Страница:
Обустроили могилу; вдоволь напелись-набормотались над ней носящие серое, тупо отстучали земляные комья по неживым телам. Все. Не будут больше Сырую Луговину звать Шестью Горбами. Быть отныне посреди нее одному горбу, могиле братьев-людей, которых Бездонная покарала за провинности остальных. Уже тронулась с места скрипучая телега послушников, как вдруг ковырявшийся в наваленных на нее проклятых вещах Фасо выпрямился и властно бросил вознице:
— Стой.
И — все так же властно — потянувшимся было к костру людям:
— Подойдите.
Подошли. Стояли, глядя, как Фасо неспешно слазит на землю, как выпрямляется, поднимает над головой чадное пламя факела. Потом он сказал:
— Бешеных — трое. Голубых клинков — два. Почему?
Помолчал, дожидаясь ответа. Пояснил сам:
— Кто-то спрятал третий клинок. Кто?
Люди молчали. Отупевшие от усталости, ошеломленные, они не хотели и не могли поверить в услышанное, а Фасо, казалось, вонзался железным взглядом каждому в душу. Потом он медленно поднял руку и ткнул толстым пальцем в мрачно насупившегося Хона.
— Ты.
— Я! — ощерился ему в лицо Хон. — Нет у меня больше меча, совсем поломался. Чем теперь станем убивать бешеных, когда они снова придут? Может, твоим бормотанием? Бездонная не обидится, не обеднеет. У нее голубых клинков много, а мне только один надобен!
Фасо грустно покивал, как бы соглашаясь со столяром, улыбнулся ласково:
— Ты, Хон, не мне это рассказывай. Ты лучше это бешеному поведай, когда он к тебе завтра за клинком своим явится. Глядишь, и разжалобится проклятый-то, уступит.
— А ты о бешеных не печалься! — Хон тоже говорил почти что спокойно, но тихий вздрагивающий голос его был страшен. — Не твоя это печаль — бешеные. Оживет он, так сам же я его и убью, тебе утруждаться да потеть не придется.
Длинно вздохнул Фасо, проговорил кратко:
— Глуп ты, Хон, и злобен от глупости. Ну да уж так мне милостью Бездонной назначено — уберегать братьев-людей их же злобе наперекор от несчастий, которые сами они на свою голову кличут.
Он вдруг подался вперед, выкрикнул напрочь лишенное смысла слово, и Хон обмяк, потупился, сделался ко всему безучастным.
— Где спрятал?! — голос старшего брата лязгнул торжеством победителя.
Хон глухо выговорил:
— Возле костра колода долбленая… Под ней…
Фасо открыл было рот (видно, собирался приказать столяру, чтоб принес взятое неправедно), однако не решился, пошел отыскивать сам. Хон стоял раскачиваясь, будто дерево на ветру. Мнилось, что силится он порвать невидимые путы, только ничего не получается. А потом Витязь с треском хлопнул его по спине, и Хон снова стал прежним.
— Зря ты… — Стоявшему не слишком далеко Лефу было слышно каждое слово Нурда. — Зря. Вовсе напрасное ты затеял.
— Напрасное?! — Хон задохнулся от возмущения. — Зря?! Что ж, помалкивать да терпеть? И околевать смиренно из-за ротозейства послушнического, из-за глупых запретов биться хорошим оружием — так?!
— Не так. Без ума делаешь — вот что зря. Меня не предупредил — зря. В глаза глядел этой падали, когда ругался, — тоже зря.
Они помолчали, вслушиваясь, как сопит и кряхтит Фасо, шаря под водопойной колодой. Потом Витязь сказал:
— А ведь слаб еще послушничек. Гуфино заклятье, небось, подзатыльником не сшибешь. Не будь ты так вымотан рубкой да бессонницей, ни за что бы ему тебя не осилить.
— Известное дело, что слаб, — Хон сплюнул. — Только пугать горазд, падаль бродячая.
— Ой, не скажи, — помотал головой Нурд. — И не вздумай больше цапаться с ним. Тига помнишь? Тоже ведь с Фасо лаялся, бил его даже. Думаешь, он тогда сам собой с обрыва свалился? А Пун куда пропал? Уж не в священный ли колодец след его тянется?
— Сморкался я на Фасо да на его колодцы. А ежели что, так и к Предстоятелю постучаться не оробею. Старик-то, небось, управу на них живо сыщет!
Нурд вздохнул, жалостно глянул на скрежещущего зубами столяра:
— А ведь правду сказал Фасо: вовсе ты, Хон, глупый. Что им Предстоятель? Предстоятеля только те и слушаются, кто уважает. А носящие серое… Не захотят они волю его принять — как заставит?
Хон на это только глаза выпучил:
— Ты лбом давеча ни обо что не зашибался, Нурд? Это ж такое придумал — Предстоятеля ослушаться…
— Вот в том-то и беда, Хон, что ты подобное и в голову допустить не способен. А вот посуди: у Предстоятеля что? Два десятка стражи, что ему от общин посланы? Дармоеды ленивые, не способные к хозяйству, каких не жалко отдать… А послушники? Они уже многое умеют, а со временем и большему научатся. И воспитаны они так, что любое слово Истовых, живущих у самого края Мглы, исполняют споро и бездумно. Чуешь, к чему клоню? Кто вступится за Предстоятеля? Гуфа, ты да я, Торк вон с Лардой… Ну, Леф, наверное… И еще такие найдутся, только не слишком много. А прочие будут недоумевать, как осмелились серые пойти против установленного обычаем, возмущаться будут и ждать от Бездонной кары на мятежные головы. И ведь дождутся, только иного…
Нурд примолк на миг, потом заговорил иначе — жестко и как-то рублено:
— Ладно, об этом мы позже беседовать станем. Пока что ты Фасо не зли, я его сам… Леф! Встань позади родителя, и ежели он только вздумает рот распахнуть… да хоть кусани его тогда что есть мочи, куда дотянешься. И вы… — он глянул на Торка, потом на Ларду. — Тоже помалкивайте, не суйтесь.
Фасо уже возвращался, держа под мышкой перепачканное грязью проклятое оружие. Нурд шагнул навстречу, властно протянул руку:
— Дай.
Серый старший брат отпрянул в злобном испуге, крепче прижал к себе ношу.
— Я сказал: дай! — повысил голос Витязь. — Или ты не понял?
Но Фасо только ухмыльнулся, выцедил:
— Может, испросить для Хона соизволения владеть голубым клинком? И он станет новым Витязем. Ты хочешь такого?
— А ведь похоже, что ты грозишь мне. — Нурд оскалился, вздернул подбородок. — Похоже, что пора бы тебя маленько окоротить…
Фасо отступил еще на шаг, взвизгнул:
— Среди людей Витязь может быть только один, такова воля Бездонной!
