пожара убегаешь?
— Да нет же! — Леф кривился, мотал головой. — Не снилось мне ничего такого. Это выдумка, вроде притчи. А мосты горят — значит, вернуться назад уже никак нельзя. Может, тот, который во сне, сам поджег — вроде как запретил себе возвращаться.
— Значит, плохой он. — Ларда неодобрительно поджала губы. — Самому мост не нужен, так взял и сжег. А люди пускай вплавь перебираются, ежели на тот берег охота — так, что ли? И зачем же много мостов жечь? Дорога-то все равно одна, и речек только три в Мире… Ежели он своими желаниями править не может, так и сжег бы самый последний, а прочие бы не трогал.
Леф застонал в отчаянии, но Ларда не унималась:
— А почему «с давних лет»? Не может такого быть, ты же только зимой появился.
— Ну я же сказал: выдумка это!
— А что такое «клей»?
— Это вязкое такое, густое, липкое. Отец из смолы, рыбьей шкуры да старых костей варит, чтоб деревяшки скреплять.
— А что такое «кресты»? И почему они гниют?
— Кресты… Ну, крестовины… — Леф сорвал две травинки, сложил. — Вот это — крест. А гниют потому, что старые, не следит за ними никто.
— Не бывает такого над могилами. — Ларда возмущенно пожала плечами. — Нельзя над телами тех, кто на Вечной Дороге, всякую пакость ставить, да еще за могилой не следить. Мгла такого не прощает.
— Ну что ты пристала, будто волосина к языку? — Леф уже чуть не плакал. — Не знаю я ничего, отстань!
— А вот я, кажется, знаю, что это за кресты такие. — Нурд помрачнел. — Ты, наверное, песню эту завтра не пой, а то еще кто-нибудь догадаться может. Как бы не приключилось плохое…
Но очнувшаяся Гуфа оборвала его нетерпеливо, почти что зло:
— Молчи, не будет плохого. Все молчите. А ты, Леф, не устал еще? Ты пой, если не устал.
* * *
— Он пел до солнечной смерти, до глубокой ночи он пел. Видно было, что рана его очень болит (даже Гуфа не смогла унять боль до конца), а он все равно пел. А люди стали приходить и слушать. Местные пришли, и жители Черных Земель тоже. Даже сам Предстоятель пришел. Даже Куть, здешний корчмарь. Они просили его петь еще и еще, хотя песни его были странные, злые — от них многие плакали, но просили еще. Люди расплескали свой разум от его непонятных песен. Даже прозвище выдумали ему: Певец Журчащие Струны. Может быть, он ведун? Неспроста же снисходят знаться с этим щенком Гуфа и Витязь, который тоже наделен неявными силами…Говоривший, похоже, сам испугался своей внезапной догадки. Он смолк, будто подавился словами, утер ладонями взмокшую от волнения плешь.
Точеная Глотка молчал. С самого утра он был немногословен и мрачен, а каждый новый выпитый горшок браги делал его только еще мрачнее. И отряженный вчера подглядывать за выскочкой-недомерком Мурфов прихлебатель никак не мог уразуметь, продолжать ли рассказ. Уж больно зол сегодня кормилец, как бы собственное усердие самому себе поперек не вышло. Точеная Глотка не слишком разборчив, когда ищет, на ком бы сорвать досаду, а кулаки у него твердые и тяжелые…
Мурф медленно поднялся со скамьи. Сидевшие поблизости шарахнулись, но испуг их был напрасен: Отец Веселья не стал никого трогать. Он просто подошел к выходу, отбросил полог, и в грязную задымленную корчму ворвались ветер и свет.
Точеная Глотка буркнул, не оборачиваясь:
— Вчера я подумал, что он просто глуп еще, пащенок этот. Ошибся. Хитер он, не по летам хитер… Умеет привлечь к себе толпу, только не мастерством, которым Мгла его не сподобила, а замысловатым кривлянием. Я ему помогать собирался, Лефу этому. Зря. Не помогать надо — давить безжалостно. Не дать опоганить имя певца. Охранить великое песенное мастерство — вот что надо теперь.
Он замолчал, потом вдруг злобно прошипел:
— Идет. Да не один — сызнова собрал толпище.
