С отцом у него не было особенной близости. Отец — вспыльчивый, молчаливый, угрюмый — порою покидал свою ферму, уходил в соседние городки и поселки и работал там топором и пилой: ставил, деревянные срубы домов, строил сараи, амбары.
   Одно время Вальтер помогал ему плотничать, но, кажется, очень недолго, так как вообще никогда не стеснял себя долгой работой, и почти до сорокалетнего возраста не было, кажется, такого труда, которому он отдался бы всецело, со страстью.
   Он был четырехлетним ребенком, когда его семья временно перекочевала в Бруклин, в новый дом, построенный руками отца. В настоящее время Бруклин — часть Нью-Йорка, а тогда это был самостоятельный город, который все еще назывался поселком. Мальчика отдали в бруклинскую школу. Учился он не хорошо, не плохо, на учителей производил впечатление посредственности.
   Едва ему исполнилось одиннадцать лет. его взяли из школы, и там же. в Бруклине, он поступил на службу к адвокатам — отцу и сыну — в качестве конторскогорассыльного. Задумчивый, нерасторопный, медлительный, едва ли он был подходящим рассыльным. Но его хозяева были добры к нему: старались приохотить его к чтению, записали в библиотеку, и он стал запоем читать и Вальтера Скотта, и Купера, и „Тысячу и одну ночь“.
   Потом он перешел в услужение — тоже в качестве рассыльного „мальчика“ — к одному бруклинскому врачу. От врача, впрочем, он тоже ушел через несколько месяцев и летом 1831 года поступил учеником в типографию местной еженедельной газетки „Патриот“, издававшейся бруклинским почтмейстером.
   Типографскому ремеслу обучал его старый наборщик, вскоре подружившийся с ним. Ни обид, ни притеснений, ни грубостей мальчик и здесь не видел. И так как у него было много досуга, он, двенадцатилетний, стал сочинять для газеты стишки и статейки, которые редактор „Патриота“ охотно печатал, хотя в них не было и тени таланта.
   Впрочем, вскоре Вальтер покинул газету почтмейстера и поступил в другую типографию, где с первых же дней приобрел репутацию неисправимого лодыря. Его новый хозяин, издатель бруклинской газетки „Звезда“, насмешливо заметил о нем: „Ему даже трястись будет лень, если на него нападет лихорадка“*.
   * Впоследствии так же энергично высказался о нем издатель газеты „Аврора“, которую он редактировал: „Это такой лодырь, что требуется два человека, чтобы раскрыть ему рот“. См. „Уолт Уитмен, сотрудник нью-йоркской „Авроры““ (Walt Whitman of the New York „Aurora“, ed. by Gay Robin and Ch. H. Brown, 1950).
   Так он дожил до семнадцати лет. Широкоплечий и рослый, он казался гораздо старше. Больше всего он был похож на матроса. Каждое лето, когда ему надоедало работать в Бруклине, он уезжал на родную ферму, в глубь своего любимого острова, и часто уходил к берегам океана полежать на горячих песках.
   Эта ранняя склонность к уединению, к молчанию — главнейшая черта его характера. Океан, песчаное прибрежье и небо — таков был привычный ему широкий пейзаж, который всю его жизнь сильно влиял нанего. С детства у него перед глазами были безмерные дали, огромный и пустой горизонт: ничего случайного и мелкого. С детства природа являлась ему в самом грандиозном своем выражении. Не отсюда ли та широта его образов, та „океаничность“ его чувств и мыслей, которая и сделала его впоследствии космическим поэтом?
   До поры до времени эти чувства и мысли, неясные ему самому, были словно заперты в нем, таились под спудом и никак не сказывались ни в его биографии, ни в его первоначальных писаниях.
   Было похоже, что ему навсегда суждено затеряться в огромной толпе третьестепенных литературных ремесленников. Едва ли нашелся в то время человек, который рискнул бы предсказать ему великое литературное будущее.

2

   В 1836 году он переселился в Нью-Йорк и там поступил в типографию наборщиком, но через несколько месяцев снова уехал на родину, где и прожил безвыездно четыре с половиною года.
   Другие юноши как раз в этом возрасте покидают родные места и надолго бросаются в жизнь, как в бой, чтобы либо погибнуть, либо завоевать себе славу, а он удалился в свое захолустье и сделался школьным учителем в небольшом поселке Вавилоне. Эта работа не сулила ему ни карьеры, ни денег, но зато у него оставалось много свободного времени, чтобы бродить по берегам своего острова или целыми часами купаться в бухте, близ которой стоит Вавилон. А так как родители обучавшихся у него малышей были обязаны по очереди снабжать его пищей, жить впроголодь ему не пришлось.
