Каковы уроки Камю наступающему скептическому столетию? Атеизм не может быть результатом простого ученого анализа жизненной ситуации – он требует веры не в меньшей, а скорее даже в большей степени, чем религия. Чтобы не стать простым поводом к досужей болтовне, атеизм сам должен быть религией, причем самой трудной из всех – верой в абсурд.
   Камю, конечно, не был философом в том смысле, в каком им был Ницше; его «Миф о Сизифе» – это в первую очередь евангелие для себя самого. Но именно в этом пункте он сумел заглянуть дальше, чем его ученый предшественник, и показал почти невыносимую элитарность атеизма, полное одиночество, на которое он обрекает. Атеизм в терминах Камю равнозначен героизму, а героизм нельзя проповедовать. Лечь самому на дзот – совсем иное дело, чем подбивать к этому других. Ницше полагал, что крушение христианской этики можно компенсировать этикой сверхчеловека. Но сверхчеловек – это по определению всегда другой, как оказалось – нацист. Герой – это я сам, в одиночку противостоящий нацизму и смерти.
   Но, может быть, самый важный урок Альбер Камю преподает верующему. Этот урок тем разительнее, что он исходит не от единомышленника вроде тех же Киркегора и Достоевского, а от оппонента. Ибо, если атеизм неизбежно становится актом героизма, религия не имеет права соглашаться на меньшее. Тот факт, что многие воспринимают этот урок инстинктивно, а вовсе не от чтения книжек, не может не беспокоить плюралистическое общество. Вера, ставка в которой буквально больше, чем жизнь, презирает тонкости плюрализма. Первохристиане шокировали римское общество, идя на мученическую гибель из-за отказа воскурить идолу кесаря. Современное общество и его респектабельные церкви приходят в ужас от новоявленных сект, требующих буквального освящения всей жизни прихожан. Парламенты принимают меры и законы против конфессий, которые они считают тоталитарными. Религия, как показывает история, привыкла одерживать свои победы методами, далекими от парламентских. Религия тоталитарна по своей природе – у нее, как и атеиста, больше нет выбора.

ДАР ВТОРОЙ РЕЧИ

   Человек пишет, как думает: на языке, обретенном с детства. У большинства из нас этот язык один. Очень немногим удается получить полные права в чужой письменности, а дойти до самых вершин – только единицам.
   В числе этих считаных – русский писатель Владимир Набоков, эмигрант вдвойне, покинувший не только страну, но и язык. По его собственному признанию, английский стал для него первым письменным языком, он был привит ему с детства, а затем подкреплен образованием в Кембридже.
   Другой известный пример литературного иноязычия – Джозеф Конрад, поляк по происхождению. Английский он выучил довольно поздно, в кругосветных плаваниях, что не помешало ему стать одним из крупнейших англоязычных писателей XX столетия.
   По отзывам современников Набокова, в частности его студентов в Корнельском университете, он говорил по-английски с довольно сильным акцентом. То же самое сообщают о Конраде. Тем не менее оба стали образцовыми английскими стилистами, и, хотя Набоков, имевший обо всем твердые мнения, отзывался о Конраде пренебрежительно, я не уверен, что из этих двух предпочту именно Набокова.
   Впрочем, речь пойдет ни о том и ни о другом. В каком-то смысле случай писателя, о котором я хочу рассказать сегодня, еще поразительнее.
   Ха Джин, настоящее имя которого Цзин Сюфей, родился в 1956 году в китайской провинции Ляонин, в окрестностях Харбина. Когда ему было 14 лет, школьное образование в стране фактически прекратилось в результате культурной революции. Ха Джин подделал в документах свой возраст и поступил в Народно-освободительную армию Китая, где прослужил 10 лет, охраняя границу с Советским Союзом. Там же, слушая зарубежное радио, он начал изучать английский язык. Эта самодеятельная наука помогла ему затем поступить в университет. Вначале он читал адаптированные книги Стейнбека и Диккенса. Позднее, когда в Китае стали преподавать американские профессорами перешел к Уильяму Фолкнеру и Фланнери О’Коннор, которые были в свое время удостоены Национальной книжной премии США. В те годы он помышлял исключительно о карьере филолога и преподавателя – ему и в голову не могло прийти, что когда-нибудь его книги окажутся на полке бок о бок с американскими лауреатами.