Однако в корчму Леф вошел без спутников. Даже виолу он нес сам, плотно стискивая побелевшие от боли губы — все что угодно, лишь бы не выглядеть жалким. Вошел и замер у порога, настороженно глядя в неприязненные лица собравшихся. Мурф, который успел принять подобающую его званию позу, спросил вкрадчиво:
— Петь будешь? Леф кивнул.
— Ну так садись, где хочешь, и пой.
Все скамьи в корчме были заняты, и никто не собирался освободить место. Лефа это не слишком смутило. Он сел там, где стоял, на утоптанный земляной пол.
Лицо Мурфа скривилось от омерзения, едва только парнишка прикоснулся к струнам. Сперва гримаса эта была скорее показной, чем искренней, но вот потом… Леф не внял маловразумительному совету Нурда и пел теперь именно ту песню, которую еще с вечера выбрал для этого случая. И напев, и смысл происходящего, и высокие помыслы о спасении струнного мастерства — все вылетело из головы Мурфа, едва лишь услыхал он два вроде бы ничем не примечательных слова, сорвавшихся с Лесковых губ. Задохнувшийся от ярости великий певец даже не счел нужным дождаться, пока щенок закончит мучить виолу.
— Поучения невежд?! — борода Мурфа тряслась, лицо стало сизым. — Ты действительно протявкал это, или меня обманул слух?!
* * *
Отец Веселья не пришел на сход и никого не выставил вместо себя — одного этого уже было достаточно, чтобы понять, кто виновен в случившемся осквернении праздничной радости и межобщинного мира. Мудрые учат: «Только боящийся правды не хочет ее искать». Возможно, конечно, что великий певец счел недостойным собственной славы прилюдно препираться с сопливым недоростком, но ведь это не оправдание, а новая провинность: перед судным сходом все одинаковы. Особенно если творить суд собрался сам Предстоятель, что редко случается даже в Несметных Хижинах.Как и положено по обычаю, Леф стоял так, чтобы каждый из пришедших мог видеть его лицо. И говорил он как положено — громко, внятно, подробно:
— … и тогда Мурф сказал, что я глупый, нахальный и грязный. А еще он сказал, что и родители у меня такие же, и родители родителей — тоже. Я пытался ему объяснить, что это он Бездонную Мглу ругает, — я же Незнающий, меня не люди рожали. А он все равно ругался.
Леф умолк, засопел мрачно. Предстоятель мягко улыбнулся:
— Ну а потом что было? Говори, не бойся.
— Я не боюсь. — Леф глядел исподлобья, облизывал разбитые губы. — Потом мне стало очень обидно слушать, как он говорил плохое про отца и про мать. И про Бездонную. И про меня тоже. Мне надоело, и я сказал, что ежели вьючную скотину ткнуть колючкой под хвост, получится одна из Мурфовых песен. А он бросил в меня горшком из-под браги. И попал в лицо.
— А что сделал ты? — все так же ласково спросил старик.
Стоявший поблизости от него Нурд вдруг изо всех сил стиснул ладонями рот и как-то странно затрясся. Леф угрюмо сказал:
— Я ему ухо откусил.
Предстоятель неторопливо поднялся с земли, окинул взглядом старейшин, всех остальных. Суд. Сход. Старейшины сидят, прочие молча сгрудились за их спинами. И все отчаянно стараются вести себя так, как надлежит вести себя на утоптанной ногами множества поколений площадке возле Общинного Очага. Стараются-то все, но мало у кого получается. Пора завершать, все уже ясно.
Он огладил бороду, выговорил неторопливо, внушительно:
— Полагаю, ухо Отца Веселья можно счесть достаточным возмещением здешней общине за нарушенное спокойствие. Прав ли я, мудрые?
Те поспешили глубокомысленно покивать и на этом завершить действо, величественность которого, похоже, была под серьезной угрозой. Слишком уж больших усилий стоило Нурду сдерживать распирающий его хохот. Того и гляди, не выдержит Витязь этой борьбы…
8
Праздник — это все-таки плохо. Не только потому, что нужно терпеть нашествие бездельных, горластых, одетых пестро и глупо чужаков, которые гадят и пакостят везде, куда только могут забраться. И даже не потому, что приходится иногда кусать грязные волосатые уши.
