Страница:
Пережитые уже не раз и не десять, мысли эти почти сумел вымести из Лефовой головы Нурд, но теперь они возвратились — мутные, прилипчивые, прогрызающие сердце тупой бесконечной болью. Снова стало казаться, что напрасной была затея обучаться витязному мастерству, что надо было сразу, едва оправившись, торопиться следом за Лардой. Да, торопиться! Слабому, хворому, непривычному к однорукости своей — да, да, да! Какой прок от запоздалой сноровки, для чего нужна сила, которой некого защищать?!
Теперь трудно сказать, почему Леф все-таки не решился на самовольный уход. Может, где-то в глубине его измаявшейся души тлела еще надежда на невозможное? Никто бы не сумел ответить наверняка, и сам Леф — тем более. Тянулись дни; одно за другим умирали уже по-зимнему слабосильные солнца, а он так и не смог выдумать ничего умнее, чем следовать давнему отцовскому наставлению: «Когда не знаешь, как поступить, поступай как велено старшими».
Нурд возвратился лишь к рождению девятого солнца. Леф, всю ночь провертевшийся на жестком ложе, отчаянно тер слезящиеся глаза, пытаясь уразуметь, сон это или на самом деле, а Витязь, в предутреннем сумраке кажущийся еще огромнее, неторопливо пристраивал под стеной принесенный увесистый сверток, раздувал огонь, грел над очагом зябко подрагивающие пальцы… В каждом его движении чувствовалась такая усталость, что Леф тихонько застонал от неловкости. Ну почему он вообразил, что Нурд попусту тянет время? Разве он знает, куда и зачем ездил Витязь? Разве не может случиться у него более важного дела, чем возня с неблагодарным щенком? Ведь даже ночью отдыха себе не позволил, и, верно, не только нынешней ночью. Вьючное, поди, загнал, себя загнал… Этак со здешней дороги легче легкого прямиком на Вечную угодить.
Нурд Лефовы стоны понял превратно.
— Что, сладко спится под утро? — улыбнулся он. — Ничего, просыпайся да грей съестное. А там поглядим, на что ты теперь годишься.
Леф теперь годился на многое. Из Нурдовых обильных запасов он выбрал для себя легкий, не закрывающий лица бронзовый шлем (не проклятая вещь, прадедовская), чешуйчатый бронзовый же нагрудник и голубое лезвие — узкое, с капризно вздернутым жалом, оно привлекло внимание Лефа завораживающей хищностью своей красоты. Его хотелось без конца трогать, оглаживать, в нем чувствовалось потаенное присутствие непостижимой жизни, самовольно вливающейся в человечью ладонь плавным извивом рукояти. И бил этот казавшийся легким клинок стремительно, страшно, внезапно, будто прежде сжимающей его руки мог угадывать хозяйскую волю.
Леф рассудил, что увечному глупо тягаться с бешеными силой, а потому его белый орех в смертной игре — ловкость и быстрота. Впрочем, ущербным он себя не чувствовал. Ноги проворно носили полегчавшее тело, сила потерянной руки словно перелилась в другую… Парнишке как-то не приходило в голову, что все это — следствие Нурдовых издевательств; он просто радовался и гордился собой.
В беспризорные свои дни Леф то вымучивал себя исступленным повторением одних и тех же движений (хуже, чем Витязь вымучивал его своими затеями), то носился по лесу, распугивая случайных собирателей хвороста блеском железа и залихватскими вскриками. Хоть казалось ему, что не нужно уже это, что большего, чем есть, он все равно достигнуть не сможет, но если позволить себе бездельное ожидание, то муторные мысли вконец затерзают душу.
Очень трудно оценивать собственную воинскую сноровку, не имея возможности примерить ее к чьему-либо признанному умению. Такая догадка впервые закопошилась в Лефовой голове, когда он из-под низко надвинутого бронзового налобника разглядывал изготовившегося к схватке Нурда.
Тусклая железная глыба. Шлем с глухим наличником (лишь за узкой щелью поблескивают внимательные глаза); плотная чешуя панциря, оставившая открытыми только ноги ниже колен; тяжкое лезвие на крепко схваченной обеими ладонями рукояти описывает медленные круги… Поди подступись к такому… А ведь придется!
Конечно же, схватка предстоит не с бешеным, и бояться, в общем-то, нечего. Самое страшное, что может грозить, это потеря прикрепленной к шлему гибкой лозины. Если Витязь срубит ее, поединок будет проигран и вновь потянутся дни изнурительного обучения — так было уговорено. Если же Лефу удастся не только уберечься, но и достать клинком крашенный в желтое хвост вьючного, украшающий гребень Нурдова шлема, то Витязь, признав однорукого паренька равным себе, без промедления отпустит его во Мглу. Значит, биться предстоит все-таки за жизнь. Ну, не за свою, а за Лардину, так разве от этого легче?!
Да, Леф теперь годился на многое. Хотя бы потому, что осознание смертельной важности исхода нынешнего поединка не довело его до мерзкой дрожи в коленях, как обязательно случилось бы раньше, а внушило поразившее самого парнишку расчетливое спокойствие. Скажи ему кто-нибудь, что и это тоже следствие Нурдовых издевательств, он изумился бы еще сильней. Но сказать такое мог только Витязь, который скорее откусил бы себе язык. Да и не до разговоров пришлось ему поначалу.
Ловкость и быстрота. Леф вихрем метался вокруг казавшегося таким тяжеловесным Витязя; легкий клинок уже несколько раз успел лязгнуть о железный шлем, не дотягиваясь, правда, до заветного пучка желтой шерсти. Нурд только отбивался (с трудом, едва успевая отмахиваться от стремительных ударов наседающего паренька); он пятился, отступал, все глубже забираясь в прозрачную серость облетевшего леса, уводя за собой противника своего, как матерый круглорог уводит ошалевшего в охотничьем пылу пса. Казалось, еще миг, и случится невероятное — Леф одолеет.
Но случилось лишь то, чему надлежало случиться. Под ногами хмелеющего от собственного удальства Лефа вдруг зачавкала липкая грязь, и парень почувствовал, что упадет на скользкой крутизне, если попытается не только шагнуть, а хоть просто переступить с ноги на ногу. В следующий миг, тренькнув, отлетел куда-то его тонкий клинок, оказавшийся неспособным отбить чуть ли не первый за весь поединок полновесный удар двуручного Нурдова страшилища, и тут же кувыркнулся на землю перерубленный лозяной прут.