   „Вечно, бывало, думает о чем-то своем и тут же на уроке что-то пишет“, — вспоминал через много лет его бывший ученик Сэндфорд Браун*.
   * Gay Wilson Alien, „Solitary Singer“, New York, 1955 (Гэй Аллен, Одинокий певец). Автор приводит также противоположный отзыв другого бывшего ученика Уолта Уитмена, не внушающий доверия но многим причинам.
   Впрочем, вскоре Уитмен забросил учительство, переехал на север в городишко Гентингтон, в двух шагах от родительской формы, и там сделался редактором ежедневной газетки „Житель Долгого острова“ („The Long Islander“), для которой добыл в Нью-Йорке типографский пресс и шрифты. Он не только редактировал эту газету, но и был единственным ее наборщиком, репортером, сотрудником. И каждый вечер превращался в почтальона: развозил ее на собственной лошади по окрестным городам и полям. Впоследствии на склоне лет он любил вспоминать с благодарностью, как приветливо встречали его под вечерними звездами фермеры, их жены и дочери. Впрочем, и этой работе скоро пришел конец, так как, не желая тратить на газетку слишком много труда, он стал выпускать ее все реже и реже. Издатели отказались финансировать дело, находившееся в таких ненадежных руках, и через несколько месяцев Уитмен снова учил детей в одном из соседних поселков.
   Казалось, он нарочно старался не сделать себе карьеры. Живя в стране, где богатство играло такую громадную роль, он ни разу не соблазнился мечтой о наживе. „Доллары и центы для него не имели цены“, — вспоминал о нем позднее его друг. В этот ранний период жизни и творчества Уитмена особенно наглядно сказалась хаотичность и зыбкость его социальной природы. С одной стороны, он как будто рабочий, типографский наборщик. Но в то же время он потомственный фермер, привязанный к старинному родовому гнезду, не вполне оторвавшийся от деревенской земли. Кроме того, он интеллигент — школьный учитель, редактор газет, журналист.
   Таких хаотически-многообразных людей было немало в тогдашней Америке. Еще так слаба была в этой стране дифференциация классов, что один и тот же человек сплошь и рядом совмещал в себе и мелкого буржуа, и рабочего, и крестьянина, и представителя интеллигентных профессий. Тридцатые годы были не в силахпридать каждому гражданину заокеанской республики устойчивый, законченный облик. Даже в более позднюю пору — в пятидесятых годах — Карл Маркс имел основания сказать о Соединенных Штатах, что хотя там уже имеются классы, „но они еще не отстоялись“*. Процесс их стабилизации происходил очень медленно. В эпоху детства и юности Уитмена классы в его стране были так текучи, подвижны, изменчивы, границы между ними были до такой степени стерты, что всякий легко и свободно переходил из одной общественной группы в другую, и сегодняшний иммигрант-пролетарий мог завтра же превратиться в земельного собственника.
   * Карл Маркс. Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта. Соч… 2 изд., том. 8, стр. 127.
   Другой особенностью ранней биографии Уитмена кажется мне та атмосфера покоя, приволья, уюта, беспечности, которой были окружены все его дела и поступки.
   Борьба за существование, конечно, была и для него обязательной, ведь он. как всякий „человек из низов“, был вынужден в поте лица добывать себе хлеб, но какою легкою кажется эта борьба по сравнению с той, какую приходилось вести писателям-разночинцам в тогдашней Европе.
   В те самые годы в далекой России, в Петербурге Бенкендорфа и Дубельта, мыкался по сырым и вонючим „петербургским углам“ сверстник Вальтера Уитмена — Некрасов, и не было дня в его жизни, когда бы перед ним не вставал ультиматум: либо каторжный труд, либо голод. С полным правом говорил он о себе и о своей „окровавленной“ музе:
   Чрез бездны темные Насилия и Зла,
   Труда и Голода она меня вела.
   Весною 1841 года Уолт Уитмен, после долгого безвыездного проживания в родном захолустье, наконец-то переселился в Нью-Йорк и там семь лет кряду неприметно работал в различных изданиях то в качестве наборщика, то в качестве сочинителя очерков, рассказов и злободневных статей.
