Но вы, может быть, думаете, это — плохие? Тогда слушайте. О, Господи, забыла! забыла! забыла! забыла, как начинается, только помню — как кончается!
 
А граф был демонски-хорош!
……………………………….
А я впотьмах точила нож,
А граф был демонски-хорош!
Стойте, стойте, стойте!
Взметнулась красная штор?:
В его объятиях — сестра!
 
   Тут она их обоих убивает, и вот, в последнем куплете, сестра лежит с оскаленным страшным лицом, а — граф был демонски-хорош!
   А «бледно-палевую розу» — знаете? Он встречает ее в парке, а может быть в церкви, и ей шестнадцать лет, и она в белом платье…
 
И бледно-палевая роза
Дрожала на груди твоей.
 
   Потом она, конечно, пускается в разврат, и он встречает ее в ресторане, с военными, и вдруг она его видит!
 
В твоих глазах дрожали слезы,
Кричала ты: «Вина! скорей!»
И бледно-палевая роза
Дрожала на груди твоей.
Дни проходили чередою,
В забвенья я искал отрад,
И вот опять передо мною
Блеснул твой прежний милый взгляд.
Тебя семьи объяла проза,
Ты шла в толпе своих детей,
И бледно-палевая роза
Дрожала на груди твоей.
 
   А потом она умерла, Марина, и лежит в гробу, и он подходит к гробу, и видит:
 
В твоих глазах застыли слезы…
— и потом уж не знаю что на ей —
И бледно-палевая роза
Дрожала на груди твоей.
 
   Дрожала, понимаете, на недышащей груди! А — безумно люблю: и толпу детей, и его подозрительные отрады, и бледно-палевую розу, и могилу.
   Но это еще не все, Марина. Это еще — как-то — сносно, потому что, все-таки — грустно. А есть совсем глупости, которые я безумно люблю. Вы это знаете?
 
Родилась,
Крестилась,
Женилась,
Благословилась.
Родила,
Крестила,
Женила,
Благословила —
Умерла.
 
   Вот и вся — женская жизнь!
   А это вы знаете?
 
Перо мое писало
Не знаю для кого…
 
   Я:
 
— А сердце подсказало:
Для друга моего.
 
   Сонечка:
 
— Дарю тебе собачку,
Прошу ее любить,
Она тебя научит,
Как друга полюбить.
 
   — Любить — полюбить — разве это стихи, Марина? Так и я могу. А я и перо вижу — непременно гусиное, все изгрызанное, а собачка, Марина, с вьющимися ушами, серебряно-шоколадная, с вот-вот заплачущими глазами: у меня самой бывают такие глаза.
   Теперь, Марина, на прощание, мои самые любимые. Я — сериозно говорю. (С вызовом:) — Лю-би-ме-е ваших.
 
Крутится, вертится шар голубой,
Шар голубо-ой, побудь ты со мной!
Крутится, вертится, хочет упасть,
Ка-валер ба-рыш-ню хочет украсть!
 
   Нет, Марина! не могу! я это вам — спою!
   (Вскакивает, заносит голову и поет то же самое. Потом, подойдя и становясь надо мной:)
   — Теперь скажите, Марина, вы это — понимаете? Меня, такую, можете любить? Потому что это мои самые любимые стихи. Потому что это (закрытые глаза) просто — блаженство. (Речитативом, как спящая:) — Шар — в синеве — крутится, воздушный шар Монгольфьер, в сетке из синего шелку, а сам — голубой, и небо — голубое, и тот на него смотрит и безумно боится, чтобы он не улетел совсем! А шар от взгляда начинает еще больше вертеться и вот-вот упадет, и все монгольфьеры погибнут! И в это время, пользуясь тем, что тот занят шаром…
   Ка-ва-лер ба-рыш-ню хочет украсть!
   Что к этому прибавить?
   — А вот еще это, Сонечка:
 