Несколько мгновений Витязь, опершись на меч, словно на посох, дожидался, пока парнишка уяснит произошедшее; потом заговорил наставительно:
— Запомни первое: драться надо не одним только клинком. Драться надо всем — землей, которая под ногами, солнцем, которое в глаза, дымом, тенью, холодом, дождем… Запомни второе: стремительность хороша при тяжелом клинке и крепкой руке. Иногда, конечно, всего сподручней оказывается нож, а только если научишься ловко вертеть тяжестью, так и с ножом сумеешь управиться, а вот наоборот не выходит. Запомни третье: половина бредущих по Вечной Дороге воинов сочли последнего своего противника неумехой. И теперь бредут по Вечной Дороге. Запомни четвертое: ущербным тебя делает не однорукость твоя, а поблажки, которые ты для себя выискиваешь.
Нурд подобрал в кустах Лефов клинок, отдал его хмурому, грызущему ногти парню:
— Этот все равно не мог бы стать твоим: я сохраняю его для Хона. Помнишь первый приход бешеных этой весной? Ну-ну, будет скулить-то! — он похлопал Лефа по шлему. — У тебя почти что все уже есть. Осталось только правильно выбрать оружие и привыкнуть к нему — малость осталась, чуточка.
В тот же день Леф получил новый клинок — широкий, увесистый, с очень длинной витой рукоятью, на конце которой топорщился толстыми шипами медный шар с два мужских кулака размером. Когда Леф, неуверенно приняв из Нурдовых рук оружие, едва не упустил его и, чтобы удержать, упер острием в каменный пол, шипастый шар почти достал до его груди.
А потом выяснилось, для чего Нурд ездил в Несметные Хижины.
Нурд ездил к Фунзу, ловкому в обращении с бронзой и драгоценным железом. Истовые отпустили выкраденного ими мастера вскоре после того, как известно стало про несчастье с Лардой и Лефом. Память о днях вынужденного гостевания у носящих серое Фунз не сохранил, только бормотал что-то о тяжкой хвори да послушнической доброй заботе. Однако редкостное его умение ущерба не претерпело. Что же касается прежней дружбы с Нурдом, то ей, похоже, пришел конец. Слушая бывшего своего приятеля, мастер хмурился, недовольно кривил сизое от въевшейся сажи лицо. Дослушав, процедил:
— Просьбу твою исполню, так обычай велит: ты — Витязь. Другом же моим больше не смей называться. Кто Истовых позорить хочет, тот мне не друг.
Ну что ж, пусть. Это уже Гуфина забота — растолковать замороченному лукавым колдовством мастеру, кто ему друг и кто ему Истовые. Нурд же безропотно согласился терпеть неприязнь бывшего друга, лишь бы тот сделал нужную вещь. Фунз сделал. Не слишком быстро, зато старательно. И Леф, застегивая пряжки охвативших культю ремней, поражался, насколько впору пришлась ему Фунзова работа. Словно бы так и родился парень с увесистым железным бивнем вместо левого запястья. Бивень этот, напоминавший непомерной величины коготь каменного стервятника, одинаково годился и принимать вражьи клинки, и наносить удары, причем не слабые. Всем он был хорош. Одевался удобно и плотно; с хитрыми застежками ремней легко было управляться одной рукой…
Поначалу при виде назначенного ему нового оружия Леф растерялся — только свежая память о последних наставлениях Нурда удержала его от категорического «Не могу». И хорошо, что удержала. Потому что изувеченная рука очень быстро научилась орудовать пристегнутым бивнем споро и ловко, а клинок… Да, конечно, он был куда тяжелее того, который парнишка выбирал сам, но вдруг оказалось, что эта самая тяжесть не очень-то и страшна. Оказалось, что рукоять неспроста по длине почти равна лезвию; что если ухватиться за нее именно вот здесь, а не где попало, то представлявшийся нелепым шипастый шар чудесным образом помогает удару. А еще оказалось, что выдуманные Нурдом изнурительные глупости с горшком и дубиной вовсе не были глупостями.
Витязь только посмеивался, глядя на ошарашенного собственной сноровистой силой Лефа, да сокрушался, что не может подобрать ему железный панцирь получше куцего и не слишком надежного нагрудника: в чешуе проклятых парнишка барахтался, словно древогрыз в круглорожьей шкуре. Хорошо, хоть шлем удалось ему выискать взамен дедовской горшкоподобной забавки. Ладный шлем, крепкий, проклятый; затылок и лицо закрывает. И впору почти — видать, у бешеных величина головы от роста и ширины плеч не зависит.
Через десять солнц после первой пробы Нурд вновь сошелся с Лефом в поединке. Начав ранним утром, они почти до полудня метались, кружили по Лесистому Склону, гремя клинками, но одержать верх так никому и не удалось. А еще через два дня вошедший в раж парень, забыв, с кем и ради чего сражается, умудрился изо всех сил грохнуть палицеподобной рукоятью меча по наличнику Нурдова шлема. С трудом поднимавшийся на ноги Витязь смеялся, хвалил удар, но Лефа вовсе не радовали шутки учителя: холодея от ужаса, он глядел на срывающиеся из-под мятого наличника тяжкие багровые капли.
Нурд не учил парня лекарским действам (слишком долгой получилась бы такая наука); самому же Витязю очень трудно было лечить собственный проломленный нос. Пришлось Лефу бежать за Гуфой.
Явившись в Гнездо Отважных, старуха долго оглаживала раны Витязя кончиками пальцев, трогала их чудотворной тростинкой, бормотала напевно и неразборчиво. Потом смочила кусок меха принесенным с собою снадобьем и, приказав Нурду лечь на спину, мехом этим прикрыла его лицо.
Раненый задышал глубоко и бесшумно, он казался спящим — тем более неожиданными были его слова:
— Все, старая. Все. Нету здесь больше учителя и ученика.
Пока старуха занималась целительством, Леф бестолково бродил по залу и маялся всевозможными страхами. А вдруг Нурд так и не сумеет оправиться? Вдруг он все-таки обозлился и не простит — сказал же, что учителя и ученика нет здесь больше… А если Гуфа сейчас обернется да и выскажет неблагодарному, посмевшему поднять руку на своего наставника, все то, что уже сам о себе успел передумать? Но всего страшнее казались пакостные мыслишки, копошащиеся где-то на задворках души. Не мыслишки даже, а так, восторженные взвизги: «Это я, я! Смог!.. Самого Нурда!.. Вот вам и я!.. » Витязь в крови, стонет, а ты… За что же ты послушников так ненавидишь, ты, увечный Незнающий Леф, Певец Журчащие Струны, мерзость ходячая? Ты же сам ничем их не лучше! Самой дрянной дряни ты не лучше — вот оно как выходит…
Гуфа тем временем окончила свою возню с раненым, встала, искоса глянула на замершего у стены парня. Тот даже дышать перестал: «Все. Началось».