   Переломным годом стал 1985-й, когда Ха Джин получил возможность отправиться в аспирантуру в Соединенные Штаты, в университет Брандайс. Его английский был, судя по всему, еще далек от совершенства – даже сейчас, по словам Дуайта Гарнера в журнале New York Times Magazine, Ха Джин говорит с сильным акцентом и со сбивчивой грамматикой. Тем не менее в 1998 году сборник его рассказов «Океан слов» был удостоен Хемингуэевской премии ПЕН-клуба, а его роману «Ожидание» присуждена высшая американская литературная награда: Национальная книжная премия за 1999 год.
   Как же получилось, что солдат армии коммунистического Китая стал одним из ведущих современных американских писателей? Вот что сам он думает по этому поводу:
   Поскольку я планировал возвратиться в Китай, вся моя учеба в аспирантуре и моя диссертация были ориентированы на континентальный [китайский] рынок, а вовсе не на американский рынок труда. Мне было очень трудно найти здесь университетскую работу. У меня уже была опубликована книга стихов по-английски, и поэтому я подумал, что, если я опубликую еще какие-нибудь книги по-английски, я смогу найти работу по преподаванию литературного творчества. Фактически, писать меня заставил инстинкт самосохранения.
   Желание Ха Джина исполнилось – сейчас он преподает английскую литературу в престижном университете Эмори в Атланте. Его устная английская речь, судя по всему, по-прежнему оставляет желать лучшего. Вот что пишет в журнале Дуайт Гарнер, беседовавший с писателем у него дома:
   Джин более или менее приспособился к кислородной норме Америки. Но впечатление от его борьбы с тонкостями устной речи… поразит каждого, кто впервые услышал его голос в литературе. На бумаге Джин демонстрирует такую легкость в языке, о какой большинство писателей может только мечтать. Его первый роман, «Ожидание», история китайского врача, который хочет положить конец своему насильственному браку и жениться на более современной женщине, недавно удостоен Национальной книжной премии – через какие-нибудь 11 лет после того, как Ха Джин всерьез взялся писать по-английски. За 50-летнюю историю этой премии лишь два других писателя, не бывшие урожденными носителями языка, стали ее лауреатами в области художественной литературы: Исаак Башевис-Зингер и Ежи Косински.
   Напомним, однако, что Башевис-Зингер всегда писал на идиш и премию получил за перевод. Что же касается Ежи Косински, который впоследствии покончил с собой, ему пришлось защищаться от обвинений в плагиате, и эту слишком запутанную тему я здесь поднимать не стану.
   Каким образом человек, выросший и воспитанный в совершенно иной культуре, становится писателем на иностранном языке? Для каких-нибудь общих наблюдений материала смехотворно мало, но и без того видно, что случай Ха Джина значительно отличается от остальных.
   Владимир Набоков, как я уже отметил, поменял и страну, и литературу. Он прибыл в Соединенные Штаты уже сложившимся русским писателем, пусть даже практически неизвестным на своей новой родине. В его романах, написанных по-английски, легко уловить отголоски сложившегося русского стиля.
   Куда типичнее, однако, биография Джозефа Конрада. Конрад, если оставить в стороне некоторые несущественные опыты по-французски, сложился и получил известность именно как англоязычный писатель – у него не было стиля, который пришлось бы импортировать.
   В этом смысле Ха Джин ближе к Конраду, чем к Набокову: английский – первый и единственный для него литературный язык. На вопрос журналиста, почему он не пишет на родном китайском, Ха Джин ответил, что литературный китайский для него слишком выспренний, и то, что ему хочется сказать, по-английски выходит естественнее. Так же просто он объясняет разницу между своей сбивчивой устной речью и литературным стилем, который большинство критиков находит безупречным: над письменным словом можно работать, к нему всегда можно вернуться и поправить его. Устная речь рождается мгновенно со всеми присущими изъянами.