Тихо дрогнула портьера.
Принимала комната шаги
Голубого кавалера
И слуги…
 
   Всё тут вам, кроме барышни — и шара. Но шар, Сонечка, — земной, а от барышни он — идет. Она уже позади, кончилась. Он ее уже украл и потом увидел, что — незачем было.
   Сонечка, ревниво:
   — Почему?
   Я:
   — А потому, что это был — поэт, которому не нужно было украсть, чтобы иметь. Не нужно было — иметь.
   — А если бы это я была — он бы тоже ушел?
   — Нет, Сонечка.
   __________
   — О, Марина! Как я люблю боль! Даже — простую головную! Потому что зубной я не знаю, у меня никогда не болели зубы, и я иногда плакать готова, что у меня никогда не болели зубы, — говорят, такая чу-удная боль: ну-удная!
   — Сонечка, вы просто с ума сошли! Тьфу, тьфу не сглазить, чертовка! Вы Malibran знаете?
   — Нет.
   — Певица.
   — Она умерла?
   — Около ста лет назад, и молодая. Ну, вот Мюссе написал ей стихи «Stances ? la Malibran» [189]— слушайте:
   (И меняя на Сонечку некоторые слова:)
 
…Ne savais tu donc pas, com?dienne imprudente,
Que ces cries insenses qui sortaient de ton coeur
De ta joue amaigrie augmentaient la chaleur?
Ne savais-tu donc pas que sur ta tempe ardente
Ta main de jour en jour se posait plus br?ante,
Et que c’est tenter Dieu que d'aimer la douleur? [190]
 