Началось.
Но вовсе не то, чего ожидал робеющий парень. Старуха подманила его к очагу, чтобы резвое бездымное пламя оказалось между нею и торопливо плюхнувшимся на зашарканный пол Лефом. Присела на корточки, ссутулилась, потерла шуршащие ладони — словно умыла их теплыми отсветами. А мгновением позже, когда уже стало казаться, что засыпает она или цепенеет в раздумье, ведунья внезапно вскинула лицо, ударила по Лефовым глазам каменным немигающим взглядом. Зрачки ее стремительно ширились, в их глубине бились прочно схваченные властной чернотой блики очажного пламени… А потом трепетные алые огоньки замерли, похолодели и вдруг выплеснулись из-под Гуфиных век вспышкой неожиданной синевы — слепящей, оглушительной, необъятной.
Это не было ни светом, ни звуком. Это ломилось от солнечного неистовства, полнилось человеческим многоголосьем, льющимися с неба протяжными криками стремительных крылатых теней; это швыряло в лицо порывы влажного соленого ветра, гремело у ног веселым бешенством дробящейся о гальку воды, которая не вода, а отражение неба… Это не имело ни края, ни конца, ни предела, оно манило, звало, растворяло в себе, в невозможном, в знакомом до слез, до смеха, до сладкой боли в груди…
Все оборвалось мгновенно и неуловимо — так же, как и нахлынуло. Леф почему-то ощутил себя лежащим на шершавых каменных плитах; сумеречный свет протискивающегося сквозь окна заката казался пустым и тоскливым. А рядом было лицо склонившейся над ним ведуньи — осунувшееся, нетерпеливое, ждущее.
— Видел? — судорожный выдох старухи шевельнул Лефовы волосы.
— Видел.
— Ты… Может, попробуешь рассказать? Может, получится у тебя? — Оказывается, и вот такой умеет быть Гуфа — робкой, просящей…
Попробовать? Надо, надо попробовать, нельзя обижать старую. Только как рассказывать, если сам для себя уразуметь не способен, во что впустило тебя Гуфино ведовство? И слов ты стольких не знаешь, а хоть бы и знал — такое ни в какие слова не втиснется…
Леф приподнялся, с трудом превозмогая ленивую расслабленность будто бы не вполне своим ставшего тела, зашарил нетерпеливым взглядом вокруг себя. С самой ночи бегства от Суда Высших он не касался струн. Виола, которую пришлось оставить в Черноземелье, не пропала. Она вернулась вместе со старостой Фыном, и Хон сразу же отнес ее в Гнездо Отважных. Но Леф даже взглянуть на нее не захотел — не до песен было ему. Витязное учение пожирало дни, ночи съедала усталость; да еще одолела внезапная неприязнь к певучему дереву, словно это из-за него приключилась беда с Лардой — глупая мысль, но в душе засела прочнее, чем брюква в мерзлой земле. Так и валялась виола под стеной (спасибо, хоть Нурд озаботился из-под ног отодвинуть, круглорожьей шкурой прикрыть). Валялась, срока своего ждала и, похоже, дождалась наконец.
Гуфа объяснений не требовала. Она просто помогла очистить певучее дерево от Мгла знает откуда взявшейся дряни, а потом тихонько уселась в сторонке и стала дожидаться, когда Лефовы пальцы перестанут рассеянно оглаживать вскрикивающие струны и примутся за настоящее дело.
Дожидаться пришлось недолго. Струнные вскрики окрепли, участились; Леф тряхнул головой и запел, застонал, зацедил сквозь непослушные губы:
А потом Гуфа сказала:
— Я ни единого слова не поняла.
— Я тоже.
Лефу было страшно, очень страшно. Опять вернулось вроде бы уже начавшее забываться ощущение неновизны происходящего. Нет-нет, это касалось не Гуфиного ведовства и не собственного пения. Но вот недавние поединки с Витязем… Первый, проигранный, а тем более — последний, с так глупо пролитой учительской кровью… Было это уже, было, было — похоже, страшнее, хуже. Что-то ожило после ведовского взгляда мудрой старухи, что-то смутно безликое, не свое. Чувствуешь: есть оно, а попытаешься заглянуть, понять, всмотреться — ускользает, таится. Плохо…
— Почему я не понял ничего, Гуфа?! — Леф оглянулся на застонавшего Нурда и снизил голос до шепота. — Ведь я же сам это придумал… Разве можно такое выдумать, чтоб самому себе непонятно было? Или это не мое?
Гуфа рассеянно вертела в пальцах чудодейственную тростинку, щурилась куда-то повыше Лефовой макушки.
— Ты, похоже, Нурда разбудить опасаешься? Ты этого зря опасаешься: ему теперь хоть скрипуна в нос запусти — нипочем не проснется. А песня… Может, и твоя она, только никак нельзя было такое придумать за то мгновение, что я на тебя глядела. Глупость это. Если ты ее выдумал, то не здесь, здесь ты ее лишь вспомнил. — Старуха поскребла подбородок, улыбнулась. — Человек — он ведь не одними словами думает. Он как бы внутри себя мысль свою видит, а уж потом словами ее называет. Это, конечно, быстро очень случается и по-разному у разных людей. Ты — певец; ты умеешь очень ярко увидеть свою мысль. Прежде тебе уже случалось облекать в здешние слова нездешние песни, думая при этом, будто сочиняешь новое. А нынче, когда я на краткий миг сумела оживить твою память, там оказалось такое, для чего в нашем Мире слов нет. Вот и пришлось тебе вспомнить, как все это называлось там, по ту сторону Мглы.
Леф мало что уразумел из старухиных объяснений. Видеть мысли, называть мысли… Гуфу только одна Гуфа понимать может, остальным и пытаться нечего. Но… Если ведунья права (а обычно так и бывает), если слова, которые говорят по ту сторону Бездонной, не похожи на здешние, то, значит, за Мглой прячется совсем другой Мир, чужой, никогда не бывший продолжением этого?