   Парадоксальный вывод: стать иноязычным писателем в каком-то смысле даже легче, чем в совершенстве овладеть чужой устной речью. Надо, конечно, учесть необходимость такого фактора, как талант, но в остальном все довольно просто.
   Но особенность биографии Ха Джина состоит в том, что писать он стал сравнительно поздно, то есть не ранее 29-летнего возраста, когда прибыл в США. Как ему удалось то, о чем многим коренным американцам остается только мечтать? У меня перед глазами всегда есть массовый и показательный пример: русская эмиграция в Америку 70-80-х годов, которой я был непосредственным свидетелем. Некоторые из детей этих эмигрантов, то есть люди, выросшие уже в новой стране, сейчас занимаются литературным трудом, но никто из них пока не выбился в первые величины. Что же касается людей моего поколения, эмигрировавших в зрелом возрасте, то я практически не упомню ни одного случая перехода литературного рубежа. Американские страницы творчества Иосифа Бродского мне не представляются особенно удачными. Но об этом чуть дальше.
   Рассуждать о секрете успеха Ха Джина невозможно, не ознакомившись с его творчеством. В коротком эссе это практически невыполнимо, но можно попробовать привести представительные примеры. Его роман «Ожидание» начинается со стремительной фразы, которую цитируют практически все рецензенты: «Каждое лето Линь Кон возвращался в Гусиную деревню, чтобы развестись со своей женой Сюю». Каждое лето – в данном случае не гипербола; Линь Кон посещает родную деревню на протяжении 18 лет. Он женат не по своей воле на нелюбимой и необразованной женщине, у которой к тому же, по старинному обычаю, – крошечные ступни в результате бинтования в детстве. Каждый раз жена дает согласие, но на суде меняет свое мнение, и судья берет с незадачливого мужа слово, что он не будет вступать в «ненормальные» отношения со своей предполагаемой невестой, медсестрой By Манна. Ненормальные – значит половые.
   А вот как автор знакомит нас с многолетней невестой героя:
   Когда By Манна поступила в училище осенью 1964 года, Линь преподавал курс анатомии. Тогда это была энергичная молодая женщина, играющая в волейбольной команде госпиталя. В отличие от своих однокурсниц, недавних школьниц, она уже прослужила четыре года телефонисткой и была старше большинства из них…
   Большинство офицеров искали среди студенток подругу или невесту, хотя эти девушки еще были солдаты, и им не полагалось иметь приятеля. Такой интерес мужчин к студенткам имел тайную причину – причину, которую они редко называли вслух, но про себя все знали: это были «хорошие девушки». Этот оборот речи означал, что они были девственницы, иначе их не взяли бы в армию, поскольку каждая из набора должна была пройти медосмотр, устранявший тех, у кого нарушен гимен.
   Такой лапидарный, почти стенографический стиль во многом типичен именно для английской прозы, но в наше время стал редкостью из-за погони за словесными красотами. У Ха Джина он особенно поражает контрастом с экзотикой содержания – кто на Западе слышал, что в армию КНР берут только девственниц?
   Невольно закрадывается подозрение, что новизна содержания заставляет критиков занижать формальные стандарты для новоявленного лауреата – недаром его уже не раз сравнивали с Солженицыным, хотя ничего общего между этими писателями нет, разве что оба показывают тоталитарный быт изнутри. К американцам обычно подходят с иными мерками.
   Чтобы понять механику ассимиляции писателя в иноязычную литературу, надо проследить двойную эволюцию – темы и стиля. Тематическое давление заметно даже на примере Набокова, единственного из упомянутых писателей, имевшего иноязычное литературное наследство. Не зря действие его самого популярного романа, «Лолита», происходит именно в Америке, да и сам он, судя по всему, считал «Лолиту» своей главной удачей. Но красочный и эклектический стиль, во многом унаследованный от русского творчества, всегда выдает чужака, пришельца – человека без локальной принадлежности в новом мире.