   …Странные есть совпадения. Нынешним летом 1937 года, на океане, в полный разгар Сонечкиного писания, я взяла в местной лавке «Souvenirs», одновременно и библиотеке, годовой том журнала «Lectures» — 1867 года — и первое, что я увидела: Ernest Legouve «Soixante ans de souvenirs — La Malibran» (о которой я до этого ничего не знала, кроме стихов Мюссе).
   «Quoi qu'elle t?t l’image m?me de la vie et que l’enchantement p?t passer pour un des traits dominants de son caract?re, l’id?e de la mort lui ?tait toujours pr?sente. Elle disait toujours qu'elle mourrait jeune. Parfois comme si elle e?t senti tout ? coup je ne sais quel souffle glac?, comme si l’ombre de l’autre monde se f?t projet?e dans son ?me, elle tombait dans d’affreux acc?s de m?lancolie et son coeur se noyait dans un deluge de larmes. J’?i l? sous les yeux ces mots ?crits de sa main: — Venez me voir tout de suite! J'?touffe de sanglots! Toutes les id?es fun?bres sont ? mon chevet et la mort — ? leur t?te…» [191]
   Чт? это, как не живая Сонечкина «записочка»?
   __________
   Встречи были — каждый вечер, без уговора. Приходили они врозь и в разное время, из разных театров, из разных жизней. И всегда Сонечка хотела — еще остаться, последняя остаться, но так как это было бы — не идти домой с Володей, я всякий раз на совместном уходе — настаивала.
   — Идите, Сонечка, а то я потом неизбежно пойду вас провожать, и у вас пропаду, и Аля будет голодная — и т. д. Идите, моя радость, ведь день — скоро пройдет!
   Мне хорошо и сохранно было их отпускать — в рассвет. Иногда я их, в этот рассвет, до угла Борисоглебского и Поварской, провожала.
   — Aimez-vous bien, vous qui m’avez aim?e tous deux, et ditesvous parfois mon nom dans un baiser… [192]
   __________
   — Марина! А оказывается, Володя — влюблен! Когда увидели, что я — в него — потому что я все время о нем говорю: чтобы произносить его имя — мне сразу рассказали, что он на днях в кафе «Электрик» целый вечер не сводил глаз с танцовщицы, которая танцевала на столе — и даже не допил своего стакана.
   Я, когда узнала, сразу ему сказала: «Как вам не стыдно, Володя, ходить к Марине и заглядываться на танцовщицу! Да у Марины из каждого рукава ее бумазейного платья — по сотне гурий и пэри! Вы просто — дурак!» И сразу ему сказала, что вам непременно скажу — и он очень испугался, Марина, весь потемнел и стал такой злой, такой злой! И знаете, что он мне сказал? «Я всегда думал, что вы такая только с М. И., что это она — в вас. А теперь я это — знаю». И пошел. Теперь посмотрите, какой он к вам придет — поджатый!
   Пришел не поджатый, а озабоченный, и сразу:
   — М. И., вы должны правильно понять меня с этим рассказом Софьи Евгеньевны, как до сих пор меня правильно во всем понимали.
   — Володя! Разве я вам объясняла З<авад>ского? Есть такая сказка — норвежская, кажется, — «Что старик делает — все хорошо». А старик непрерывно делает глупости: променивает слиток золота на лошадь, лошадь на козу, и так далее, и, в конце концов, кошку на катушку, а катушку на иголку, а иголку теряет у самого дома, когда перелезает через плетень — потому что не догадался пойти в калитку. Так будем друг для друга тем стариком, то есть: лишь бы ему — хорошо! и лишь бы цел вернулся! — тем более что я сама способна три минуты глядеть на танцовщицу — только бы она не говорила.
   Володя! А как бы противно было, если бы сказку пустить — наоборот, то есть — иголку на катушку, катушку на овцу, и, наконец, лошадь на золото? Ох, паршивый бы старик!
   — Поганый бы старик, М. И.! Такими «стариками» сейчас вся Москва полна. От них-то я и…
   — …Нет, М. И., я на нее не «заглядывался». Я на нее — задумался. Вот, мир рухнул, от старого не осталось ничего, а это — вечно: стол — и на нем танцующая пустота, танцующая — вопреки всему, пустота — вопреки всему: всему — уроку.
   — Говорят, — таких любят…
   — Я, если когда-нибудь женюсь, — то только на сестре милосердия. Чтобы в детях моих текла — человеческая кровь.
   __________
   — Марина, если бы вы знали, как Володя целует, — так крепко! так крепко (с лукавой усмешкой) — точно я стена! У меня сегодня весь день лицо горит.
   __________
   К радости своей скажу, что у него никогда не было попытки объяснить мне свои отношения с Сонечкой, Он знал, что я знаю, что это — последний ему данный шаг ко мне, что это — сближение, а не разлука, что, ее целуя, он и меня целует, что он нас всех — себя, ее, меня — нас всех втроем и всю весну 19-го года — целует — в ее лице — на ее личике — целует.
   Всякая попытка словами — была бы унижение и конец. А — Сонечка? Она лепетала и щебетала, склоняя, спрягая, складывая, множа и сея Володю вдоль и поперек всей своей речи, она просто ему — радовалась, невинно — как в первый день земли.
   __________
   Сидели — так: слева Володя, справа я, посредине — Сонечка, мы оба — с Сонечкой посредине, мы взрослые — с ребенком посредине, мы, любящие — с любовью посредине. Обнявшись, конечно: мы — руки друг другу через плечи, она — в нас, в нашем далеком объятии, розня нас и сближая, дав каждому по одной руке и каждому по всей себе, всей любви. Своим маленьким телом уничтожая всю ту бывшую нашу с Володей разлучную версту.
   Сонечка в нас сидела, как в кресле — с живой спинкой, в плетеном кресле из наших сплетенных рук. Сонечка в нас лежала, как в колыбели, как Моисей в плетеной корзине на в?дах Нила.
   А граммофон, из темного угла вытягивая к нам свое вишневое деревянное певчее горло, пел и играл нам — все, что умел, все, что «умели» — мы: нашу молодость, нашу любовь, нашу тоску, нашу разлуку.
   И когда я, потом, перед отъездом из России, продала его татарину, я часть своей души продала — и всю свою молодость.
   __________
 
…Блаженная весна, которой нет на свете…
 
   Так и сказались, на нас троих, стихи Павлика, когда-то — уже вечность назад! — услышанные мною в темном вагоне — от уже давно убитого и зарытого:
 
Блаженная весна — которой нет на свете!
Которую несут — Моцарт или Россети…
Игрушка — болтовня — цветок — анахронизм, —
Бесцельная весна — чье имя — Романтизм.
 
