Страница:
Как раз в это время я узнала, что в университете Докторант, занимающийся музыкальным фольклором, может получить неплохую стипендию. И я решила, что он должен попробовать. У нас уже была Джессика, и денег, которые Руди получал поначалу, конечно, не могло хватать. Несколько лет нам пришлось жить за счет накоплений моей семьи. Но в более далекой перспективе более удачной мысли и в голову не могло прийти.
Нужно отдать Руди должное – со своими университетскими обязанностями он освоился довольно быстро. Вначале это даже подогревало его тщеславие: ведь впереди была заветная должность профессора… И только Чарли, как черный ворон, каркал при встречах:
– Ты даже не понимаешь, что ты делаешь, Абби! Роешь яму, в которую сама же когда-нибудь упадешь.
Но я иронически улыбалась в ответ.
– Прибереги свои советы для себя, – говорила я ему. – Думаю, ты в них нуждаешься больше, чем мы.
Ссорились мы с Руди крайне редко. У меня всегда хватало терпения переубедить его, когда он заблуждался. И как бы ни велико было вначале его сопротивление, со временем он воспринимал мою точку зрения как нечто само собой разумеющееся. Такое разделение ролей в семье – один подталкивает, а другой идет вперед по проложенному маршруту – уверенно действовало до злополучной аварии. Потом – все рухнуло.
Конечно, темпераменты у нас с Руди очень разные. Я постоянно слышала, что ему не хватает тепла и любви. Но любовь – это не бесконечное сюсюканье и телячьи нежности, а готовность вместе идти по трудной дороге жизни. Я представляю себе, что было бы с нами, если бы мы все время только и делали, что облизывали друг друга. Когда в семье сталкиваются несхожие характеры, трения преодолеваются только с помощью взаимных уступок.
Свой первый урок взаимоотношений полов я получила дома, Моя мать выросла в обеспеченной и соблюдающей строгие прусские традиции семье директора гимназии. Студенткой она изучала антропологию в Гёттингене и там же познакомилась с моим отцом. Он был пекарем в той кондитерской, где она покупала по утрам булки. Веселый и видный парень на три года ее моложе, не ума палата, конечно, но зато добрый и общительный, только никакая ей не пара. Но мать влюбилась в него по уши. По-видимому, как бы ни был умен человек, физическое влечение иногда оказывается сильнее интеллекта. И хотя ее предупреждали, как и чем все может кончиться, она настояла на своем и вышла за него замуж. Так начались все ее несчастья…
Я не могу сказать о своем отце ни одного плохого слова: он безумно меня любил и баловал, шел навстречу любому капризу. Ведь я появилась на свет через тринадцать лет после того, как родился мой старший брат Эрнест, и родители уже отчаялись, что у них еще будут дети. Помимо того, в отличие от всегда собранной и суховатой матери, отец, сколько я его помню, излучал какую-то захватывающую и необъятную радость жизни.
В нем, несомненно, жила авантюрная жилка: это ведь он настоял на том, чтобы в разгар кризиса двадцать девятого года уехать в Америку. «Твои родители, – сказал он матери, – никогда не смирятся с тем, что я стал твоим мужем».
Он был прав: дед и бабка так и не простили не только ему – своей единственной дочери ни сомнительного замужества, ни бегства в Америку. Хотя мать это и скрывала, отец с несвойственной ему злостью рассказывал, что ее папаша вступил в нацистскую партию и стал ярым поборником Гитлера. Я думаю, именно это обстоятельство и сыграло свою роль в том, что мой брат Эрнест, который во время Второй мировой войны был несовершеннолетним, попросился в армию добровольцем и через семь лет после капитуляции Германии погиб где-то в Корее.
В Америке мать оставила все мечты о своей профессии и начала работать вместе с отцом в кондитерской. Она по-прежнему его очень любила и прощала мелкие интрижки. Он уходил и возвращался, исчезал и появлялся, и она всякий раз без слов принимала его назад, даже если он брал деньги из общей кассы. Я уверена, что и мое появление на свет тоже было связано с ее попыткой приручить его к семейной жизни.
Однажды ночью я проснулась от громких голосов.
– Что ты хочешь от меня? – спрашивал отец. – Ну такой я, такой! Понимаешь?! Ты меня не исправишь. Хочешь – я уйду!
Мать плакала:
– От тебя пахнет шнапсом и бабой.
В другой раз она доняла его так, что в нем проснулась жалость:
– Я знаю, со мной тебе плохо. Мне правда жаль тебя, но что я могу сделать?
– Жаль, – не на шутку вскипела мать, – жаль? Это кого? Меня? Тебя надо пожалеть, – кричала она. – Ты – банкрот и неудачник! Ты ищешь и не находишь! И не найдешь никогда, уж поверь мне. А я – у меня есть самое бесценное – любовь, чувство, не только секс.
Извечные споры и ссоры между родителями не могли не врезаться в мою память. Но не это сломало отца: он умер вскоре после того, как погиб Эрнест. Отец считал, что во всем виновен он и его уходы из дома. И никто бы его в этом не переубедил. Мне тогда только-только исполнилось тринадцать лет…
С тех пор всю накопившуюся в ней горечь мать изливала на меня.
– Абби, – твердила она, – запомни: чресла у женщины – либо копилка, либо разменный аппарат. И не покупайся на сказки о любви. Из всех диктатур она – самая хитрая, жестокая, беспринципная! Один из двух всегда пользуется слабостью другого, играет на ней, и освободиться невозможно.
Я кивала в ответ, хотя далеко не все понимала. Горечи в матери было столько, что хватило бы на троих. Потерять в сорок шесть сына, а через год остаться вдовой? Но беды ее лишь закалили: она стала суровой и очень религиозной женщиной. Если судить по фотографиям, внешне мать как две капли стала походить на мою бабку. Встретиться им так и не пришлось: дед и бабка оказались после войны в Восточной Германии. Там дед с таким же усердием служил коммунистам, как раньше нацистам.
Мать замкнулась и посвятила себя своему бизнесу и церкви. Деньги стали для нее чем-то вроде второго Бога.
– Жизнь не терпит слабости, – наставляла она меня. – Если хочешь хорошо устроиться, будь сильной… Вывод делай сама…
К тому времени я знала о жизни куда больше многих сверстниц и шла по ней с открытыми глазами. А в шестнадцать твердо решила: быть под чьим-то сапогом, терпеть и мучиться во имя любви – не для меня.
Я думаю, Чарли – первый настоящий мужчина в моей жизни – не прочь был бы сделать из меня рабу, но это ему не удалось. Поэтому мы и расстались с ним довольно скоро: для меня независимость играет куда большую роль чем удовольствия. Любое наслаждение – лишь краткий миг и очень скоро тает, а независимость – нечто такое, что остается всегда с тобой.