   Нелюбимый Набоковым Джозеф Конрад контрастно ему противостоит. Его стиль, сложнейший инструмент психологического анализа, разработан именно по-английски и для нужд этого языка. Что касается конрадовских тем, то они во многом обусловлены его биографией моряка дальнего плавания, но в центре стоит не заморская экзотика, а всегда человек в характерном для англосаксонской ментальности кризисе честолюбия и чести. Знаменательно при этом, что единственный у Конрада роман на восточноевропейском и российском материале, «Глазами Запада», написан именно с такой точки зрения, западной, и в нем можно найти даже кое-какую «клюкву», неизбежную для этой перспективы.
   Ха Джин, как мы уже видели, принес свою тематику с бывшей родины, и американского читателя в ней нередко поражает обилие натуралистического насилия, от которого благоустроенный западный мир отгорожен экраном телевизора. Роман «Ожидание» – о любви мужчины и женщины, но эта любовь протекает в абсурдных и отчужденных обстоятельствах, словно на другой планете. И прозрачность стиля, разработанного от начала до конца на американской почве, усугубляет эту отчужденность до пределов гиперболы, превращает житейскую ситуацию в фантастическую антиутопию.
   Чтобы понять, насколько стиль может обмануть автора, окунувшегося в чужой язык во всеоружии прошлого опыта, можно привести небольшой пример из Иосифа Бродского, чья собственная экскурсия в английский язык, при всем совершенстве знания, была не вполне успешной. Судя по всему, его, как когда-то и меня, поразила бескостность современной англоязычной поэзии, ее неорганизованность на русский взгляд, отсутствие не только четкого ритма или рифмы, но даже плотной метафорической ткани. Со временем, когда он стал писать стихи по-английски, он попытался заделать эти пробоины. Вот пример из стихотворения последних лет его жизни «Торнфаллет», который я даже не стану переводить на русский, потому что дело не в смысле и не в словах:
 
There is a meadow in Sweden
where I lie smitten,
eyes stained with clouds’
white ins and outs.
 
   Эти строчки, с их остроумной рифмовкой, с упакованными фразами и характерным переносом, представляют собой как бы английскую кальку русской поэтики Бродского. Но, к моему немалому удивлению, многие американские читатели, которых я не мог попрекнуть отсутствием вкуса или кругозора, воспринимали эту поэтику как нечто вроде раешника или частушек, явно предпочитая переводы русских стихотворений Бродского – переводы, выполненные, по нынешнему английскому обычаю, прозой.
   Секрет столь странного с нашей точки зрения восприятия, а равно и секрет современной англоязычной поэзии, заключен в истории и структуре языка. История эта гораздо длиннее и богаче, чем в случае русского языка, а звуковая организация английского весьма отлична: слова, как правило, короче, рифмы беднее. Традиционные средства ритмической и звуковой организации современному читателю представляются давно исчерпанными, а попытка их воскресить зачастую производит впечатление пошлости. Набоков, посвятивший все свое творчество борьбе с пошлостью, не всегда умел в своих английских книгах удержаться от каламбура, хотя с точки зрения англичанина или американца это – самая низкая и презренная форма юмора.
   Мое импровизированное толкование можно принять или отвергнуть, но в последнем случае придется искать новое, потому что его требуют факты. В чужой язык нельзя переселиться с имуществом, которое нажил в прежнем. Надо приходить практически нагишом, а это – почти непосильная задача для писателя с авторитетом и самоуважением. Вот почему двуязычие Набокова – чуть ли не уникальный случай в известных мне мировых литературах. Стоит, однако, заметить, что, перебравшись в английский язык, к русскому Набоков уже не возвращался. Дар второй речи требует отречения от первой.
   В этом смысле творческая биография Ха Джина может послужить образцом. Кристальная простота его английского стиля – в значительной степени вынужденная, ибо ему пришлось начинать с самой первой ступеньки литературной лестницы. В его прошлом нет честолюбия, которое хотелось бы провезти контрабандой. Как писатель он – уроженец Америки, Китаю он ничего не должен. А мы, русские эмигранты заката советской власти, слишком дорожили своим прошлым духовным имуществом, порой реальным, но часто мнимым. В лучшем случае ничего из прошлого не потеряли, в худшем – проморгали будущее. Я говорю это потому, что считаю литературу искусством, а не патриотическим долгом. Кроме таланта, у писателя нет родины.