Праздник — он не навсегда, вот что в нем самое скверное. Всего-то четыре дня интереса и новизны, после которых остались лишь бесчисленные кострища у подножия Лесистого Склона, пустые закрома Кутя да мусор и грязь там, где стояли шатры приезжих. А к обитателям Галечной Долины подкралась обыденность — все то, что давным-давно уже успело надоесть, но никогда не кажется таким безнадежно одинаковым, постылым и серым, как в первые послепраздничные дни.
Лефу было легче, нежели прочим: неспособность к работе давала ему возможность заняться сочинительством так серьезно, как до сих пор еще не удавалось. Если позволительно считать везением трясущиеся колени и жалкое трепыхание в груди после неосторожно резких движений, припадки исступленной злобы на собственную безыскусность, бесконечные ночи наедине с изнурительной болью — если все это можно считать везением, то Лефу необыкновенно везло в те дни.
Снова пришлось Рахе рваться на части между огородом и хворым дитятком. А тут еще подошла пора квасить на зиму всякую созревшую всячину, да пищу варить надо не менее раза в день, и в хижине убираться, и в хлеву успевать…
Хвала Бездонной, хоть Ларда взялась подсобить. Похоже было, что дозревшая до выбора девка впрямь остепенилась, стала меньше шастать по скалам да баловаться с оружием и приохотилась наконец к приличествующим бабе хлопотам. Это, впрочем, тоже получалось у нее не как у нормальных. К примеру, собственной родительнице помогать в шалую девчонкину голову не приходило. Дни напролет крутилось Мыцыно чадо вокруг Рахи, перехватывая работу потяжелее, и выгнать ее домой удавалось только после солнечной смерти. Кажется, девка уже всерьез наладилась считать Хонову хижину своей. Раху, естественно, подобное положение дел вполне устраивало; она опасалась только, что после выбора Лардино усердие поиссякнет.
Леф поправлялся медленно. И Раха, и Хон считали, что надо бы все же хоть на несколько дней отобрать у него виолу, но Гуфа даже думать об этом запретила.
— Вы, небось, вообразили, что я вас обоих не знаю? — сказала она. — Я вас очень хорошо знаю. Как только рана затянется, вы ему столько занятий навыдумываете, что певучее дерево он только во сне видеть будет, да и то не каждую ночь. Нет уж, пускай хоть сейчас песни играет. Это даже не ему, это всем сущим в Мире надобно.
Вот как сказала Гуфа. А когда зашедший проведать Лефову рану Витязь заопасался, что рука у парнишки может навсегда остаться слабой и хворенькой, ведунья оборвала его уж вовсе нелепыми словами:
— Оно бы и к лучшему: пусть приучается одной обходиться.
А еще Гуфа взяла за правило часто и надолго уводить Лефа из хижины. Названые родители полагали, что отлучки эти нужны старухе для исполнения какого-то целебного таинства, но они ошибались.
Ведунья учила Лефа песенному мастерству. Вернее, не учила даже, а… Леф не мог бы выдумать точное наименование Гуфиным беседам, однако польза от них была ощутимой (что, кстати сказать, поначалу весьма его удивляло).
— Ты ведь и сам заметил уже, что одна твоя песня не такая, как прочие. Ведь заметил? Они все у тебя хорошие, только сделаны не до конца. Ты ломаешь напев, а слова, которые должны быть похожими, не всегда бывают похожи одно на другое. Все твои песни недоструганные, кроме той, что пел ты для Мурфа в корчме. А знаешь, почему так получилось? Нет, ты не знаешь… Эту песню выдумал не тот ты, который сейчас. Я помогла тебе вспомнить, и ты вспомнил. Не понял? Ну и не понимай, беда не большая. Ты другое пойми: выдумать такое, настоящее, не может человек, едва лишь начавший осознавать себя человеком. Для этого надо успеть узнать и почувствовать много-много разного. А ты что же, Леф? А ты злишься на себя, пытаешься допрыгнуть до этой единственной своей настоящей песни. Зря. Ты пока еще просто не можешь. Ты сможешь потом. Понял? А раз не понял, так просто запомни да и успокойся. Что проку судьбу свою погонять, будто ленивое вьючное? Вовсе незачем это. Судьба же не скотина — сколько ни понукай, торопиться не станет.