Конечно же, это ударило по его самолюбию: Чарли привык, чтобы за ним бегали, упрашивали, унижались перед ним, а он – как бы снисходил. Со мной же у него все было по-другому, и Чарли закомплексовал.
Даже сейчас, оглядываясь назад, я считаю, что по-настоящему выиграла я, а не он, плейбой с волнующе хрипловатым голосом джаз-певца и глазами сердцееда. Он так и не завел после бегства из Южной Африки вторую семью и, даже начав зарабатывать бешеные деньги как модный проктолог, ограничился собиранием коллекции: правда, не бабочек и жуков, а женщин.
Его постель была колизеем и храмовым святилищем одновременно. Но хотя через нее прошли толпы гладиаторш, ни одной из них он, жрец секса и наслаждения, так и не воздвиг алтаря. Если я не ошибаюсь, есть такая болезнь, когда человек не различает, что он ест, и не получает от еды никакого удовольствия, – у Чарли произошло нечто подобное с сексом. Наверное, это наказание свыше за все его годы служения дьяволу похоти.
Когда он уже переступил пятидесятилетний рубеж, около него стала вертеться молоденькая креолка Селеста, Этакая шустрая нелегальная эмигранточка: сначала – домработница, потом – экономка и, наконец, – доверенная секретарша. Чарли, хоть он и в два раза старше нее, все равно еще очень долго продолжал наставлять ей рога, когда и где только мог. Я уверена, что надежда этой нагловатой кубиночки, услаждая его увядающее либидо, получить наследство, совпала с его чисто мужским расчетом: обзавестись под старость бесплатной сожительницей и верной нянькой, Домов для престарелых Чарли боялся как огня: надо было видеть, в каком настроении он возвращался после посещений Розы в ее последней обители.
Влияние Чарли на Руди было непомерным, и мне, так же как и в случае с Розой, стоило неимоверного труда нейтрализовать его. Но и это мне не помогло: несчастье с Руди все перевернуло вверх дном. Авантюрист-случай подобрал подходящий ключ к вратам семейной крепости, и те послушно открылись, отдав ему на разграбление все ценное, что там было.
РУДИ
ЧАРЛИ
РУДИ
Нужно отдать Руди должное – со своими университетскими обязанностями он освоился довольно быстро. Вначале это даже подогревало его тщеславие: ведь впереди была заветная должность профессора… И только Чарли, как черный ворон, каркал при встречах:
– Ты даже не понимаешь, что ты делаешь, Абби! Роешь яму, в которую сама же когда-нибудь упадешь.
Но я иронически улыбалась в ответ.
– Прибереги свои советы для себя, – говорила я ему. – Думаю, ты в них нуждаешься больше, чем мы.
Ссорились мы с Руди крайне редко. У меня всегда хватало терпения переубедить его, когда он заблуждался. И как бы ни велико было вначале его сопротивление, со временем он воспринимал мою точку зрения как нечто само собой разумеющееся. Такое разделение ролей в семье – один подталкивает, а другой идет вперед по проложенному маршруту – уверенно действовало до злополучной аварии. Потом – все рухнуло.
Конечно, темпераменты у нас с Руди очень разные. Я постоянно слышала, что ему не хватает тепла и любви. Но любовь – это не бесконечное сюсюканье и телячьи нежности, а готовность вместе идти по трудной дороге жизни. Я представляю себе, что было бы с нами, если бы мы все время только и делали, что облизывали друг друга. Когда в семье сталкиваются несхожие характеры, трения преодолеваются только с помощью взаимных уступок.
Свой первый урок взаимоотношений полов я получила дома, Моя мать выросла в обеспеченной и соблюдающей строгие прусские традиции семье директора гимназии. Студенткой она изучала антропологию в Гёттингене и там же познакомилась с моим отцом. Он был пекарем в той кондитерской, где она покупала по утрам булки. Веселый и видный парень на три года ее моложе, не ума палата, конечно, но зато добрый и общительный, только никакая ей не пара. Но мать влюбилась в него по уши. По-видимому, как бы ни был умен человек, физическое влечение иногда оказывается сильнее интеллекта. И хотя ее предупреждали, как и чем все может кончиться, она настояла на своем и вышла за него замуж. Так начались все ее несчастья…
Я не могу сказать о своем отце ни одного плохого слова: он безумно меня любил и баловал, шел навстречу любому капризу. Ведь я появилась на свет через тринадцать лет после того, как родился мой старший брат Эрнест, и родители уже отчаялись, что у них еще будут дети. Помимо того, в отличие от всегда собранной и суховатой матери, отец, сколько я его помню, излучал какую-то захватывающую и необъятную радость жизни.
В нем, несомненно, жила авантюрная жилка: это ведь он настоял на том, чтобы в разгар кризиса двадцать девятого года уехать в Америку. «Твои родители, – сказал он матери, – никогда не смирятся с тем, что я стал твоим мужем».
Он был прав: дед и бабка так и не простили не только ему – своей единственной дочери ни сомнительного замужества, ни бегства в Америку. Хотя мать это и скрывала, отец с несвойственной ему злостью рассказывал, что ее папаша вступил в нацистскую партию и стал ярым поборником Гитлера. Я думаю, именно это обстоятельство и сыграло свою роль в том, что мой брат Эрнест, который во время Второй мировой войны был несовершеннолетним, попросился в армию добровольцем и через семь лет после капитуляции Германии погиб где-то в Корее.
В Америке мать оставила все мечты о своей профессии и начала работать вместе с отцом в кондитерской. Она по-прежнему его очень любила и прощала мелкие интрижки. Он уходил и возвращался, исчезал и появлялся, и она всякий раз без слов принимала его назад, даже если он брал деньги из общей кассы. Я уверена, что и мое появление на свет тоже было связано с ее попыткой приручить его к семейной жизни.
Однажды ночью я проснулась от громких голосов.
– Что ты хочешь от меня? – спрашивал отец. – Ну такой я, такой! Понимаешь?! Ты меня не исправишь. Хочешь – я уйду!
Мать плакала:
– От тебя пахнет шнапсом и бабой.
В другой раз она доняла его так, что в нем проснулась жалость:
– Я знаю, со мной тебе плохо. Мне правда жаль тебя, но что я могу сделать?
– Жаль, – не на шутку вскипела мать, – жаль? Это кого? Меня? Тебя надо пожалеть, – кричала она. – Ты – банкрот и неудачник! Ты ищешь и не находишь! И не найдешь никогда, уж поверь мне. А я – у меня есть самое бесценное – любовь, чувство, не только секс.