   Писатель, эмигрировавший в чужую страну, инстинктивно жмется к родному гетто, которое не обязательно должно быть местом компактного проживания, но хотя бы чем-то вроде эмигрантского духовного очага, где его былые заслуги обретут должное почитание. Для безродного моряка Конрада или китайского аспиранта Ха Джина в Массачусетсе вопрос так не стоял: их погружение началось с прыжка в воду.
   Думаю, что испытание Ха Джина еще не кончилось. До сих пор его американский стиль служил китайскому содержанию, и на этом странном стыке возникал неповторимый художественный эффект, как если бы Пушкин описывал Камерун своих предков языком «Капитанской дочки». Но прошлому надо сказать «прощай», иначе настоящее так и не наступит. Набоков больше не написал другой такой американской книги, как «Лолита», но к русскому прошлому тоже не вернулся, разве что иронически и иносказательно, в «Бледном огне» или «Аде». «Глазами Запада» Конрада – попросту литературная неудача, он был слишком молод, когда навсегда покинул и Польшу, и Россию. В беседе с уже упомянутым корреспондентом журнала New York Times Magazine Ха Джин сам признался, что намерен порвать с тематикой китайского прошлого и обратиться к американской действительности, в которую он погружен уже 14 лет. Когда это случится, мы постигнем его истинную пробу, без скидки на тоталитарную экзотику и мнимое родство с Солженицыным.
   По-моему, мне все же не удалось здесь дать руководство желающим стать американскими писателями. Да, наверное, и ни к чему, потому что работа эта – заведомо не из самых доходных. Получится только у того, кто попробует, но пробовать надо без оглядки. Дар второй речи – это как любовь, которая либо наступает, либо остается ожиданием год за годом, даже все восемнадцать, но ей нельзя научиться.

ЗОЛОТАЯ КЛЕТКА

   Каждый, кому приходилось посещать супермаркет или магазин игрушек в компании ребенка, знает, какое это нелегкое испытание. Проблема даже не в том, отказать или уступить, – проблема в том, что уступить приходится немедленно. Никакие ссылки на предстоящий день рождения не помогают. Можно попытаться настоять на хорошем поведении за обедом или четверке по арифметике, но поощрить все равно придется авансом, по известному принципу Остапа Бендера: вечером деньги – утром стулья.
   Впрочем, при чем тут дети? Такой «эффект супермаркета» слишком хорошо известен любому взрослому: пожирая глазами приглянувшуюся вещь, напрасно считаешь в уме дни до зарплаты или убеждаешь себя, что проживешь и без этого, – рука неодолимо тянется к бумажнику. А если в бумажнике к тому же завалялась кредитная карточка, то сопротивление уже совершенно бесполезно.
   Я, конечно, привел конкретный товар в магазине лишь как простую иллюстрацию. Склонность современного человека к мгновенному удовлетворению потребностей, о которой в последнее время говорят и пишут очень многие, простирается на все области его жизни, от приобретения недвижимости в кредит до добрачного секса. Шокирующие примеры можно почерпнуть из статьи писателя Дэвида Босуорта «Дух капитализма 2000», опубликованной в американском журнале Public Interest.
   Американская супружеская пара, инженер и его жена-домохозяйка, отбыла в отпуск в Мексику, оставив дома без присмотра двух малолетних дочерей, четырех и девяти лет. Этот факт был обнаружен соседями, родители по возвращении были арестованы, и суд лишил их родительских прав. Поразительнее всего в этом инциденте, что он никак не мотивирован социальным статусом упомянутой супружеской четы – они не принадлежат к обездоленным меньшинствам, их образование и имущественное положение вполне соответствует общепринятому уровню. Этим людям, представителям американского среднего класса, попросту захотелось немедленно отправиться на отдых, и проблема присмотра за детьми была решена самым радикальным образом: никаким.