— Ты смеешь бормотать о воле Мглы? — удивление Нурда, казалось, не имело границ. — Бездонная велела послушникам оповещать о пришествии в Мир своих порождений. Кто же прозевал появление бешеных, из-за которого нынче погибли почти что два десятка братьев-людей? Ты ответь мне, Фасо, ты не молчи. А что за странная одежда у тебя на ногах? Уж больно похожа на одеяния проклятых… Или я скверно вижу в ночной-то тьме?
Фасо молчал. Витязь ухмыльнулся, сплюнул.
— Помни, старший брат, помни мои слова: вас много, но ушедший во Мглу Амд, Прошлый Витязь, передал мне свое умение и свою силу не только за тем, чтобы я убивал исчадий и проклятых. Он велел мне стеречь покой Мира ото всех посягателей. Ты понял? Ото всех! Я знаю, чему вы пытаетесь научиться, укрываясь от людских глаз на своих заимках, но я знаю и другое: постигнуть воинское искусство нельзя, если нет над тобой живого учителя. Даже если Древняя Глина сохранила для вас какие-то знания мертвых, это вам не поможет. Я всегда — ты слышишь?! — всегда буду достаточно силен, чтобы управиться со всеми носящими серое. Хоть разом, хоть поврозь, хоть как придется. Понял? А теперь дай сюда клинок. Считай, что я беру его для себя, и утешайся этим.
Но Фасо снова отпрыгнул, зашипел, тряся щеками от ярости:
— Думаешь, Истовые не знают известного даже тебе?! Думаешь, Амд вправду покорился обычаю и ушел в Бездонную? Вот тебе!.. — Фасо прищелкнул пальцами, захохотал. — Амду предложили выбор, и у него хватило ума выбрать правильное! А ты… — он вдруг швырнул голубой клинок под ноги Нурду. — Забери! Я не боюсь твоей силы!
Вопли Фасо стали совсем уж невнятными, он впился глазами в хмурое лицо Витязя, шагнул ближе, вздрагивая от злобы и напряжения. Нурд не отвел взгляда. Он только неторопливо вытащил из складок накидки короткое широкое лезвие и вдруг стремительно завертел им перед носом старшего брата серых, превратив полированный металл в слепленный из факельных бликов призрачный круг. А когда Фасо обмяк, осознав бессилие своих глаз перед этой сверкающей защитой, искристое лезвие замерло, упершись острием ему в горло.
— Вот чего стоит твое колдовство, Фасо, — голос Витязя был усталым и тихим. — И прочее ваше умение, поверь, не большего стоит.
Фасо не ответил. Он молча отстранил Нурдов клинок, молча вскарабкался на телегу, и она, вихляя колесами, покатилась во тьму.
Нурд закусил губу.
— Плохо, — сказал он. — Это очень плохо, если Амд решился их обучать.
Витязь замолк, пошел было к костру, но приостановился вдруг, обернулся:
— А всего хуже, что Фасо не побоялся этакую тайну раскрыть единственно только, чтоб меня напугать. Либо он ума напрочь лишился от злобы, либо… Либо уже совсем готовы они.
6
— Стой.
И — все так же властно — потянувшимся было к костру людям:
— Подойдите.
Подошли. Стояли, глядя, как Фасо неспешно слазит на землю, как выпрямляется, поднимает над головой чадное пламя факела. Потом он сказал:
— Бешеных — трое. Голубых клинков — два. Почему?
Помолчал, дожидаясь ответа. Пояснил сам:
— Кто-то спрятал третий клинок. Кто?
Люди молчали. Отупевшие от усталости, ошеломленные, они не хотели и не могли поверить в услышанное, а Фасо, казалось, вонзался железным взглядом каждому в душу. Потом он медленно поднял руку и ткнул толстым пальцем в мрачно насупившегося Хона.
— Ты.
— Я! — ощерился ему в лицо Хон. — Нет у меня больше меча, совсем поломался. Чем теперь станем убивать бешеных, когда они снова придут? Может, твоим бормотанием? Бездонная не обидится, не обеднеет. У нее голубых клинков много, а мне только один надобен!
Фасо грустно покивал, как бы соглашаясь со столяром, улыбнулся ласково:
— Ты, Хон, не мне это рассказывай. Ты лучше это бешеному поведай, когда он к тебе завтра за клинком своим явится. Глядишь, и разжалобится проклятый-то, уступит.
— А ты о бешеных не печалься! — Хон тоже говорил почти что спокойно, но тихий вздрагивающий голос его был страшен. — Не твоя это печаль — бешеные. Оживет он, так сам же я его и убью, тебе утруждаться да потеть не придется.
Длинно вздохнул Фасо, проговорил кратко:
— Глуп ты, Хон, и злобен от глупости. Ну да уж так мне милостью Бездонной назначено — уберегать братьев-людей их же злобе наперекор от несчастий, которые сами они на свою голову кличут.
Он вдруг подался вперед, выкрикнул напрочь лишенное смысла слово, и Хон обмяк, потупился, сделался ко всему безучастным.
— Где спрятал?! — голос старшего брата лязгнул торжеством победителя.
Хон глухо выговорил:
— Возле костра колода долбленая… Под ней…
Фасо открыл было рот (видно, собирался приказать столяру, чтоб принес взятое неправедно), однако не решился, пошел отыскивать сам. Хон стоял раскачиваясь, будто дерево на ветру. Мнилось, что силится он порвать невидимые путы, только ничего не получается. А потом Витязь с треском хлопнул его по спине, и Хон снова стал прежним.
— Зря ты… — Стоявшему не слишком далеко Лефу было слышно каждое слово Нурда. — Зря. Вовсе напрасное ты затеял.
— Напрасное?! — Хон задохнулся от возмущения. — Зря?! Что ж, помалкивать да терпеть? И околевать смиренно из-за ротозейства послушнического, из-за глупых запретов биться хорошим оружием — так?!
— Не так. Без ума делаешь — вот что зря. Меня не предупредил — зря. В глаза глядел этой падали, когда ругался, — тоже зря.
Они помолчали, вслушиваясь, как сопит и кряхтит Фасо, шаря под водопойной колодой. Потом Витязь сказал:
— А ведь слаб еще послушничек. Гуфино заклятье, небось, подзатыльником не сшибешь. Не будь ты так вымотан рубкой да бессонницей, ни за что бы ему тебя не осилить.
— Известное дело, что слаб, — Хон сплюнул. — Только пугать горазд, падаль бродячая.
