Страница:
Если я умею читать по лицам, на ее лице смешались испуг и сочувствие, боль и жалость.
– Пожалуйста, дай мне слово, что ты расскажешь об этом только тогда, когда я оставлю Нью-Йорк… Это уже не так далеко…
– Клянусь!
– Не надо клясться. Я верю тебе и так…
Внезапно я вспомнил, что говорил мне Чарли про магнетизм и как он действует на баб, и грустно улыбнулся. Неужели Руди-Реалист стал наследником Великого Мага Постели?
В темноте Ксана тихо и нежно выцеловывала мне лицо.
Шел дождь, капли его отсчитывали секунды, как будильник, которому осталось не так уж много времени до рокового звонка.
Мы лежали и молча думали каждый о своем. Такие близкие. И такие бесконечно далекие друг от друга два существа.
Меня переполняли жалость и сострадание. «Господи, – думал я, – если бы я только мог ей помочь!»
– Перед тобой еще вся жизнь, Ксана. Ты ее только начинаешь. Поверь мне, все устроится. Ты – чистая и хорошая девушка. Тебе обязательно повезет. Клянусь тебе, я буду об этом молиться.
Я медленно и осторожно целовал ее тело. Сверху донизу. Скользил по нему, как по катку, но лед пылал, а я, впитывая в себя его домашний, сдобный запах, я сгорал вместе с ним.
ЧАРЛИ
РУДИ
ИГРА ВА-БАНК
РУДИ
– Пожалуйста, дай мне слово, что ты расскажешь об этом только тогда, когда я оставлю Нью-Йорк… Это уже не так далеко…
– Клянусь!
– Не надо клясться. Я верю тебе и так…
Внезапно я вспомнил, что говорил мне Чарли про магнетизм и как он действует на баб, и грустно улыбнулся. Неужели Руди-Реалист стал наследником Великого Мага Постели?
В темноте Ксана тихо и нежно выцеловывала мне лицо.
Шел дождь, капли его отсчитывали секунды, как будильник, которому осталось не так уж много времени до рокового звонка.
Мы лежали и молча думали каждый о своем. Такие близкие. И такие бесконечно далекие друг от друга два существа.
Меня переполняли жалость и сострадание. «Господи, – думал я, – если бы я только мог ей помочь!»
– Перед тобой еще вся жизнь, Ксана. Ты ее только начинаешь. Поверь мне, все устроится. Ты – чистая и хорошая девушка. Тебе обязательно повезет. Клянусь тебе, я буду об этом молиться.
Я медленно и осторожно целовал ее тело. Сверху донизу. Скользил по нему, как по катку, но лед пылал, а я, впитывая в себя его домашний, сдобный запах, я сгорал вместе с ним.
ЧАРЛИ
«Я ведь понятия не имею, что мне делать с этой своей свободой», – растерянно сказал мне Руди…
Его вопрос застрял во мне, как электрод, вживленный в мозг чересчур любопытным исследователем. Я думал об этом все чаще и чаще. В любое время. И в самых разных ситуациях. Мне хотелось решить для себя эту коварную загадку рода человеческого. Но то, что не в состоянии были сделать целые поколения философов, не дано было совершить и мне.
В камере йоханнесбургской тюрьмы единственно, о чем я мечтал – о свободе. Обрел я ее заново, лишь добравшись до Америки. Причем так боялся потерять ее еще раз, что, когда меня здесь арестовали, готов был выдать всех, с кем был связан. Оказавшись перед выбором идеология или свобода, я без колебаний выбрал свободу. Жизнь дается человеку один раз, понимал я, и жертвовать ею во имя даже самой благородной идеи – глупость или фанатизм. Да была ли на свете хоть одна идеология, которая, в конце концов, не обернулась лживым и прожорливым мифом? К своему счастью, прежде чем я выдал своих единомышленников, они заложили меня сами. Меня обвинили в соучастии в убийстве полицейского. И если бы не Роза, я получил бы второй и не менее жестокий срок.
Сначала я отчаянно стыдился самого себя: ты – не только не герой, Чарли, ты – человек без хребта и принципов. Разве это не самое убийственное открытие из всех возможных? Но чем больше я думал и взвешивал, тем неизбежнее приходил к выводу: в героизме есть что-то от самолюбования: смотрите на меня, я так благороден, так возвышенно жертвенен! Чаще всего герои – нарциссы и эгоцентристы. Они видят только себя и свою цель. А это отдает самозацикленностью и фанатизмом.
Когда меня выпустили из-под ареста, Роза сказала мне:
– Чарли, Талмуд говорит, что, когда человек умирает, вместе с ним гибнет целая вселенная.
Каждый из нас, живых, и вправду вмещает в себе весь мир. Звезды и океаны. Любовь и ненависть. Бога и дьявола. Будущие поколения и смерть. А потому никакая не только идеология – даже самая гуманная и возвышенная цель не может оправдать крушения целого мира.
Идеология ориентируется не на личность, а на догмы. Видит не человека – а роль, которая ему предназначена. Что же до цели, она всегда была и будет только идеалом. А идеал сродни луне на небосклоне. Сколько бы ты ни шел ей навстречу, ты не приблизишься ни на шаг.
Вознаграждая себя за потерю идеологической невинности, я окунулся в водоворот занятости и удовольствий. В дебри профессии. В длинную череду женщин. В ласковые подмышки комфорта…
Тогда-то и отлился во мне, как из металла, девиз новой философии: живя сам, дай жить другим! Это был самый суровый и самый решающий урок моей жизни.
Никогда и никому, поклялся я себе, ты не позволишь нарушить свое духовное равновесие. Главное – осознать: чрезмерно привязываясь к кому-то, ты теряешь свою свободу и попадаешь в рабство. Попасть в полную зависимость от своих чувств? Всецело им подчиниться? Ну уж избавьте! Исключение я готов был сделать только для Руди и Розы. Им я доверял полностью. Да и что они могли хотеть от меня?
И вдруг, когда ушла Селеста, я с удивлением обнаружил, что и свобода может стать в тягость тоже. Дело не в моральных императивах. Даже не в ребенке, который должен был родиться. Для меня он был только абстракций. Куда болезненней оказалось, что к черту разваливается храм комфорта и спокойствия. Тот самый, на чье сооружение я затратил последние десятилетия.
Меня никто не ждал. Никого не трогало, что я скажу. Никому не было дела до того, как я выгляжу. Какое у меня настроение? Что за выражение у меня на лице? Улыбка на нем или гримаса раздражения? Никто не баловал меня. Не ворчал. Не беспокоился. Не старался угодить. Даже кровать, на которую я угрохал больше двадцати тысяч, выглядела как сирота на кладбище. Гордость модерна и голливудского шика, она с презрением жестко пружинила под старым холостяком, который упустил свое время.