Впрочем, Гуфа не только предавалась туманным рассуждениям. Она рассказывала о том, как следует править словами, чтобы суметь выстроить из них задуманное, и Леф изумлялся, когда после старухиных объяснений будто само собой получалось у него то, над чем он безуспешно мучился по нескольку дней. А потом без всяких просьб и приставаний ведунья стала учить его позабытому умению древних: навсегда сохранять мысли и речь, рисуя их на глине, на дереве, на песке — везде, где только можно рисовать.
Другое дело смутные — души умерших, которые за совершенные при жизни злодейства не допущены Мглой на Вечную Дорогу. Среди них нет одинаковых, как нет одинаковых среди людей. Правда, утверждать такое наверняка мало кто осмелится: смутные невидимы и неощутимы, угадывать их суть могут одни только послушники. Даже Гуфа не способна чувствовать смутных, а потому говорит, что они — просто глупая выдумка, нужная носящим серое, чтобы пугать неразумных баб да щенков. Оно и понятно, ведь Гуфина сила не от Бездонной получена, а досталась от забытых духов, правивших в Мире до дней, которые не наступили. Потому и не способна старуха проникать в тайны бесплотных порождений Мглы.
А вот бешеных может увидеть каждый, и поэтому все знают, что они разные, хоть это и странно.
Некоторые из них, войдя в Мир, мечутся, петляют без смысла и цели.
Однажды случился бешеный, убивший себя; другой тут же ушел во Мглу и больше не возвратился.
Как-то раз порождение Мглы ни с того ни с сего воткнуло голубой клинок в землю и принялось делать общинным воинам какие-то знаки (воины, естественно, к знакам присматриваться не стали, а попросту забили чудище гирьками).
А иногда проклятые ведут себя так, будто имеют в Мире какую-то цель. Подобные от самой Мглы идут только по дороге, не сворачивая и не возвращаясь вспять. В схватке они стремительны и могучи, однако не слишком хороши, когда приходится драться сразу со многими (а люди не часто балуют проклятых единоборством).
Именно таким был бешеный, дошедший до Галечной Долины через десяток дней после отъезда Предстоятеля и прочих, гостивших на празднике. Послушники вновь опозорились. Проклятых, подобных тому, объявившемуся, заметить легко — они не умеют прятаться. Тем не менее первым тревогу учинил общинный пастух. Это на его сигнал откликнулась дымом заимка Устры. А заимка, прилепившаяся к скалам у дальнего устья Сырой Луговины, молчала, хоть бешеный никак не мог ее миновать. Спешно собирающий оружие Хон цедил сквозь зубы, что носящие серое, верно, просто передохли от обжорства в своих берлогах, что Истовых следует побросать в Священный Колодец и нести стражу самим.
Леф слушал ругань отца, слезливые причитания перепуганной Рахи, грыз губы и обиженно супился. Тяжко ему было и обидно: Хон наотрез отказался брать его с собой, даже выдрать пригрозил, если вздумает он ослушаться родительского запрета и сунется следом за воинами.
Ларде тоже велели оставаться. Не потому, что проку от нее было бы мало, а потому что доверие к послушникам у воинов иссякло совсем. Да и самими воинами оскудела уже Галечная Долина. Хон, Торк, Ларда. Леф — пораненный и покамест ни к чему не пригодный. В Десяти Дворах от силы трое. Кто еще? Руш, который в дождливую погоду кашляет кровью? Неповоротливый толстяк Куть? Или, может быть, увечный и глухой Суф? Смешно… Вроде и есть в Долине мужики, но совсем мало среди них пригодных к боевым схваткам.
Конечно, пастух уверяет, что видел только одного проклятого. Но ведь мог же он не заметить еще одного? Мог. Он и двух мог не заметить, и больше — бешеные ведь не клялись вместе бродить… Поэтому на того, замеченного, Нурд решился взять только Хона. Прочим он наказал быть готовыми ко всему, а Руша и еще двух не способных сражаться, но знающих повадки бешеных, разослал по высоким скалам — следить.
Ларда понимала, что Витязь прав, только легче от этого понимания не становилось. Она никак не могла найти себе место и дело — слонялась вокруг своей хижины и хижины столяра, выбредала на дорогу и сразу же возвращалась, присаживалась на завалинку, где устроился Леф, затевала Мгла знает в который раз перебирать свое оружие, подвязывать половчее пращу, кошель с гирьками, нож… В конце концов она залезла на кровлю родительской хижины: невелика высота, а все же хоть что-то видать. Вскорости и Леф к ней вскарабкался, хватаясь за травяные снопы здоровой рукой и зубами.
