неутомимо повторяла клятву во что бы то ни стало превзойти и опередить их.
Почувствовал ли он мое обожание, или пришелся ему по душе мой
порывистый нрав, - во всяком случае, он отличил меня явным участием. Он
руководил моим чтением, выдвигал меня, новичка, почти незаслуженно, в общих
дискуссиях, и мне было разрешено заходить к нему по вечерам побеседовать в
интимной обстановке. Он брал из шкапа какую-нибудь книгу и читал своим
звучным голосом, который от возбуждения становился еще ярче и звонче, стихи,
отрывки из трагедий, или разъяснял спорные проблемы. За эти две первые
недели опьянения я узнал о сущности искусства, больше чем за все
предшествующие девятнадцать лет. Всегда мы бывали одни в этот слишком
короткий для меня час. Около восьми часов тихонько стучали в дверь: его жена
напоминала об ужине. Но она не входила в комнату, - повидимому, следуя
указанию не мешать нашим беседам.

    x x x


Так прошли, богато заполненные, две недели - горячие недели раннего
лета, - когда, однажды утром, моя работоспособность лопнула, как чересчур
натянутая пружина. Мой учитель не раз предостерегал меня от чрезмерного
напряжения сил; он советовал мне время от времени позволять себе передышку и
совершать прогулки за город. Теперь нежданно сбылось его предсказание: я
проснулся с тяжелой головой от тяжелого сна; буквы мелькали перед глазами,
как иглы, едва я пытался читать. Рабски повинуясь малейшим указаниям
учителя, я решил послушаться и на этот раз и на один день прервать занятия,
отдавшись развлечениям.
Я вышел рано утром; в первый раз осмотрел старинный город; пересчитав
сотни ступенек, поднялся, чтобы размять застывшие в неподвижности члены, на
церковную башню, с площадки которой в открывшемся передо мной море зелени
увидел маленькое озеро. Уроженец прибрежной полосы Северного моря, я
страстно любил плавать, и как-раз здесь, на вершине башни, откуда моему
взору открывались, подобно зеленеющей водной равнине, залитые яркими лучами
солнца луга, у меня явилось, словно навеянное родным ветром, непреодолимое
желание броситься в любимую стихию. Едва я успел, пообедав, отыскать
купальню и окунуться в воду, как вернулось ко мне прежнее радостное ощущение
своего тела, силы своих мышц, прикосновения солнца и ветра к обнаженной
коже. В течение получаса я преобразился в прежнего буяна, который дрался с
товарищами и готов был рисковать жизнью ради какой-нибудь безумной шалости.
Плескаясь и вытягиваясь в воде, я забыл обо всем на свете, забыл и о книгах,
и о науке. С присущей мне одержимостью снова отдаваясь страсти, которая в
течение долгого времени не получала удовлетворения, я целых два часа бурно
наслаждался встречей с любимой стихией; не менее тридцати раз я бросался с
трамплина в воду, чтобы разрядить нахлынувший подъем силы, дважды я
переплывал поперек озера, - а моя неукротимость все еще не была истощена.
Фыркая, вздрагивая всеми мускулами, я жадно искал нового испытания; мое
напряжение стремилось вылится в каком-нибудь из ряда вон выходящем поступке.
И вот из женской купальни донесся треск дрогнувшего трамплина - стоя на
деревянном полу купальни, я почувствовал отраженное колебание от сильного
прыжка. Стройная женская фигура, изогнутая стальным полукругом, подобно
турецкой сабле, стремительно неслась в воду. На несколько мгновений
забурлила и покрылась белой пеной поверхность озера, и сейчас же из
образовавшегося водоворота вынырнула, уже выпрямившись, фигура женщины;
нервными толчками она поплыла по направлению к острову. "За ней! Догнать
ее!". Дух спорта обуял меня, быстро я бросился в воду и, выдвигая плечи
вперед, ожесточенным темпом поплыл вслед за ней. Повидимому, заметив
преследование, она приняла вызов. Она использовала преимущество своего
положения - в момент начала состязания она была значительно впереди меня -
и, по диагонали достигнув острова, поспешно направилась обратно. Быстро
угадав ее намерение, я бросился по тому же направлению и работал так
усердно, что моя вытянутая рука уже касалась кильватера; нас разделяло
расстояние не более фута, - но вот она внезапно скрылась под водой и через
несколько минут вынырнула у самого барьера женской купальни, лишая меня
возможности дальнейшего преследования. Обливаясь потоками воды,
победительница поднялась по лесенке; на мгновение она остановилась, приложив
руку к груди: повидимому, ей не хватало дыхания. Затем, повернувшись в мою
сторону и увидав меня у самого барьера, она торжествующе улыбнулась, сверкая
зубами. Яркое солнце и глубоко надвинутый капор мешали мне разглядеть ее
лицо; только улыбка светилась насмешливо и ослепительно.