У Руди все было иначе. В нем сработал эффект сексуальной пружины. Тридцать два года она была сжата до предела. И вдруг – раз! Неожиданный толчок, сбой, и, как освободившаяся пружина, сорвалась с места вся нерастраченная сексуальность. Что же касается меня, то, во-первых, я никогда и ни в чем себе не отказывал. А во-вторых, комплекса сексуальной задроченности, которым всегда страдал Руди, во мне не было. Я делал то, что хотел. Когда хотел. И с кем хотел.
Что же такое произошло, что я вдруг все чаще стал вспоминать о крепко сбитом теле Селесты? О ее ляжках – они у нее, как у многих латиноамериканок, не скучно разрастаются вбок, а упруго и вызывающе выпирают сзади. О ее готовности всегда мне аккомпанировать в исторгающем глубинные спазмы блюзе соития. Селеста была для меня тем же, чем кларнет – для Руди. Я извлекал из нее те звуки, страсть и негу, которыми откликается лишь очень чувствительный музыкальный инструмент. Меня покоряла ее естественность. Она была щедра и никогда не скупилась на секс. Не блефовала. Не притворялась. Не торговалась. И, главное, – никогда и ни в чем не упрекала.
– Мы с тобой созданы друг для друга, – говорила она, жарко глядя на меня своими зелеными вулканическими зрачками. – Ты – волна, а я – радиоприемник. Ты хочешь, а во мне все наливается и готово хлынуть наружу.
Я даже заказал для спальни зеркало на потолок. До Селесты мне это не приходило в голову. Но с ней секс всегда был праздником. И я хотел, чтобы этот праздник разделил с нами еще кто-нибудь. Пусть наши зеркальные двойники.
Раньше я не представлял себе, что один человек может дарить другому такую радость. Больше того, – что быть с кем-то близким-близким – и есть самое большое счастье. Мы раскачивались один на другом, как тело и надувной матрас на гребне волны. Я принимал ее форму, она – мою, и мы взмывали вверх, сливаясь в нечто бесформенное и неразделимое, а потом с криком срывались вниз, в бездну.
«Ну, уж нет, – сказал я себе. – Селеста Фигейрос, тебе меня не осилить! Не из тех я, из кого можно вить веревки и сделать рабом. Я сам кого угодно обращу в рабство. Просто этого никогда не хотел и не хочу. Мне бесконечно более дорог привкус свободы. Ее цвет, ширь, запах, а не удовольствие евнуха, дорвавшегося до власти…»
Я достал старые записные книжки. Палец скользил по пожелтевшим страницам и слегка полинявшим буквам алфавита. Стал названивать прежним подругам. Я уже не помнил ни их достоинств, ни изъянов. И уж тем более – взглядов, привычек, любовных стонов.
Все ушло, высохло и стало похоже на увядшие лепестки в забытом альбоме.
Десять лет! Десять оборотов Земли вокруг Солнца. Сто двадцать с чем-то лун. Тысячи оргазмов. И одна – чуткая, податливая вагина вместо всех, которым я потерял счет…
Все мои былые партнерши перевалили за рубеж молодости. Одни из них разъехались. Другие вышли замуж и нарожали детей. Третьи – забыли меня или потеряли вкус к сексу. Нет, мои поиски не могли не увенчаться успехом! На сигналы одинокого астронавта последовал утвердительный ответ. Заждавшаяся контакта хоть с инопланетянином, восьмая по счету кандидатка откликнулась радостным «да!»
Честно говоря, я даже не помнил – блондинка она или брюнетка. Худенькая или в теле. И когда в двери раздался звонок, вздрогнул.
– Чарли, милый, это так кстати, что ты позвонил. У меня как раз сегодня свободный вечер.
Она посмотрела на мою совершенно белую голову, на модный халат и, вытянув губы трубочкой, улыбнулась.
Ей было за сорок. Но и мне – за шестьдесят.
– Ты постарел, – сказала она. – Но все равно смотришься очень сексапильно.
– А ты все та же, – ответил я не очень убедительным тоном.
Дальше и не знал, что сказать. Из памяти выдуло все, что касалось ее. Ведь даже имя я почерпнул из старой записной книжки.
– Хочешь выпить?
Какой спасительный вопрос! Слава богу, ведь могло быть хуже: «Не хочешь ли таблетку виагры, дедуля?» – «Нет-нет, – мне она не нужна!»
Мы высосали по бокалу коньяка. Гостью слегка развезло, и она отправилась очухиваться в ванную. На мраморной плите, в которую вделана похожая на ягодицу раковина, стояли бутылочки, баночки с кремом и тюбики. Селеста не взяла с собой ничего. Послышался звук бьющей в ванну воды. Внезапно она позвала меня:
– Я смотрю, ты запасливый холостяк, – хохотнула она, едва я переступил порог ванной.
Меня передернуло. Вдруг стало обидно за Селесту. Но я подавил в себе это чувство.
– Не хочешь присоединиться?
Я отрицательно покачал головой.
Не желая видеть ее отражение в зеркале, я погасил свет. У секса был какой-то невнятный вкус, словно я трахал резиновую куклу. Мое тело действовало вместо меня. Я в этом участия не принимал.
Гостья сдавленно пыхтела, а я думал о старости. Ей очень трудно менять привычки. Она нуждается в стабильности. В надежности, в участии. Ведь страсть со временем неизбежно перерождается. Вместо сильного, сжигающего изнутри желания ты ощущаешь потребность в обязательном отклике. Только он один и способен вызвать резонанс, которого ты ждешь с таким нетерпением.
У свободы всегда есть обратная сторона. Если хотите – изнанка. Это – долг, обязанность. То, что сковывает, как кандалами, и заставляет любыми путями от них избавиться. Бежать! И мы бежим. Без оглядки, не слыша собственного дыхания. А когда, наконец, вырываемся, вдруг обнаруживаем, что беспредельной воли на самом деле просто не существует. Она – иллюзия, которой мы себя тешим.
«Чарли, да ты ли это говоришь? – так и хочется мне спросить самого себя. – По-твоему, абсолютной свободы не существует?»
– Нет! – отвечаю я. – Не существует. Не может существовать!
И привожу свой последний довод: ведь твоя свобода от других – это и свобода других от тебя тоже.
И если каждый из нас сочтет, что он никому и ничего не должен, будет попран один из самых основных законов эволюции. Тот, что силой обязательств и долга превратил примата в хомо сапиенса, а дикаря – в цивилизованного человека. Без наших жертв и добровольного отказа от животного эгоизма невозможны были бы семья, больницы, школы, социальное обеспечение или пожарные команды.