— Ой, не скажи, — помотал головой Нурд. — И не вздумай больше цапаться с ним. Тига помнишь? Тоже ведь с Фасо лаялся, бил его даже. Думаешь, он тогда сам собой с обрыва свалился? А Пун куда пропал? Уж не в священный ли колодец след его тянется?
— Сморкался я на Фасо да на его колодцы. А ежели что, так и к Предстоятелю постучаться не оробею. Старик-то, небось, управу на них живо сыщет!
Нурд вздохнул, жалостно глянул на скрежещущего зубами столяра:
— А ведь правду сказал Фасо: вовсе ты, Хон, глупый. Что им Предстоятель? Предстоятеля только те и слушаются, кто уважает. А носящие серое… Не захотят они волю его принять — как заставит?
Хон на это только глаза выпучил:
— Ты лбом давеча ни обо что не зашибался, Нурд? Это ж такое придумал — Предстоятеля ослушаться…
— Вот в том-то и беда, Хон, что ты подобное и в голову допустить не способен. А вот посуди: у Предстоятеля что? Два десятка стражи, что ему от общин посланы? Дармоеды ленивые, не способные к хозяйству, каких не жалко отдать… А послушники? Они уже многое умеют, а со временем и большему научатся. И воспитаны они так, что любое слово Истовых, живущих у самого края Мглы, исполняют споро и бездумно. Чуешь, к чему клоню? Кто вступится за Предстоятеля? Гуфа, ты да я, Торк вон с Лардой… Ну, Леф, наверное… И еще такие найдутся, только не слишком много. А прочие будут недоумевать, как осмелились серые пойти против установленного обычаем, возмущаться будут и ждать от Бездонной кары на мятежные головы. И ведь дождутся, только иного…
Нурд примолк на миг, потом заговорил иначе — жестко и как-то рублено:
— Ладно, об этом мы позже беседовать станем. Пока что ты Фасо не зли, я его сам… Леф! Встань позади родителя, и ежели он только вздумает рот распахнуть… да хоть кусани его тогда что есть мочи, куда дотянешься. И вы… — он глянул на Торка, потом на Ларду. — Тоже помалкивайте, не суйтесь.
Фасо уже возвращался, держа под мышкой перепачканное грязью проклятое оружие. Нурд шагнул навстречу, властно протянул руку:
— Дай.
Серый старший брат отпрянул в злобном испуге, крепче прижал к себе ношу.
— Я сказал: дай! — повысил голос Витязь. — Или ты не понял?
Но Фасо только ухмыльнулся, выцедил:
— Может, испросить для Хона соизволения владеть голубым клинком? И он станет новым Витязем. Ты хочешь такого?
— А ведь похоже, что ты грозишь мне. — Нурд оскалился, вздернул подбородок. — Похоже, что пора бы тебя маленько окоротить…
Фасо отступил еще на шаг, взвизгнул:
— Среди людей Витязь может быть только один, такова воля Бездонной!
— Ты смеешь бормотать о воле Мглы? — удивление Нурда, казалось, не имело границ. — Бездонная велела послушникам оповещать о пришествии в Мир своих порождений. Кто же прозевал появление бешеных, из-за которого нынче погибли почти что два десятка братьев-людей? Ты ответь мне, Фасо, ты не молчи. А что за странная одежда у тебя на ногах? Уж больно похожа на одеяния проклятых… Или я скверно вижу в ночной-то тьме?
Фасо молчал. Витязь ухмыльнулся, сплюнул.
— Помни, старший брат, помни мои слова: вас много, но ушедший во Мглу Амд, Прошлый Витязь, передал мне свое умение и свою силу не только за тем, чтобы я убивал исчадий и проклятых. Он велел мне стеречь покой Мира ото всех посягателей. Ты понял? Ото всех! Я знаю, чему вы пытаетесь научиться, укрываясь от людских глаз на своих заимках, но я знаю и другое: постигнуть воинское искусство нельзя, если нет над тобой живого учителя. Даже если Древняя Глина сохранила для вас какие-то знания мертвых, это вам не поможет. Я всегда — ты слышишь?! — всегда буду достаточно силен, чтобы управиться со всеми носящими серое. Хоть разом, хоть поврозь, хоть как придется. Понял? А теперь дай сюда клинок. Считай, что я беру его для себя, и утешайся этим.
Но Фасо снова отпрыгнул, зашипел, тряся щеками от ярости:
— Думаешь, Истовые не знают известного даже тебе?! Думаешь, Амд вправду покорился обычаю и ушел в Бездонную? Вот тебе!.. — Фасо прищелкнул пальцами, захохотал. — Амду предложили выбор, и у него хватило ума выбрать правильное! А ты… — он вдруг швырнул голубой клинок под ноги Нурду. — Забери! Я не боюсь твоей силы!
Вопли Фасо стали совсем уж невнятными, он впился глазами в хмурое лицо Витязя, шагнул ближе, вздрагивая от злобы и напряжения. Нурд не отвел взгляда. Он только неторопливо вытащил из складок накидки короткое широкое лезвие и вдруг стремительно завертел им перед носом старшего брата серых, превратив полированный металл в слепленный из факельных бликов призрачный круг. А когда Фасо обмяк, осознав бессилие своих глаз перед этой сверкающей защитой, искристое лезвие замерло, упершись острием ему в горло.
— Вот чего стоит твое колдовство, Фасо, — голос Витязя был усталым и тихим. — И прочее ваше умение, поверь, не большего стоит.
Фасо не ответил. Он молча отстранил Нурдов клинок, молча вскарабкался на телегу, и она, вихляя колесами, покатилась во тьму.
Нурд закусил губу.
— Плохо, — сказал он. — Это очень плохо, если Амд решился их обучать.
Витязь замолк, пошел было к костру, но приостановился вдруг, обернулся:
— А всего хуже, что Фасо не побоялся этакую тайну раскрыть единственно только, чтоб меня напугать. Либо он ума напрочь лишился от злобы, либо… Либо уже совсем готовы они.
6
Если в горшок с колодезной водой не спеша лить кипяток, то вода потеплеет сперва чуть-чуть, потом сильнее, а потом либо кипяток закончится, либо не останется места в горшке. Так же бывает, и когда Бездонная принимается вливать лето в зимние холода.
Леф не мог заметить начало весны, и это не только потому, что вновь тяжко захворал в то время. Ведь даже потом, когда разрешили ему выходить из хижины и объяснили, что зима кончилась, он, хоть и пытался, не сумел заметить какие-либо перемены в Мире.
Да, снег на Лесистом Склоне вычернел, его почти не стало, и Рыжая наполнилась стремительной мутной водой. Да, вроде бы потеплели дни. Ну и что с того? Такое уже бывало зимой, но всегда ненадолго. И теперь холода, наверное, только и ждут случая воротиться. Потому что ночами твердеющая земля по-прежнему обрастает инеем, словно искристым мехом, а частые суетливые дождики со смертью солнца оборачиваются мельтешением сырых неуклюжих хлопьев.