Я и сердился, и радовался в то же время: впервые после Берлина, мне
пришлось встретить заинтересованный взгляд женщины - может быть, я снова
стоял перед приключением? Несколькими толчками я доплыл до мужской купальни
и быстро натянул одежду на влажное тело, торопясь предупредить ее выход из
купальни. Десять минут мне пришлось ждать, прежде чем я заметил тонкую,
мальчишескую фигурку моей надменной соперницы; увидав меня, она ускорила
свои легкие шаги, с очевидным намерением лишить меня возможности заговорить
с ней. Ее движения были быстры и легки, как во время плавания; все члены
подчинялись этому сильному, юношески тонкому, пожалуй, слишком тонкому телу:
мне стоило немалого труда сравнять свои шаги с ее быстрой походкой, не
привлекая к себе в то же время внимания прохожих. Наконец, это мне удалось:
на перекрестке я ловко пересек ей путь, по студенческому обычаю высоко
поднял шляпу и, еще не взглянув прямо ей в лицо, спросил, не разрешить ли
она мне проводить ее. Искоса она бросила на меня насмешливый взгляд и, не
умеряя быстрого темпа своих шагов, с почти вызывающей иронией ответила: -
Пожалуйста, если вас не смущает мой быстрый шаг. Я очень спешу. - Ее
невозмутимость ободрила меня, я становился навязчивее, предложил десяток
вопросов, один глупее другого, на которые она отвечала с полной готовностью
и с такой поразительной смелостью, что я почувствовал скорее смущение, чем
уверенность в успехе: мой берлинский репертуар обращений был расчитан на
иронию и сопротивление, а вовсе не на такой откровенный разговор во время
быстрой ходьбы. И опять я почувствовал, что неловко и глупо подошел к
противнику, оказавшемуся и в этой борьбе более сильным.
Дальше дело пошло еще хуже. Когда, в своей нескромной назойливости, я
спросил ее, где она живет, на меня обратился пронзительный взгляд ее карих
глаз, и, уже не скрывая улыбки, она насмешливо ответила: - В
непосредственном соседстве с вами. - Пораженный, я остолбенел. Она еще раз
искоса взглянула на меня, чтобы убедиться в том, что парфянская стрела
попала в цель. И действительно, она застряла у меня в горле. Сразу оборвался
наглый тон моих берлинских приключений; неуверенно, даже больше -
почтительно, я пробормотал вопрос, не неприятно ли ей мое общество. - Но
почему же, - улыбнулась она снова, - нам осталось еще всего два квартала, мы
можем пробежать их вместе. - Кровь бросилась мне в голову, я еле двигался,
но что оставалось делать? - улизнуть было бы еще позорнее. И мы вместе
подошли к дому, где я жил. Она внезапно остановилась, протянула мне руку и
совсем просто сказала: - Спасибо за компанию. Вы ведь будете сегодня в шесть
часов у моего мужа?
Яркая краска разлилась по моему лицу, но раньше чем я успел попросить
прощения, она быстро поднялась по лестнице; оставшись один, я едва решался
восстановить в памяти свои глупые и наглые речи. Будто какую-нибудь
портнишку, я, безрассудный фанфарон, пригласил ее на воскресную прогулку,
пошлыми словами восхвалял ее тело, завел сентиментальную волынку об одиноком
студенте... Мне стало тошно от стыда и отвращения. А она, помирая со смеху,
верно, уже рассказывает о моих пошлостях своему мужу - человеку, мнением
которого я дорожил больше всего на свете; стать в его глазах посмешищем было
бы для меня мучительнее, чем быть наказанными розгами на базарной площади.
Ужасные часы провел я в ожидании вечера. Тысячу раз я представлял себе
тонкую, ироническую улыбку, которой он меня встретит, - я отлично знал, как
искусно он владеет язвительным словом, как больно может обжечь его шутка.