Во всем должна быть граница. В любой вещи – пропорция. Человек стал человеком только потому, что взвалил на себя нелегкий груз обязанностей…
Я выпроводил гостью домой, хотя она надеялась остаться на ночь. Пришлось переступить не только через себя – через свои убеждения. Мужчина всегда должен заботиться о женщине. Стараться исполнять ее желания.
– Чарли, – сказала она на прощание язвительно, – у меня такое впечатление, что твоя сексуальность поседела вместе с твоей шевелюрой…
– Ты ошибаешься, – тут же поставил я ее на место. – Волосы на лобке седеют позже, чем на голове.
– Да, конечно, – изничтожила она меня своей иронией, – но ведь все упирается в голову…
Его вопрос застрял во мне, как электрод, вживленный в мозг чересчур любопытным исследователем. Я думал об этом все чаще и чаще. В любое время. И в самых разных ситуациях. Мне хотелось решить для себя эту коварную загадку рода человеческого. Но то, что не в состоянии были сделать целые поколения философов, не дано было совершить и мне.
В камере йоханнесбургской тюрьмы единственно, о чем я мечтал – о свободе. Обрел я ее заново, лишь добравшись до Америки. Причем так боялся потерять ее еще раз, что, когда меня здесь арестовали, готов был выдать всех, с кем был связан. Оказавшись перед выбором идеология или свобода, я без колебаний выбрал свободу. Жизнь дается человеку один раз, понимал я, и жертвовать ею во имя даже самой благородной идеи – глупость или фанатизм. Да была ли на свете хоть одна идеология, которая, в конце концов, не обернулась лживым и прожорливым мифом? К своему счастью, прежде чем я выдал своих единомышленников, они заложили меня сами. Меня обвинили в соучастии в убийстве полицейского. И если бы не Роза, я получил бы второй и не менее жестокий срок.
Сначала я отчаянно стыдился самого себя: ты – не только не герой, Чарли, ты – человек без хребта и принципов. Разве это не самое убийственное открытие из всех возможных? Но чем больше я думал и взвешивал, тем неизбежнее приходил к выводу: в героизме есть что-то от самолюбования: смотрите на меня, я так благороден, так возвышенно жертвенен! Чаще всего герои – нарциссы и эгоцентристы. Они видят только себя и свою цель. А это отдает самозацикленностью и фанатизмом.
Когда меня выпустили из-под ареста, Роза сказала мне:
– Чарли, Талмуд говорит, что, когда человек умирает, вместе с ним гибнет целая вселенная.
Каждый из нас, живых, и вправду вмещает в себе весь мир. Звезды и океаны. Любовь и ненависть. Бога и дьявола. Будущие поколения и смерть. А потому никакая не только идеология – даже самая гуманная и возвышенная цель не может оправдать крушения целого мира.
Идеология ориентируется не на личность, а на догмы. Видит не человека – а роль, которая ему предназначена. Что же до цели, она всегда была и будет только идеалом. А идеал сродни луне на небосклоне. Сколько бы ты ни шел ей навстречу, ты не приблизишься ни на шаг.
Вознаграждая себя за потерю идеологической невинности, я окунулся в водоворот занятости и удовольствий. В дебри профессии. В длинную череду женщин. В ласковые подмышки комфорта…
Тогда-то и отлился во мне, как из металла, девиз новой философии: живя сам, дай жить другим! Это был самый суровый и самый решающий урок моей жизни.
Никогда и никому, поклялся я себе, ты не позволишь нарушить свое духовное равновесие. Главное – осознать: чрезмерно привязываясь к кому-то, ты теряешь свою свободу и попадаешь в рабство. Попасть в полную зависимость от своих чувств? Всецело им подчиниться? Ну уж избавьте! Исключение я готов был сделать только для Руди и Розы. Им я доверял полностью. Да и что они могли хотеть от меня?
И вдруг, когда ушла Селеста, я с удивлением обнаружил, что и свобода может стать в тягость тоже. Дело не в моральных императивах. Даже не в ребенке, который должен был родиться. Для меня он был только абстракций. Куда болезненней оказалось, что к черту разваливается храм комфорта и спокойствия. Тот самый, на чье сооружение я затратил последние десятилетия.
Меня никто не ждал. Никого не трогало, что я скажу. Никому не было дела до того, как я выгляжу. Какое у меня настроение? Что за выражение у меня на лице? Улыбка на нем или гримаса раздражения? Никто не баловал меня. Не ворчал. Не беспокоился. Не старался угодить. Даже кровать, на которую я угрохал больше двадцати тысяч, выглядела как сирота на кладбище. Гордость модерна и голливудского шика, она с презрением жестко пружинила под старым холостяком, который упустил свое время.
У Руди все было иначе. В нем сработал эффект сексуальной пружины. Тридцать два года она была сжата до предела. И вдруг – раз! Неожиданный толчок, сбой, и, как освободившаяся пружина, сорвалась с места вся нерастраченная сексуальность. Что же касается меня, то, во-первых, я никогда и ни в чем себе не отказывал. А во-вторых, комплекса сексуальной задроченности, которым всегда страдал Руди, во мне не было. Я делал то, что хотел. Когда хотел. И с кем хотел.
Что же такое произошло, что я вдруг все чаще стал вспоминать о крепко сбитом теле Селесты? О ее ляжках – они у нее, как у многих латиноамериканок, не скучно разрастаются вбок, а упруго и вызывающе выпирают сзади. О ее готовности всегда мне аккомпанировать в исторгающем глубинные спазмы блюзе соития. Селеста была для меня тем же, чем кларнет – для Руди. Я извлекал из нее те звуки, страсть и негу, которыми откликается лишь очень чувствительный музыкальный инструмент. Меня покоряла ее естественность. Она была щедра и никогда не скупилась на секс. Не блефовала. Не притворялась. Не торговалась. И, главное, – никогда и ни в чем не упрекала.
– Мы с тобой созданы друг для друга, – говорила она, жарко глядя на меня своими зелеными вулканическими зрачками. – Ты – волна, а я – радиоприемник. Ты хочешь, а во мне все наливается и готово хлынуть наружу.
Я даже заказал для спальни зеркало на потолок. До Селесты мне это не приходило в голову. Но с ней секс всегда был праздником. И я хотел, чтобы этот праздник разделил с нами еще кто-нибудь. Пусть наши зеркальные двойники.
Раньше я не представлял себе, что один человек может дарить другому такую радость. Больше того, – что быть с кем-то близким-близким – и есть самое большое счастье. Мы раскачивались один на другом, как тело и надувной матрас на гребне волны. Я принимал ее форму, она – мою, и мы взмывали вверх, сливаясь в нечто бесформенное и неразделимое, а потом с криком срывались вниз, в бездну.