Так они и сидели рядышком, завидуя матерям: повздыхав да поохав, те сумели отвлечься от тревог привычной работой.
Леф очень жалел Ларду, хоть в общем-то ему было гораздо хуже: ее-то отец — вот он, поблизости, а Хон сейчас с бешеным рубится. Но можно ли думать о себе, когда у Ларды такое несчастное, растерянное лицо? Отвлечь бы ее хоть ненадолго, но чем? Уж если она Лефово оружие не замечает… Ну и что? Не замечает сама, так возьми да покажи!
Увесистый нож, сработанный приятелем Нурда из обломка железного меча, Ларда уже и видела не раз, и со своим сравнивала, а вот окованная бронзой дубинка девчонке еще незнакома.
Дубинку эту Хон выменял в Несметных Хижинах давно — позапрошлым летом. Прельстила она столяра не как оружие (легковата показалась), а материалом своим — подобное дерево он видел впервые. Рахи тогда не было рядом, а меняла просил за дубинку какую-то ерунду. Возвратившись домой, Хон запрятал свое приобретение среди прочего столярного хлама, собираясь при случае переточить на что-нибудь эдакое, да так и забыл о нем. А вчера, случайно наткнувшись, решил подарить Лефу.
Дубинка была хороша. Всю ее — от резной рукоятки до массивного медного шара на конце — неведомые древние мастера увили замысловатым бронзовым плетением. Таким оружием можно и бить, и отбивать удары клинков. А еще в рукоять вделан витой шнурок — чтоб к запястью подвешивать. На один этот шнурок хочется смотреть без конца. Ладная, не теперешняя работа…
Торкова дочь долго рассматривала дубинку, вертела и так и этак, гладила, примеривала к руке. Леф, улыбаясь, посоветовал еще и обнюхать или полизать, но девчонка даже не обиделась, только глянула укоризненно и тоскливо. Зависть ее была такой явственной и безнадежной, что Леф тоже расстроился. Хотел помочь, а на деле получилось одно только глупое хвастовство. Раздразнил человека, а дальше что? Отдать ей дубинку навсегда? Но отец, наверное, обидится, ведь это подарок… Уломать Нурда, чтобы его черноземельский друг-оружейник сделал похожую для Ларды? Нет, неудобно просить человека трудиться без платы. А платить нечем. Разве что Ларда опять сумеет добыть дикого круглорога — как в тот раз, когда ей захотелось старинный нож. Самому-то Лефу охотиться — что вьючной скотине кости глодать: оно бы, может, и неплохо, да привычки нет…
Долетевший откуда-то издалека, из-за Десяти Дворов, сигнальный свист оторвал обоих от мыслей о дубинке.
— Схватились с бешеным. Рубятся, — Ларда решила перевести услышанное с языка свиста на обычный людской, хоть Леф и не нуждался уже ни в чьих пояснениях: и Хон, и Нурд успели позаботиться, чтобы он знал все, необходимое воину.
Ковырявшийся возле хлева Торк (шлем на голове, нагрудник подвязан, палица и щит рядом — только руку протяни) бросил лопату и выпрямился. Раха и Мыца тоже оставили свою огородную возню. Замерев, они ждали новых вестей, но ничего не могли расслышать, кроме печальных криков крылатых да сухого шуршания выгоревших трав.
А потом Торк вдруг закричал, тыча пальцем куда-то в вершины Серых Отрогов, и Леф сначала не понял, что он мог увидеть в скалах, ведь люди рубятся с проклятым вовсе не там. Лишь когда тихонько ойкнула Ларда, когда заголосили, запричитали бабы внизу, Леф догадался, что можно просто обернуться и посмотреть.
Да, там было, на что смотреть. Будто прямо из каменной серости выползал, неторопливо впиваясь в знойное безмятежное небо, столб дыма.
Витязь не ошибся, когда усомнился в зоркости пастуха и послал в скалы стражей-сигнальщиков. Бешеные снова пришли втроем.