Как осужденный подымается на эшафот, так подымался я в тот вечер по
лестнице, и едва я перешагнул порог его кабинета, подавляя подступавшее к
горлу сухое рыдание, как замешательство мое превзошло всякую меру: мне
послышалось в соседней комнате шуршанье женского платья: это она, моя
надменная победительница, пришла позабавиться моим смущением, насладиться
позором болтливого мальчишки. Наконец, пришел мой учитель. - Что с вами? -
спросил он озабоченно, - вы сегодня так бледны. - Я робко возразил в
ожидании удара. Но то, чего я так боялся, не случилось: он говорил, как
всегда, на научные темы; ни в одном слове, как я ни прислушивался, не
скрывалось намека или иронии. И, сперва с изумлением, а затем с безграничной
радостью, я понял: она не выдала меня.
В восемь часов опять постучали в дверь. Я простился. Ы вновь обрел
душевный покой. Когда я выходил, она прошла мимо. Я поклонился, - она
ответила едва заметной улыбкой. И в глубоком волнении я истолковал эту
улыбку, как обещание молчать также и в дальнейшем.

    x x x


С этой минуты для меня начался новый ряд наблюдений: до сих пор, в
своем юношески благоговейном обожании, я привык считать своего учителя до
такой степени существом другого мира, что не обращал внимания на его
частную, его земную жизнь. В своем увлечении я вознес его высоко над нашим
миром с его методически установленным будничным порядком. Подобно тому, как
юноша, переживающий первую любовь, не осмелится в своих помыслах обнажить
любимую девушку и смотреть на нее так же, как на тысячу других существ,
одетых в женское платье, так и я не решался бросить нескромный взгляд на его
частную жизнь: он казался мне отрешенным от всего вещественного, обыденного,
апостолом слова, вместилищем творческого духа. Когда это трагикомическое
приключение внезапно столкнуло меня с его женой, я уже не мог не замечать
его интимной, его домашней жизни; так - в сущности, против моего желания -
во мне пробудилось тревожно насторожившееся любопытство. И как только я стал
зорко всматриваться, я сейчас же со смущением почувствовал, что жизнь его в
собственном доме была полна своеобразной, почти пугающей загадочности.
Когда, вскоре после этой встречи, я был впервые приглашен к столу и увидал
его в обществе жены, у меня создалось впечатление какой-то причудливой
совместной жизни, и чем глубже я проникал в его домашнюю обстановку, тем
больше смущало меня это чувство. Не то чтобы в словах или в жестах
проявлялась какая-нибудь напряженность или рознь: напротив, было полное
отсутствие всякого напряжения; ни обоюдного влечения, ни взаимного
отталкивания не чувствовалось между ними; полное затишье чувства и даже
слова таинственно облекало их непроницаемой дымкой.
Иногда я с трудом узнавал его - до того уравновешенно холодна
становилась его речь всякий раз, как нарушалось наше уединение, и, чем чаще,
чем ближе приходилось мне встречаться с ним, тем больше тревожила меня его
удивительная замкнутость - именно в домашнем кругу: именно здесь она
застывала, скрывая под упругой мускульной оболочкой жизненное ядро.
Больше всего пугало меня полное его одиночество. Этот общительный,
экспансивный человек не имел друга. С университетскими товарищами он был
корректен - не более, ни у кого в гостях он не бывал; часто он целыми
неделями не выходил из дому никуда, кроме университета, находившегося в
двадцати шагах от его квартиры. Все он глухо таил в себе, не доверяясь ни
людям, ни бумаге. И теперь я понял эти словесные извержения, этот
фанатический подъем его речей в кругу студентов: здесь прорывалась сквозь
плотину его общительность; мысли, которые он, молча, носил в себе, бурно,
неуверенно срывали запоры молчания и неслись в этой бешеной скачке слов.