Лишь через несколько дней Леф вдруг осознал, что земля и небо вкрадчиво, почти незаметно для глаз меняют свои цвета.
То есть нет, цвета в общем-то оставались теми же.
Низкие тяжкие тучи, как и раньше, были серы, но видневшаяся сквозь них голубизна становилась пронзительнее, ярче и проглядывала все чаще.
А земля… Прежде в бурых космах прошлогодней мертвой травы лишь кое-где упрямые стебли продолжали еще цепляться за свою полную мучений жизнь.
Но с каждым теплым днем зелени становилось больше; даже на казавшихся безнадежно мертвыми плешинах вытоптанной глины пробивалась чистая зеленая шерстка.
И это было только началом. Вскоре после пришествия бешеных на Мир лавиной обрушилась настоящая, доподлинная весна. В считанные дни все стало другим, и, чтобы не заметить этого, следовало бы уродиться слепым, глухим, лишенным дара осязания недоумком.
А потом… Потом, наверное, у Бездонной вышел весь ее кипяток.
Перемены закончились: наступило лето.
Зато стало меняться другое. Исчез Фасо — эту новость принесла Гуфа. Она появилась в хижине Хона дней через десять после победы над проклятыми, выгнала Раху в огород и рассказала, что на послушнической заимке побывали гости: два старца в сером (не иначе как из числа Истовых), а при них сутулый человечишко с лицом обезображенным так, словно когда-то кожу с него клочьями драли. Когда же старцев увозили, урода при них не было — похоже, он остался жить на заимке. Все время гостевания Истовых небо над жилищем носящих серое рдело от факелов, из-за частокола слышалось неустанное пение, и все послушники чего-то очень боялись.
Откуда Гуфе про все это ведомо, ни Хон, ни даже Леф спрашивать не пытались — все равно ведь не скажет, а коль и скажет, то непонятное что-нибудь. Они помалкивали и жадно слушали, а Гуфа бормотала, глядя в очаг, что кажется ей, будто Истовым донесли на старшего брата, который давеча выболтал Нурду сокровенное, и те явились, чтоб покарать Фасо. Теперь старшим на здешней заимке стал Уст-
pa, бывший прежде одним из пестователей жертвенной твари (должно быть, он же и донес, свел какие-то старые счеты). Самого же Фасо Гуфино ведовство не сумело выискать среди живых. Значит, его покарали гибелью.
А еще рассказала Гуфа, что в ночь отъезда Истовых кое-где в изрядно далеком далеке от заимки (а именно, среди обширных замшелых развалин древнего Гнезда Отважных, где, по обычаю, следует обитать каждому из Витязей) приключилось неладное. Из каменного свода невесть почему вывалилась тяжкая глыба, и если бы Нурд за миг до этого не подхватился с ложа, быть бы горю.
В ту же пору взбесился вдруг Торков пес Цо-цо, вечером казавшийся вполне здоровым. Сверкая глазами, давясь отвратительной желтой пеной, он выскочил из устроенной для него во дворе берложки, бросился грудью на окно и, прорвав шкуру, с ревом навалился на ложе, где спали Мыца и Торк. Впрочем, особенного вреда бешеная псина учинить не смогла, потому как сразу же околела.
Поведав об этом, старуха примолкла на миг, пристально разглядывая подсохшую царапину на шее Хона. Потом вздохнула:
— Хочешь, скажу, откуда это у тебя? Ты, Хон, давеча дотемна заработался, и под тобою совсем еще крепкая скамья треснула. Падая, ты едва себе в горло резец не воткнул. Было такое? Было. В ту же самую пору, когда на Витязя глыба падала и когда взбесился Цо-цо. Так понял ли, к чему я клоню, Хон?
Хон вроде бы понял, но Гуфа на всякий случай продолжила свои разъяснения:
— Послушнические козни — вот что всему причина. Прав Нурд, слабы они еще. Цо-цо до смерти надорвали неумелым своим ведовством, твою руку не смогли чарами пересилить, резец только чиркнул по коже… С Витязем бы, может, и вышло у них, но задумано было глупо: так пришлось тужиться, разрушая свод, что я успела почувствовать да помешать… Но ты, наверное, думаешь, будто они на этом угомонятся? Ты зря так думаешь, Хон. Не будет им угомона, пока всех вас, бывших свидетелями посрамления старшего брата, не изведут. А извести замыслили хитро. Так задумали извести, чтобы люди сказали: Бездонная покарала глумившихся над послушником. Ты понял? Да, вот теперь ты все понял, Хон.
Она снова умолкла. И Хон молчал. И тогда подал голос забившийся в угол Леф:
— Что же нам делать?
Гуфа улыбнулась устало и ласково:
— Что делать, спрашиваешь? Пойди-ка полог откинь. А то родительнице твоей в огороде заниматься совсем не хочется — хочется ей знать, о чем тут у нас разговор идет. Так ты уж убереги ее от соблазна. При открытом пологе не больно-то подкрадешься.
Леф торопливо исполнил сказанное. Гуфа между тем вытащила из складок пятнистого своего одеяния тронутое зеленью бронзовое колечко, протянула его грызущему губы Хону:
— Надень на палец. На любой, лишь бы держалось крепко. Вот, хорошо. И не снимай никогда. Да что же ты хмуришься, ты, воин? Нечего тебе хмуриться, все хорошо будет. Ларде и Торку я тоже такое дала. И Витязю. Ежели почуешь, будто кольцо горячеет, так скажи раздельно и громко: «Все зло — на голову учиняющему!» Запомнил? Вот и ладно. Теперь тебе ни колдовство ничье, ни даже ведовство не страшно. Ничье. Даже мое.
Она вдруг захихикала, затрясла головой. Не переставая смеяться, встала, шагнула к выходу.
— Я знаешь, из-за чего веселюсь, Хон? Долго ли они сами себя изводить будут, прежде чем сообразят, что к чему?
Поняв, что она всерьез собралась уходить, Хон оторвал наконец взгляд от странных тусклых узоров, вьющихся по надетому на палец кольцу, поспешно окликнул ведунью:
— Гуфа, постой! А Лефу… Лефу почему не даешь кольца?
Гуфа даже не обернулась, только буркнула себе под нос:
— Лефу не надо. Послушники его губить еще не хотят.
Однако воля эта длится недолго. Стоит лишь солнцу запнуться краешком о вершины утесов, как Раха принимается зазывать Мгла знает куда подевавшегося неслуха к праведному труду (эти ее вопли, наверное, бывают слышимы и в Десяти Дворах, и по далее).