«Ну, уж нет, – сказал я себе. – Селеста Фигейрос, тебе меня не осилить! Не из тех я, из кого можно вить веревки и сделать рабом. Я сам кого угодно обращу в рабство. Просто этого никогда не хотел и не хочу. Мне бесконечно более дорог привкус свободы. Ее цвет, ширь, запах, а не удовольствие евнуха, дорвавшегося до власти…»
Я достал старые записные книжки. Палец скользил по пожелтевшим страницам и слегка полинявшим буквам алфавита. Стал названивать прежним подругам. Я уже не помнил ни их достоинств, ни изъянов. И уж тем более – взглядов, привычек, любовных стонов.
Все ушло, высохло и стало похоже на увядшие лепестки в забытом альбоме.
Десять лет! Десять оборотов Земли вокруг Солнца. Сто двадцать с чем-то лун. Тысячи оргазмов. И одна – чуткая, податливая вагина вместо всех, которым я потерял счет…
Все мои былые партнерши перевалили за рубеж молодости. Одни из них разъехались. Другие вышли замуж и нарожали детей. Третьи – забыли меня или потеряли вкус к сексу. Нет, мои поиски не могли не увенчаться успехом! На сигналы одинокого астронавта последовал утвердительный ответ. Заждавшаяся контакта хоть с инопланетянином, восьмая по счету кандидатка откликнулась радостным «да!»
Честно говоря, я даже не помнил – блондинка она или брюнетка. Худенькая или в теле. И когда в двери раздался звонок, вздрогнул.
– Чарли, милый, это так кстати, что ты позвонил. У меня как раз сегодня свободный вечер.
Она посмотрела на мою совершенно белую голову, на модный халат и, вытянув губы трубочкой, улыбнулась.
Ей было за сорок. Но и мне – за шестьдесят.
– Ты постарел, – сказала она. – Но все равно смотришься очень сексапильно.
– А ты все та же, – ответил я не очень убедительным тоном.
Дальше и не знал, что сказать. Из памяти выдуло все, что касалось ее. Ведь даже имя я почерпнул из старой записной книжки.
– Хочешь выпить?
Какой спасительный вопрос! Слава богу, ведь могло быть хуже: «Не хочешь ли таблетку виагры, дедуля?» – «Нет-нет, – мне она не нужна!»
Мы высосали по бокалу коньяка. Гостью слегка развезло, и она отправилась очухиваться в ванную. На мраморной плите, в которую вделана похожая на ягодицу раковина, стояли бутылочки, баночки с кремом и тюбики. Селеста не взяла с собой ничего. Послышался звук бьющей в ванну воды. Внезапно она позвала меня:
– Я смотрю, ты запасливый холостяк, – хохотнула она, едва я переступил порог ванной.
Меня передернуло. Вдруг стало обидно за Селесту. Но я подавил в себе это чувство.
– Не хочешь присоединиться?
Я отрицательно покачал головой.
Не желая видеть ее отражение в зеркале, я погасил свет. У секса был какой-то невнятный вкус, словно я трахал резиновую куклу. Мое тело действовало вместо меня. Я в этом участия не принимал.
Гостья сдавленно пыхтела, а я думал о старости. Ей очень трудно менять привычки. Она нуждается в стабильности. В надежности, в участии. Ведь страсть со временем неизбежно перерождается. Вместо сильного, сжигающего изнутри желания ты ощущаешь потребность в обязательном отклике. Только он один и способен вызвать резонанс, которого ты ждешь с таким нетерпением.
У свободы всегда есть обратная сторона. Если хотите – изнанка. Это – долг, обязанность. То, что сковывает, как кандалами, и заставляет любыми путями от них избавиться. Бежать! И мы бежим. Без оглядки, не слыша собственного дыхания. А когда, наконец, вырываемся, вдруг обнаруживаем, что беспредельной воли на самом деле просто не существует. Она – иллюзия, которой мы себя тешим.
«Чарли, да ты ли это говоришь? – так и хочется мне спросить самого себя. – По-твоему, абсолютной свободы не существует?»
– Нет! – отвечаю я. – Не существует. Не может существовать!
И привожу свой последний довод: ведь твоя свобода от других – это и свобода других от тебя тоже.
И если каждый из нас сочтет, что он никому и ничего не должен, будет попран один из самых основных законов эволюции. Тот, что силой обязательств и долга превратил примата в хомо сапиенса, а дикаря – в цивилизованного человека. Без наших жертв и добровольного отказа от животного эгоизма невозможны были бы семья, больницы, школы, социальное обеспечение или пожарные команды.
Во всем должна быть граница. В любой вещи – пропорция. Человек стал человеком только потому, что взвалил на себя нелегкий груз обязанностей…
Я выпроводил гостью домой, хотя она надеялась остаться на ночь. Пришлось переступить не только через себя – через свои убеждения. Мужчина всегда должен заботиться о женщине. Стараться исполнять ее желания.
– Чарли, – сказала она на прощание язвительно, – у меня такое впечатление, что твоя сексуальность поседела вместе с твоей шевелюрой…
– Ты ошибаешься, – тут же поставил я ее на место. – Волосы на лобке седеют позже, чем на голове.
– Да, конечно, – изничтожила она меня своей иронией, – но ведь все упирается в голову…
РУДИ
Седьмой месяц моего пребывания в Нью-Йорке. Меня не оставляло тревожное чувство: слишком уж все безоблачно и гладко складывается. Так долго продолжаться не может. Синусоида удачи после подъема должна снова нырнуть вниз.
Мы репетировали каждый день. Я видел, что девицы напряжены, но относил это на счет нагрузки. Ни с того ни с сего начала фордыбачить Лизелотта: она опаздывала на репетиции, огрызалась на замечания, грубила.
– Что с ней происходит? – спросил я Сунами. – Ты ведь живешь с ней в одной квартире.
– У нас разные комнаты, – слишком уж быстро ответила она.
– Не можешь же ты не знать, – упрекнул я ее.
– У нее роман с Джимми Робертсом.
Я уже знал, кто это, но на всякий случай осведомился:
– Откуда ты знаешь, что все из-за него?
– Она сама мне об этом сказала…
– Кстати, – ухмыльнулся я, – мужчины рассказывают о своих похождениях, чтобы похвастаться, а женщины – чтобы насолить одна другой.
Между мной и девчонками пролегли световые годы. Как давно все это кончилось для меня: озорство духа, милые глупости, завораживающие свинячества. В возрасте Лизелотты кровь нуждается в адреналине, мозг – в смене впечатлений, а тело – в активном образе жизни. Я испытал настоящее облегчение: слава богу, хоть этот грех не будет камнем висеть на моей шее.
А тут еще Боб Мортимер с явным любопытством спросил меня, в чем секрет моей второй молодости? Я похолодел: вот вам и еще один звонок перед сменой декораций. Предстоит новое действие, а я не знаю не только новой роли – как будет развиваться сюжет. Недалек день, когда придется сматывать удочки. Только как же это сделать, чтобы не опоздать?