Дома он говорил очень редко, меньше все со своей женой. И с робким,
почти стыдливым изумлением, я, неопытный мальчик, заметил, что здесь между
двумя существами лежала тень от какой-то постоянно развевающейся, невидимой,
но плотной ткани, безвозвратно разделившей этих людей; и впервые я понял,
сколько тайн, непроницаемых для постороннего взора скрывает брак. Жена
никогда не входила в его кабинет без особого приглашения, как будто на
пороге была напечатлена магическая пентаграмма, - и это подчеркивало ее
полную отчужденность от его духовного мира. И мой учитель никогда не
позволял в ее присутствии говорить об его планах, его работах. Резкость, с
которой он на полуслове обрывал фразу, едва она входила, положительно
угнетала меня. Что-то оскорбительное, почти откровенное презрение,
неприкрытое даже какой-либо формой вежливого умолчания, было в его манере,
когда он резко и открыто отклонял ее участие, - но она будто не замечала
этого или уже привыкла к такому обращению. Стройная, цветущая, с задорным,
мальчишеским лицом, легко и быстро она носилась вверх и вниз по лестнице;
всегда у нее было много работы и вместе с тем достаточно досуга; она
посещала театр, занималась чуть ли не всеми видами спорта, - только к
книгам, к спокойной кабинетной работе, ко всему замкнутому, сосредоточенному
не было ни малейшего влечения у этой тридцатипятилетней женщины. Казалось,
она чувствовала себя хорошо только тогда, когда, напевая, смеясь и шутя, она
могла дать волю своему телу в танце, плавании, беге. Со мной она никогда не
говорила серьезно: она поддразнивала меня, будто мальчика, и задорно
вызывала на состязание. Ее резвый, детский, добродушный, жизнерадостный нрав
стоял в таком разительном противоречии с мрачным, замкнутым, проникнутым
только духовными интересами складом жизни моего учителя, что я со все
возрастающим изумлением спрашивал себя, что могло связывать в прошлом эти
столь чуждые друг другу натуры. Надо сознаться, что я извлекал пользу из
этого удивительного контраста: когда, после нервной работы, я вступал с ней
в разговор, мне казалось, что с моей головы снят тяжелый шлем; мои мысли
освобождались от восторженного пыла, и все вещи принимали свою обычную
окраску.
Веселая жизненная общительность настойчиво предъявляла свои права, и
смех, о котором я совершенно забывал в напряженном общении с ним,
благотворно разряжал мощное давление интеллектуального мира. Между нами
установились товарищеские отношения; именно потому, что мы болтали только о
безразличных вещах или вместе ходили в театр, наши встречи были лишены
всякой напряженности. Одно только нарушало иногда полную непринужденность
наших разговоров, каждый раз смущая меня: это - упоминание его имени. Она
неизменно противопоставляла моему вопрошающему любопытству раздраженное
молчание, моему энтузиазму - непонятную, скрытую улыбку. Но неизменно
оставались замкнуты ее уста: в других формах, но с той же решительностью она
исключала этого человека из своей жизни. И все же, вот уже пятнадцать лет,
они жили под одной, скрывавшей тайну, кровлей.
Но чем непроницаемее становилась тайна, тем больший соблазн открывался
моему кипучему нетерпению. Какая-то тень, какое-то покрывало чувствовалось в
непосредственной близости: оно колебалось при каждом дуновении слова;
нередко мне казалось, что я уже прикасаюсь к нему, но каждый раз эта
запутанная сеть ускользала из моих рук, чтобы через минуту опять окутать
меня; никогда она не облекалась в слово, никогда не принимала осязаемой
формы. Ничто не способно в большей степени возбудить воображение молодого
человека, чем щекочущая нервы игра предположений: обычно блуждающее
бесцельно воображение внезапно находит цель и трепещет от неизведанного
наслаждения охотничьего преследования. Совершенно новые чувства возникали в
те дни у наивного мальчика: тонкая, восприимчивая мембрана предательски
подслушивала каждую модуляцию голоса; ищущий, высматривающий, полный
подозрения взор посиневших глаз; выслеживающее любопытство, стремящееся
проникнуть в окружающую мглу; болезненное напряжение нервов, постоянно
возбуждаемое подозрениями и никогда не разрешающееся в ясном чувстве.
Но я не порицаю свое безудержное любопытство помыслы мои были чисты.