   __________
   Сколько это длилось, эти наши бессонные совместные ночи? По чувству — вечность, но по тому же чувству: одну-единую бесконечную быстротечную ночь, и странно: не черную, не лунную — хотя наверное было черно, или наверное была луна — и не синюю от фонаря, который не горел, потому что с весной погасло все электричество, а какую-то серебряную, рассеянную, сновиденную, рассветную, сплошь — рассветную, с нашими мерцающими во мгле лицами, а может быть, она в памяти осталась такой — по слову Сонечки:
   — Марина! Я поняла, да ведь это — Белые Ночи! Потому что я сейчас тоже люблю — двоих. Но почему же мне так хорошо? А вам, Марина?
   — Потому, что не двоих, а — обоих, Сонечка! И я тоже — обоих. И мне тоже «так хорошо». А вам, Володя?
   — Мне (с глубоким вздохом) хорошо. Марина Ивановна!
   __________
   — Сонечка, почему вы никогда не носите бус?
   — Потому что у меня их нет, Марина.
   — А я думала — не любите…
   — О, Марина! Я бы душу отдала за ожерелье — коралловое.
   — А сказку про коралловое ожерелье — хотите? Ну, слушайте. Ее звали Ундина, а его Гульдбранд, и он был рыцарь, и его загнал поток к ним в хижину, где она жила со стариком и старухой. А поток был ее дядя — дядя Струй, который нарочно разлился так широко, чтобы рыцаря загнать в хижину, а хижину сделать островом, с которого ему не выбраться. И тот же поток загнал к ним старого патера, и он их обвенчал, и она получила живую душу. И сразу переменилась: из бездушной, то есть счастливой, сделалась несчастной, то есть любящей — и я убеждена, что он тут же стал меньше любить ее, хотя в сказке этого не сказано. И потом он увез ее в свой замок — и стал любить ее все меньше и меньше — и влюбился в дочь герцога — Бертальду. И вот они все втроем поехали в Вену, водою, Дунаем, и Бертальда с лодки играла в воде своим жемчужным ожерельем — вдруг из воды рука и с дьявольским хохотом — цап ожерелье! И вся вода вокруг покрылась харями, и лодка чуть не перевернулась. Тогда Рыцарь страшно рассердился, и Ундина зажала ему рукою рот, умоляя его не бранить ее на воде, потому что на воде сильна ее родня. И Рыцарь утихомирился, а Ундина наклонилась к воде и что-то льстиво и долго ей говорила — и вдруг вынула — вот это вот!
   — О, Марина! Что это?
   — Кораллы, Сонечка, Ундинино ожерелье. Эти кораллы мне накануне принес в подарок мой брат Андрей.
   — Марина! Смотри, что я тебе принес!
   Из его руки на стол и через край его — двойной водопад огромных, темно-вишнево-винных, полированных как детские губы, продолговатых — бочоночком — каменных виноградин.
   — В одном доме продавали, и я взял для тебя, — хотя ты и блондинка, но все равно носи, таких вторых не достанешь.
   — Но что это за камень?
   — Кораллы.
   — Да разве такие — бывают?
   Оказалось — бывают. Но одно тоже оказалось — сразу: такое — моим не бывает. Целый вечер я их держала в руках, взвешивала, перебирая, перетирая, водя ими вдоль щеки и вдоль них — губами, — губами пересчитывала, перечитывала как четки, — целый вечер я с ними прощалась, зная, что если есть под луною рожденный владелец этой роскоши, то этот владелец —
   — О, Марина! Эти — кораллы? Такие громадные? Такие темные? Это — ваши?
   — Нет.
   — Какая жалость! Чьи же?
   — Ваши, Сонечка. — Вам.
   И… не переспросив, так и не сомкнув полураскрытых изумлением губ — в слово, окаменев, все на свете — даже меня! — забыв, обеими руками, сосредоточенно, истово, сразу — надевает.
   Так Козетта некогда взяла у Жана Вальжана куклу: немота от полноты.
   — О, Марина! Да ведь они мне — до колен!
   — Погодите, состаритесь — до земли будут!
   — Я лучше не состарюсь, Марина, потому что разве старухе можно носить — такое?