Вот такая она, летняя жизнь, — изо дня в день одно и то же. И никаких поблажек. Мать справедливо считает, что усталость летом куда как приятнее пустого брюха зимой, а потому гоняет Лефа до совершенного изнеможения. Себя, впрочем, тоже.
После огородной работы немилосердно ломит поясницу и плечи, пальцы перестают гнуться и чувствовать. Мыслимо ли такими пальцами принудить капризное певучее дерево звучать как должно, как хочется не ему, а тебе? Где уж тут… Лучок бы не выронить — и то ладно… И ведь не раз уже зарекался бросить к бешеному эту возню с виолой, от которой одни только огорчения и вовсе нет никакого прока. Зарекаться-то зарекался, но без толку: тяга к струнной игре оказалась неотвязнее болотной хвори. Вот и мучайся теперь…
А тут еще новая напасть — какое-то вялое отупение. От усталости, что ли, приключается такое? Даже пальцем пошевелить кажется немыслимым. О-хо-хо…
Леф сидел на берегу последнего не усохшего еще озерца (вот и все, что осталось теперь от Рыжей), гладил виолу и размышлял: купаться или не стоит? Выкупаться бы хорошо, да времени жалко. А с другой стороны, все равно в голову не приходит ничего путного — ни слов, ни мелодии, а только копошатся какие-то вялые мыслишки (если это копошение вообще имеет отношение к мыслям). О том, например, что бабам летом приходится гораздо хуже, чем мужикам, — слишком много приходится скрывать им от чужих глаз. Мужик лоскут кожи вокруг бедер обернул — и одет, а бабе даже в самую лютую жару приходится парить тело под накидкой.
На днях Леф много нового узнал о бабьей одеже. К Хону приехал мужик-десятидворец. Приехал по делу: заказать хотел что-то громоздкое, большое, а потому привез три бревна и своего сына, выбранного парня лет двадцати — чтоб пособил сгрузить колоды с телеги да отнести, куда укажут. Бревна, впрочем, оказались тяжеловатыми даже для троих, и Хон кликнул возившегося на огороде Лефа. Вчетвером они управились быстро. Потом отцы ушли в хижину сговариваться там о плате да о сроке, призывали Бездонную свидетельствовать сговору, а после как-то странно притихли — похоже, что обрадованный отсутствием жены и наличием долгожданного повода столяр вытащил из сокровенного тайника горшочек браги.
Сыновья тем временем отдыхали от трудов, сидя на только что сложенных под стеной бревнах. Вот тут-то и поведал Лефу десятидворский парень о тяжком бремени бабьей доли. А еще он рассказал, будто бабы нарочно делают себе летние накидки подлиннее меховых зимних, чтобы можно было не надевать под них ничего — ни подол, ни повязку на бедра. Говоря об этом, он сопел, облизывался, причмокивал, а Леф про себя горячо умолял Мглу, чтобы этот пакостный тип поскорее убрался туда, откуда приехал. Но моление не помогало. Десятидворец все болтал и болтал — всхрапывая от смеха, покровительственно похлопывая по Лефовой спине…
«Вчера ходил за дровами на Лесистый Склон, а там девка хворост собирала, ну та, голенастая, что возле тебя живет… Лартой ее звать, или как? А денек-то ветреный выдался, смекаешь? Как она, значит, нагнется, так все у нее видать чуть ли не до подмышек».
Когда же десятидворец принялся со всевозможными подробностями, оценками и сравнениями излагать, что именно довелось ему увидеть, Леф не выдержал. Кровь бросилась ему в лицо, он совсем уже было решился оборвать краснорожего похабника, изругать его как можно обиднее, но вышло почему-то другое. Через миг Леф оторопело разглядывал ссадины на костяшках пальцев правой руки, а десятидворский верзила корчился на земле, со стонами хватаясь за вздувшуюся, стремительно лиловеющую скулу. Похоже было, что Лефову кулаку надоело дожидаться, пока рохля-хозяин в конце концов решится поступить по-мужски, и он — кулак то есть — все сделал сообразно собственному разумению.
Случившееся осело в душе неприятным воспоминанием свершенного не своею волей. Снова, наверное, ведовство чье-то недоброе… А хоть бы и доброе, хоть бы и Гуфино даже — все равно плохо, когда кто-то твоими руками делает то, чего хочется не тебе. Как это Ларда сказала тогда, на Пальце? «Я не забавка глиняная, я человек живой!» Правильно сказала… Человек живой… Собой, тобой… Нет, вот как: живой — не тобой. Или не мной? Желаемое не мной… А «глиняная» — трудное слово, очень трудное. Спиленная… Да, да!
И вообще, это ведь самый конец, надо же для него и начало сложить. А пока оно выдумывается, начало-то, конец и запамятоваться может, не раз уже бывало такое. Отец говорит, будто Гуфа умеет надолго сохранять сказанные слова, вроде вот как они в Древней Глине хранятся. Пристать бы к ней, чтоб научила, да огород, бешеному б его, все дни без остатка съедает. Какое уж тут учение… Ладно, кончай себя несбыточным тешить. Думай лучше, чем «ветку спиленную» заменить.
Но больше Лефу в тот день сочинительствовать не пришлось. Из состояния полной отрешенности его грубо вышвырнуло многоголосое хихиканье, внезапно раздавшееся чуть ли не над самым ухом. От неожиданности Леф едва не свалился с пригорка, на котором сидел, и ошарашенно завертел головой, пытаясь сообразить, что происходит.
Да нет, ничего особенного не произошло. Просто он слишком увлекся своими мыслями и не расслышал, как подобралась к берегу Ларда со всем выводком Гуреиных дочек. А хоть бы и не увлекся… Попробуй, услышь крадущихся босиком по мягкой траве!
Растерявшийся Леф действительно был очень смешон, и девицы вовсю потешались над его обалделой физиономией. А он не мог оторвать глаз от Ларды. Стоит подбоченясь, улыбается — холодно так, презрительно даже, только все равно век бы глядел на улыбку эту. А накидка ее, хоть и впрямь она длиннее зимней, позволяет видеть аж до колен ладные ноги, красоту которых не могут испортить даже бесчисленные синяки и царапины. Эх, знала бы она, что Леф остолбенел и сидит сейчас дурак дураком вовсе не из-за негаданного появления киснущих от смеха толстух…
Ну а если бы знала? Думаешь, потеплела бы ее улыбка от этого знания? Как же, жди…
Наконец Ларда (которой Гурея вверила чад, как вверяла общинному пастуху своих круглорогов) решила заговорить.
— Кончай таращиться, глаза вывихнешь, — голос ее был под стать улыбке. — Вставай да иди отсюда. Тебе-то все равно, где сидеть, а мы купаться хотим.