Извечные споры и ссоры между родителями не могли не врезаться в мою память. Но не это сломало отца: он умер вскоре после того, как погиб Эрнест. Отец считал, что во всем виновен он и его уходы из дома. И никто бы его в этом не переубедил. Мне тогда только-только исполнилось тринадцать лет…
С тех пор всю накопившуюся в ней горечь мать изливала на меня.
– Абби, – твердила она, – запомни: чресла у женщины – либо копилка, либо разменный аппарат. И не покупайся на сказки о любви. Из всех диктатур она – самая хитрая, жестокая, беспринципная! Один из двух всегда пользуется слабостью другого, играет на ней, и освободиться невозможно.
Я кивала в ответ, хотя далеко не все понимала. Горечи в матери было столько, что хватило бы на троих. Потерять в сорок шесть сына, а через год остаться вдовой? Но беды ее лишь закалили: она стала суровой и очень религиозной женщиной. Если судить по фотографиям, внешне мать как две капли стала походить на мою бабку. Встретиться им так и не пришлось: дед и бабка оказались после войны в Восточной Германии. Там дед с таким же усердием служил коммунистам, как раньше нацистам.
Мать замкнулась и посвятила себя своему бизнесу и церкви. Деньги стали для нее чем-то вроде второго Бога.
– Жизнь не терпит слабости, – наставляла она меня. – Если хочешь хорошо устроиться, будь сильной… Вывод делай сама…
К тому времени я знала о жизни куда больше многих сверстниц и шла по ней с открытыми глазами. А в шестнадцать твердо решила: быть под чьим-то сапогом, терпеть и мучиться во имя любви – не для меня.
Я думаю, Чарли – первый настоящий мужчина в моей жизни – не прочь был бы сделать из меня рабу, но это ему не удалось. Поэтому мы и расстались с ним довольно скоро: для меня независимость играет куда большую роль чем удовольствия. Любое наслаждение – лишь краткий миг и очень скоро тает, а независимость – нечто такое, что остается всегда с тобой.
Конечно же, это ударило по его самолюбию: Чарли привык, чтобы за ним бегали, упрашивали, унижались перед ним, а он – как бы снисходил. Со мной же у него все было по-другому, и Чарли закомплексовал.
Даже сейчас, оглядываясь назад, я считаю, что по-настоящему выиграла я, а не он, плейбой с волнующе хрипловатым голосом джаз-певца и глазами сердцееда. Он так и не завел после бегства из Южной Африки вторую семью и, даже начав зарабатывать бешеные деньги как модный проктолог, ограничился собиранием коллекции: правда, не бабочек и жуков, а женщин.
Его постель была колизеем и храмовым святилищем одновременно. Но хотя через нее прошли толпы гладиаторш, ни одной из них он, жрец секса и наслаждения, так и не воздвиг алтаря. Если я не ошибаюсь, есть такая болезнь, когда человек не различает, что он ест, и не получает от еды никакого удовольствия, – у Чарли произошло нечто подобное с сексом. Наверное, это наказание свыше за все его годы служения дьяволу похоти.
Когда он уже переступил пятидесятилетний рубеж, около него стала вертеться молоденькая креолка Селеста, Этакая шустрая нелегальная эмигранточка: сначала – домработница, потом – экономка и, наконец, – доверенная секретарша. Чарли, хоть он и в два раза старше нее, все равно еще очень долго продолжал наставлять ей рога, когда и где только мог. Я уверена, что надежда этой нагловатой кубиночки, услаждая его увядающее либидо, получить наследство, совпала с его чисто мужским расчетом: обзавестись под старость бесплатной сожительницей и верной нянькой, Домов для престарелых Чарли боялся как огня: надо было видеть, в каком настроении он возвращался после посещений Розы в ее последней обители.
Влияние Чарли на Руди было непомерным, и мне, так же как и в случае с Розой, стоило неимоверного труда нейтрализовать его. Но и это мне не помогло: несчастье с Руди все перевернуло вверх дном. Авантюрист-случай подобрал подходящий ключ к вратам семейной крепости, и те послушно открылись, отдав ему на разграбление все ценное, что там было.
РУДИ
Перед тем как поехать в Бруклин, я принял душ и начал чистить зубы. Я всегда это делаю рьяно и основательно. Зубные врачи утверждают, что это помогает сохранять десна. Внезапно я почувствовал на кончике языка что-то твердое и незнакомое. С беспокойством сплюнув в раковину, я увидел две пломбы. Мне их поставили лет десять назад.
Я попробовал зубы зубочисткой: никаких дырок там и в помине не было. Я закрыл глаза: предупреждение Чарли получило новое подтверждение…
Все время, пока я шел к метро, я думал о том, что произошло. До этого я себе представлял свое будущее довольно абстрактно, но теперь оно обрело вполне конкретные очертания. Это как вдруг услышать приговор врача: вам, мой дорогой, осталось жить не больше трех месяцев! Ну, предположим, и шесть: что меняется? Сам ведь приговор отменен быть не может. А когда там казнь – сегодня или завтра – вряд ли играет такую большую роль, пока ты вдруг не почувствуешь роковые шаги смерти.
Гарри Кроуфорд жил в Гринвич-виллидж в Нижнем Манхэттене, как и все снобы шестидесятых. Доехав подземкой до Шеридан-сквер, я пошел на своих двоих в сторону Вашингтон-сквер-парка. Когда-то, лет тридцать-сорок назад, места эти были облюбованы богемой, но сейчас поблекли и ждут второго пришествия. Я уверен, что оно не так далеко; Манхэттен – остров, места здесь не так много, но магнитное поле притягательности просто неописуемо.
В парадной пахло сырой затхлостью. Постояльцы не столь богаты, чтобы содержать штат уборщиц и швейцаров.
Гарри встретил меня удивленным возгласом:
– Руди, дружище! Ты не только не меняешься – даже помолодел.
Я кисло улыбнулся в ответ.
– Когда мы виделись с тобой в последний раз? Лет пять назад?
– Что-то в этом роде, – кивнул я в ответ, – когда ты приехал на целый год в Лос-Анджелес.
– Смотри, как ты выглядишь! Как ты это делаешь? Ладно, проходи, садись. После смерти Сандры я» уже два года живу один: дети в Портленде и Канзас-сити… А ты что – решил взять отпуск?
– Вроде, – темнил я, – но без ограничения во времени.
– Ах так?! А где Абби?
– В Лос-Анджелесе, – не вдаваясь в подробности, сказал я.
Гарри – человек интеллигентный и приставать с расспросами не стал.