Одна и та же мысль теребила меня, как растревоженный нерв в зубе: черт с тобой, Руди Грин, но что будет с девчонками? Это ведь не кто иной, как ты, сбил их с панталыку! Ты подумал, что их ждет?
Как ни гнал я от себя чувство вины, оно было настолько паскудным, что я не выдержал и рассказал обо всем Ксане. Отношения у нас с ней сложились на редкость доверительные и интимные. И не только в постели. Ночная исповедь двух заблудших, нуждающихся в доверии душ привела к тому, что мы понимали друг друга с полуслова. Больше того – с одного взгляда. Неужели это тоже – последствия полученной мной травмы?
Ксана постаралась рассеять мои страхи:
– Руди, для каждой из нас квартет стал пробой сил. Неужели вы думаете, что, если бы не встреча с вами, мы бы не совершали ошибок?
– Может, ты и права, но это ничего не меняет.
– Уверяю вас: никто из нас ни о чем не жалеет, Мы прошли с вами настоящую школу жизни…
Позавчера она пришла на репетицию первой.
– Руди, меня ищут…
– Что ты имеешь в виду?
Я, конечно, сразу понял, о ком идет речь, но сделал вид, что никак не соображу. Хотел выиграть время и решить, как себя вести.
– Не надо, – в глазах ее был укор. – Я не о себе… Мне стало стыдно.
– Если они найдут меня, они и вас не оставят в покое…
Лицо у нее было грустным и потерянным. Но ни она, ни я не знали, что беда настигнет нас так скоро…
Ночью меня подняла на ноги телефонным звонком Лизелотта.
– Руди, она наглоталась таблеток! – Голос ее бил истерикой, как током.
– Кто? О ком ты говоришь? – взревел я, вскакивая с постели.
– Эта японская дура… Сунами!
– Когда это случилось? – Я уже лихорадочно одевался, путая рукава и никак не попадая пуговицами в петли.
– Я уже вызвала «скорую»… Погодите, кто-то стучит в дверь…
Послышались голоса и шум. Минут пять трубку никто не брал. Я орал в нее, стучал ею по столу, ругался, проклинал. В висках, словно набегающие друг на друга колеса, стучали удары пульса. Наконец я снова услышал вконец испуганный голос Лизелотты:
– Это они… Они ее взяли…
– Кто? Куда?.. Ты что, оглохла, балда?
– Санитары!
Выскочив на улицу, я стал ловить такси. Мне казалось, прошла целая вечность, пока автомобиль въехал на больничную стоянку. Выскочив из него, я подвернул ногу.
Сердце било пожарным колоколом: сопливая девчонка! Истеричка! Кто бы мог подумать? Почему все должно было кончиться так, а не иначе? Неужели всю оставшуюся жизнь мне придется винить себя?
«Это ты виноват, – зло накинулся я на Руди-Реалиста, расхаживая из угла в угол по больничному коридору, – ты, и никто иной! А вот расплачиваться придется мне!.. Дерьмовый нарцисс, подонок, запутал наивную, еще не соображающую что к чему девчонку! Ей еще жить и жить!»
Мелькали белые халаты сестер. Пронесли, вернее, прокатили мимо носилки с только что привезенной жертвой автокатастрофы. Желтушный ночной свет, гудение кондиционеров, слежавшийся запах лекарств и дезинфекции. Я закрыл глаза и отключился…
«Сукин сын, бабуин, извращенец несчастный! Это ведь благодаря тебе я, Фауст вонючий, продал душу собственной гордыне. Недотрахал, видите ли, недополучил! Недодали! Обделили! Бедняга, ах как жаль самого себя, как хочется плакать, жаловаться, искать сочувствия! Отольется же тебе это в будущем, Руди! Ну и наплачешься же ты! Думаешь, сбежишь? Не надейся! От себя не скроешься! И не помогут тебе никакие отговорки, потому что вина – это присутствие Бога в человеке. Вышвырни ее из души, и вместе с ней ты выгонишь Бога. Но что страшней – еще до этого он откажется от тебя сам. Из человека ты станешь человекоподобным…»
– Руди, это мы, – послышались где-то рядом голоса моих девиц.
Дежурная медсестра была немногословна:
– Сэр, я вам уже говорила: скоро выйдет врач, и он вам все расскажет.
– Но каково ее состояние? – спросил я, еле сдерживаясь.
– А кто вы ей, собственно? Ее родители, кажется, в Японии…
Подошел дежурный врач, малый лет тридцати. Вид, наверное, у меня был еще тот, потому что он сразу сказал:
– Она будет в полном порядке, сэр. Отравление не очень сильное. К тому же ее во время привезли…
Когда я увидел Сунами на кровати под капельницей с физраствором, во мне что-то ухнуло вниз от жалости:
– Девочка моя, за что же ты это мне?
Она не ответила. Отвела взгляд. Я взял в свои руки ее ладонь:
– Через неделю мы должны были лететь в Европу…
Но она, словно не слыша меня, произнесла тихим голосом:
– Ксана сказала, что вы скоро уедете… Навсегда…
О боже! Когда же ты, наконец, повзрослеешь, старый кретин? Перестанешь быть циником-переростком, то и дело влопывающимся в душещипательный абсурд? Романтическим прохиндеем? Грошовым психологом из дамского романа? Шулером, способным обмануть лишь самого себя?
– Ты чудесная девочка, Сунами! – проглотил я тяжелый комок в горле. – Ласковая. Верная. Бесхитростная…
Она говорила, не открывая глаз. На лице двигались только губы:
– Вы – ни при чем, Руди. Я виновата сама. Вы хороший, добрый. Нежный. Я вас никогда не забуду… Просто я должна была сразу же уехать в Японию…
Неужели вот так, в один момент можно повзрослеть?!
Где-то совсем в другом измерении осталась наивная дальневосточная русалка из страны вишневых деревьев, кимоно и бумажных стен. Доверчивая, неуверенная в себе студенточка, еще стесняющаяся своих сексуальных проблем.
И вместо нее передо мной вдруг возникла умудренная опытом взрослая женщина. Та, что познала горечь жизни, но зато уже полная решимости, знающая, как поступать.
– Слушай, я не все могу тебе рассказать, но…
– Не надо, Руди. Ксана мне говорила… Про вашу болезнь… Что вы страдаете… Простите меня…
Мне было муторно. В висках ломило, в кончике носа бил ток.
Я обнял ее и почувствовал, какие горячие у нее щеки. Она что-то тихо сказала по-японски. Что? Я так никогда и не узнал…
– Зачем это ты? – устало спросил я на выходе Ксану.
– Мы все были в вас немножко влюблены, – как чужая маска, застыла на ее лице улыбка. – И каждая хотела вас себе…
Я схватился за голову.
Лизелотта остановила такси.
Они подвезли меня почти к подъезду моего дома, но остановились на противоположной стороне. Я успел перейти улицу и прошел лишь несколько шагов. Внезапно кто-то, возникший из темноты, резко тряхнул меня за руку и оттащил в сторону.
– Что вы хотите? Деньги? Вот: возьмите все, что у меня есть…
Тупоносый малый с глазами-щелочками на круглом, как блин, лице боксера швырнул меня к другому, с квадратным подбородком и плечами штангиста, а тот – обратно.
– Мы тебе покажем, старый козел, как чужих блядей бесплатно трахать!
Английский был исковерканный. Акцент – чудовищный. Я зажмурился и невольно закрыл голову поднятыми вверх руками.
– Рожу твою в жопу превратим! Все педики с округи сбегутся…
Они били меня профессионально и с удовольствием. Как будто жрали истекающий соком спелый арбуз.
– Не дашь откупной, сука, червей будешь кормить, говно вонючее!
Голоса вибрировали в ритм ударам.
– Тридцать косарей, слышишь? Мы еще больше потеряли…
Избитый в кровь, я пополз по ступеням к дверям, еле открыл их и ввалился в лифт. Страх отвалил, лишь когда я захлопнул дверь студии.
Почему в моей жизни всегда такая пропасть между реальностью и мечтой? Хуже – минное поле! Кто виноват, что всякий раз, когда мне кажется, что я нашел цветок, оказывается, что это – капюшон кобры? Какого черта другие должны платить за мои грехи, ведь сейчас они примутся за Ксану…
Корчась от невыносимой боли, я стал набирать номер ее сотового.
– Они были возле моего дома. Наверное, ждали, пока уедет такси.
Голос мой звучал так, словно я надувал своим слабым ртом автомобильную шину.
– Руди… Я виновата перед вами… Простите меня…
– Заткнись! Хватай свои вещички и – на такси! – проворачивал я во рту тяжелые булыжники слов. – Нет, не ко мне… Прямо в аэропорт, в Ла Гардию…
– Мне некуда ехать, И денег у меня тоже нет: я вчера все послала родителям. Только паспорт… А там – просроченная виза.
Голос ее звучал как последние слова умирающего. Расталкивая распухшим языком камни во рту, я, запинаясь, пролепетал:
– Не теряй ни минуты! Жду тебя там через полтора часа… Ни о чем не думай и не беспокойся: ты полетишь в Лос-Анджелес… Там у меня – близкий друг. Доктор Чарльз Стронг… Он сделает для тебя все. Ты поняла?
Мы репетировали каждый день. Я видел, что девицы напряжены, но относил это на счет нагрузки. Ни с того ни с сего начала фордыбачить Лизелотта: она опаздывала на репетиции, огрызалась на замечания, грубила.
– Что с ней происходит? – спросил я Сунами. – Ты ведь живешь с ней в одной квартире.
– У нас разные комнаты, – слишком уж быстро ответила она.
– Не можешь же ты не знать, – упрекнул я ее.
– У нее роман с Джимми Робертсом.
Я уже знал, кто это, но на всякий случай осведомился:
– Откуда ты знаешь, что все из-за него?
– Она сама мне об этом сказала…
– Кстати, – ухмыльнулся я, – мужчины рассказывают о своих похождениях, чтобы похвастаться, а женщины – чтобы насолить одна другой.
Между мной и девчонками пролегли световые годы. Как давно все это кончилось для меня: озорство духа, милые глупости, завораживающие свинячества. В возрасте Лизелотты кровь нуждается в адреналине, мозг – в смене впечатлений, а тело – в активном образе жизни. Я испытал настоящее облегчение: слава богу, хоть этот грех не будет камнем висеть на моей шее.
А тут еще Боб Мортимер с явным любопытством спросил меня, в чем секрет моей второй молодости? Я похолодел: вот вам и еще один звонок перед сменой декораций. Предстоит новое действие, а я не знаю не только новой роли – как будет развиваться сюжет. Недалек день, когда придется сматывать удочки. Только как же это сделать, чтобы не опоздать?
Одна и та же мысль теребила меня, как растревоженный нерв в зубе: черт с тобой, Руди Грин, но что будет с девчонками? Это ведь не кто иной, как ты, сбил их с панталыку! Ты подумал, что их ждет?
Как ни гнал я от себя чувство вины, оно было настолько паскудным, что я не выдержал и рассказал обо всем Ксане. Отношения у нас с ней сложились на редкость доверительные и интимные. И не только в постели. Ночная исповедь двух заблудших, нуждающихся в доверии душ привела к тому, что мы понимали друг друга с полуслова. Больше того – с одного взгляда. Неужели это тоже – последствия полученной мной травмы?
Ксана постаралась рассеять мои страхи:
– Руди, для каждой из нас квартет стал пробой сил. Неужели вы думаете, что, если бы не встреча с вами, мы бы не совершали ошибок?
– Может, ты и права, но это ничего не меняет.
– Уверяю вас: никто из нас ни о чем не жалеет, Мы прошли с вами настоящую школу жизни…
Позавчера она пришла на репетицию первой.
– Руди, меня ищут…
– Что ты имеешь в виду?
Я, конечно, сразу понял, о ком идет речь, но сделал вид, что никак не соображу. Хотел выиграть время и решить, как себя вести.
– Не надо, – в глазах ее был укор. – Я не о себе… Мне стало стыдно.
– Если они найдут меня, они и вас не оставят в покое…
Лицо у нее было грустным и потерянным. Но ни она, ни я не знали, что беда настигнет нас так скоро…
Ночью меня подняла на ноги телефонным звонком Лизелотта.
– Руди, она наглоталась таблеток! – Голос ее бил истерикой, как током.
– Кто? О ком ты говоришь? – взревел я, вскакивая с постели.
– Эта японская дура… Сунами!
– Когда это случилось? – Я уже лихорадочно одевался, путая рукава и никак не попадая пуговицами в петли.
– Я уже вызвала «скорую»… Погодите, кто-то стучит в дверь…
Послышались голоса и шум. Минут пять трубку никто не брал. Я орал в нее, стучал ею по столу, ругался, проклинал. В висках, словно набегающие друг на друга колеса, стучали удары пульса. Наконец я снова услышал вконец испуганный голос Лизелотты:
– Это они… Они ее взяли…
– Кто? Куда?.. Ты что, оглохла, балда?
– Санитары!
Выскочив на улицу, я стал ловить такси. Мне казалось, прошла целая вечность, пока автомобиль въехал на больничную стоянку. Выскочив из него, я подвернул ногу.
Сердце било пожарным колоколом: сопливая девчонка! Истеричка! Кто бы мог подумать? Почему все должно было кончиться так, а не иначе? Неужели всю оставшуюся жизнь мне придется винить себя?
«Это ты виноват, – зло накинулся я на Руди-Реалиста, расхаживая из угла в угол по больничному коридору, – ты, и никто иной! А вот расплачиваться придется мне!.. Дерьмовый нарцисс, подонок, запутал наивную, еще не соображающую что к чему девчонку! Ей еще жить и жить!»
Мелькали белые халаты сестер. Пронесли, вернее, прокатили мимо носилки с только что привезенной жертвой автокатастрофы. Желтушный ночной свет, гудение кондиционеров, слежавшийся запах лекарств и дезинфекции. Я закрыл глаза и отключился…
«Сукин сын, бабуин, извращенец несчастный! Это ведь благодаря тебе я, Фауст вонючий, продал душу собственной гордыне. Недотрахал, видите ли, недополучил! Недодали! Обделили! Бедняга, ах как жаль самого себя, как хочется плакать, жаловаться, искать сочувствия! Отольется же тебе это в будущем, Руди! Ну и наплачешься же ты! Думаешь, сбежишь? Не надейся! От себя не скроешься! И не помогут тебе никакие отговорки, потому что вина – это присутствие Бога в человеке. Вышвырни ее из души, и вместе с ней ты выгонишь Бога. Но что страшней – еще до этого он откажется от тебя сам. Из человека ты станешь человекоподобным…»
– Руди, это мы, – послышались где-то рядом голоса моих девиц.
Дежурная медсестра была немногословна:
– Сэр, я вам уже говорила: скоро выйдет врач, и он вам все расскажет.
– Но каково ее состояние? – спросил я, еле сдерживаясь.
– А кто вы ей, собственно? Ее родители, кажется, в Японии…
Подошел дежурный врач, малый лет тридцати. Вид, наверное, у меня был еще тот, потому что он сразу сказал:
– Она будет в полном порядке, сэр. Отравление не очень сильное. К тому же ее во время привезли…
Когда я увидел Сунами на кровати под капельницей с физраствором, во мне что-то ухнуло вниз от жалости:
– Девочка моя, за что же ты это мне?
Она не ответила. Отвела взгляд. Я взял в свои руки ее ладонь:
– Через неделю мы должны были лететь в Европу…
Но она, словно не слыша меня, произнесла тихим голосом:
– Ксана сказала, что вы скоро уедете… Навсегда…
О боже! Когда же ты, наконец, повзрослеешь, старый кретин? Перестанешь быть циником-переростком, то и дело влопывающимся в душещипательный абсурд? Романтическим прохиндеем? Грошовым психологом из дамского романа? Шулером, способным обмануть лишь самого себя?
– Ты чудесная девочка, Сунами! – проглотил я тяжелый комок в горле. – Ласковая. Верная. Бесхитростная…
Она говорила, не открывая глаз. На лице двигались только губы:
– Вы – ни при чем, Руди. Я виновата сама. Вы хороший, добрый. Нежный. Я вас никогда не забуду… Просто я должна была сразу же уехать в Японию…
Неужели вот так, в один момент можно повзрослеть?!
Где-то совсем в другом измерении осталась наивная дальневосточная русалка из страны вишневых деревьев, кимоно и бумажных стен. Доверчивая, неуверенная в себе студенточка, еще стесняющаяся своих сексуальных проблем.
И вместо нее передо мной вдруг возникла умудренная опытом взрослая женщина. Та, что познала горечь жизни, но зато уже полная решимости, знающая, как поступать.
– Слушай, я не все могу тебе рассказать, но…
– Не надо, Руди. Ксана мне говорила… Про вашу болезнь… Что вы страдаете… Простите меня…
Мне было муторно. В висках ломило, в кончике носа бил ток.
Я обнял ее и почувствовал, какие горячие у нее щеки. Она что-то тихо сказала по-японски. Что? Я так никогда и не узнал…
– Зачем это ты? – устало спросил я на выходе Ксану.
– Мы все были в вас немножко влюблены, – как чужая маска, застыла на ее лице улыбка. – И каждая хотела вас себе…
Я схватился за голову.
Лизелотта остановила такси.
Они подвезли меня почти к подъезду моего дома, но остановились на противоположной стороне. Я успел перейти улицу и прошел лишь несколько шагов. Внезапно кто-то, возникший из темноты, резко тряхнул меня за руку и оттащил в сторону.
– Что вы хотите? Деньги? Вот: возьмите все, что у меня есть…
Тупоносый малый с глазами-щелочками на круглом, как блин, лице боксера швырнул меня к другому, с квадратным подбородком и плечами штангиста, а тот – обратно.
– Мы тебе покажем, старый козел, как чужих блядей бесплатно трахать!
Английский был исковерканный. Акцент – чудовищный. Я зажмурился и невольно закрыл голову поднятыми вверх руками.
– Рожу твою в жопу превратим! Все педики с округи сбегутся…
Они били меня профессионально и с удовольствием. Как будто жрали истекающий соком спелый арбуз.
– Не дашь откупной, сука, червей будешь кормить, говно вонючее!
Голоса вибрировали в ритм ударам.
– Тридцать косарей, слышишь? Мы еще больше потеряли…
Избитый в кровь, я пополз по ступеням к дверям, еле открыл их и ввалился в лифт. Страх отвалил, лишь когда я захлопнул дверь студии.
Почему в моей жизни всегда такая пропасть между реальностью и мечтой? Хуже – минное поле! Кто виноват, что всякий раз, когда мне кажется, что я нашел цветок, оказывается, что это – капюшон кобры? Какого черта другие должны платить за мои грехи, ведь сейчас они примутся за Ксану…
Корчась от невыносимой боли, я стал набирать номер ее сотового.
– Они были возле моего дома. Наверное, ждали, пока уедет такси.
Голос мой звучал так, словно я надувал своим слабым ртом автомобильную шину.
– Руди… Я виновата перед вами… Простите меня…
– Заткнись! Хватай свои вещички и – на такси! – проворачивал я во рту тяжелые булыжники слов. – Нет, не ко мне… Прямо в аэропорт, в Ла Гардию…
– Мне некуда ехать, И денег у меня тоже нет: я вчера все послала родителям. Только паспорт… А там – просроченная виза.
Голос ее звучал как последние слова умирающего. Расталкивая распухшим языком камни во рту, я, запинаясь, пролепетал:
– Не теряй ни минуты! Жду тебя там через полтора часа… Ни о чем не думай и не беспокойся: ты полетишь в Лос-Анджелес… Там у меня – близкий друг. Доктор Чарльз Стронг… Он сделает для тебя все. Ты поняла?