Лефу стало обидно. Ну зачем она так, что он ей сделал плохого? И вообще… Он первый сюда пришел и будет тут сидеть сколько захочет, вот. Пусть лучше Ларда на дворе у себя командует, а здесь место общее. Ему, может, и самому купаться захочется.
Вслух Леф, конечно, всего этого не сказал. Он совсем ничего вслух не сказал, только отвернулся от Ларды и уставился прямо перед собой. Ларда неторопливо обошла его кругом, присела, заглянула в лицо.
— Не снисходит заметить, — сообщила она веселящимся толстухам. — Конечно, ведь воин великий, сочинитель, певец — а тут какая-то тварь ничтожная у ног копошится…
Леф громко засопел, но смолчал. Ларда выпрямилась, снова уперла кулаки в бока.
— Ну ты, Незнающий! Сам уковыляешь или помочь тебе?
Леф только глянул на нее исподлобья, но с места не двинулся, и девчонка аж зубами заскрипела от злости.
Младшая из Гуреиных прохныкала:
— Ну тебе что, уйти жалко? Что ж нам из-за тебя, в одежде в воду-то лезть?
— Ничего, сейчас он у меня не то что уйдет — убежит вприпрыжку! — Лардин голос срывался, на скулах ее выступили красные пятна. — А не убежит, так и ну его к бешеному! Обычай велит прятать тело от мужских глаз, а это и не мужчина, и не парень вовсе — так себе, червячишко, слизень пакостный!
Успей Леф понять, что собирается делать эта ополоумевшая от ярости девка, так впрямь бы бросился наутек, только Ларда и краткого мига не дала ему для размышлений. Глухо рыча, она так рванула с себя накидку, что изношенная ветхая кожа не выдержала, треснула, разлетелась мелкими клочьями.
У Лефа потемнело в глазах. Да, конечно, ему уже выпало однажды увидеть Лардину наготу, но ведь одно дело — негаданное подглядывание, и совсем, совсем другое — вот так, когда лицом к лицу, во весь рост, когда она рядом — шагнет и наступит… Это как обухом по голове. Изо всех сил. С размаху.
И снова, снова впилось в горло ледяными когтями беспощадное понимание схожести происходящего с ярким осколком какого-то невозможного бреда, мелькнувшего в сумраке памяти.
Леф не мог заметить начало весны, и это не только потому, что вновь тяжко захворал в то время. Ведь даже потом, когда разрешили ему выходить из хижины и объяснили, что зима кончилась, он, хоть и пытался, не сумел заметить какие-либо перемены в Мире.
Да, снег на Лесистом Склоне вычернел, его почти не стало, и Рыжая наполнилась стремительной мутной водой. Да, вроде бы потеплели дни. Ну и что с того? Такое уже бывало зимой, но всегда ненадолго. И теперь холода, наверное, только и ждут случая воротиться. Потому что ночами твердеющая земля по-прежнему обрастает инеем, словно искристым мехом, а частые суетливые дождики со смертью солнца оборачиваются мельтешением сырых неуклюжих хлопьев.
Лишь через несколько дней Леф вдруг осознал, что земля и небо вкрадчиво, почти незаметно для глаз меняют свои цвета.
То есть нет, цвета в общем-то оставались теми же.
Низкие тяжкие тучи, как и раньше, были серы, но видневшаяся сквозь них голубизна становилась пронзительнее, ярче и проглядывала все чаще.
А земля… Прежде в бурых космах прошлогодней мертвой травы лишь кое-где упрямые стебли продолжали еще цепляться за свою полную мучений жизнь.
Но с каждым теплым днем зелени становилось больше; даже на казавшихся безнадежно мертвыми плешинах вытоптанной глины пробивалась чистая зеленая шерстка.
И это было только началом. Вскоре после пришествия бешеных на Мир лавиной обрушилась настоящая, доподлинная весна. В считанные дни все стало другим, и, чтобы не заметить этого, следовало бы уродиться слепым, глухим, лишенным дара осязания недоумком.
А потом… Потом, наверное, у Бездонной вышел весь ее кипяток.
Перемены закончились: наступило лето.
Зато стало меняться другое. Исчез Фасо — эту новость принесла Гуфа. Она появилась в хижине Хона дней через десять после победы над проклятыми, выгнала Раху в огород и рассказала, что на послушнической заимке побывали гости: два старца в сером (не иначе как из числа Истовых), а при них сутулый человечишко с лицом обезображенным так, словно когда-то кожу с него клочьями драли. Когда же старцев увозили, урода при них не было — похоже, он остался жить на заимке. Все время гостевания Истовых небо над жилищем носящих серое рдело от факелов, из-за частокола слышалось неустанное пение, и все послушники чего-то очень боялись.
Откуда Гуфе про все это ведомо, ни Хон, ни даже Леф спрашивать не пытались — все равно ведь не скажет, а коль и скажет, то непонятное что-нибудь. Они помалкивали и жадно слушали, а Гуфа бормотала, глядя в очаг, что кажется ей, будто Истовым донесли на старшего брата, который давеча выболтал Нурду сокровенное, и те явились, чтоб покарать Фасо. Теперь старшим на здешней заимке стал Уст-
pa, бывший прежде одним из пестователей жертвенной твари (должно быть, он же и донес, свел какие-то старые счеты). Самого же Фасо Гуфино ведовство не сумело выискать среди живых. Значит, его покарали гибелью.
А еще рассказала Гуфа, что в ночь отъезда Истовых кое-где в изрядно далеком далеке от заимки (а именно, среди обширных замшелых развалин древнего Гнезда Отважных, где, по обычаю, следует обитать каждому из Витязей) приключилось неладное. Из каменного свода невесть почему вывалилась тяжкая глыба, и если бы Нурд за миг до этого не подхватился с ложа, быть бы горю.
В ту же пору взбесился вдруг Торков пес Цо-цо, вечером казавшийся вполне здоровым. Сверкая глазами, давясь отвратительной желтой пеной, он выскочил из устроенной для него во дворе берложки, бросился грудью на окно и, прорвав шкуру, с ревом навалился на ложе, где спали Мыца и Торк. Впрочем, особенного вреда бешеная псина учинить не смогла, потому как сразу же околела.
Поведав об этом, старуха примолкла на миг, пристально разглядывая подсохшую царапину на шее Хона. Потом вздохнула:
— Хочешь, скажу, откуда это у тебя? Ты, Хон, давеча дотемна заработался, и под тобою совсем еще крепкая скамья треснула. Падая, ты едва себе в горло резец не воткнул. Было такое? Было. В ту же самую пору, когда на Витязя глыба падала и когда взбесился Цо-цо. Так понял ли, к чему я клоню, Хон?