– У тебя какая-то цель? – тактично спросил он после обмена информацией об общих знакомых.
– Мне надоел университет…
– Мне тоже, – хмыкнул Гарри Кроуфорд. – Жду не дождусь, когда выйду на пенсию. Вот тогда… Поеду в Вермонт, там такая осень… Буду гулять, ловить рыбу, дышать чистым воздухом…
Я переждал, пока он перестанет мечтать вслух, и довольно сухо объяснил:
– Ты не понял: я решил сменить профессию.
– Что-что? – не понял он. – Ты о чем?
– Хочу снова начать дирижировать. Как в молодости…
Гарри смотрел на меня с удивлением и страхом: словно перед ним сидел полоумный, которому нельзя было перечить, чтобы не вызвать внезапной вспышки гнева.
– Ты всерьез? Не думаешь, что поздновато?
– Гарри, – вздохнул я, – мне нужна твоя помощь. Ты ведь знаком с этим Гольдбергом… Ну, у него свой большой офис, он – импрессарио и занимается музыкантами…
Гарри помолчал, бросил на меня осторожный взгляд и смущенно посмотрел в сторону:
– Руди, сказать тебе откровенно? Вряд ли у тебя с ним что-то выйдет…
Но я не стал облегчать ему положения, в котором он очутился.
– Ладно, – сказал я, – если ты не хочешь ему звонить…
Гарри встрепенулся, посмотрел на меня с явной жалостью и стеснительно произнес:
– Я ему, конечно, позвоню, но он человек грубый, несдержанный…
– Оставь это мне, – положил я ладонь на его руку, лежащую на подлокотнике кресла…
Джошуа Гольдберг и впрямь оказался малосимпатичным типом, Офис его располагался на тридцать первом этаже небоскреба на Третьей авеню. В приемной царила хамоватая и раскрашенная, как лошадь на карусели, секретарша. Сидевшие на стульях молодые музыканты вздрагивали при каждом движении заветной двери.
– След-щий, – цедила секретарша, и очередное молодое дарование, став ниже ростом, проскальзывало в дубовую дверь.
Мне пришлось прождать больше часа, пока дошла моя очередь:
– М-стер Гр-н, м-стер Г-льдберг ждет вас…
За большим столом с бюстом Бетховена сидел человек очень невысокого роста с пронизывающим взглядом и бесцеремонными манерами. Он показал рукой на стул по другую сторону стола и резко высек:
– Да!
– Вам звонил насчет меня профессор Кроуфорд, – сказал я, стараясь не очень глядеть в его холодные и острые гляделки.
– И что? – послышалось в ответ.
– Я в прошлом дирижер, кончал дирижерское отделение бухарестской консерватории, а потом много лет работал на университетской кафедре в Лос-Анджелесе. Моя область – музыкология.
– Короче, что вам нужно? – зыркнул он по мне цепляющимся взглядом.
– Видите ли… Я хочу снова встать за дирижерский пульт. Это моя мечта…
– А я хочу стать ковбоем, – прозвучало в ответ. – Вы что, серьезно? В вашем возрасте? Вам ведь вот-вот пятьдесят. Или уже стукнуло?
– Шестьдесят два, – сказал я правду.
Хозяин кабинета посмотрел на меня и сморщился:
– Были бы вы помоложе, я бы вам сказал…
– Скажите, – предложил я.
Джошуа Гольдберг поморщился:
– Хотите бесплатный совет умного еврея? Отправляйтесь домой. Примите успокаивающие таблетки. И на ночь – горячий душ, чтобы хорошо заснуть. Иногда помогает. Или пригласите девушку в гостиничный номер…
– Спасибо за совет, мистер Гольдберг, но…
– Слушайте, что вы хотите, чтобы я вам сказал? Вы еврей?
– Наполовину.
Он посмотрел на меня с некоторой долей жалостливости и шмыгнул носом:
– Ни один псих вас к дирижерскому пульту не подпустит. С таким же успехом вы могли бы обратиться в НАСА и предложить, чтобы вас сделали астронавтом…
Меня это разозлило.
– Вы как – пророк с дипломом или самоучка? – спросил я.
Он нажал кнопку и заорал в приоткрытую секретаршей дверь:
– Следующий!.. Где ты пропала?..
Чувство было такое, словно меня с головой окунули в унитаз. Возвращался домой я в метро и с тоской думал о том, как буду жить дальше. В одном я не сомневался: детская мечта о дирижерской палочке лопнула как мыльный пузырь. Неужели единственное, что мне осталось, – ехать в Швейцарию, искать там своих не подозревающих о моем существовании королевских родственников и судиться с ними? И сколько это займет времени? У меня ведь его не так уж много…
В Манхэттене, в подземке, я наткнулся на двух девушек. Одна из них, японочка, играла на скрипке, другая – на контрабасе. Выбрали они вещь по-настоящему сложную, и я еще подумал – наверное, это своего рода тренировка. Кое-кто, проходя мимо, бросал доллар или горсть монет в пасть открытого футляра. И мне в голову пришла шальная мысль. А что если…
Я попробовал зубы зубочисткой: никаких дырок там и в помине не было. Я закрыл глаза: предупреждение Чарли получило новое подтверждение…
Все время, пока я шел к метро, я думал о том, что произошло. До этого я себе представлял свое будущее довольно абстрактно, но теперь оно обрело вполне конкретные очертания. Это как вдруг услышать приговор врача: вам, мой дорогой, осталось жить не больше трех месяцев! Ну, предположим, и шесть: что меняется? Сам ведь приговор отменен быть не может. А когда там казнь – сегодня или завтра – вряд ли играет такую большую роль, пока ты вдруг не почувствуешь роковые шаги смерти.
Гарри Кроуфорд жил в Гринвич-виллидж в Нижнем Манхэттене, как и все снобы шестидесятых. Доехав подземкой до Шеридан-сквер, я пошел на своих двоих в сторону Вашингтон-сквер-парка. Когда-то, лет тридцать-сорок назад, места эти были облюбованы богемой, но сейчас поблекли и ждут второго пришествия. Я уверен, что оно не так далеко; Манхэттен – остров, места здесь не так много, но магнитное поле притягательности просто неописуемо.
В парадной пахло сырой затхлостью. Постояльцы не столь богаты, чтобы содержать штат уборщиц и швейцаров.
Гарри встретил меня удивленным возгласом:
– Руди, дружище! Ты не только не меняешься – даже помолодел.
Я кисло улыбнулся в ответ.
– Когда мы виделись с тобой в последний раз? Лет пять назад?