   Марина! Я никогда не понимала слово счастие. Тонким пером круг — во весь небосвод, и внутри — ничего. Теперь я сама — счастие. Я плюс кораллы — знак равенства — счастие. И — решена задача.
   Сжав их в горсть — точно их сожмешь в такой горсти, вмещающей ровно четыре бусины, залитая и заваленная ими, безумно их: пьет? ест? — целует.
   __________
   И, словом странным именно в такую минуту:
   — Марина! Я ведь знаю, что я — в последний раз живу.
   __________
   Что кораллы были для Сонечки — Сонечка была для меня.
   __________
   — А что же с тем ожерельем — Ундининым?
   — Она его подала Бертальде — взамен того ожерелья, а Рыцарь вырвал его у Бертальды и бросил в воду и проклял Ундину и всю ее родню… и Ундина уже не смогла оставаться в лодке… Нет, слишком грустный конец, Сонечка, плакать будете… Но знайте, что это ожерелье — то самое, дунайское, из Дуная взятое и в Дунай вернувшееся, ожерелье переборотой ревности и посмертной верности, Сонечка… мужской благодарности…
   __________
   С этих кораллов началось прощание. Эти кораллы уже сами были — прощание. Не дарите любимым слишком прекрасного, потому что рука подавшая и рука принявшая неминуемо расстанутся, как уже расстались — в самом жесте и дара и принятия, жесте разъединяющем, а не сводящем: рук пустых — одних и полных других — рук. Неминуемо расстанутся, и в щель, образуемую самим жестом дара и взятия, взойдет все пространство.
   Из руки в руку — разлуку передаете, льете такими кораллами! Ведь мы такие «кораллы» дарим — вместо себя, от невозможности подарить — себя, в возмещение за себя, которых мы этими кораллами у другого — отбираем. В таком подарке есть предательство, и недаром вещие сердцем их — боятся: «Что ты у меня возьмешь — что мне такое даришь?» Такие кораллы — откуп: так умирающему приносят ананас, чтобы не идти с ним в черную яму. Так каторжанину приносят розы, чтобы не идти с ним в Сибирь.
   — Марина! Я еду со Студией.
   — Да? На сколько дней? Куда-нибудь играть?
   — Далёко, Марина, на все лето.
   «Все лето», когда любишь — вся жизнь.
   Оттого, что такие подарки всегда дарились на прощание:
   в отъезд, на свадьбу, на день рождения (то есть на то же прощание: с данным годом любимого, с данным годом любви) — они, нагруженные им, стали собой — разлуку — вызывать: из сопровождения его постепенно стали его символом, потом сигналом, а потом и вызовом его к жизни: им самим.
   Может быть — не подари я Сонечке кораллов…
   __________
   Пятнадцать лет спустя, идя в Париже по Rue du Вас, где-то в угловой, нишей, витрине антиквара — я их увидела. Это был удар — прямо в сердце: ибо из них, с бархатного нагрудника, на котором они были расположены — внезапный стебелек шеи и маленькое темно-розовое темноглазое лицо, с губами — в цвет: темно-вишнево-винным, с теми же полосами света, что на камнях.
   Это было — секундное видение. Гляжу — опять темно-зеленый бархат нагрудника с подвешенным ярлыком: цифрой в четыре знака.
   __________
   Вслед за кораллами потекли платья, фаевое и атласное. Было так. Мы шли темным коридоров к выходу, и вдруг меня осенило:
   — Сонечка, стойте, не двигайтесь!
   Ныряю себе под ноги в черноту огромного гардероба и сразу попадаю в семьдесят лет — и семь лет назад, не в семьдесят семь, а в семьдесят — и семь, в семьдесят — и в семь. Нащупываю — сновиденно-непогрешимым знанием — нечто давно и заведомо от тяжести свалившееся, оплывшее, осевшее, разлегшееся, разлившееся — целую оловянную ложу шелка и заливаюсь ею до плеч.
   — Сонечка! Держите!
   — Ой, что это, Марина?
   — Стойте, стойте!
   И новый нырок на черное дно, и опять рука в луже, но уже не оловянной, а ртутной — с водой убегающей, играющей из-под рук, несобираемой в горсть, разбегающейся, разлетающейся из-под гребущих пальцев, ибо если первое — от тяжести — осело, второе — от легкости — слетело: с вешалки — как с ветки.