Праздник — он не навсегда, вот что в нем самое скверное. Всего-то четыре дня интереса и новизны, после которых остались лишь бесчисленные кострища у подножия Лесистого Склона, пустые закрома Кутя да мусор и грязь там, где стояли шатры приезжих. А к обитателям Галечной Долины подкралась обыденность — все то, что давным-давно уже успело надоесть, но никогда не кажется таким безнадежно одинаковым, постылым и серым, как в первые послепраздничные дни.
Лефу было легче, нежели прочим: неспособность к работе давала ему возможность заняться сочинительством так серьезно, как до сих пор еще не удавалось. Если позволительно считать везением трясущиеся колени и жалкое трепыхание в груди после неосторожно резких движений, припадки исступленной злобы на собственную безыскусность, бесконечные ночи наедине с изнурительной болью — если все это можно считать везением, то Лефу необыкновенно везло в те дни.
Снова пришлось Рахе рваться на части между огородом и хворым дитятком. А тут еще подошла пора квасить на зиму всякую созревшую всячину, да пищу варить надо не менее раза в день, и в хижине убираться, и в хлеву успевать…
Хвала Бездонной, хоть Ларда взялась подсобить. Похоже было, что дозревшая до выбора девка впрямь остепенилась, стала меньше шастать по скалам да баловаться с оружием и приохотилась наконец к приличествующим бабе хлопотам. Это, впрочем, тоже получалось у нее не как у нормальных. К примеру, собственной родительнице помогать в шалую девчонкину голову не приходило. Дни напролет крутилось Мыцыно чадо вокруг Рахи, перехватывая работу потяжелее, и выгнать ее домой удавалось только после солнечной смерти. Кажется, девка уже всерьез наладилась считать Хонову хижину своей. Раху, естественно, подобное положение дел вполне устраивало; она опасалась только, что после выбора Лардино усердие поиссякнет.
Леф поправлялся медленно. И Раха, и Хон считали, что надо бы все же хоть на несколько дней отобрать у него виолу, но Гуфа даже думать об этом запретила.
— Вы, небось, вообразили, что я вас обоих не знаю? — сказала она. — Я вас очень хорошо знаю. Как только рана затянется, вы ему столько занятий навыдумываете, что певучее дерево он только во сне видеть будет, да и то не каждую ночь. Нет уж, пускай хоть сейчас песни играет. Это даже не ему, это всем сущим в Мире надобно.
Вот как сказала Гуфа. А когда зашедший проведать Лефову рану Витязь заопасался, что рука у парнишки может навсегда остаться слабой и хворенькой, ведунья оборвала его уж вовсе нелепыми словами:
— Оно бы и к лучшему: пусть приучается одной обходиться.
А еще Гуфа взяла за правило часто и надолго уводить Лефа из хижины. Названые родители полагали, что отлучки эти нужны старухе для исполнения какого-то целебного таинства, но они ошибались.
Ведунья учила Лефа песенному мастерству. Вернее, не учила даже, а… Леф не мог бы выдумать точное наименование Гуфиным беседам, однако польза от них была ощутимой (что, кстати сказать, поначалу весьма его удивляло).
— Ты ведь и сам заметил уже, что одна твоя песня не такая, как прочие. Ведь заметил? Они все у тебя хорошие, только сделаны не до конца. Ты ломаешь напев, а слова, которые должны быть похожими, не всегда бывают похожи одно на другое. Все твои песни недоструганные, кроме той, что пел ты для Мурфа в корчме. А знаешь, почему так получилось? Нет, ты не знаешь… Эту песню выдумал не тот ты, который сейчас. Я помогла тебе вспомнить, и ты вспомнил. Не понял? Ну и не понимай, беда не большая. Ты другое пойми: выдумать такое, настоящее, не может человек, едва лишь начавший осознавать себя человеком. Для этого надо успеть узнать и почувствовать много-много разного. А ты что же, Леф? А ты злишься на себя, пытаешься допрыгнуть до этой единственной своей настоящей песни. Зря. Ты пока еще просто не можешь. Ты сможешь потом. Понял? А раз не понял, так просто запомни да и успокойся. Что проку судьбу свою погонять, будто ленивое вьючное? Вовсе незачем это. Судьба же не скотина — сколько ни понукай, торопиться не станет.