Почему-то сомнения эти показались настолько значительными, что он даже осмелился потревожить вопросом примолкшую, задумавшуюся старуху. Гуфа в ответ только отмахнулась:
— В мире до Мглы было много разных племен, и каждое не понимало других.
Она опять потупилась, принялась чертить что-то на полу концом тростинки. Потом вдруг сказала:
— Хочешь Ларду спасать, в Бездонную лезть собрался… А подумал ты, что там, на той стороне, все забудешь?
Не дождавшись ответа, старуха вздохнула, усмехнулась печально:
— Не подумал ты об этом, глупый маленький Леф, совсем не подумал. Зря.
Леф взмок, посерел, словно вдруг дышать ему нечем стало. Ведь и правда… Сюда через Мглу пробирался — все позабыл, послушники Незнающим обозвали… А если обратно — тоже, наверное, так будет… Что же делать? И можно ли что-то сделать? Вымучивал себя учением, Нурда изувечил, обидел — зачем, зачем, чего ради сразу не сказала, не объяснила старуха?! Он даже не заметил, что бормочет все это вслух, а потому испуганно вскинулся, когда Гуфа вдруг откликнулась с немалым ехидством:
— Глупая она, старуха то есть, потому и не объяснила. А может, не она глупая? Может, кто-то другой еще глупей оказался? Ну что, что еще надо было растолковывать? Ведь все ты уже знал, все тебе рассказала! А ты в одно ухо впустил, из другого вытряс. Ну могу ли я за тебя твоей головой думать?! Не могу! Не могу, а приходится…
Ведунья еще долго ворчала, фыркала, возмущенно дергала плечами, а пальцы ее тем временем неторопливо нашаривали, высвобождали что-то, надежно и тщательно укрытое в подвешенном к поясу тючке.
Это была крохотная бронзовая пластина. Гладкая, тщательно отполированная, она ярко и солнечно взблескивала, принимая на себя отсветы очага. Однако чем дольше всматривался в нее Леф, тем явственнее проступали в этой радостной желтизне тонкие, неуместно голубоватые черточки — проступали и переплетались, выстраивая ряд странных значков. Похожими значками разговаривала Древняя Глина, но ее Леф понимал (Гуфа научила), а эта пластина… Либо она молчит — просто изукрашена бессмысленным нелепым узором, либо ее знакам старуха забыла научить парня.
Леф все смотрел и смотрел на занятную блестяшку. Приятно было на нее смотреть, хотелось очень — вот и таращился. Мельком подумалось: откуда это Гуфа достает такие штучки? Кольца бронзовые, всякие амулеты, теперь вот пластина эта… Ведь не сама же старуха делает их? На ничтожнейший миг он оторвался от созерцания сияющей бронзы, глянул на ведунью и, ушибившись о вернувшуюся в ее зрачки звонкую синеву, разом лишился возможности видеть, слышать и ощущать.
Когда он очнулся, за окнами уже серел ленивый рассвет. Ныли онемевшие от неуютной позы плечи и поясница, в ушах стоял докучливый гул. Леф приподнялся, озираясь. Нурд лежал, как и раньше, а Гуфа, оказывается, довольно удобно устроилась спать на парнишкином ложе. Морщинистое ее лицо казалось спокойным, благостным, она причмокивала и покряхтывала во сне, норовя подтянуть колени к самому подбородку. Просыпаться старая ведунья собиралась явно не скоро.
Давешнюю бронзовую пластину Леф обнаружил висящей у себя на шее рядом с охраняющим от каменного стервятника вонючим грибом. Вернее, даже не обнаружил — он почему-то знал, где находится эта штука, чувствовал ее. Странно… О существовании увесистого гриба Леф вспоминал лишь случайно, а эта почти невесомая штучка никак не позволяла забыть о себе. И окружающее ощущалось теперь как-то по-новому, оно будто бы четче стало, словно более настоящим, чем прежде. Ведовство? Конечно, ведовство. Чего ж еще ждать от Гуфы?
Старуха и Нурд проснулись, лишь когда возмужавшее солнце приостановилось на вершине своей жизни, собираясь с духом для спуска к дряхлости и гибели. Едва успев протереть глаза, Гуфа с Витязем в один голос потребовали еды — погорячей, побольше да побыстрее. Леф засуетился у огня. Быстро у него не получилось: одной торопливой руке куда лучше удается бить горшки, чем двигать их в очаге. Нурд, приподнявшись на локте, с видимым удовольствием высмеивал каждую Лефову неловкость, но не зло, а вполне дружески; и в душе парня затеплилась надежда, что больше не сердится Витязь, простил, будет учить до конца. Ишь, ухмыляется… Слаб он еще, конечно, однако порозовел, глаза веселые, а на лице вроде ни следа не осталось от вчерашнего дурного удара — разве что нос теперь у него набок перекосился. Так ведь для мужика кривой нос не огорчение. Нюхать может, сопению не мешает — значит, хорош. Когда же Нурд заявил, будто Леф нарочно решил погубить его голодом, потому как боится идти во Мглу (ведь никому не дано права оставить Мир без витязной обороны), до парнишки наконец-то дошло очевидное. Ведь Нурдовы слова о том, что больше нет здесь ученика и учителя, могли означать не только обиду…
И вот теперь — ночь.
Глухая, морозная.
Последняя ночь в одном Мире с Хоном, Витязем, Рахой, старой ведуньей… Последняя возможность для струнной игры — ведь не тащить же с собой увесистое певучее дерево! Впрочем, виолы должны водиться и по ту сторону Мглы… Нет, не хочется трогать струны, думать о них. Ни о чем не хочется думать, и шевелиться тоже не хочется. Хочется просто быть…
Леф вздрогнул, потому что плечо его внезапно стиснули крепкие пальцы, и неслышно подобравшийся Нурд сипло задышал чуть ли не в самое ухо:
— Вставай, собирайся. Разве не слышишь — вьючное храпит под стеной? Приехали уже, бешеному бы их на забаву…
Теперь трудно сказать, почему Леф все-таки не решился на самовольный уход. Может, где-то в глубине его измаявшейся души тлела еще надежда на невозможное? Никто бы не сумел ответить наверняка, и сам Леф — тем более. Тянулись дни; одно за другим умирали уже по-зимнему слабосильные солнца, а он так и не смог выдумать ничего умнее, чем следовать давнему отцовскому наставлению: «Когда не знаешь, как поступить, поступай как велено старшими».