Хон вроде бы понял, но Гуфа на всякий случай продолжила свои разъяснения:
— Послушнические козни — вот что всему причина. Прав Нурд, слабы они еще. Цо-цо до смерти надорвали неумелым своим ведовством, твою руку не смогли чарами пересилить, резец только чиркнул по коже… С Витязем бы, может, и вышло у них, но задумано было глупо: так пришлось тужиться, разрушая свод, что я успела почувствовать да помешать… Но ты, наверное, думаешь, будто они на этом угомонятся? Ты зря так думаешь, Хон. Не будет им угомона, пока всех вас, бывших свидетелями посрамления старшего брата, не изведут. А извести замыслили хитро. Так задумали извести, чтобы люди сказали: Бездонная покарала глумившихся над послушником. Ты понял? Да, вот теперь ты все понял, Хон.
Она снова умолкла. И Хон молчал. И тогда подал голос забившийся в угол Леф:
— Что же нам делать?
Гуфа улыбнулась устало и ласково:
— Что делать, спрашиваешь? Пойди-ка полог откинь. А то родительнице твоей в огороде заниматься совсем не хочется — хочется ей знать, о чем тут у нас разговор идет. Так ты уж убереги ее от соблазна. При открытом пологе не больно-то подкрадешься.
Леф торопливо исполнил сказанное. Гуфа между тем вытащила из складок пятнистого своего одеяния тронутое зеленью бронзовое колечко, протянула его грызущему губы Хону:
— Надень на палец. На любой, лишь бы держалось крепко. Вот, хорошо. И не снимай никогда. Да что же ты хмуришься, ты, воин? Нечего тебе хмуриться, все хорошо будет. Ларде и Торку я тоже такое дала. И Витязю. Ежели почуешь, будто кольцо горячеет, так скажи раздельно и громко: «Все зло — на голову учиняющему!» Запомнил? Вот и ладно. Теперь тебе ни колдовство ничье, ни даже ведовство не страшно. Ничье. Даже мое.
Она вдруг захихикала, затрясла головой. Не переставая смеяться, встала, шагнула к выходу.
— Я знаешь, из-за чего веселюсь, Хон? Долго ли они сами себя изводить будут, прежде чем сообразят, что к чему?
Поняв, что она всерьез собралась уходить, Хон оторвал наконец взгляд от странных тусклых узоров, вьющихся по надетому на палец кольцу, поспешно окликнул ведунью:
— Гуфа, постой! А Лефу… Лефу почему не даешь кольца?
Гуфа даже не обернулась, только буркнула себе под нос:
— Лефу не надо. Послушники его губить еще не хотят.
* * *
Свободная от огородной возни полуденная пора утекала бесполезно и безвозвратно. Мысли в голову лезли какие-то совершенно ненужные, а это злило: другой возможности уединиться для сочинительства не выдастся до самого вечера, но вечером будет хотеться только спать и ничего кроме. А утром, еще до рождения солнца, придется снова выбираться в огород — драть из земли упрямые колючие травы, таскать воду, вскапывать, разрыхлять… И так до тех пор, пока мать не решит, что пора кормить утомившееся чадо, да и самой подкрепиться нелишне будет. После кормежки она отпустит Лефа на волю — отдохнуть и переждать зной, как вот теперь.Однако воля эта длится недолго. Стоит лишь солнцу запнуться краешком о вершины утесов, как Раха принимается зазывать Мгла знает куда подевавшегося неслуха к праведному труду (эти ее вопли, наверное, бывают слышимы и в Десяти Дворах, и по далее).
Вот такая она, летняя жизнь, — изо дня в день одно и то же. И никаких поблажек. Мать справедливо считает, что усталость летом куда как приятнее пустого брюха зимой, а потому гоняет Лефа до совершенного изнеможения. Себя, впрочем, тоже.
После огородной работы немилосердно ломит поясницу и плечи, пальцы перестают гнуться и чувствовать. Мыслимо ли такими пальцами принудить капризное певучее дерево звучать как должно, как хочется не ему, а тебе? Где уж тут… Лучок бы не выронить — и то ладно… И ведь не раз уже зарекался бросить к бешеному эту возню с виолой, от которой одни только огорчения и вовсе нет никакого прока. Зарекаться-то зарекался, но без толку: тяга к струнной игре оказалась неотвязнее болотной хвори. Вот и мучайся теперь…
А тут еще новая напасть — какое-то вялое отупение. От усталости, что ли, приключается такое? Даже пальцем пошевелить кажется немыслимым. О-хо-хо…
Леф сидел на берегу последнего не усохшего еще озерца (вот и все, что осталось теперь от Рыжей), гладил виолу и размышлял: купаться или не стоит? Выкупаться бы хорошо, да времени жалко. А с другой стороны, все равно в голову не приходит ничего путного — ни слов, ни мелодии, а только копошатся какие-то вялые мыслишки (если это копошение вообще имеет отношение к мыслям). О том, например, что бабам летом приходится гораздо хуже, чем мужикам, — слишком много приходится скрывать им от чужих глаз. Мужик лоскут кожи вокруг бедер обернул — и одет, а бабе даже в самую лютую жару приходится парить тело под накидкой.
На днях Леф много нового узнал о бабьей одеже. К Хону приехал мужик-десятидворец. Приехал по делу: заказать хотел что-то громоздкое, большое, а потому привез три бревна и своего сына, выбранного парня лет двадцати — чтоб пособил сгрузить колоды с телеги да отнести, куда укажут. Бревна, впрочем, оказались тяжеловатыми даже для троих, и Хон кликнул возившегося на огороде Лефа. Вчетвером они управились быстро. Потом отцы ушли в хижину сговариваться там о плате да о сроке, призывали Бездонную свидетельствовать сговору, а после как-то странно притихли — похоже, что обрадованный отсутствием жены и наличием долгожданного повода столяр вытащил из сокровенного тайника горшочек браги.
Сыновья тем временем отдыхали от трудов, сидя на только что сложенных под стеной бревнах. Вот тут-то и поведал Лефу десятидворский парень о тяжком бремени бабьей доли. А еще он рассказал, будто бабы нарочно делают себе летние накидки подлиннее меховых зимних, чтобы можно было не надевать под них ничего — ни подол, ни повязку на бедра. Говоря об этом, он сопел, облизывался, причмокивал, а Леф про себя горячо умолял Мглу, чтобы этот пакостный тип поскорее убрался туда, откуда приехал. Но моление не помогало. Десятидворец все болтал и болтал — всхрапывая от смеха, покровительственно похлопывая по Лефовой спине…
«Вчера ходил за дровами на Лесистый Склон, а там девка хворост собирала, ну та, голенастая, что возле тебя живет… Лартой ее звать, или как? А денек-то ветреный выдался, смекаешь? Как она, значит, нагнется, так все у нее видать чуть ли не до подмышек».