Впрочем, Гуфа не только предавалась туманным рассуждениям. Она рассказывала о том, как следует править словами, чтобы суметь выстроить из них задуманное, и Леф изумлялся, когда после старухиных объяснений будто само собой получалось у него то, над чем он безуспешно мучился по нескольку дней. А потом без всяких просьб и приставаний ведунья стала учить его позабытому умению древних: навсегда сохранять мысли и речь, рисуя их на глине, на дереве, на песке — везде, где только можно рисовать.
* * *
Бешеные, как это ни странно, бывают разные. Казалось бы, чем может отличаться одно лишенное души тело от другого? Разве что силой или сноровкой.Другое дело смутные — души умерших, которые за совершенные при жизни злодейства не допущены Мглой на Вечную Дорогу. Среди них нет одинаковых, как нет одинаковых среди людей. Правда, утверждать такое наверняка мало кто осмелится: смутные невидимы и неощутимы, угадывать их суть могут одни только послушники. Даже Гуфа не способна чувствовать смутных, а потому говорит, что они — просто глупая выдумка, нужная носящим серое, чтобы пугать неразумных баб да щенков. Оно и понятно, ведь Гуфина сила не от Бездонной получена, а досталась от забытых духов, правивших в Мире до дней, которые не наступили. Потому и не способна старуха проникать в тайны бесплотных порождений Мглы.
А вот бешеных может увидеть каждый, и поэтому все знают, что они разные, хоть это и странно.
Некоторые из них, войдя в Мир, мечутся, петляют без смысла и цели.
Однажды случился бешеный, убивший себя; другой тут же ушел во Мглу и больше не возвратился.
Как-то раз порождение Мглы ни с того ни с сего воткнуло голубой клинок в землю и принялось делать общинным воинам какие-то знаки (воины, естественно, к знакам присматриваться не стали, а попросту забили чудище гирьками).
А иногда проклятые ведут себя так, будто имеют в Мире какую-то цель. Подобные от самой Мглы идут только по дороге, не сворачивая и не возвращаясь вспять. В схватке они стремительны и могучи, однако не слишком хороши, когда приходится драться сразу со многими (а люди не часто балуют проклятых единоборством).
Именно таким был бешеный, дошедший до Галечной Долины через десяток дней после отъезда Предстоятеля и прочих, гостивших на празднике. Послушники вновь опозорились. Проклятых, подобных тому, объявившемуся, заметить легко — они не умеют прятаться. Тем не менее первым тревогу учинил общинный пастух. Это на его сигнал откликнулась дымом заимка Устры. А заимка, прилепившаяся к скалам у дальнего устья Сырой Луговины, молчала, хоть бешеный никак не мог ее миновать. Спешно собирающий оружие Хон цедил сквозь зубы, что носящие серое, верно, просто передохли от обжорства в своих берлогах, что Истовых следует побросать в Священный Колодец и нести стражу самим.
Леф слушал ругань отца, слезливые причитания перепуганной Рахи, грыз губы и обиженно супился. Тяжко ему было и обидно: Хон наотрез отказался брать его с собой, даже выдрать пригрозил, если вздумает он ослушаться родительского запрета и сунется следом за воинами.
Ларде тоже велели оставаться. Не потому, что проку от нее было бы мало, а потому что доверие к послушникам у воинов иссякло совсем. Да и самими воинами оскудела уже Галечная Долина. Хон, Торк, Ларда. Леф — пораненный и покамест ни к чему не пригодный. В Десяти Дворах от силы трое. Кто еще? Руш, который в дождливую погоду кашляет кровью? Неповоротливый толстяк Куть? Или, может быть, увечный и глухой Суф? Смешно… Вроде и есть в Долине мужики, но совсем мало среди них пригодных к боевым схваткам.
Конечно, пастух уверяет, что видел только одного проклятого. Но ведь мог же он не заметить еще одного? Мог. Он и двух мог не заметить, и больше — бешеные ведь не клялись вместе бродить… Поэтому на того, замеченного, Нурд решился взять только Хона. Прочим он наказал быть готовыми ко всему, а Руша и еще двух не способных сражаться, но знающих повадки бешеных, разослал по высоким скалам — следить.