Нурд возвратился лишь к рождению девятого солнца. Леф, всю ночь провертевшийся на жестком ложе, отчаянно тер слезящиеся глаза, пытаясь уразуметь, сон это или на самом деле, а Витязь, в предутреннем сумраке кажущийся еще огромнее, неторопливо пристраивал под стеной принесенный увесистый сверток, раздувал огонь, грел над очагом зябко подрагивающие пальцы… В каждом его движении чувствовалась такая усталость, что Леф тихонько застонал от неловкости. Ну почему он вообразил, что Нурд попусту тянет время? Разве он знает, куда и зачем ездил Витязь? Разве не может случиться у него более важного дела, чем возня с неблагодарным щенком? Ведь даже ночью отдыха себе не позволил, и, верно, не только нынешней ночью. Вьючное, поди, загнал, себя загнал… Этак со здешней дороги легче легкого прямиком на Вечную угодить.
Нурд Лефовы стоны понял превратно.
— Что, сладко спится под утро? — улыбнулся он. — Ничего, просыпайся да грей съестное. А там поглядим, на что ты теперь годишься.
Леф теперь годился на многое. Из Нурдовых обильных запасов он выбрал для себя легкий, не закрывающий лица бронзовый шлем (не проклятая вещь, прадедовская), чешуйчатый бронзовый же нагрудник и голубое лезвие — узкое, с капризно вздернутым жалом, оно привлекло внимание Лефа завораживающей хищностью своей красоты. Его хотелось без конца трогать, оглаживать, в нем чувствовалось потаенное присутствие непостижимой жизни, самовольно вливающейся в человечью ладонь плавным извивом рукояти. И бил этот казавшийся легким клинок стремительно, страшно, внезапно, будто прежде сжимающей его руки мог угадывать хозяйскую волю.
Леф рассудил, что увечному глупо тягаться с бешеными силой, а потому его белый орех в смертной игре — ловкость и быстрота. Впрочем, ущербным он себя не чувствовал. Ноги проворно носили полегчавшее тело, сила потерянной руки словно перелилась в другую… Парнишке как-то не приходило в голову, что все это — следствие Нурдовых издевательств; он просто радовался и гордился собой.
В беспризорные свои дни Леф то вымучивал себя исступленным повторением одних и тех же движений (хуже, чем Витязь вымучивал его своими затеями), то носился по лесу, распугивая случайных собирателей хвороста блеском железа и залихватскими вскриками. Хоть казалось ему, что не нужно уже это, что большего, чем есть, он все равно достигнуть не сможет, но если позволить себе бездельное ожидание, то муторные мысли вконец затерзают душу.
Очень трудно оценивать собственную воинскую сноровку, не имея возможности примерить ее к чьему-либо признанному умению. Такая догадка впервые закопошилась в Лефовой голове, когда он из-под низко надвинутого бронзового налобника разглядывал изготовившегося к схватке Нурда.
Тусклая железная глыба. Шлем с глухим наличником (лишь за узкой щелью поблескивают внимательные глаза); плотная чешуя панциря, оставившая открытыми только ноги ниже колен; тяжкое лезвие на крепко схваченной обеими ладонями рукояти описывает медленные круги… Поди подступись к такому… А ведь придется!
Конечно же, схватка предстоит не с бешеным, и бояться, в общем-то, нечего. Самое страшное, что может грозить, это потеря прикрепленной к шлему гибкой лозины. Если Витязь срубит ее, поединок будет проигран и вновь потянутся дни изнурительного обучения — так было уговорено. Если же Лефу удастся не только уберечься, но и достать клинком крашенный в желтое хвост вьючного, украшающий гребень Нурдова шлема, то Витязь, признав однорукого паренька равным себе, без промедления отпустит его во Мглу. Значит, биться предстоит все-таки за жизнь. Ну, не за свою, а за Лардину, так разве от этого легче?!
Да, Леф теперь годился на многое. Хотя бы потому, что осознание смертельной важности исхода нынешнего поединка не довело его до мерзкой дрожи в коленях, как обязательно случилось бы раньше, а внушило поразившее самого парнишку расчетливое спокойствие. Скажи ему кто-нибудь, что и это тоже следствие Нурдовых издевательств, он изумился бы еще сильней. Но сказать такое мог только Витязь, который скорее откусил бы себе язык. Да и не до разговоров пришлось ему поначалу.
Ловкость и быстрота. Леф вихрем метался вокруг казавшегося таким тяжеловесным Витязя; легкий клинок уже несколько раз успел лязгнуть о железный шлем, не дотягиваясь, правда, до заветного пучка желтой шерсти. Нурд только отбивался (с трудом, едва успевая отмахиваться от стремительных ударов наседающего паренька); он пятился, отступал, все глубже забираясь в прозрачную серость облетевшего леса, уводя за собой противника своего, как матерый круглорог уводит ошалевшего в охотничьем пылу пса. Казалось, еще миг, и случится невероятное — Леф одолеет.
Но случилось лишь то, чему надлежало случиться. Под ногами хмелеющего от собственного удальства Лефа вдруг зачавкала липкая грязь, и парень почувствовал, что упадет на скользкой крутизне, если попытается не только шагнуть, а хоть просто переступить с ноги на ногу. В следующий миг, тренькнув, отлетел куда-то его тонкий клинок, оказавшийся неспособным отбить чуть ли не первый за весь поединок полновесный удар двуручного Нурдова страшилища, и тут же кувыркнулся на землю перерубленный лозяной прут.
Несколько мгновений Витязь, опершись на меч, словно на посох, дожидался, пока парнишка уяснит произошедшее; потом заговорил наставительно:
— Запомни первое: драться надо не одним только клинком. Драться надо всем — землей, которая под ногами, солнцем, которое в глаза, дымом, тенью, холодом, дождем… Запомни второе: стремительность хороша при тяжелом клинке и крепкой руке. Иногда, конечно, всего сподручней оказывается нож, а только если научишься ловко вертеть тяжестью, так и с ножом сумеешь управиться, а вот наоборот не выходит. Запомни третье: половина бредущих по Вечной Дороге воинов сочли последнего своего противника неумехой. И теперь бредут по Вечной Дороге. Запомни четвертое: ущербным тебя делает не однорукость твоя, а поблажки, которые ты для себя выискиваешь.