Когда же десятидворец принялся со всевозможными подробностями, оценками и сравнениями излагать, что именно довелось ему увидеть, Леф не выдержал. Кровь бросилась ему в лицо, он совсем уже было решился оборвать краснорожего похабника, изругать его как можно обиднее, но вышло почему-то другое. Через миг Леф оторопело разглядывал ссадины на костяшках пальцев правой руки, а десятидворский верзила корчился на земле, со стонами хватаясь за вздувшуюся, стремительно лиловеющую скулу. Похоже было, что Лефову кулаку надоело дожидаться, пока рохля-хозяин в конце концов решится поступить по-мужски, и он — кулак то есть — все сделал сообразно собственному разумению.
Случившееся осело в душе неприятным воспоминанием свершенного не своею волей. Снова, наверное, ведовство чье-то недоброе… А хоть бы и доброе, хоть бы и Гуфино даже — все равно плохо, когда кто-то твоими руками делает то, чего хочется не тебе. Как это Ларда сказала тогда, на Пальце? «Я не забавка глиняная, я человек живой!» Правильно сказала… Человек живой… Собой, тобой… Нет, вот как: живой — не тобой. Или не мной? Желаемое не мной… А «глиняная» — трудное слово, очень трудное. Спиленная… Да, да!
Неуклюже как-то, да еще эта «ветка спиленная»… Забавки — это понятно, а ветка-то здесь при чем? И то, что спиленная она, — ну неправильно это. Кто же станет возиться с громоздкой бронзовой пилой ради какой-то ветки, которую попросту топором смахнуть следует? Можно, конечно, и каменной зубаткой надрезать по кругу да обломить, но ведь это же все равно не спиленная будет, а сломанная. Если же ветка слишком толста и для топора, и для зубатки, так не ветка она, а ветвь… Думать надо, нехорошо получилось про ветку.
Вы, смутные и могучие,
Не смейте меня примучивать
К желаемому не мной.
Ведь я вам не ветка спиленная,
Я вам не забавка глиняная,
Я человек живой!
Хорошо получилось.
Хорошо.
Но не очень.
И вообще, это ведь самый конец, надо же для него и начало сложить. А пока оно выдумывается, начало-то, конец и запамятоваться может, не раз уже бывало такое. Отец говорит, будто Гуфа умеет надолго сохранять сказанные слова, вроде вот как они в Древней Глине хранятся. Пристать бы к ней, чтоб научила, да огород, бешеному б его, все дни без остатка съедает. Какое уж тут учение… Ладно, кончай себя несбыточным тешить. Думай лучше, чем «ветку спиленную» заменить.
Но больше Лефу в тот день сочинительствовать не пришлось. Из состояния полной отрешенности его грубо вышвырнуло многоголосое хихиканье, внезапно раздавшееся чуть ли не над самым ухом. От неожиданности Леф едва не свалился с пригорка, на котором сидел, и ошарашенно завертел головой, пытаясь сообразить, что происходит.
Да нет, ничего особенного не произошло. Просто он слишком увлекся своими мыслями и не расслышал, как подобралась к берегу Ларда со всем выводком Гуреиных дочек. А хоть бы и не увлекся… Попробуй, услышь крадущихся босиком по мягкой траве!
Растерявшийся Леф действительно был очень смешон, и девицы вовсю потешались над его обалделой физиономией. А он не мог оторвать глаз от Ларды. Стоит подбоченясь, улыбается — холодно так, презрительно даже, только все равно век бы глядел на улыбку эту. А накидка ее, хоть и впрямь она длиннее зимней, позволяет видеть аж до колен ладные ноги, красоту которых не могут испортить даже бесчисленные синяки и царапины. Эх, знала бы она, что Леф остолбенел и сидит сейчас дурак дураком вовсе не из-за негаданного появления киснущих от смеха толстух…
Ну а если бы знала? Думаешь, потеплела бы ее улыбка от этого знания? Как же, жди…
Наконец Ларда (которой Гурея вверила чад, как вверяла общинному пастуху своих круглорогов) решила заговорить.
— Кончай таращиться, глаза вывихнешь, — голос ее был под стать улыбке. — Вставай да иди отсюда. Тебе-то все равно, где сидеть, а мы купаться хотим.
Лефу стало обидно. Ну зачем она так, что он ей сделал плохого? И вообще… Он первый сюда пришел и будет тут сидеть сколько захочет, вот. Пусть лучше Ларда на дворе у себя командует, а здесь место общее. Ему, может, и самому купаться захочется.
Вслух Леф, конечно, всего этого не сказал. Он совсем ничего вслух не сказал, только отвернулся от Ларды и уставился прямо перед собой. Ларда неторопливо обошла его кругом, присела, заглянула в лицо.
— Не снисходит заметить, — сообщила она веселящимся толстухам. — Конечно, ведь воин великий, сочинитель, певец — а тут какая-то тварь ничтожная у ног копошится…
Леф громко засопел, но смолчал. Ларда выпрямилась, снова уперла кулаки в бока.
— Ну ты, Незнающий! Сам уковыляешь или помочь тебе?
Леф только глянул на нее исподлобья, но с места не двинулся, и девчонка аж зубами заскрипела от злости.
Младшая из Гуреиных прохныкала:
— Ну тебе что, уйти жалко? Что ж нам из-за тебя, в одежде в воду-то лезть?
— Ничего, сейчас он у меня не то что уйдет — убежит вприпрыжку! — Лардин голос срывался, на скулах ее выступили красные пятна. — А не убежит, так и ну его к бешеному! Обычай велит прятать тело от мужских глаз, а это и не мужчина, и не парень вовсе — так себе, червячишко, слизень пакостный!
Успей Леф понять, что собирается делать эта ополоумевшая от ярости девка, так впрямь бы бросился наутек, только Ларда и краткого мига не дала ему для размышлений. Глухо рыча, она так рванула с себя накидку, что изношенная ветхая кожа не выдержала, треснула, разлетелась мелкими клочьями.
У Лефа потемнело в глазах. Да, конечно, ему уже выпало однажды увидеть Лардину наготу, но ведь одно дело — негаданное подглядывание, и совсем, совсем другое — вот так, когда лицом к лицу, во весь рост, когда она рядом — шагнет и наступит… Это как обухом по голове. Изо всех сил. С размаху.
И снова, снова впилось в горло ледяными когтями беспощадное понимание схожести происходящего с ярким осколком какого-то невозможного бреда, мелькнувшего в сумраке памяти.