Ларда понимала, что Витязь прав, только легче от этого понимания не становилось. Она никак не могла найти себе место и дело — слонялась вокруг своей хижины и хижины столяра, выбредала на дорогу и сразу же возвращалась, присаживалась на завалинку, где устроился Леф, затевала Мгла знает в который раз перебирать свое оружие, подвязывать половчее пращу, кошель с гирьками, нож… В конце концов она залезла на кровлю родительской хижины: невелика высота, а все же хоть что-то видать. Вскорости и Леф к ней вскарабкался, хватаясь за травяные снопы здоровой рукой и зубами.
Так они и сидели рядышком, завидуя матерям: повздыхав да поохав, те сумели отвлечься от тревог привычной работой.
Леф очень жалел Ларду, хоть в общем-то ему было гораздо хуже: ее-то отец — вот он, поблизости, а Хон сейчас с бешеным рубится. Но можно ли думать о себе, когда у Ларды такое несчастное, растерянное лицо? Отвлечь бы ее хоть ненадолго, но чем? Уж если она Лефово оружие не замечает… Ну и что? Не замечает сама, так возьми да покажи!
Увесистый нож, сработанный приятелем Нурда из обломка железного меча, Ларда уже и видела не раз, и со своим сравнивала, а вот окованная бронзой дубинка девчонке еще незнакома.
Дубинку эту Хон выменял в Несметных Хижинах давно — позапрошлым летом. Прельстила она столяра не как оружие (легковата показалась), а материалом своим — подобное дерево он видел впервые. Рахи тогда не было рядом, а меняла просил за дубинку какую-то ерунду. Возвратившись домой, Хон запрятал свое приобретение среди прочего столярного хлама, собираясь при случае переточить на что-нибудь эдакое, да так и забыл о нем. А вчера, случайно наткнувшись, решил подарить Лефу.
Дубинка была хороша. Всю ее — от резной рукоятки до массивного медного шара на конце — неведомые древние мастера увили замысловатым бронзовым плетением. Таким оружием можно и бить, и отбивать удары клинков. А еще в рукоять вделан витой шнурок — чтоб к запястью подвешивать. На один этот шнурок хочется смотреть без конца. Ладная, не теперешняя работа…
Торкова дочь долго рассматривала дубинку, вертела и так и этак, гладила, примеривала к руке. Леф, улыбаясь, посоветовал еще и обнюхать или полизать, но девчонка даже не обиделась, только глянула укоризненно и тоскливо. Зависть ее была такой явственной и безнадежной, что Леф тоже расстроился. Хотел помочь, а на деле получилось одно только глупое хвастовство. Раздразнил человека, а дальше что? Отдать ей дубинку навсегда? Но отец, наверное, обидится, ведь это подарок… Уломать Нурда, чтобы его черноземельский друг-оружейник сделал похожую для Ларды? Нет, неудобно просить человека трудиться без платы. А платить нечем. Разве что Ларда опять сумеет добыть дикого круглорога — как в тот раз, когда ей захотелось старинный нож. Самому-то Лефу охотиться — что вьючной скотине кости глодать: оно бы, может, и неплохо, да привычки нет…
Долетевший откуда-то издалека, из-за Десяти Дворов, сигнальный свист оторвал обоих от мыслей о дубинке.
— Схватились с бешеным. Рубятся, — Ларда решила перевести услышанное с языка свиста на обычный людской, хоть Леф и не нуждался уже ни в чьих пояснениях: и Хон, и Нурд успели позаботиться, чтобы он знал все, необходимое воину.
Ковырявшийся возле хлева Торк (шлем на голове, нагрудник подвязан, палица и щит рядом — только руку протяни) бросил лопату и выпрямился. Раха и Мыца тоже оставили свою огородную возню. Замерев, они ждали новых вестей, но ничего не могли расслышать, кроме печальных криков крылатых да сухого шуршания выгоревших трав.
А потом Торк вдруг закричал, тыча пальцем куда-то в вершины Серых Отрогов, и Леф сначала не понял, что он мог увидеть в скалах, ведь люди рубятся с проклятым вовсе не там. Лишь когда тихонько ойкнула Ларда, когда заголосили, запричитали бабы внизу, Леф догадался, что можно просто обернуться и посмотреть.
Да, там было, на что смотреть. Будто прямо из каменной серости выползал, неторопливо впиваясь в знойное безмятежное небо, столб дыма.
Витязь не ошибся, когда усомнился в зоркости пастуха и послал в скалы стражей-сигнальщиков. Бешеные снова пришли втроем.