Нурд подобрал в кустах Лефов клинок, отдал его хмурому, грызущему ногти парню:
— Этот все равно не мог бы стать твоим: я сохраняю его для Хона. Помнишь первый приход бешеных этой весной? Ну-ну, будет скулить-то! — он похлопал Лефа по шлему. — У тебя почти что все уже есть. Осталось только правильно выбрать оружие и привыкнуть к нему — малость осталась, чуточка.
В тот же день Леф получил новый клинок — широкий, увесистый, с очень длинной витой рукоятью, на конце которой топорщился толстыми шипами медный шар с два мужских кулака размером. Когда Леф, неуверенно приняв из Нурдовых рук оружие, едва не упустил его и, чтобы удержать, упер острием в каменный пол, шипастый шар почти достал до его груди.
А потом выяснилось, для чего Нурд ездил в Несметные Хижины.
Нурд ездил к Фунзу, ловкому в обращении с бронзой и драгоценным железом. Истовые отпустили выкраденного ими мастера вскоре после того, как известно стало про несчастье с Лардой и Лефом. Память о днях вынужденного гостевания у носящих серое Фунз не сохранил, только бормотал что-то о тяжкой хвори да послушнической доброй заботе. Однако редкостное его умение ущерба не претерпело. Что же касается прежней дружбы с Нурдом, то ей, похоже, пришел конец. Слушая бывшего своего приятеля, мастер хмурился, недовольно кривил сизое от въевшейся сажи лицо. Дослушав, процедил:
— Просьбу твою исполню, так обычай велит: ты — Витязь. Другом же моим больше не смей называться. Кто Истовых позорить хочет, тот мне не друг.
Ну что ж, пусть. Это уже Гуфина забота — растолковать замороченному лукавым колдовством мастеру, кто ему друг и кто ему Истовые. Нурд же безропотно согласился терпеть неприязнь бывшего друга, лишь бы тот сделал нужную вещь. Фунз сделал. Не слишком быстро, зато старательно. И Леф, застегивая пряжки охвативших культю ремней, поражался, насколько впору пришлась ему Фунзова работа. Словно бы так и родился парень с увесистым железным бивнем вместо левого запястья. Бивень этот, напоминавший непомерной величины коготь каменного стервятника, одинаково годился и принимать вражьи клинки, и наносить удары, причем не слабые. Всем он был хорош. Одевался удобно и плотно; с хитрыми застежками ремней легко было управляться одной рукой…
Поначалу при виде назначенного ему нового оружия Леф растерялся — только свежая память о последних наставлениях Нурда удержала его от категорического «Не могу». И хорошо, что удержала. Потому что изувеченная рука очень быстро научилась орудовать пристегнутым бивнем споро и ловко, а клинок… Да, конечно, он был куда тяжелее того, который парнишка выбирал сам, но вдруг оказалось, что эта самая тяжесть не очень-то и страшна. Оказалось, что рукоять неспроста по длине почти равна лезвию; что если ухватиться за нее именно вот здесь, а не где попало, то представлявшийся нелепым шипастый шар чудесным образом помогает удару. А еще оказалось, что выдуманные Нурдом изнурительные глупости с горшком и дубиной вовсе не были глупостями.
Витязь только посмеивался, глядя на ошарашенного собственной сноровистой силой Лефа, да сокрушался, что не может подобрать ему железный панцирь получше куцего и не слишком надежного нагрудника: в чешуе проклятых парнишка барахтался, словно древогрыз в круглорожьей шкуре. Хорошо, хоть шлем удалось ему выискать взамен дедовской горшкоподобной забавки. Ладный шлем, крепкий, проклятый; затылок и лицо закрывает. И впору почти — видать, у бешеных величина головы от роста и ширины плеч не зависит.
Через десять солнц после первой пробы Нурд вновь сошелся с Лефом в поединке. Начав ранним утром, они почти до полудня метались, кружили по Лесистому Склону, гремя клинками, но одержать верх так никому и не удалось. А еще через два дня вошедший в раж парень, забыв, с кем и ради чего сражается, умудрился изо всех сил грохнуть палицеподобной рукоятью меча по наличнику Нурдова шлема. С трудом поднимавшийся на ноги Витязь смеялся, хвалил удар, но Лефа вовсе не радовали шутки учителя: холодея от ужаса, он глядел на срывающиеся из-под мятого наличника тяжкие багровые капли.
Нурд не учил парня лекарским действам (слишком долгой получилась бы такая наука); самому же Витязю очень трудно было лечить собственный проломленный нос. Пришлось Лефу бежать за Гуфой.
Явившись в Гнездо Отважных, старуха долго оглаживала раны Витязя кончиками пальцев, трогала их чудотворной тростинкой, бормотала напевно и неразборчиво. Потом смочила кусок меха принесенным с собою снадобьем и, приказав Нурду лечь на спину, мехом этим прикрыла его лицо.
Раненый задышал глубоко и бесшумно, он казался спящим — тем более неожиданными были его слова:
— Все, старая. Все. Нету здесь больше учителя и ученика.
Пока старуха занималась целительством, Леф бестолково бродил по залу и маялся всевозможными страхами. А вдруг Нурд так и не сумеет оправиться? Вдруг он все-таки обозлился и не простит — сказал же, что учителя и ученика нет здесь больше… А если Гуфа сейчас обернется да и выскажет неблагодарному, посмевшему поднять руку на своего наставника, все то, что уже сам о себе успел передумать? Но всего страшнее казались пакостные мыслишки, копошащиеся где-то на задворках души. Не мыслишки даже, а так, восторженные взвизги: «Это я, я! Смог!.. Самого Нурда!.. Вот вам и я!.. » Витязь в крови, стонет, а ты… За что же ты послушников так ненавидишь, ты, увечный Незнающий Леф, Певец Журчащие Струны, мерзость ходячая? Ты же сам ничем их не лучше! Самой дрянной дряни ты не лучше — вот оно как выходит…
Гуфа тем временем окончила свою возню с раненым, встала, искоса глянула на замершего у стены парня. Тот даже дышать перестал: «Все. Началось».
Началось.
Но вовсе не то, чего ожидал робеющий парень. Старуха подманила его к очагу, чтобы резвое бездымное пламя оказалось между нею и торопливо плюхнувшимся на зашарканный пол Лефом. Присела на корточки, ссутулилась, потерла шуршащие ладони — словно умыла их теплыми отсветами. А мгновением позже, когда уже стало казаться, что засыпает она или цепенеет в раздумье, ведунья внезапно вскинула лицо, ударила по Лефовым глазам каменным немигающим взглядом. Зрачки ее стремительно ширились, в их глубине бились прочно схваченные властной чернотой блики очажного пламени… А потом трепетные алые огоньки замерли, похолодели и вдруг выплеснулись из-под Гуфиных век вспышкой неожиданной синевы — слепящей, оглушительной, необъятной.