   Другой случай, приводимый Босуортом, не имеет, казалось бы, прямого отношения к «эффекту супермаркета». Лет десять назад некий компьютерный специалист в Калифорнии, будучи неизлечимо болен, подал в суд иск с требованием предписать врачам отрезать ему голову. Это желание было в действительности несколько менее гротескным, чем кажется: человек хотел воспользоваться услугами фирмы по замораживанию неизлечимо больных с целью дождаться гипотетического прогресса и исцелиться в будущем. А поскольку замораживание одной головы стоило гораздо дешевле, чем всего тела, 35 тысяч долларов против 100 тысяч, пациент, будучи компьютерщиком и полагая, что спасать следует только программное обеспечение, то есть мозг, решил сэкономить.
   Общность, которую Босуорт усматривает между этими двумя столь различными случаями и которую он считает символичной для нашего времени, – это патологическая атрофия чувства ответственности и достоинства в людях, которым по их социальному и образовательному статусу подобало бы вести себя иначе. Родители, бросившие на неделю без присмотра малолетних детей, повели себя преступно, в то время как желание смертельно больного сохранить себя для вечной жизни трудно назвать даже безнравственным. Тем не менее их объединяет поразительная слепота к фундаментальным фактам жизни, в данном случае к святости родительского долга и непреложности смерти как обязательного завершения жизни. Это поведение вполне сродни капризу ребенка в супермаркете: стремление получить желаемое тут же и тотчас же, независимо от родительского дохода и школьной успеваемости. Это поведение можно коротко охарактеризовать как безответственность.
   Тот факт, что подобные модели поведения далеко не единичны, что они в какой-то степени стали социальной парадигмой нашего времени, побуждает автора статьи искать их корни, и находит он их в эволюции капитализма. Название статьи, «Дух капитализма 2000», – явный полемический намек на классический труд немецкого социолога Макса Вебера, «Протестантская этика и дух капитализма».
   Согласно Веберу, бурное развитие капиталистических отношений начиная с XVII века обусловлено не мифическим противоречием между производственными силами и отношениями, как считал Маркс, а реальными переменами в этике общественного поведения, вызванными Реформацией и распространением протестантизма. Наиболее ярко эти нравственные характеристики проявились в движении пуритан, английских, шотландских, а затем и французских кальвинистов, первых колонистов в Северной Америке. Их идеология включила усердие, бережливость и предприимчивость в шкалу непосредственно религиозных добродетелей. Результатом стал бурный экономический расцвет в первую очередь таких стран, в которых протестантизм был преобладающим мировоззрением, – Англии, Голландии, скандинавских государств, Соединенных Штатов и Германии.
   Однако, поясняет Дэвид Босуорт, капитализм, помимо производства, подразумевает потребление, и вот здесь-то протестантские добродетели постепенно стали давать сбой. Ибо бережливость оправдывает себя лишь в начальной фазе капитализма – чем он развитее, тем важнее становится сфера потребления, без которой производство бессмысленно.
   Говоря попросту, два главных направления капиталистической коммерции, производство и сбыт, сейчас требуют двух контрастных стилей идеального поведения – с одной стороны рационального, с другой – импульсивного, и эти стили наводят на мысль о двух контрастных типах личности: холодная и механическая, узко подотчетная Производящая Ипостась… и Потребляющая Ипостась… с ее неуемным аппетитом. Консерватор, в поочередных интонациях презрения и тревоги, указывает на опасность сексуальных и эстетических эксцессов либерала, тогда как либерал высмеивает и обличает неуемную жадность и потребительское рвение консерватора.
   Таким образом, если начальная, пуританская фаза капитализма давала перевес производству, то на нынешней, развитой ступени доминирует потребление. Это капиталистическое потребление, подстегиваемое всевозможными ухищрениями, в первую очередь рекламой, выходит далеко за пределы удовлетворения необходимых потребностей и уж никак не имеет под собой какой-либо религиозно-нравственной подоплеки. На смену пуританскому «отсроченному удовлетворению» пришло удовлетворение немедленное, гедонизм изобилия. Независимо от того, является ли он прямо аморальным, как в случае с нерадивыми родителями, или попросту диким, как иск калифорнийского компьютерщика, он разъедает нравственные устои общества, делает его безответственным и инфантильным.