ИГРА ВА-БАНК
РУДИ
Самолет приземлился в Женеве поздно вечером. Сев в такси, я обратился к водителю по-французски:
– Рю де Кондоль, – сказал я. – Это рядом с университетом. Пансион мадам Дюбуа…
Позволить себе приличный отель я уже не мог. Последние месяцы основательно облегчили мой кошелек.
– Вы из Румынии? – стрельнул он по мне равнодушно-холодным взглядом.
– Нет, из Штатов.
Он кинул на меня более внимательный взгляд:
– Ну да, одеты совсем по-другому.
– При чем тут это?.. Не понял… – поморщился я.
– Здесь навалом иностранных рабочих. В основном – из Румынии, – пожал он плечами.
Я не стал отвечать. Несмотря на языковое родство, румынский акцент во французском звучит очень смешно.
Устав и перенервничав, я, незаметно для себя, задремал.
– Сэр, ваш пансион…
Водитель подчеркнуто объявил это по-английски, но вышло это у него даже хуже, чем у меня по-французски. Давать ему чаевые я демонстративно не стал. Он понял, рывком открыл багажник и что-то проворчал по-немецки. Из подъезда, позевывая, вышел служитель и забрал чемоданы.
Лифта здесь не было. Деревянная лестница с толстыми шарами на поворотах вела вверх. На выкрашенных в лягушечий цвет стенах висели репродукции картин на библейские темы. Остро пахло стираным бельем и мастикой.
– Комната шесть, сэр, – сказал служитель, и я вздрогнул: это был мой соотечественник.
– Сумку я возьму сам, – ответил я ему по-румынски.
Он обернулся. В глазах его сразу же появилось снисходительно-насмешливое выражение.
– Кто тебе посоветовал этот пансион, земляк? Ты что, вконец чокнулся? Знаешь, сколько ты заплатишь? Давно с родины?
– Лет сорок, – ответил я, и он прикусил язык.
Почувствовал себя неловко: он-то думал, что наткнулся на наивного провинциала и над ним можно покуражиться.
На последнем, третьем этаже он молча открыл дверь в угловую комнату и внес туда мои чемоданы.
– Как тебя зовут, парень? – положил я ему, ухмыляясь, в руку монету в пять франков.
– Нику, – выдавил он так, словно я случайно узнал тщательно хранимую им тайну.
– Ну вот что, Нику, – потрепал я его за рукав. – Считай, что мы с тобой – друзья. Небось, в этом городе у нас не так много соотечественников?
– Порядком, – процедил он, – можно начать запись в Железную Гвардию.
Я поморщился. Для служителя он был нагловат.
– И как же давно ты в этом краю точных часов, небрезгливых банков и попранных международных конвенций?
– Три года, – буркнул он. – Моим дипломом инженера-нефтяника можно подтирать жопу.
– Поранишься! Слишком жесткий корешок. Придется обращаться к проктологу, – предупредил я.
Нику ушел, а я, закрыв за ним дверь, уткнулся во вмонтированное в стену большое зеркало. Из него в яично-желтом и, несмотря на яркость, тусклом свете лампочки глядел на меня мужчина лет сорока пяти. Седоватые виски, невеселая улыбка. Рассеянное, немножко удивленное выражение на лице. И темные, с маслинным блеском глаза, полные напряженного ожидания и беспокойства.
Такой тип мужчин обычно привлекает внимание решительных, категоричных женщин.
– Привет, двойничок! – покачал я головой. – Ты кто: Руди-Реалист или Виртуальный Двойник? – Но ответа не последовало.
– Рю де Кондоль, – сказал я. – Это рядом с университетом. Пансион мадам Дюбуа…
Позволить себе приличный отель я уже не мог. Последние месяцы основательно облегчили мой кошелек.
– Вы из Румынии? – стрельнул он по мне равнодушно-холодным взглядом.
– Нет, из Штатов.
Он кинул на меня более внимательный взгляд:
– Ну да, одеты совсем по-другому.
– При чем тут это?.. Не понял… – поморщился я.
– Здесь навалом иностранных рабочих. В основном – из Румынии, – пожал он плечами.
Я не стал отвечать. Несмотря на языковое родство, румынский акцент во французском звучит очень смешно.
Устав и перенервничав, я, незаметно для себя, задремал.
– Сэр, ваш пансион…
Водитель подчеркнуто объявил это по-английски, но вышло это у него даже хуже, чем у меня по-французски. Давать ему чаевые я демонстративно не стал. Он понял, рывком открыл багажник и что-то проворчал по-немецки. Из подъезда, позевывая, вышел служитель и забрал чемоданы.
Лифта здесь не было. Деревянная лестница с толстыми шарами на поворотах вела вверх. На выкрашенных в лягушечий цвет стенах висели репродукции картин на библейские темы. Остро пахло стираным бельем и мастикой.
– Комната шесть, сэр, – сказал служитель, и я вздрогнул: это был мой соотечественник.
– Сумку я возьму сам, – ответил я ему по-румынски.
Он обернулся. В глазах его сразу же появилось снисходительно-насмешливое выражение.
– Кто тебе посоветовал этот пансион, земляк? Ты что, вконец чокнулся? Знаешь, сколько ты заплатишь? Давно с родины?
– Лет сорок, – ответил я, и он прикусил язык.
Почувствовал себя неловко: он-то думал, что наткнулся на наивного провинциала и над ним можно покуражиться.
На последнем, третьем этаже он молча открыл дверь в угловую комнату и внес туда мои чемоданы.
– Как тебя зовут, парень? – положил я ему, ухмыляясь, в руку монету в пять франков.
– Нику, – выдавил он так, словно я случайно узнал тщательно хранимую им тайну.
– Ну вот что, Нику, – потрепал я его за рукав. – Считай, что мы с тобой – друзья. Небось, в этом городе у нас не так много соотечественников?
– Порядком, – процедил он, – можно начать запись в Железную Гвардию.
Я поморщился. Для служителя он был нагловат.
– И как же давно ты в этом краю точных часов, небрезгливых банков и попранных международных конвенций?
– Три года, – буркнул он. – Моим дипломом инженера-нефтяника можно подтирать жопу.
– Поранишься! Слишком жесткий корешок. Придется обращаться к проктологу, – предупредил я.
Нику ушел, а я, закрыв за ним дверь, уткнулся во вмонтированное в стену большое зеркало. Из него в яично-желтом и, несмотря на яркость, тусклом свете лампочки глядел на меня мужчина лет сорока пяти. Седоватые виски, невеселая улыбка. Рассеянное, немножко удивленное выражение на лице. И темные, с маслинным блеском глаза, полные напряженного ожидания и беспокойства.
Такой тип мужчин обычно привлекает внимание решительных, категоричных женщин.
– Привет, двойничок! – покачал я головой. – Ты кто: Руди-Реалист или Виртуальный Двойник? – Но ответа не последовало.