Это не было ни светом, ни звуком. Это ломилось от солнечного неистовства, полнилось человеческим многоголосьем, льющимися с неба протяжными криками стремительных крылатых теней; это швыряло в лицо порывы влажного соленого ветра, гремело у ног веселым бешенством дробящейся о гальку воды, которая не вода, а отражение неба… Это не имело ни края, ни конца, ни предела, оно манило, звало, растворяло в себе, в невозможном, в знакомом до слез, до смеха, до сладкой боли в груди…
Все оборвалось мгновенно и неуловимо — так же, как и нахлынуло. Леф почему-то ощутил себя лежащим на шершавых каменных плитах; сумеречный свет протискивающегося сквозь окна заката казался пустым и тоскливым. А рядом было лицо склонившейся над ним ведуньи — осунувшееся, нетерпеливое, ждущее.
— Видел? — судорожный выдох старухи шевельнул Лефовы волосы.
— Видел.
— Ты… Может, попробуешь рассказать? Может, получится у тебя? — Оказывается, и вот такой умеет быть Гуфа — робкой, просящей…
Попробовать? Надо, надо попробовать, нельзя обижать старую. Только как рассказывать, если сам для себя уразуметь не способен, во что впустило тебя Гуфино ведовство? И слов ты стольких не знаешь, а хоть бы и знал — такое ни в какие слова не втиснется…
Леф приподнялся, с трудом превозмогая ленивую расслабленность будто бы не вполне своим ставшего тела, зашарил нетерпеливым взглядом вокруг себя. С самой ночи бегства от Суда Высших он не касался струн. Виола, которую пришлось оставить в Черноземелье, не пропала. Она вернулась вместе со старостой Фыном, и Хон сразу же отнес ее в Гнездо Отважных. Но Леф даже взглянуть на нее не захотел — не до песен было ему. Витязное учение пожирало дни, ночи съедала усталость; да еще одолела внезапная неприязнь к певучему дереву, словно это из-за него приключилась беда с Лардой — глупая мысль, но в душе засела прочнее, чем брюква в мерзлой земле. Так и валялась виола под стеной (спасибо, хоть Нурд озаботился из-под ног отодвинуть, круглорожьей шкурой прикрыть). Валялась, срока своего ждала и, похоже, дождалась наконец.
Гуфа объяснений не требовала. Она просто помогла очистить певучее дерево от Мгла знает откуда взявшейся дряни, а потом тихонько уселась в сторонке и стала дожидаться, когда Лефовы пальцы перестанут рассеянно оглаживать вскрикивающие струны и примутся за настоящее дело.
Дожидаться пришлось недолго. Струнные вскрики окрепли, участились; Леф тряхнул головой и запел, застонал, зацедил сквозь непослушные губы:
На мечте вымпел: «Смерть врагу!»
И барышни на берегу
Нам машут вслед жеманно и картинно.
Они пришли глазеть, как флот
Уходит в боевой поход
К туманным берегам Лангенмарино.
Им балом кажется война.
Что ж, их восторг — не их вина.
Не им следить в бессилии угрюмом,
Как злое пламя жрет борта,
Как рвется жадная вода
В пехотой фаршированные трюмы.
По головы в воде бредет
Густая цепь десантных рот,
Но им судьба отмерила недлинно:
Они не в бой, а в рай идут
Под шквальный залповый салют
Береговых фортов Лангенмарино.
Вой ядер — как безумный плач
Над смертью рушащихся мачт,
И паруса изодраны и смяты,
Но страха нет: ведь все равно,
Вобьет ли в палубу ядро
Или утопят собственные латы…
Потом они долго молчали. Еле слышно посапывал заснувший-таки Нурд; прожорливый очажный огонь с хрустом вгрызался в добычу; да еще виола ни с того ни с сего вскрикивала тихонько, хоть уже и не трогал ее никто… Леф старательно думал об этих вскриках — что плохо это, что рассыхается певучее дерево, не уберег, и надо просить отца поскорее выдумать какую-нибудь столярную уловку, пока еще не поздно спасать редкую вещь…
И даже тем не повезет,
Кого погибель обойдет —
Ведь смерть быстра, а жизнь невыносима,
Коль в тяжких снах все длится бой
С врагом, прибоем и судьбой —
Кровавый ад у скал Лангенмарино.
А потом Гуфа сказала:
— Я ни единого слова не поняла.
— Я тоже.
Лефу было страшно, очень страшно. Опять вернулось вроде бы уже начавшее забываться ощущение неновизны происходящего. Нет-нет, это касалось не Гуфиного ведовства и не собственного пения. Но вот недавние поединки с Витязем… Первый, проигранный, а тем более — последний, с так глупо пролитой учительской кровью… Было это уже, было, было — похоже, страшнее, хуже. Что-то ожило после ведовского взгляда мудрой старухи, что-то смутно безликое, не свое. Чувствуешь: есть оно, а попытаешься заглянуть, понять, всмотреться — ускользает, таится. Плохо…
— Почему я не понял ничего, Гуфа?! — Леф оглянулся на застонавшего Нурда и снизил голос до шепота. — Ведь я же сам это придумал… Разве можно такое выдумать, чтоб самому себе непонятно было? Или это не мое?
Гуфа рассеянно вертела в пальцах чудодейственную тростинку, щурилась куда-то повыше Лефовой макушки.
— Ты, похоже, Нурда разбудить опасаешься? Ты этого зря опасаешься: ему теперь хоть скрипуна в нос запусти — нипочем не проснется. А песня… Может, и твоя она, только никак нельзя было такое придумать за то мгновение, что я на тебя глядела. Глупость это. Если ты ее выдумал, то не здесь, здесь ты ее лишь вспомнил. — Старуха поскребла подбородок, улыбнулась. — Человек — он ведь не одними словами думает. Он как бы внутри себя мысль свою видит, а уж потом словами ее называет. Это, конечно, быстро очень случается и по-разному у разных людей. Ты — певец; ты умеешь очень ярко увидеть свою мысль. Прежде тебе уже случалось облекать в здешние слова нездешние песни, думая при этом, будто сочиняешь новое. А нынче, когда я на краткий миг сумела оживить твою память, там оказалось такое, для чего в нашем Мире слов нет. Вот и пришлось тебе вспомнить, как все это называлось там, по ту сторону Мглы.
Леф мало что уразумел из старухиных объяснений. Видеть мысли, называть мысли… Гуфу только одна Гуфа понимать может, остальным и пытаться нечего. Но… Если ведунья права (а обычно так и бывает), если слова, которые говорят по ту сторону Бездонной, не похожи на здешние, то, значит, за Мглой прячется совсем другой Мир, чужой, никогда не бывший продолжением этого?
Почему-то сомнения эти показались настолько значительными, что он даже осмелился потревожить вопросом примолкшую, задумавшуюся старуху. Гуфа в ответ только отмахнулась:
— В мире до Мглы было много разных племен, и каждое не понимало других.
Она опять потупилась, принялась чертить что-то на полу концом тростинки. Потом вдруг сказала:
— Хочешь Ларду спасать, в Бездонную лезть собрался… А подумал ты, что там, на той стороне, все забудешь?
Не дождавшись ответа, старуха вздохнула, усмехнулась печально:
— Не подумал ты об этом, глупый маленький Леф, совсем не подумал. Зря.
Леф взмок, посерел, словно вдруг дышать ему нечем стало. Ведь и правда… Сюда через Мглу пробирался — все позабыл, послушники Незнающим обозвали… А если обратно — тоже, наверное, так будет… Что же делать? И можно ли что-то сделать? Вымучивал себя учением, Нурда изувечил, обидел — зачем, зачем, чего ради сразу не сказала, не объяснила старуха?! Он даже не заметил, что бормочет все это вслух, а потому испуганно вскинулся, когда Гуфа вдруг откликнулась с немалым ехидством:
— Глупая она, старуха то есть, потому и не объяснила. А может, не она глупая? Может, кто-то другой еще глупей оказался? Ну что, что еще надо было растолковывать? Ведь все ты уже знал, все тебе рассказала! А ты в одно ухо впустил, из другого вытряс. Ну могу ли я за тебя твоей головой думать?! Не могу! Не могу, а приходится…
Ведунья еще долго ворчала, фыркала, возмущенно дергала плечами, а пальцы ее тем временем неторопливо нашаривали, высвобождали что-то, надежно и тщательно укрытое в подвешенном к поясу тючке.
Это была крохотная бронзовая пластина. Гладкая, тщательно отполированная, она ярко и солнечно взблескивала, принимая на себя отсветы очага. Однако чем дольше всматривался в нее Леф, тем явственнее проступали в этой радостной желтизне тонкие, неуместно голубоватые черточки — проступали и переплетались, выстраивая ряд странных значков. Похожими значками разговаривала Древняя Глина, но ее Леф понимал (Гуфа научила), а эта пластина… Либо она молчит — просто изукрашена бессмысленным нелепым узором, либо ее знакам старуха забыла научить парня.
Леф все смотрел и смотрел на занятную блестяшку. Приятно было на нее смотреть, хотелось очень — вот и таращился. Мельком подумалось: откуда это Гуфа достает такие штучки? Кольца бронзовые, всякие амулеты, теперь вот пластина эта… Ведь не сама же старуха делает их? На ничтожнейший миг он оторвался от созерцания сияющей бронзы, глянул на ведунью и, ушибившись о вернувшуюся в ее зрачки звонкую синеву, разом лишился возможности видеть, слышать и ощущать.
Когда он очнулся, за окнами уже серел ленивый рассвет. Ныли онемевшие от неуютной позы плечи и поясница, в ушах стоял докучливый гул. Леф приподнялся, озираясь. Нурд лежал, как и раньше, а Гуфа, оказывается, довольно удобно устроилась спать на парнишкином ложе. Морщинистое ее лицо казалось спокойным, благостным, она причмокивала и покряхтывала во сне, норовя подтянуть колени к самому подбородку. Просыпаться старая ведунья собиралась явно не скоро.
Давешнюю бронзовую пластину Леф обнаружил висящей у себя на шее рядом с охраняющим от каменного стервятника вонючим грибом. Вернее, даже не обнаружил — он почему-то знал, где находится эта штука, чувствовал ее. Странно… О существовании увесистого гриба Леф вспоминал лишь случайно, а эта почти невесомая штучка никак не позволяла забыть о себе. И окружающее ощущалось теперь как-то по-новому, оно будто бы четче стало, словно более настоящим, чем прежде. Ведовство? Конечно, ведовство. Чего ж еще ждать от Гуфы?
Старуха и Нурд проснулись, лишь когда возмужавшее солнце приостановилось на вершине своей жизни, собираясь с духом для спуска к дряхлости и гибели. Едва успев протереть глаза, Гуфа с Витязем в один голос потребовали еды — погорячей, побольше да побыстрее. Леф засуетился у огня. Быстро у него не получилось: одной торопливой руке куда лучше удается бить горшки, чем двигать их в очаге. Нурд, приподнявшись на локте, с видимым удовольствием высмеивал каждую Лефову неловкость, но не зло, а вполне дружески; и в душе парня затеплилась надежда, что больше не сердится Витязь, простил, будет учить до конца. Ишь, ухмыляется… Слаб он еще, конечно, однако порозовел, глаза веселые, а на лице вроде ни следа не осталось от вчерашнего дурного удара — разве что нос теперь у него набок перекосился. Так ведь для мужика кривой нос не огорчение. Нюхать может, сопению не мешает — значит, хорош. Когда же Нурд заявил, будто Леф нарочно решил погубить его голодом, потому как боится идти во Мглу (ведь никому не дано права оставить Мир без витязной обороны), до парнишки наконец-то дошло очевидное. Ведь Нурдовы слова о том, что больше нет здесь ученика и учителя, могли означать не только обиду…
И вот теперь — ночь.
Глухая, морозная.
Последняя ночь в одном Мире с Хоном, Витязем, Рахой, старой ведуньей… Последняя возможность для струнной игры — ведь не тащить же с собой увесистое певучее дерево! Впрочем, виолы должны водиться и по ту сторону Мглы… Нет, не хочется трогать струны, думать о них. Ни о чем не хочется думать, и шевелиться тоже не хочется. Хочется просто быть…
Леф вздрогнул, потому что плечо его внезапно стиснули крепкие пальцы, и неслышно подобравшийся Нурд сипло задышал чуть ли не в самое ухо:
— Вставай, собирайся. Разве не слышишь — вьючное храпит под стеной? Приехали уже, бешеному бы их на забаву…