– Что-то в этом роде, – кивнул я в ответ, – когда ты приехал на целый год в Лос-Анджелес.
– Смотри, как ты выглядишь! Как ты это делаешь? Ладно, проходи, садись. После смерти Сандры я» уже два года живу один: дети в Портленде и Канзас-сити… А ты что – решил взять отпуск?
– Вроде, – темнил я, – но без ограничения во времени.
– Ах так?! А где Абби?
– В Лос-Анджелесе, – не вдаваясь в подробности, сказал я.
Гарри – человек интеллигентный и приставать с расспросами не стал.
– У тебя какая-то цель? – тактично спросил он после обмена информацией об общих знакомых.
– Мне надоел университет…
– Мне тоже, – хмыкнул Гарри Кроуфорд. – Жду не дождусь, когда выйду на пенсию. Вот тогда… Поеду в Вермонт, там такая осень… Буду гулять, ловить рыбу, дышать чистым воздухом…
Я переждал, пока он перестанет мечтать вслух, и довольно сухо объяснил:
– Ты не понял: я решил сменить профессию.
– Что-что? – не понял он. – Ты о чем?
– Хочу снова начать дирижировать. Как в молодости…
Гарри смотрел на меня с удивлением и страхом: словно перед ним сидел полоумный, которому нельзя было перечить, чтобы не вызвать внезапной вспышки гнева.
– Ты всерьез? Не думаешь, что поздновато?
– Гарри, – вздохнул я, – мне нужна твоя помощь. Ты ведь знаком с этим Гольдбергом… Ну, у него свой большой офис, он – импрессарио и занимается музыкантами…
Гарри помолчал, бросил на меня осторожный взгляд и смущенно посмотрел в сторону:
– Руди, сказать тебе откровенно? Вряд ли у тебя с ним что-то выйдет…
Но я не стал облегчать ему положения, в котором он очутился.
– Ладно, – сказал я, – если ты не хочешь ему звонить…
Гарри встрепенулся, посмотрел на меня с явной жалостью и стеснительно произнес:
– Я ему, конечно, позвоню, но он человек грубый, несдержанный…
– Оставь это мне, – положил я ладонь на его руку, лежащую на подлокотнике кресла…
Джошуа Гольдберг и впрямь оказался малосимпатичным типом, Офис его располагался на тридцать первом этаже небоскреба на Третьей авеню. В приемной царила хамоватая и раскрашенная, как лошадь на карусели, секретарша. Сидевшие на стульях молодые музыканты вздрагивали при каждом движении заветной двери.
– След-щий, – цедила секретарша, и очередное молодое дарование, став ниже ростом, проскальзывало в дубовую дверь.
Мне пришлось прождать больше часа, пока дошла моя очередь:
– М-стер Гр-н, м-стер Г-льдберг ждет вас…
За большим столом с бюстом Бетховена сидел человек очень невысокого роста с пронизывающим взглядом и бесцеремонными манерами. Он показал рукой на стул по другую сторону стола и резко высек:
– Да!
– Вам звонил насчет меня профессор Кроуфорд, – сказал я, стараясь не очень глядеть в его холодные и острые гляделки.
– И что? – послышалось в ответ.
– Я в прошлом дирижер, кончал дирижерское отделение бухарестской консерватории, а потом много лет работал на университетской кафедре в Лос-Анджелесе. Моя область – музыкология.
– Короче, что вам нужно? – зыркнул он по мне цепляющимся взглядом.
– Видите ли… Я хочу снова встать за дирижерский пульт. Это моя мечта…
– А я хочу стать ковбоем, – прозвучало в ответ. – Вы что, серьезно? В вашем возрасте? Вам ведь вот-вот пятьдесят. Или уже стукнуло?
– Шестьдесят два, – сказал я правду.
Хозяин кабинета посмотрел на меня и сморщился:
– Были бы вы помоложе, я бы вам сказал…
– Скажите, – предложил я.
Джошуа Гольдберг поморщился:
– Хотите бесплатный совет умного еврея? Отправляйтесь домой. Примите успокаивающие таблетки. И на ночь – горячий душ, чтобы хорошо заснуть. Иногда помогает. Или пригласите девушку в гостиничный номер…
– Спасибо за совет, мистер Гольдберг, но…
– Слушайте, что вы хотите, чтобы я вам сказал? Вы еврей?
– Наполовину.
Он посмотрел на меня с некоторой долей жалостливости и шмыгнул носом:
– Ни один псих вас к дирижерскому пульту не подпустит. С таким же успехом вы могли бы обратиться в НАСА и предложить, чтобы вас сделали астронавтом…
Меня это разозлило.
– Вы как – пророк с дипломом или самоучка? – спросил я.
Он нажал кнопку и заорал в приоткрытую секретаршей дверь:
– Следующий!.. Где ты пропала?..
Чувство было такое, словно меня с головой окунули в унитаз. Возвращался домой я в метро и с тоской думал о том, как буду жить дальше. В одном я не сомневался: детская мечта о дирижерской палочке лопнула как мыльный пузырь. Неужели единственное, что мне осталось, – ехать в Швейцарию, искать там своих не подозревающих о моем существовании королевских родственников и судиться с ними? И сколько это займет времени? У меня ведь его не так уж много…
В Манхэттене, в подземке, я наткнулся на двух девушек. Одна из них, японочка, играла на скрипке, другая – на контрабасе. Выбрали они вещь по-настоящему сложную, и я еще подумал – наверное, это своего рода тренировка. Кое-кто, проходя мимо, бросал доллар или горсть монет в пасть открытого футляра. И мне в голову пришла шальная мысль. А что если…
ЧАРЛИ
После отъезда Руди вокруг меня возникла пустота. Селеста – женщина. Философские вопросы бытия ее не колышат. Да и связывало меня с ней нечто совсем иное, чем с ним. А кроме того, – она была в моей жизни – восемью годами, а он – больше чем ее половиной. Мне не хватало Руди. Я чувствовал удушье. Словно у меня ампутировали половину моей души.
Я по-прежнему принимал пациентов, Вставлял в анальные отверстия шланг с камерой. В полутемноте вглядывался в загадочные изгибы кишок на экране. Напоминая друг друга по форме и назначению, они приковывают взгляд, даже гипнотизируют его. Ведь твоя задача – в этой рутинной однообразности увидеть нечто такое, что надежно скрыто от взгляда постороннего наблюдателя. Распознать то, чего, кроме тебя и тебе подобных, выделить и отличить никто не может. Уловить характер. Предугадать судьбу. То есть, хочешь ты или не хочешь, но твоя роль в чем-то подобна роли предсказателя и пророка. Ведь ты не только видишь настоящее, но и можешь предсказать будущее.