   В 1842 году он по заказу какого-то общества трезвости написал роман против пьянства для мелкого журнала „Новый свет“. В журнале об этом романе печатались такие рекламы:
   В н и м а н и е

„ФРАНКЛИН ИВЕНС, ИЛИ ГОРЬКИЙ ПЬЯНИЦА“,

   современная повесть
ЗНАМЕНИТОГО АМЕРИКАНСКОГО АВТОРА
   Ч и т а й т е
   Талант автора и захватывающий сюжет обеспечивают роману шумный успех!
   Повесть написана специально для журнала „Новый свет“ одним из лучших романистов Америки,
   дабы способствовать великому делу -
   вырвать американское юношество из пасти дьявола спиртных напитков!
   Впоследствии Уитмен любил утверждать, будто, сочиняя этот антиалкогольный роман, он часто отрывался от рукописи и выбегал вдохновляться стаканами джина в соседний питейный дом под вывеской „Оловянная кружка“.
   Роман был неправдоподобен и прямолинейно наивен. Чувствовалось, что автор нисколько не увлечен своей темой. И такое же равнодушие почти во всех его тогдашних писаниях. Ни одной самостоятельной мысли, ни одного сколько-нибудь смелого образа. Еще до приезда в Нью-Йорк он сделался членом господствующей Демократической партии и, послушно выполняя ее директивы, стал одним из ее бесчисленных рупоров. В 1846 году ему было предоставлено место редактора партийной газеты „Бруклинский орел“, но и здесь он не проявил никакой самобытности.
   Демократическая партия при всей своей радикальной фразеологии всячески противилась скорейшему освобождению негров. Уитмен в то время вполне разделял взгляды партии. Когда „демократы“ настаивали на завоевании Мексики, он писал в своей газетке, что „мексиканцы невежественны“, абсолютно коварны и полны предрассудков и что „во имя прогресса“ необходимо отнять у них землю. В негритянском вопросе он сурово порицал „нетерпеливцев“, „фанатиков“, которые требуют немедленного раскрепощения негров. Не раз высказывал он опасения, что сторонники крайних мер — правые и левые — приведут Соединенные Штаты к распаду и к гибели*.
   * „Конечно, рабство — великое зло, но нельзя подвергать опасности государственную сплоченность всех Штатов. Целость государства превыше всего“, — так формулирует тогдашнюю позицию Уитмена его наиболее достоверный биограф Гэй Уилсон Аллен в своей книге „Одинокий певец“. Аллен напоминает, что такова же была впоследствии позиция президента Линкольна.
   Казалось, что квиетизм, пассивность, непротивление злу на всю жизнь останутся главными чертами его личности. Ньютон Арвин отмечает в своей книге, что, хотя смолоду Уитмен был отличным пловцом, он никогда не любил плыть против ветра пли бороться с течением. „Я обладал необыкновенной способностью очень долго лежать на воде, — вспоминает поэт в беседе с Хоресом Траубелом. — Ляжешь на спину, и пусть тебя несет, куда хочет. Плыть таким образом я мог без конца“.
   Эти слова чрезвычайно характерны для самых первооснов психологии Уитмена. „Думая о подлинном Уитмене, — проникновенно говорит Ньютон Арвин, — отнюдь не представляешь себе человека, который неистово бьется с идущими на него огромными волнами, готовыми его сокрушить: чаще всего он рисуется нам спокойным пловцом, который лег на спину и плывет, вверяясь дружественной и надежной стихии“.
   Вообще протест, негодование, гнев были чужды его темпераменту. Один из его друзей вспоминает, что даже докучавших ему комаров он не отгонял от себя. „Мы, остальные, были доведены комарами до бешенства, а он не обращал на них внимания, словно они не кусали его“.
   И вечно он напевал, беспрестанно мурлыкал какую-нибудь мажорную песню, но говорил очень редко, по целым неделям ни слова, хотя слушателем был превосходным.
   Одевался он в те ранние годы щеголем: легкая тросточка, бутоньерка, цилиндр. Ему нравилось праздно бродить по Нью-Йорку, внимательно разглядывая толпы прохожих.
   Был он тогда большим театралом. В качестве представителя прессы он пользовался правом свободного входа во все многочисленные театры Нью-Йорка. Лучшие артисты всего мира выступали тогда перед нью-йоркскими зрителями. Особенно увлекался поэт приезжей итальянской оперой: те же знаменитые певцы и певицы, которые с таким успехом гастролировали в сороковых годах и у нас в Петербурге — Рубини, Альбони, Полина Виардо и др., - пели несколько сезонов в Америке, и Уитмен считал их гастроли важнейшими событиями своей впечатлительной юности.