   И за первым, осевшим, коричневым, фаевым — прабабушки графини Ледоховской — прабабушкой графиней Ледоховской — несшитым, ее дочерью — моей бабушкой — Марией Лукиничной Бернацкой — несшитым, ее дочерью — моей матерью — Марией Александровной Мейн — несшитым, сшитым правнучкой — первой Мариной в нашем польском роду — мною, моим, семь лет назад, девичеством, но по крою — прабабушки: лиф как мыс, а юбка как море —
   — А теперь, Сонечка, держитесь!
   И на уже погнувшейся, подавшейся под тяжестью четырех женских поколений Сонечке — поверх коричневого — синее: синее с алым, лазурное и безумное, турецкое, купецкое, аленько-цветочкинское, само — цветок.
   — Марина! — Сонечка, пошатнувшись, а главное ничего не видя и не понимая, ни синевы второго, ни конского каштана первого, ибо гардероб — грот, а коридор — гроб… (О, темные места всех моих домов — бывших, сущих, будущих… О, темные дома!.. Не от вас ли мои стихотворные «темн?ты?» — Ich glaube an N?chte! [193])
   Проталкиваю перед собой, как статую бы на роликах, остолбенелую, совсем исчезнувшую под платьями Сонечку полной тьмой коридора в полутьму столовой: освещавший ее «верхний свет» уже два года как не чищен и перешел в тот свет — из столовой, очередным черным коридором — черным ущельем сундуков и черным морем рояля — в Алину детскую — свет! — наконец-то!
   Ставлю ее, шатающуюся и одуренную темными местами, как гроб молчащую — перед огромным подпотолочным зеркалом:
   — Мерьте!
   Жмурится, как спросонья, быстро-быстро мерцает черными ресницами, неизвестно — рассмеется или заплачет…
   — Это — платья. Мерьте, Сонечка!
   И вот — секундное видение — белизны и бедности: белого выреза и бедных кружев: оборка юбки, вставка рубашки — секундное полное исчезновение под огромным колоколом юбки — и — в зеленоватой воде рассветного зеркала: в двойной зелени рассвета и зеркала — другое видение: девушки, прабабушки сто лет назад.
   Стоит, сосредоточенно застегивает на все подробности его двенадцати пуговок обтяжной лиф, расправляет, оправляет мельчайшие сборки пояса, провожает их рукой до огромных волн подола…
   Ловлю в ее глазах — счастье, счастья — нет, есть страшный, детский смертный серьез — девушки перед зеркалом. Взгляд — глубочайшей пытливости, проверки всех данных (и неданных!), взгляд Колумба, Архимеда, Нансена. Взгляд, длящийся — час?
   И, наконец:
   — Чу-десно, Марина! Только длинн? немножко.
   (Длинн? — очень, тех злосчастных «битюгов» — и носов не видать!)
   Стоит, уже счастливая, горячо-пылающая, кланяется себе в зеркале, себе — в зеркало, и, отойдя на три шага, чуть приподняв бока стоящей от тяжести робы — глубокий девический прабабушкин реверанс.
   — Да ведь это платье — бал, Марина! Я — уже плыву! Я и не двигаюсь, а оно уже плывет! Оно — вальс танцует, Марина! Нет — менуэт! И вы мне его дадите надеть?
   — А как вы думаете?
   — Дадите, дадите! И я в нем буду стоять за спинкой моего стула — какие мы с тем стулом были бедные, Марина! — но и оно не богатое, оно только — благородное, это то, в котором Настенька ходила на «Севильского цирюльника»! еще ее бабушки! (нужно будет вставить!) На сегодня дадите, Марина? Потому что мне нужно будет еще успеть подшить подол.
   — На сегодня — и на завтра — и насовсем.