Человеческие внутренности дышат и чувствуют. Они двигаются, издают звуки. Жалуются. Радуются. Волнуются. Успокаиваются. Пучась от газов, настороженно прислушиваются к самим себе. Отзываясь болями или изжогой, с тревогой вспоминают, что в них варилось после вчерашнего ужина. Ведь передо мной они предстают после восьмичасового поста, когда все уже выкакано.
Возможно, это кому-то покажется абсурдом, даже своего рода извращением, но по одному лишь подрагиванию кишок, по их смутному мерцанию и абрису эндоскоп дает возможность ответить на самый роковой вопрос в жизни человека: а не завелся ли там, внутри него, роковой червячок-кишкоточец. Тот самый, что оказывается часто сильнее интеллекта, могущественнее миллиардных кошельков и безжалостнее самого отпетого киллера.
– Прибавить соли? Перца? Кетчупа? – спросила меня во время обеда Селеста.
Я молча помотал головой и произнес без особого восторга:
– Нет, все очень вкусно.
– Руди не звонил? – покосилась она на меня.
Догадывалась, с чем связано мое настроение.
– Пока нет, – проглотил я кусок мяса и взялся за гарнир.
– Послезавтра у меня контрольная в колледже…
– По какому предмету? – спросил я тупо.
Она делает вторую степень по больничной администрации. Способная, надо отдать ей должное, девка. Но тоже вот – жизнь не складывается: тридцать пять, а она еще не замужем. Живет при мне. А я – не самый свежий продукт времени. Тысячу раз говорил ей:
– Эй, девочка! Позаботься о себе! Даже если тебе достанется все мое наследство, ты останешься внакладе. Мне уже за шестьдесят. Я, конечно, меньше двадцати прожить не думаю, не бойся. Но сколько тебе тогда стукнет: крепко за пятьдесят? Кому ты будешь нужна?
Селеста злилась, но я продолжал ее допекать:
– Будешь платить жиголо?
– Я однолюб, – огрызалась она. – Есть такая редкая порода дур.
Мне хотелось ей верить, но опыт подсказывал: то, что у женщины на языке, знают все. А вот то, что она думает, – только она сама.
В постели наша двадцатипятилетняя разница в возрасте никак не сказывалась. Но, даже появись она, удерживать Селесту я бы не стал. Мой дед женился в третий раз в семьдесят три, родил восьмого сына и жил до ста одного. У меня крепкие африканские гены, выдержка слона и опыт, которому могли бы позавидовать павианы.
В ту ночь позвонил Руди. Я сразу же почувствовал себя на вершине счастья. Он, конечно, забыл, что если в Нью-Йорке одиннадцать, то в Лос-Анджелесе – два ночи.
Селеста проснулась, приоткрыла глаза, но, сообразив, что это Руди, спокойно повернулась на другой бок. А я, надев халат, пошел в кабинет.
– Эй! – сказал я. – Брательник! Куда ты делся, сукин сын?!
– Пока в Нью-Йорк, – хохотнул он.
– Но почему не звонил?
– Не было чем похвастаться, – как на исповеди, виновато ответил он.
– Надеюсь, ты уже приобрел дирижерскую палочку? – спросил я, удобно усаживаясь в кресле.
– Пока нет.
Унылый голос брюзги свидетельствовал об очень низкой отметке на шкале духа.
– Еще есть время, – постарался я показать голосом, что настроен оптимистично.
Он молчал. Я решил его растормошить. В конце концов, он же немножко пижон. И если дать ему возможность покрасоваться…
– В системе человеческих вожделений, Руди, – четыре координаты, – хмыкнул я. – Власть, секс, деньги и слава. В каком ты сейчас?
Расчет оказался правильным. Удовольствие распустить вовсю хвост свойственно не только павлинам. Голос его сразу зазвучал куда бодрее.
– Чарли, – сказал он тоном модного лектора в колледже, – власть – это виагра для импотентов. Без нее они смешны и беспомощны.
Я не прерывал его. Дал ему возможность пофрантить и забыть о своей хандре.
– Ее истоки – в ранней эволюции, – набирал он энтузиазм, как мой «Ягуар» – скорость. – Здоровый и сильный самец увечил конкурента только для того, чтобы какая-нибудь самка не отдала предпочтение другому.
Я присвистнул:
– Руди, ты становишься философом!
В моем свисте было куда больше радости общения с ним, чем насмешки.
– Ну, до тебя мне далеко!
– Все равно продолжай. Ты – хороший ученик…
– Теперь о деньгах, – вошел Руди во вкус. – Они – средство, а не цель, и нужны не сами по себе, а для чего-то. Останься ты на всю жизнь один на необитаемом острове с несметным сокровищем, ты от тоски начал бы швырять алмазами в мух, а слитками золота – лупить орехи.
– Браво! – воскликнул я. – Два-ноль в твою пользу! Но штрафных очков было четыре: смотри не промахнись. Ведь остались еще слава и секс.
– Слава, – слегка помедлил Руди, – говоришь, слава, да? Подумай сам, разве это, по сути, – не своего рода фетиш для нарциссов и ничтожеств? За ней – лишь духовная пустота и неверие в себя.
– Вот как?! – продолжал я поддразнивать его. – А что же тогда – секс? Ты еще не придумал?
– Не дави на больную мозоль! – хохотнул он.
– В отличие от всех других, у тебя – чем дальше, тем больше шансов…
– Пока, увы, ничем похвастаться не могу… Но знаешь, – вдруг окрепли нотки энтузиазма в его тоне, – я встретил здесь двух девочек… Одна из них даже японочка…
– Неужто переключился на нимфеток? – спросил я у него сурово.
– Чарли, они – студентки музыкальной академии, и мне пришло в голову предложить им создать камерный квартет. Ведь я не только играю, но и дирижирую…
– Камерный квартет, – повторил я, – вот как…
Я по-прежнему принимал пациентов, Вставлял в анальные отверстия шланг с камерой. В полутемноте вглядывался в загадочные изгибы кишок на экране. Напоминая друг друга по форме и назначению, они приковывают взгляд, даже гипнотизируют его. Ведь твоя задача – в этой рутинной однообразности увидеть нечто такое, что надежно скрыто от взгляда постороннего наблюдателя. Распознать то, чего, кроме тебя и тебе подобных, выделить и отличить никто не может. Уловить характер. Предугадать судьбу. То есть, хочешь ты или не хочешь, но твоя роль в чем-то подобна роли предсказателя и пророка. Ведь ты не только видишь настоящее, но и можешь предсказать будущее.