Охватившее меня возбуждение проистекало не из праздной пошлости, которая
коварно ловит неизменно-человеческое в превосходящем других существе; нет,
наоборот, - это был затаенный страх, еще не определившееся сострадание,
которое с неосознанной тоской угадывало боль в это молчании. Чем ближе я
подходил к его жизни, тем чувствительнее угнетала меня тень, пластически
запечатленная на лице возлюбленного учителя, - та благородная, благородно
подавляемая печаль, которая никогда не разменивала себя ни на угрюмое
брюзжание, ни на вспышки беспричинного гнева. Если он с первой минуты
привлек меня, еще чужого, вулканически вспыхивающим огнем своей речи, то
теперь он еще глубже волновал меня, ставшего родным, - своим молчанием,
неотступно сопровождающим его облаком печали. Ничто не захватывает так мощно
юношеское чувство, как возвышенная, мужественная омраченность. "Мыслитель"
Микель Анджело, созерцающий свои собственные глубины, сжатые горечью губы
Бетховена - эти магические личины мировой скорби - трогают незрелую душу,
сильнее, чем серебристые мелодии Моцарта и свет, разливающийся вокруг фигур
Леонардо. Юность сама прекрасна и потому не нуждается в художественном
преображении: в избытке сил она стремится к трагическому и охотно позволяет
тоске глубокими глотками насладиться ее неопытной кровью: отсюда и
свойственная юности отвага, и братское сочувствие всякому нравственному
страданию.
И такой, поистине страждущий лик я встретил впервые. Сын маленьких
людей, выросший в спокойной обстановке мещанского уюта, я знал тревогу
только в смешных гримасах повседневной жизни, наряженную в злость или в
желтое одеяние зависти, бренчащую мелкой монетой, - но тревога,
напечатленная на этом лице, родилась - я это чувствовал - из высшей стихии.
Она поднялась из мрачных глубин; изнутри начертал жестокий резец эти складки
на преждевременно одряхлевших щеках. Случалось, что, входя в его комнату,
всегда с робостью ребенка, приближающегося к дому, в котором обитают духи, я
заставал его в глубокой задумчивости, мешавшей ему услышать мой стук; и
когда я, не зная, что мне делать, стоял перед погруженным в свои мысли
учителем, мне казалось, что здесь сидит только Вагнер - телесная оболочка в
плаще Фауста, - в то время как дух витает в загадочных ущельях, среди ужасов
Вальпургиевых ночей. В такие мгновения его внешние чувства были поражены. Он
не слышал ни приближающихся шагов, ни робкого приветствия. Придя в себя, он
пытался торопливыми словами прикрыть смущение: он ходил взад и вперед,
старался вопросами отвлечь внимательно устремленный на него взгляд. Но долго
еще витала тень над его челом, и только вспыхнувшая беседа разгоняла
надвинувшиеся тучи.
Должно быть, он чувствовал иногда, как трогал меня его вид, - по моим
глазам, быть может, по беспокойному блужданию моих рук; может быть, он
подозревал, что на моих устах неслышно дрожала просьба довериться мне, читал
в моем напряжении страстное желание принять на себя, впитать в себя его
муку. Должно быть, он чувствовал это иногда: внезапно он прерывал живую
беседу и, растроганный, смотрел на меня, - да, я чувствовал, как разливался
по мне этот удивительно согревающий, затемненный своей полнотой взгляд. Он
брал мою руку, держал ее в своей тревожно долго - и я думал: "Вот теперь,
теперь он раскроет мне душу". Но он разрушал эту надежду резким движением,
иногда даже холодным, нарочито отрезвляющим ироническим словом. Он, живший
энтузиазмом, пробудивший и питавший его во мне, - внезапно вычеркивал его,
как ошибку в переводе, и, видя меня с открытой душой, алчущим его доверия,
произносил леденящие слова: "Этого вам не понять" или: "Оставьте
преувеличения" - слова, раздражавшие и приводившие меня в отчаяние. Как он
заставлял меня страдать, этот сверкающий, подобно молнии, яркий, бросающийся
из пламени в ледяную человек, который невольно согревал меня, чтобы через
минуту обдать холодом, который притягивал меня всеми нитями страсти, чтобы
тотчас же взмахнуть бичом иронии! Мною овладело жестокое чувство: чем больше
я стремился к нему, тем резче, тем тревожнее он отталкивал меня. Ничто не
могло, ничто не должно было коснуться его тайны.
Тайна - все жарче жгла меня эта мысль - тайна, вызывавшая страх и
отчуждение, обитала в его магически притягивающих глубинах. Я это чувствовал
в его странно избегающем встречи взгляде, который пламенно устремлялся
вперед и робко ускользал в ту минуту, когда хотелось благоговейно удержать
его; я это чувствовал по горько сжатым губам его жены, по изумительно
холодной сдержанности окружавших, которых чуть ли не оскорбляли мои
восторженные отзывы о нем, по тысяче странностей и всеобщему смущению,
возникавшему всякий раз, как о нем заговаривали. Что за мука проникнуть во
внутренний круг такой жизни и блуждать в нем, как в лабиринте, не находя
пути к его центру!
Но самым непонятным, самым волнующим были его исчезновения. В один
прекрасный день, придя на лекцию, я увидал на дверях записку, извещавшую,
что лекции прерваны на два дня. У студентов это, казалось, не вызвало
удивления, но я, видав его еще вчера вечером, поспешил домой с тревожным
вопросом, не заболел ли он. Мое взволнованное вторжение вызвало у его жены
только сухую улыбку. - Это случается часто, - сказала она необычайно
холодно, - вам это еще незнакомо. - И действительно, я узнал от товарищей,
что он нередко исчезал таким образом ночью, иногда только телеграммой
извещая об отмене лекции. Кто-то из студентов встретил его однажды в четыре
часа ночи на одной из берлинских улиц, другой встретился с ним в подъезде.
Он внезапно вылетал, как пробка из бутылки, и затем возвращался неведомо
откуда.
Этот внезапный побег болезненно взволновал меня. Два дня я провел, как
помешанный, не находя себе места; бессмысленными, пустыми казались мне
занятия в его отсутствии; я изнывал от смутных, ревнивых подозрений, даже
чувство ненависти и злобы против его замкнутости подымалось во мне
временами: в ответ на мое пламенное стремление к нему он изгоняет меня из
своего внутреннего мира, как нищего в стужу. Напрасно я убеждал себя, что я,
мальчик, ученик, не имею права посягать на эту чужую, ставшую мне родной,
жизнь; что я должен принять, как милость, уже то, что он приблизил меня к
себе. Но разум не восторжествовал над жгучей страстью: раз десять в течение
дня я, глупый мальчишка, справлялся, не приехал ли он, пока, наконец, не
почувствовал в ответах его жены все возраставшее раздражение. Я бодрствовал
значительную часть ночи, прислушиваясь к шагам по лестнице, утром
подкрадывался к двери, уже не осмеливаясь спрашивать. И когда, на третий
день, он наконец, неожиданно вошел ко мне в комнату, я едва не вскрикнул.
Мой испуг был неумеренно очевиден - об этом свидетельствовало его удивленное
смущение, диктовавшее ему ряд торопливых вопросов, один безразличнее
другого. Его взгляд избегал меня. В первый раз наш разговор шел вкривь и
вкось, вызывая обоюдное смущение. Когда он ушел, жгучее любопытство
вспыхнуло ярким пламенем постепенно оно лишило меня сна и покоя.

    x x x


Неделями длилась эта борьба за откровенность; упрямо я стремился
вскрыть огненное ядро, которое вулканически прорывалось время от времени
сквозь скалу молчания. Наконец, в счастливый час, мне удалось впервые
заглянуть в его внутренний мир. Я сидел как-то в сумерках в его комнате. Он
достал сонеты Шекспира и читал мне в своем переводе эти будто из бронзы
вылитые стихи, чтобы тотчас же магически расшифровать и осветить их
кажущуюся непроницаемость. Слушая его, я испытывал восторг, смешанный с
горечью сожаления о том, что дары так щедро рассыпаемые этим человеком в
избытке творческих сил, гибнут, воплощаясь только в преходящем звуке живой
речи. И, неожиданно для себя самого, я вдруг нашел в себе мужество спросить
его, почему остался незаконченным его большой труд о театре "Глобус". Но
едва я успел произнести этот вопрос, как уже испугался, поняв, что невольно
коснулся неосторожной рукой наболевшей раны. Он встал, отвернулся и долго
молчал. Комната как будто погрузилась в сумрак и безмолвие. Наконец, он
приблизился ко мне, серьезно взглянул на меня, и губы его вздрогнули
несколько раз, прежде чем он вымолвил горькое признание:
- Я не способен создать большое произведение. С этим покончено. Только
юность строит смелые воздушные замки. Теперь у меня уже нет той выдержки. Я
стал - к чему скрывать? - человеком мгновения. Большой работы я бы не
дотянул до конца. Прежде у меня было больше сил, но они ушли. Теперь я могу
только говорить: только слово иногда еще окрыляет меня, возносит меня над
самим собой. Но спокойно сидеть и работать, всегда наедине с собой, с одним
собой - это мне уже не удается.
Он закончил жестом отречения, который потряс меня до глубины души. Я