   По бесконечно длинному Бродвею (главная артерия Нью-Йорка) проносились тогда со звоном и грохотом неуклюжие омнибусы. На козлах восседали быстроглазые, дюжие весельчаки-кучера. Среди них были свои знаменитости. Завидев Уитмена, они дружески здоровались с ним и охотно сажали его рядом с собою. Он читал им наизусть отрывки из Шекспирова „Юлия Цезаря“, стараясь перекричать многоголосую улицу, а они с подлинно извозчичьим юмором рассказывали ему всякие (по большей части не слишком пристойные) эпизоды из собственной жизни.
   Вообще друзей у него было множество, особенно среди простого люда. Уже тогда стала проявляться в нем та черта его личности, которую он называл „магнетизмом“: плотники, мастеровые, паромщики встречали его как лучшего друга и приветствовали с большой фамильярностью.
   Ему было уже за тридцать, и голова у него поседела, а никто, даже он сам, не догадался, что он гений, великий поэт. Приближаясь к четвертому десятку, он не создал еще ничего, что было бы выше посредственности: вялые рассказцы в стиле Готорна и Эдгара По, которым тогда все подражали, с обычными аллегориями, Ангелами Слез и лунатиками да дилетантские корявые стихи, которые, впрочем, янки-редактор напечатал однажды с таким примечанием: „Если бы автор еще полчаса поработал над этими строчками, они вышли бы необыкновенно прекрасны“*, - да мелкие газетки, которые он редактировал, истощая терпение издателей, вот и все его тогдашние права на благодарную память потомства.
   * Речь идет о стихотворении „Смерть любителя Природы“, напечатанном в журнале „Брат Ионафан“ 11 марта 1843 года. Цитирую по изданию: Walt Whitman. „The Early Poems and the Fiction“ („Ранние стихотворения и художественная проза“), ed. by Thomas L. Brasher, New York, 1963.
   Раз (в 1848 году) он даже ездил на гастроли в Новый Орлеан сотрудничать в газете „Полумесяц“ (таково фигуральное прозвище Нового Орлеана), но не прошло и трех месяцев, как он снова сидел у Пфаффа в своем любимом кабачке на Бродвее.
   Так без всякого плана прожил он половину жизни, не гоняясь ни за счастьем, ни за славой, довольствуясь только тем, что само плыло к нему навстречу, постоянно сохраняя такой вид, будто у него впереди еще сотни и тысячи лет, и, должно быть, его мать не раз вздыхала: „Хоть бы Вальтер женился что ли или поступил куда-нибудь на место“; и обиженно роптали его братья: „Все мы работаем, один Вальтер бездельничает, валяется до полудня в кровати“; и суровый отец, фермер-плотник, заставил тридцатипятилетнего сына взяться за топор, за пилу: „это повыгоднее статеек и лекций“ (и действительно, оказалось выгоднее строить и продавать деревянные фермерские избы), — когда вдруг обнаружилось, что этот заурядный сочинитель есть гений, пророк, возвеститель нового евангелия.

3

   И вдруг вся его жизнь изменилась, как в сказке. Он стал как бы другим человеком. Вместо того чтобы плыть по течению, лениво отдаваясь волнам, он впервые в жизни наметил себе далекую, трудно достижимую цель и отдал все силы на преодоление преград, которые стояли между ею и им. Впервые обнаружилась в нем упрямая, фламандская воля. Начался наиболее трудный, наиболее важный, подлинно творческий период его биографии — единственно интересный для нас.
   Самое странное в биографии Уитмена — это внезапность его перерождения. Жил человек, как мы все, дожил до тридцати пяти лет — и вдруг ни с того ни с сего оказался пророком, мудрецом, боговидцем. Еще вчера в задорной статейке он обличал городскую управу за непорядки на железных дорогах, а сегодня пишет евангелие для вселенского демоса! „Это было внезапное рождение Титана из человека“, — говорит один из его почитателей. „Еще вчера он был убогим кропателем никому не нужных стишков, а теперь у него сразу возникли страницы, на которых огненными письменами начертана вечная жизнь. Всего лишь несколько десятков подобных страниц появилось в течение веков сознательной жизни человечества“. Сам Уитмен об этом своем перерождении свидетельствует так:
   Скажи, не приходил к тебе ни разу
   Божественный, внезапный час прозрения,
   Когда вдруг лопнут эти пузыри
   Богатств, книг, обычаев, искусств,
   Политики, торговых дел, любви
   И превратятся в сущее ничто?
   („Скажи, не приходил к тебе ни разу“)
   К нему, по его словам, этот „божественный час прозрения“ пришел в одно июльское ясное утро в 1853 или 1854 году.
   „Я помню, — пишет он в „Песне о себе“, — было прозрачное летнее утро. Я лежал на траве… и вдруг на меня снизошло и простерлось вокруг такое чувство покоя и мира, такое всеведение, выше всякой человеческой мудрости, и я понял… что бог — мой брат и что его душа — мне родная… и что ядро всей вселенной — любовь“.
   Мы не верим в такие мгновенные перерождения: Савл, чтобы сделаться Павлом, должен быть Павлом и раньше. Когда Уитмен писал свои тусклые журнальные очерки или целыми днями валялся на прибрежье Лонг-Айленда, кто скажет, какие вещие чувства, без очертаний и форм, невнятные ему самому, клубились, как туман, в его уме? Ведь впоследствии он сам говорил, что где-то в тайной лаборатории мозга его книга готовилась исподволь, что сам он ничего не знал о ней и даже удивился, когда из своего тайника она нечаянно вышла в свет. Хоть мы и не можем понять, почему из мелких зеленых листочков вдруг вырастает огромный пунцовый цветок, такой непохожий на них, мы знаем, что он весь создан ими, подготовлен ими, где-то издавна в них таился, чтобы вдруг в одну ночь возникнуть таким неожиданным чудом!
   Правда, одно время казалось, что жизнь Уитмена все еще движется по прежнему руслу. Возвратившись с юга, он опять поселился в Бруклине и там примкнул было к новой политической партии фри-сойлеров (Free Soil — „Свободная земля“), более левой, чем та, к которой он принадлежал до той поры*, но вскоре совсем отошел от политики, стал все чаще уединяться на родительской ферме или на берегу океана, исписывая груды бумаги своим тонким, извилистым почерком, и его семья с удивлением почувствовала, что теперь-то впервые у него появился какой-то жизненный план. „Уж не собирается ли он выступать перед публикой с лекциями? Он наготовил их целые бочки!“ — говорила его простодушная мать о бесчисленных черновиках его рукописей**.
   * Партия фри-сойлеров, возникшая в 1847 — 1848 годах, требовала, чтобы на новых территориях США (Мексика и др.) фермеры не смели пользоваться трудом чернокожих рабов.
   ** „Walt Whitman“, by Hugh I'Anson Fausset, London, 1942 (Хью Айнсон Фоссет, Уолт Уитмен).
   Но, конечно, всецело отдаться своему новому труду он не мог. Приходилось хоть изредка писать для газет. К тому же его отец стал все чаще прихварывать, и надо было с топором в руках помогать ему в его работе — на постройке бруклинских домов.
   И все же семилетие с 1849 по 1855 год в жизни Уитмена совершенно особое: это годы такого целеустремленного, сосредоточенного, упорного творчества, какого до той поры он не знал никогда, годы напряженной духовной работы. Эта-то работа и привела его, одного из заурядных журналистов, какими в то время кишела страна, к созданию бессмертной книги, завоевавшей ему всемирную славу.
   Принимаясь за эту книгу, Уитмен ставил себе такие задачи, которые могли быть по плечу только гению. И первая задача была в том, чтобы сделать книгу подлинно американскую, народную, выражающую, так сказать, самую душу Америки.
   В то время в публицистике Штатов не раз высказывалась горькая истина, чрезвычайно обидная для национального самолюбия гордой заокеанской республики, что все ее искусство — подражательно, что она еще не создала своего, подлинно американского искусства, которое могло бы сравняться с достижениями „феодальной“ Европы — так по инерции называли Европу тогдашние янки, хотя Европа давно уже кипела в капиталистическом индустриальном котле и ее „феодализм“ стал явлением архивно-музейным.
   А так как американцы сороковых и пятидесятых годов были непоколебимо уверены, что во всем остальном они уже опередили Европу, они не могли примириться со своим отставанием в области литературы, поэзии, музыки, живописи. Хотя в литературе у них уже проявили себя большие таланты — и Вашингтон Ирвинг, и Фенимор Купер, и только что умерший Эдгар По, и философ-моралист Эмерсон, общепризнанный представитель рафинированных интеллигентских кругов Новой Англии, и сладкозвучный Генри Лонгфелло, автор „Псалма жизни“ и „Песен о рабстве“, — но почти все они были свято верны европейским традициям, руководились в своем творчестве европейскими вкусами, и национально-американского было в них мало. Соединенным Штатам, по убеждению Уитмена, были нужны не такие поэты, и мало-помалу им овладела уверенность, что именно он, Вальтер Уитмен, бруклинский наборщик, „любовник нью-йоркской панели“, призван явиться миру как зачинатель новой национально-американской поэзии.
   „Задача стояла перед ним колоссальная, — говорит его биограф Хью Айнсон Фоссет, — и он решил выполнить ее, хотя бы для этого потребовалась вся его жизнь. Он решил сделаться голосом, телом, многоликим воплощением своих Штатов“.
   По весьма правдоподобной догадке того же биографа это решение впервые приняло определенную форму в 1848 году, когда Уитмен, совершив путешествие в Новый Орлеан и обратно, побывал в семнадцати штатах и проехал — по озерам, рекам, прериям — свыше четырех тысяч миль.
   „Американцы — самый поэтический народ из всех когда-либо обитавших на нашей планете, — таково было кичливое убеждение, с которым Уитмен вернулся из странствий. — Соединенные Штаты сами по себе есть поэма“.
   Поэма, еще никем не написанная, и Уитмен решил написать ее.
   Впоследствии он не раз утверждал, что вся его книга, от первой до последней строки, продиктована ему тогдашней Америкой. В одном стихотворении у него так и сказано: „Всякий, кто захочет узнать, что такое Америка, в чем отгадка тон великой загадки, какой является для всех чужеземцев атлетическая демократия Нового Света, пусть возьмет эту книгу, и вся Америка станет понятна ему“.
   „Это самая американская книга из всех, какие были написаны в стихах или в прозе, — вторили ему позднейшие критики. — Это наиболее верное зеркало молодой демократии США“.

4

   Америка переживала тогда счастливейший период своего бытия, период головокружительных удач и светлых, хотя и неосуществимых надежд.
   Главным населением Штатов все еще было фермерство. Оно до поры до времени пользовалось невиданной в мире свободой, ибо, по выражению В. И. Ленина, основой земледелия в тогдашней Америке было „свободное хозяйство свободного фермера на свободной земле, свободной от всех средневековых пут, от крепостничества и феодализма, с одной стороны, а с другой стороны, и от пут частной собственности на землю“*.
   * В. И.Ленин. Аграрный вопрос в России к концу XIX века. Соч., 4 изд., том 15, стр. 118.
   Эта „свобода от пут частной собственности на землю“ коренилась в большом изобилии девственных, незаселенных земель, которые в течение всей юности Уитмена государство щедро раздавало желающим.
   Очень заметной чертой в психологии каждого рядового американца, жившего в ту эпоху, было горделивое чувство, что родная страна гигантски разрастается на юг и на запад. В 1816 году создан был новый штат Индиана, в 1817 — новый штат Миссисипи, в 1818 — штат Иллинойс, в 1819 — штат Алабама, в 1821 — штат Миссури, и это быстрое овладение широкими пространствами свободной земли от Атлантического океана до Тихого закончилось к началу пятидесятых годов присоединением Невады, Утаха и „золотого дна“ — Калифорнии.;
   В такой короткий срок, когда одно поколение еще не успело смениться другим, то есть на протяжении одной человеческой жизни, небольшое государство, ютившееся между Атлантическим океаном и рекой Миссисипи, вдруг превратилось в одну из великих держав, завладевшую огромным континентом. Было тринадцать штатов, а стало тридцать четыре.
   Беспримерно быстрое расширение границ Североамериканской республики вошло в сознание многих современников Уитмена как великий национальный триумф.
   Для того чтобы конкретно представить себе, что это было за чувство, достаточно прочесть хотя бы несколько строк из той заносчивой речи, которую цитирует Уитмен в одной из своих позднейших статей.
   „Еще недавно, — говорил оратор, типичный янки уитменской эпохи, — Соединенные Штаты занимали территорию, площадь которой не достигала и 900 тысяч квадратных миль. Теперь это пространство расширено до четырех с половиной миллионов! Наша страна стала в пятнадцать раз больше Великобритании и Франции, взятых вместе. Ее береговая линия, включая Аляску, равна окружности всего земного шара… Если бы поселить в ней людей так же густо, как живут они в нынешней Бельгии, ее территория могла бы вместить в себя всех обитателей нашей планеты. И так как самым обездоленным, самым бедным из сорока миллионов наших сограждан обеспечено у нас полное равноправие, мы можем с гордостью…“* и т. д., и т. д., и т. д.