Человеческие внутренности дышат и чувствуют. Они двигаются, издают звуки. Жалуются. Радуются. Волнуются. Успокаиваются. Пучась от газов, настороженно прислушиваются к самим себе. Отзываясь болями или изжогой, с тревогой вспоминают, что в них варилось после вчерашнего ужина. Ведь передо мной они предстают после восьмичасового поста, когда все уже выкакано.
Возможно, это кому-то покажется абсурдом, даже своего рода извращением, но по одному лишь подрагиванию кишок, по их смутному мерцанию и абрису эндоскоп дает возможность ответить на самый роковой вопрос в жизни человека: а не завелся ли там, внутри него, роковой червячок-кишкоточец. Тот самый, что оказывается часто сильнее интеллекта, могущественнее миллиардных кошельков и безжалостнее самого отпетого киллера.
– Прибавить соли? Перца? Кетчупа? – спросила меня во время обеда Селеста.
Я молча помотал головой и произнес без особого восторга:
– Нет, все очень вкусно.
– Руди не звонил? – покосилась она на меня.
Догадывалась, с чем связано мое настроение.
– Пока нет, – проглотил я кусок мяса и взялся за гарнир.
– Послезавтра у меня контрольная в колледже…
– По какому предмету? – спросил я тупо.
Она делает вторую степень по больничной администрации. Способная, надо отдать ей должное, девка. Но тоже вот – жизнь не складывается: тридцать пять, а она еще не замужем. Живет при мне. А я – не самый свежий продукт времени. Тысячу раз говорил ей:
– Эй, девочка! Позаботься о себе! Даже если тебе достанется все мое наследство, ты останешься внакладе. Мне уже за шестьдесят. Я, конечно, меньше двадцати прожить не думаю, не бойся. Но сколько тебе тогда стукнет: крепко за пятьдесят? Кому ты будешь нужна?
Селеста злилась, но я продолжал ее допекать:
– Будешь платить жиголо?
– Я однолюб, – огрызалась она. – Есть такая редкая порода дур.
Мне хотелось ей верить, но опыт подсказывал: то, что у женщины на языке, знают все. А вот то, что она думает, – только она сама.
В постели наша двадцатипятилетняя разница в возрасте никак не сказывалась. Но, даже появись она, удерживать Селесту я бы не стал. Мой дед женился в третий раз в семьдесят три, родил восьмого сына и жил до ста одного. У меня крепкие африканские гены, выдержка слона и опыт, которому могли бы позавидовать павианы.
В ту ночь позвонил Руди. Я сразу же почувствовал себя на вершине счастья. Он, конечно, забыл, что если в Нью-Йорке одиннадцать, то в Лос-Анджелесе – два ночи.
Селеста проснулась, приоткрыла глаза, но, сообразив, что это Руди, спокойно повернулась на другой бок. А я, надев халат, пошел в кабинет.
– Эй! – сказал я. – Брательник! Куда ты делся, сукин сын?!
– Пока в Нью-Йорк, – хохотнул он.
– Но почему не звонил?
– Не было чем похвастаться, – как на исповеди, виновато ответил он.
– Надеюсь, ты уже приобрел дирижерскую палочку? – спросил я, удобно усаживаясь в кресле.
– Пока нет.
Унылый голос брюзги свидетельствовал об очень низкой отметке на шкале духа.
– Еще есть время, – постарался я показать голосом, что настроен оптимистично.
Он молчал. Я решил его растормошить. В конце концов, он же немножко пижон. И если дать ему возможность покрасоваться…
– В системе человеческих вожделений, Руди, – четыре координаты, – хмыкнул я. – Власть, секс, деньги и слава. В каком ты сейчас?
Расчет оказался правильным. Удовольствие распустить вовсю хвост свойственно не только павлинам. Голос его сразу зазвучал куда бодрее.
– Чарли, – сказал он тоном модного лектора в колледже, – власть – это виагра для импотентов. Без нее они смешны и беспомощны.
Я не прерывал его. Дал ему возможность пофрантить и забыть о своей хандре.
– Ее истоки – в ранней эволюции, – набирал он энтузиазм, как мой «Ягуар» – скорость. – Здоровый и сильный самец увечил конкурента только для того, чтобы какая-нибудь самка не отдала предпочтение другому.
Я присвистнул:
– Руди, ты становишься философом!
В моем свисте было куда больше радости общения с ним, чем насмешки.
– Ну, до тебя мне далеко!
– Все равно продолжай. Ты – хороший ученик…
– Теперь о деньгах, – вошел Руди во вкус. – Они – средство, а не цель, и нужны не сами по себе, а для чего-то. Останься ты на всю жизнь один на необитаемом острове с несметным сокровищем, ты от тоски начал бы швырять алмазами в мух, а слитками золота – лупить орехи.
– Браво! – воскликнул я. – Два-ноль в твою пользу! Но штрафных очков было четыре: смотри не промахнись. Ведь остались еще слава и секс.
– Слава, – слегка помедлил Руди, – говоришь, слава, да? Подумай сам, разве это, по сути, – не своего рода фетиш для нарциссов и ничтожеств? За ней – лишь духовная пустота и неверие в себя.
– Вот как?! – продолжал я поддразнивать его. – А что же тогда – секс? Ты еще не придумал?
– Не дави на больную мозоль! – хохотнул он.
– В отличие от всех других, у тебя – чем дальше, тем больше шансов…
– Пока, увы, ничем похвастаться не могу… Но знаешь, – вдруг окрепли нотки энтузиазма в его тоне, – я встретил здесь двух девочек… Одна из них даже японочка…
– Неужто переключился на нимфеток? – спросил я у него сурово.
– Чарли, они – студентки музыкальной академии, и мне пришло в голову предложить им создать камерный квартет. Ведь я не только играю, но и дирижирую…
– Камерный квартет, – повторил я, – вот как…
РУДИ
На следующее утро я взял с собой кларнет и поехал на станцию подземки Шеридан-сквер. Как я и ожидал, девицы были на месте. Заметив меня рядом, они переглянулись. Я раскрыл футляр и вытащил кларнет. Косясь на меня, они чуть замедлили темп. Я выбрал момент, подстроился и начал аккомпанировать. У кларнета есть свои преимущества: он куда более народен и своим высоким, энергичным взлетом делает мелодию куда более красочной и будоражащей. Когда мы кончили играть, раздались пусть жиденькие, но хлопки аплодисментов, и я осведомился галантным тоном:
– Надеюсь, я вам не помешал?
Японочка зыркнула по мне быстрым взглядом и посмотрела на свою партнершу – блондинку:
– Что, хочешь подзаработать, дяденька? – скривилась та.