   — Что-о? Это — мне? Но ведь это же рай, Марина, это просто во сне снится — такие вещи. Вы не поверите, Марина, но это мое первое шелковое платье: раньше была молода, потом папочка умер, потом — Революция… Блузки были, а платья — никогда. (Пауза.) Марина! Когда я умру, вы в этом меня положите. Потому что это было — первое такое счастие… Я всегда думала, что люблю белое, но теперь вижу, что это была бездарность. И бедность. Потому что другого не было. Это же — мне в цвет, мне в масть, как вы говорите. Точно меня бросили в котел, всю: с глазами, с волосами, со щеками, и я вскипела, и получилось — это. А как вы думаете, Марина, если бы я например в провинции этим летом вышла замуж — я знаю, что я не выйду, но если — можно мне было бы венчаться — в синем? Потому что — мне рассказывали — теперь даже в солдатском венчаются — невесты, то есть. Будто бы одна даже венчалась в галифе. То есть — хотела венчаться, но батюшка отказался, тогда она отказалась — от церковного брака.
   Решено, Марина! Венчаюсь — в синем, а в гробу лежу — в шоколадном!
   __________
   После платьев настал — желтый сундук.
   Узнав, что она едет, я с нею уже почти не расставалась — брала с утра к ней Алю и присутствовала при всей ее остающейся жизни. (И откуда-то, из слуховых глубин слово: r?gne. [194]Канада, где по сей день вместо vie [195]говорят r?gne, о самой бедной невидной человеческой жизни, о жизни дроворуба и плотогона — r?gne. Mon r?gne. Ton r?gne. [196]Так, на французском канадском эта Сонечкина остающаяся жизнь, в порядке всех остальных, была бы r?gne, la fin de son r?gne. [197]И меня бы не обвиняли — в гиперболе.
   Великий народ, так называющий — жизнь.)
   — Ну, Марина, нынче я укладываюсь!
   Сижу на подоконнике. Зеленое кресло — пустое: Сонечка раскладывается и укладывается, переносит, с места на место, как кошка котят, какие-то тряпочки, бумажечки, коробочки… Открывает желтый сундук. Подхожу и я — наконец посмотреть приданое.
   Желтый сундук — пуст: на дне желтого сундука только новые ослепительно-рыжие детские башмаки.
   — Сонечка? Где же приданое?
   Она, держа в каждой руке по огромному башмаку, еще огромнейшему — от руки:
   — Вот! Сама купила — у нас в Студии продавались по случаю, чьей-то сестры или брата. И я купила, убедив себя, что это очень практично, потому что такие толстые… Но нет, Марина, не могу: слишком жёсткие, и опять с мордами, с наглыми мордами, новыми мордами, сияющими мордами! И на всю жизнь! До гробовой доски! Теперь я их продаю.
   Через несколько дней:
   — Ну, как, Сонечка, продали ботинки?
   — Нет, Марина, мне сказали, что очень просто: прийти и встать — и сразу с руками оторвут. Рвать-то рвали, и очень даже с руками, но, Марина, это такая мука: такие глупые шутки, и такие наглые бабы, и мрачные мужики, и сразу начинают ругать, что подметки картонные, или что не кожа, а какое-то там их «сырье»… Я заплакала — и ушла — и никогда больше не буду продавать на Смоленском.
   А еще день спустя, на тот же мой вопрос:
   — О, Марина! Как я счастлива! Я только что их подарила. Хозяйской девчонке — вот радость была! Ей двенадцать лет и ей как раз. Я думала Алечке — но Алечке еще целых шесть лет ждать — таких морд, от которых она еще будет плакать! А хозяйская Манька — счастлива, потому что у нее и ноги такие — мордами.
   __________
   В один из ее предотьездных дней я застала у нее громадного молодого солдата, деликатно присевшего с краю пикейного одеяла, разложив по защитным коленям огромные руки: раки.
   — А это, Марина, мой ученик — Сеня. Я его учу читать.
   — И хорошо идет?
   — Отлично, он страшно понятливый, — да, Сеня?
   — Как сказать, Софья Евгеньевна…
   — Уже по складам, или пока только буквы?
   — Сеня! (Сонечка заливаясь) Марина Ивановна — потому что эту гражданку зовут Марина Ивановна, она знаменитая писательница — Марина Цветаева. Сеня, запомните, пожалуйста! — Марина Ивановна думала, что я вас читать учу, азбуке! Я его читке учу, выразительному чтению… А мы с ним давно-о грамотные, правда, Сеня?
   — Второй год, Софья Евгеньевна. Никогда не забуду тот взгляд глубочайшего обожания, которым солдат отметил это «мы с ним»…