– Вовсе нет, – пожал я плечами, – могу еще вам мелочишки подбросить.
Я вытащил из кармана кошелек, выгреб оттуда кучу двадцатипятицентовиков, и они со звоном рассыпались по днищу футляра. Моих девиц буквально распирало от любопытства, но они не знали, как поступить.
– А тогда что же? – несколько растерянно произнесла блондиночка.
Я продолжал забавляться. Это были дети. Ершистые и прячущие растерянность под маской самоуверенности.
– А ничего. Просто, как профессионал, хотел показать, что у вас недоукомплектованный ансамбль и скучный репертуар.
– Профессионал в чем? – сдерзила блондиночка, смерив меня взглядом.
Я поджал губы и усмехнулся:
– Ну, во-первых, я – не педофил. А во-вторых, – вот моя визитная карточка.
Японочка взяла в руки мою визитку, и на лице ее отразилось недоумение. Профессор? Монографии по музыкальному фольклору? Лос-Анджелесский университет?.. Она безмолвно протянула визитку блондинке, и та, охватив ее взглядом, поглядывала то на мою корочку, то на меня, словно сравнивая и удостоверяясь – не самозванец ли я. Теперь пришла моя очередь задавать вопросы.
– Простите, с кем имею честь?
– Мы – студентки! Я – из Германии, – несколько нерешительно отрекомендовалась блондинка.
– А я – из Японии, – сказала ее компаньонка, будто я сам не видел.
Я многозначительно покачал головой.
– О'кей, – подбодрил я их, – предлагаю вам продолжить наш разговор после окончания концерта.
Слово «концерт» я произнес достаточно глумливо, но тут же, приняв серьезный вид, начал новую мелодию.
– Вперед, девочки, нас ждут славные дела.
Мы поиграли еще с полчаса. Любопытных вокруг нас стало побольше. Мелочи и даже мелких долларовых купюр – тоже. Наконец, приутомившись, девчонки стали собирать свои шмотки. Я тоже уложил кларнет в футляр.
– А знаете, – сказал я им с таинственным видом и для значительности поднял вверх указательный палец, – у меня к вам предложение…
Они переглянулись. Блондинка инстинктивно прислонила к стенке свой контрабас. Чувства, которые она испытывала, можно было понять. Этакий коктейль любопытства, недоверия и настороженности.
– Деловое, естественно, – самым серьезным тоном добавил я…
Казалось, перед ними вдруг возник инопланетянин, а они не знали, на каком языке с ним разговаривать.
– Что вы имеете в виду? – подозрительно спросила блондинка.
Она была явно заводилой.
– Ну не здесь же, в метро, – с насмешливой укоризной протянул я. – Вы позволите пригласить вас на чашку кофе?
Я галантно протянул руку в направлении выхода и поманил их пальцем. Здесь, в Гринвич-виллидже, ресторанчиков и кафе – как собак нерезаных: на каждом шагу. Уже через полсотни метров мы остановились возле расставленных на тротуаре столиков и сгрузили на свободные стулья плащи и футляры. Я заказал молоденькой официантке кофе и пирожные. Когда она отошла, я, привлекая внимание, слегка постучал по столу. Потом собрал лоб в вертикальные морщины и спросил заговорщицким тоном:
– Надеюсь, я вам не помешал?
Японочка зыркнула по мне быстрым взглядом и посмотрела на свою партнершу – блондинку:
– Что, хочешь подзаработать, дяденька? – скривилась та.
– Вовсе нет, – пожал я плечами, – могу еще вам мелочишки подбросить.
Я вытащил из кармана кошелек, выгреб оттуда кучу двадцатипятицентовиков, и они со звоном рассыпались по днищу футляра. Моих девиц буквально распирало от любопытства, но они не знали, как поступить.
– А тогда что же? – несколько растерянно произнесла блондиночка.
Я продолжал забавляться. Это были дети. Ершистые и прячущие растерянность под маской самоуверенности.
– А ничего. Просто, как профессионал, хотел показать, что у вас недоукомплектованный ансамбль и скучный репертуар.
– Профессионал в чем? – сдерзила блондиночка, смерив меня взглядом.
Я поджал губы и усмехнулся:
– Ну, во-первых, я – не педофил. А во-вторых, – вот моя визитная карточка.
Японочка взяла в руки мою визитку, и на лице ее отразилось недоумение. Профессор? Монографии по музыкальному фольклору? Лос-Анджелесский университет?.. Она безмолвно протянула визитку блондинке, и та, охватив ее взглядом, поглядывала то на мою корочку, то на меня, словно сравнивая и удостоверяясь – не самозванец ли я. Теперь пришла моя очередь задавать вопросы.
– Простите, с кем имею честь?
– Мы – студентки! Я – из Германии, – несколько нерешительно отрекомендовалась блондинка.
– А я – из Японии, – сказала ее компаньонка, будто я сам не видел.
Я многозначительно покачал головой.
– О'кей, – подбодрил я их, – предлагаю вам продолжить наш разговор после окончания концерта.
Слово «концерт» я произнес достаточно глумливо, но тут же, приняв серьезный вид, начал новую мелодию.
– Вперед, девочки, нас ждут славные дела.
Мы поиграли еще с полчаса. Любопытных вокруг нас стало побольше. Мелочи и даже мелких долларовых купюр – тоже. Наконец, приутомившись, девчонки стали собирать свои шмотки. Я тоже уложил кларнет в футляр.
– А знаете, – сказал я им с таинственным видом и для значительности поднял вверх указательный палец, – у меня к вам предложение…
Они переглянулись. Блондинка инстинктивно прислонила к стенке свой контрабас. Чувства, которые она испытывала, можно было понять. Этакий коктейль любопытства, недоверия и настороженности.
– Деловое, естественно, – самым серьезным тоном добавил я…
Казалось, перед ними вдруг возник инопланетянин, а они не знали, на каком языке с ним разговаривать.
– Что вы имеете в виду? – подозрительно спросила блондинка.
Она была явно заводилой.
– Ну не здесь же, в метро, – с насмешливой укоризной протянул я. – Вы позволите пригласить вас на чашку кофе?
Я галантно протянул руку в направлении выхода и поманил их пальцем. Здесь, в Гринвич-виллидже, ресторанчиков и кафе – как собак нерезаных: на каждом шагу. Уже через полсотни метров мы остановились возле расставленных на тротуаре столиков и сгрузили на свободные стулья плащи и футляры. Я заказал молоденькой официантке кофе и пирожные. Когда она отошла, я, привлекая внимание, слегка постучал по столу. Потом собрал лоб в вертикальные морщины и спросил заговорщицким тоном: