И так мы достигаем траншей поддержки, где нам предстоит жить в течение недели, пока мы не продвинемся еще на милю по холмам – туда, где сейчас вздымаются черные фонтаны.



Прогулка в Пикардии


   Представьте любую знакомую вам деревню. В такой деревне начинается траншея. То есть в канаве появляются дощатые настилы и канава переходит в траншею. Только деревни там больше нет. Она была похожа на какую-то знакомую вам деревню, хотя, возможно, немного веселее, потому что находилась дальше к югу и ближе к солнцу; но все это теперь исчезло. И траншея бежит из руин, и называется Авеню Ветряной Мельницы. Должно быть, когда-то здесь стояла ветряная мельница.
   Когда вы попадете из канавы в траншею, вы больше не увидите сорняков, земли и стволов ив, только голый мел. Наверху этих белых ровных стен – около фута коричневой глины. Слой коричневой глины увеличивается, когда вы идете к холмам, пока мел не исчезает вовсе. Наш союз с Францией нов в истории людей, но это – старый, старый союз в истории холмов. Белый мел с коричневой глиной наверху опустился и ушел на дно морское; и холмы Сассекса и Кента схожи с холмами Пикардии.
   И так вы можете обнаружить, минуя мел, лежащий в том пустынном краю, воспоминания о более спокойных и более счастливых холмах; все зависит от того, что мел означает для вас: вы можете не знать этого и в таком случае попросту ничего не заметите; или вы, возможно, были рождены среди тех холмов, пропахших тимьяном, и все же не увлекаетесь странными мечтаниями, так что вы не думаете о холмах, которые смотрят на вас как на ребенка, а уделяете все свое внимание бизнесу; это, вероятно, лучше всего.
   Через некоторое время вы попадете в другие траншеи: доски с надписями укажут вам путь, и вы пройдете по Авеню Ветряной Мельницы. Вы минуете Грушевый Переулок, Вишневый Переулок и Сливовый Переулок. Грушевые деревья, вишневые деревья и сливовые деревья, должно быть, росли там когда-то. Вы пройдете через дикие переулки, огражденные колючим кустарником, над которым возвышались одно за другим эти деревья, расцветавшие в конце весны; и девушки собирали плоды, когда они созревали, с помощью высоких молодых людей; или вы пройдете через старый окруженный стеной сад, где груша, вишня и слива росли за стеной, все лето купаясь в лучах летнего солнца. Но теперь нельзя сказать, как именно все было; все дело в войне; все, что было, теперь исчезло; сегодня там уцелели только названия трех деревьев. Мы оказываемся рядом с Яблочным Переулком. Не следует думать, что там непременно росли яблони, поскольку мы видим здесь руку шутника, который, назвав соседа Сливового Переулка «Яблочным Переулком», просто отметил неразрывную связь, которая навсегда установилась между сливой и яблоком в умах тех, кто участвует в этой войне.
   Поскольку, смешивая яблоко со сливой, изготовитель может скрыть куда больше репы в джеме, на самом деле, в сочетании двух сил, чем он смог бы сделать, отказавшись от этого противоестественного союза.
   Мы прибываем теперь в логово тех, кто беспокоит нас (но только для нашего собственного блага), в блиндажи траншейных минометных батарей. Очень шумно, когда они обращаются к передовой и играют в течение получаса или около того со своими конкурентами: враг посылает материал назад, наша артиллерия вступает в игру; как если бы в то время, как вы играли в крокет, гиганты стофутовой высоты, некоторые из них дружественные, некоторые нет, плотоядные и голодные, пришли бы и поиграли в футбол на вашей лужайке для крокета.
   Мы оставляем позади бывший штаб батальона и шагаем мимо блиндажей и защитных сооружений различных людей, имеющих дело с Историей, мимо бомбовых складов и многих других компонентов, из которых творится История; мимо людей, которым очень трудно разойтись, поскольку ширина в два человека и два ранца – ширина траншеи связи (иногда на дюйм больше); мимо двух человек, несущих «летучую свинью», привязанную к палке между ними; мимо многих поворотов; и Авеню Ветряной Мельницы приводит вас наконец к ротному штабу, в блиндажи, которые Гинденбург возвел со своей пресловутой немецкой аккуратностью.
   И туда через некоторое время спускается человек из Ток Эмма, офицер, командующий траншейной минометной батареей, и получает, разумеется, виски и воду, и сидит на лучшей пустой коробке, которую мы можем ему предложить, и закуривает одну из наших сигарет.
   «Должен быть небольшой обстрел в 5. 30», говорит он.



Что случилось в ночь на двадцать седьмое


   Ночь на двадцать седьмое была первой ночью, когда Дик Чизер заступил в караул. Ночь подходила к концу, когда он встал на пост; через час должны были протрубить подъем. Дик Чизер скрыл свой возраст, когда завербовался: ему было только восемнадцать. Удивительно мало времени прошло с тех пор, как он был совсем маленьким мальчиком; теперь он оказался в траншее на линии фронта. Никто не мог подумать, что все так переменится. Дик Чизер был обычным молодым крестьянином: длинные коричневые борозды по надменным, великолепным низинам, казалось, простирались далеко в будущее, насколько он мог разглядеть. И это совсем не узкая перспектива, поскольку жизнь многих наций зависит от тех коричневых борозд. Но есть и другие великие борозды, которые творит Марс, длинные коричневые траншеи войны; жизнь наций зависит и от них; но Дик Чизер никогда об этом не думал. Он слышал разговоры о великом флоте и множестве дредноутов; он называл это глупостью и ерундой. Зачем нужен большой флот? Чтобы не пускать немцев, говорили некоторые. Но немцы не появлялись. Если они хотели прийти, почему же они не приходили? Всякий мог увидеть, что они никогда не придут. Некоторые из приятелей Дика Чизера так и говорили.
   Итак, он никогда не представлял себе, что будет заниматься чем-то, кроме пахоты в огромных низинах; и вот, наконец, началась война, и он очутился здесь. Капрал показал ему, где стоять, велел сохранять бдительность и покинул его.
   И вот Дик Чизер стоял в одиночестве во тьме, вражеская армия была прямо перед ним на расстоянии восьмидесяти ярдов: и, если все истории были правдивы, это была страшная армия.
   Ночь казалась ужасно тихой. Я использую наречие, как его использовал бы Дик Чизер. Тишина ужасала его. Всю ночь не рвались снаряды. Он приподнял голову над парапетом и ждал. Никто не стрелял в него. Он почувствовал, что ночь ждет его. Он слышал голоса в траншее: кто-то сказал, что ночь чернее сажи; потом голоса умолкли. Простая фраза; ночь вообще-то не была черной, она была серой. Дик Чизер смотрел на нее, и ночь смотрела на него в ответ, казалось, угрожая ему; она была серой, серой как старый кот, которого они держали дома, и такой же ловкой. Да, подумал Дик Чизер, это ловкая ночь; вот в чем ее неправильность. Если бы появились снаряды или немцы, или что-нибудь вообще, он знал бы, как действовать; но этот тихий туман над огромной долиной и эта неподвижность!
   Все могло случиться. Дик ждал и ждал, и ночь тоже ждала. Он чувствовал, что они наблюдают друг за другом, ночь и он. Он чувствовал, что все затаились. Его мысли обратились к лесу на холмах, знакомых ему с детства. Он напряг глаза, уши и воображение, чтобы рассмотреть то, что случится на нейтральной полосе в зловещем тумане: но мысленно он постоянно возвращался ко всему, что скрывалось в старом лесу, так хорошо ему знакомом. Он представлял себя в компании других мальчишек, снова преследующих белок летом. Они обыкновенно гоняли белку от дерева к дереву, бросая камни, пока зверек не уставал; затем они могли сбить животное камнем: обычно этого не случалось. Иногда белка пряталась, и мальчику приходилось карабкаться следом за ней. Это был замечательный спорт, подумал Дик Чизер.
   Какая жалость, что у него не было рогатки в те дни, подумал он. Так или иначе, годы, когда у него не было рогатки, казались ему потраченными впустую.
   С рогаткой можно было заполучить белку почти сразу же, если повезет: и как это было бы замечательно! Все другие мальчики собрались бы вокруг, чтобы посмотреть на белку, посмотреть на рогатку и спросить его, как ему удалось. Ему не пришлось бы говорить много, у него была бы белка; никакое хвастовство не нужно, если у ног лежит мертвая белка.
   Можно было бы найти и другие цели, даже кроликов; да фактически все что угодно. Он, конечно, достанет рогатку первым делом, как только вернется домой.
   Той ночью дул слабый ветерок, слишком холодный для лета. Он развеял лето воспоминаний Дика; сдул холмы, и лес, и белку. Он на мгновение раздвинул туман над нейтральной полосой.
   Дик Чизер посмотрел туда, но открывшееся пространство снова исчезло. «Нет», казалось, говорила Ночь, «ты не узнаешь мою тайну». И ужасная тишина еще усилилась.
   «Что они делают?» – подумал часовой. – «Что они планируют среди всех этих милях тишины?» Даже сигналок было мало. Когда взлетала одна, далекие холмы, казалось, сидели и размышляли над долиной: их черные силуэты, казалось, знали, что случится в тумане и казалось, подтверждали присягой, что никому об этом не скажут. Ракета исчезала, и холмы снова скрывались, и Дик Чизер снова разглядывал зловещую долину.
   Все опасности, и зловещие силуэты, и ужасные судьбы, скрывающиеся между армиями в тумане, с которым часовой стоял лицом к лицу в ту ночь, нельзя описать, пока история войны не будет написана историком, который сможет постичь разум солдата. Ни один снаряд не упал за всю ночь, ни один немец не шевельнулся; Дик Чизер был освобожден с поста, и его товарищи пришли ему на смену, и скоро пришел бескрайний, золотой, приветливый рассвет.
   И среди всех ночных страхов случилось то, чего одинокий наблюдатель никогда не сумел бы предсказать: в час его стражи Дик Чизер, хотя ему едва исполнилось восемнадцать, стал настоящим мужчиной.



Готовы к бою


   Никто не скажет, что в одно время в окопах опаснее или труднее, чем в другое. Нельзя взять какой-то особенный час и назвать его, в современном бессмысленном разговоре, «типичным часом в окопах». Установившаяся окопная практика ушла от этого слишком давно. Самыми напряженными должны быть те полчаса перед рассветом, когда ожидают нападения и люди стоят в боевой готовности. По старым правилам войны, это и есть самый опасный час, час, когда защитники слабее всего и больше всего боятся нападающих. Поскольку темнота в это время держит сторону атакующих, как ночь держит сторону льва, затем настает рассвет, и они могут удержать свои достижения в солнечном свете. Поэтому в каждом окопе в каждой войне гарнизон готовится к тому угрожающему часу, выставляя больше часовых, чем за целую ночь. Когда первый жаворонок поднимается с лугов, они уже стоят в темноте. Всякий раз, когда в какой-то части света ведется какая-то война, вы можете убедиться, что в этот час люди толпятся у парапетов: когда сон в городах глубже всего, в окопах не дремлют.
   Когда замерцает рассвет, и появится серый свет, и линия его станет все шире, и внезапно фигуры станут различимы, и час атаки, которой всегда ожидают, минует, тогда, возможно, некоторый слабый намек на радость пробудится в самых юных новичках; но в основном час этот проходит подобно всем прочим часам – незаметный фрагмент долгой, долгой рутины, которую воспринимают с облегчением, смешанным с шутками.
   Рассвет приходит тихо, в сопровождении легкого ветерка, рассвет, слабый и странно заметный, едва намечающийся на востоке, пока люди все еще смотрят во тьму. Когда темнота исчезнет? Когда рассвет станет золотым? Это случается в одно мгновение, в тот момент, который всегда пропускают. На орудия падают первые солнечные лучи; небо становится золотым и безмятежным; рассвет высится там подобно Победе, которая воссияет однажды, когда кайзер пойдет дорогой всех древних проклятий земли. Приходит рассвет, и солдаты открепляют штыки, уходя с линии огня, и чистят свои винтовки протирками. Не все вместе, но отряд за отрядом: ведь это не дело, если вся команда будет застигнута врасплох, когда солдаты чистят ружья на рассвете или в любое другое время.
   Они стирают грязь или дождевые капли, которые попали ночью в их винтовки, они отделяют магазины, и смотрят, как работает пружина, они снимают затвор, и натирают его маслом, и откладывают все чистое: еще одна ночь прошла, еще на один день приблизилась победа.



Удивительный странник


   Путешественник перебросил плащ через плечо и спустился по золотому склону Эльдорадо. Он прибыл с невероятных высот. Он прибыл оттуда, где пики чистых золотых гор слегка отдавали красным на закате; он медленно шествовал от одной золотой скалы к другой. Явно из романа он пришел тем золотым вечером.
   Это было всего лишь обыденное происшествие; солнце село или только садилось, воздух холодел, и горны батальона играли «отступление», когда этот благородный странник, британский аэроплан, опустился и помчался домой над головами пехотинцев. Тот красивый вечерний зов, и золотистая кайма взметнувшихся ввысь облаков, и искатель приключений, возвращающийся домой с холода, совпали во времени; и в каком-то озарении стал очевиден факт (который часы размышления иногда не могут прояснить), что мы живем в такие романтичные времена, которым позавидовали бы трубадуры.
   Он промчался, тот британский авиатор, над границей, над нейтральной полосой, над головами врагов и над таинственной землей за линией фронта, похитив тайны, которые скрывал враг. Или он победил немецких авиаторов, пытавшихся остановите его продвижение, или они не посмели рисковать. Кто знает, что именно он совершил? Он пересек границу и возвратился домой вечером, как он делал каждый день.
   Даже, когда вся его романтическая история была просеяна веками (столетия неплохо с этим справляются) и отделена от тривиального, когда все было сохранено поэтами – даже тогда, что найдется у них более романтичного, чем эти искатели приключений в вечернем воздухе, прибывающие домой в окружении черных разрывов снарядов?
   Пехота смотрит вверх с тем же самым смутным удивлением, с которым дети смотрят на летящего дракона. Иногда они не смотрят вовсе, поскольку все, что происходит во Франции, – это часть ее удивительной и ужасной истории, также как часть ежедневных происшествий, инцидентов, которые повторяются год за годом, слишком частых, чтобы мы замечали их. Если часть луны рухнет с неба и свалится, кувыркаясь, на землю, с губ невозмутимых британских наблюдателей, которые увидят это, сорвется разве что следующий комментарий: «Ну и дела, что там творится наверху?»
   И так британский аэроплан скользит домой вечером, и свет гаснет в небесах, и остовы тополей темнеют на фоне неба, и руины зданий становятся еще более мрачными в сумерках, и приходит ночь, и с ней звуки грома, поскольку авиатор передал сообщение артиллерии. Как будто Гермес пересек границу, паря на своих сандалиях, и обнаружил какую-то дурную землю под этими крылатыми ногами, землю, в которой люди творили зло и нарушали законы богов и людей; и он доставил это сообщение назад, и боги разгневались.
   Ибо войны, в которых мы сражаемся сегодня, не похожи на другие войны, и чудеса их отличаются от других чудес. Если мы не видим в них сагу и эпос, как мы сможем поведать о них?



Англия


   «И затем мы обычно ели сосиски», сказал Сержант.
   «С соусом?» спросил Рядовой.
   «Да», сказал Сержант, «и с пивом. А потом мы обыкновенно шли домой. Было великолепно по вечерам. Мы обычно шли по переулку, который был полон теми дикими розами. И затем мы выходили на дорогу, где стояли здания. Возле каждого был палисадник, возле каждого дома».
   «Это мило, скажу я, сад», сказал Рядовой.
   «Да», сказал Сержант, «у всех были сады. Они доходили прямо до дороги. Деревянный частокол: там нигде не было проволоки».
   «Я ненавижу проволоку», сказал Рядовой.
   «Ни у кого из них ее не было», продолжал Сержант. «Сады доходили прямо до дороги и выглядели прекрасно. У старого Билли Уикса были высокие бледно-синие цветы в саду, почти в человеческий рост».
   «Шток-розы?» – уточнил Рядовой.
   «Нет, не шток-розы. И красивы же они были! Мы обычно останавливались и смотрели на них, проходя мимо каждый вечер. Он проложил дорожку посреди сада, обложив ее красными плитками, я про Билли Уикса говорю; и эти высокие синие цветы росли вдоль дорожки, по обеим сторонам. Они были удивительны. Двадцать садов было там, должно быть, если сосчитать все; но никто не мог превзойти Билли Уикса с его бледно-синими цветами. Старая ветряная мельница стояла далеко слева. Там были стаи птиц, носившихся вверху и шумевших примерно на высоте зданий. Боже, как эти птицы летали! И были там другие молодые люди, которые не ходили, просто стояли у обочины, ничего вообще не делая. Один из них играл на флейте, Джим Букер его звали. То были замечательные деньки. Летучие мыши частенько взлетали и носились, носились, носились; и затем появлялась звезда или несколько звезд; и дым от дымоходов становился серым; и слабый холодный ветерок метался вверх и вниз подобно летучим мышам; и все вокруг утрачивало свои цвета; и лес казался таким странным и замечательно тихим, и туман поднимался с реки. Наступало странное время. Я всегда представляю себе приблизительно это время: поздний вечер долгого-долгого дня, звездочка-другая в небесах, а я и моя девушка идем домой.
   Но не хотел бы ты поговорить немного о тех вещах, которые помнишь?»
   «О, нет, сержант, продолжайте. Вы так точно все вспоминаете».
   «Я провожал ее домой», заметил Сержант, «до дома ее отца. Ее отец был сторожем, и они жили в лесу.
   Прекрасный дом с потертыми старыми плитками и много больших дружелюбных собак. Я знал их всех по именам, как и они знали меня. Потом я возвращался домой через лес. Совы были кругом; можно было услышать их крики. Они иногда вылетали из леса: такие большие и белые».
   «Я про них знаю», сказал Рядовой.
   «Однажды я увидел лису так близко, что почти мог коснуться ее, она шла, почти не касаясь земли. Она только выскользнула из леса».
   «Хитрая старая скотина», сказал Рядовой.
   «Это как раз подходящее время, чтобы выйти наружу», сказал сержант. «Десять часов летней ночи и ночь наполняется шумами, их немного, но те, что есть, звучат странно и доносятся издалека, нарушая тишину, и ничто их не прерывает. Лай собак, крик сов, звук старой телеги; и затем – только однажды – звук, который ты не можешь объяснить вообще, его нечем объяснить. Я слышал ночами подобные звуки, не похожие ни на что, тобой слышанное, даже на флейту молодого Букера, непохожие ни на что земное».
   «Я знаю», сказал рядовой.
   «Я никогда никому не рассказывал раньше, потому что они бы все равно не поверили. Но теперь это не имеет значения. Там был свет в окне, направлявший меня, когда я добирался домой. Я шел мимо цветов в нашем саду. У нас был чудесный сад. Как замечательно и странно выглядели белоснежные цветы ночью».
   «Вы замечательно все это вспоминаете», сказал рядовой.
   «Чудесная штука – жизнь», сказал сержант.
   «Да, сержант, я не хотел бы пропустить все это, ни за что не хотел бы».
   В течение пяти дней они находились на линии огня: они были полностью отрезаны без надежды на спасение, их припасы подошли к концу, и они не знали, где находятся.



Снаряды


   Когда аэропланы возвращаются домой, а последние отсветы заката блестят вдали, когда холодает и ночь опускается на Францию, вы замечаете орудия лучше, чем днем, или они и впрямь становятся более активными, я не знаю, в чем тут дело.
   Как будто толпы гигантов, тварей огромного роста, выходят из логовищ в земле и начинают играть с холмами. Как будто они поднимают вершины холмов руками и затем довольно медленно их опускают. Как будто холмы и впрямь падают. Вы видите вспышки по всему небу, и затем раздается такой тяжелый удар, как будто бы вершина холма рухнула, но не вся сразу, а разрушилась понемногу, как если бы она выпала у вас из рук, будь вы трехсот футов высоты, когда дурачились ночью, разрушая то, что так долго создавалось. Это рвутся тяжелые снаряды неподалеку.
   Если вы окажетесь где-нибудь поблизости от взрывающегося снаряда, вы можете заметить в нем любопытное металлическое звяканье. Его издают снаряды обеих сторон, при условии, что вы достаточно близко, хотя обычно, конечно, это к вражескому снаряду, а не к вашему собственному, вы оказываетесь куда ближе; так что всякий может их отличить. Любопытно, что после такого колоссального случая, каким этот взрыв должен быть в жизни куска стали, вообще что-то остается от старого колокольного голоса металла, но что-то остается, если вы прислушиваетесь внимательно; это, возможно, его последний протест перед тем, как покинуть свою форму и возвратиться в землю, чтобы ржаветь там снова целую вечность.
   Другой ночной голос – это скулеж, который снаряд издает по прибытии; он мало чем отличается от крика, который издает гиена, как только темнеет в Африке: «Как хорош будет путешественник на вкус», кажется, говорит гиена, и «я хочу мертвого Белого Человека». Этот возвышающийся голос снаряда, когда он подлетает ближе, и его замирание, когда случается перелет, как раз напоминают о дикции гиены. Если нет перелета, тогда произносится нечто иное. Этот звук начинается в точности как первый, он мчится сверху, свидетельствуя об оставшихся позади воздушных просторах тем же самым долгим воем, как и другой снаряд. Я слышал, как ветераны говорят: «Этот идет хорошо». «Йии-хууу», говорит снаряд; но только там, где «oo» должен растянуться и превратиться в заключительный слог гиены, снаряд говорит кое-что совсем другое. «Зарп», говорит он. Это плохо. Этот звук издают снаряды, которые ищут вас.
   И затем, конечно, раздается свистящий удар, прибывающий в конце по плоской траектории: он звучит недолго, но налетает подобно внезапному ветру; и все, что он должен сделать, делается окончательно и бесповоротно.
   Кроме того, существуют газовые снаряды, летящие большими стаями с ненасытным бульканьем, снося заграждение. Это внутри них булькает жидкость, пока не превращается в газ умеренной силы взрывом; это все объясняет; и все же никакое объяснение не может избавить нас от представления о племени каннибалов, которые разделали нескольких хороших сочных людей, сделали из них отбивные и истекают слюной в нетерпении.
   Чудесно наблюдать даже в такие замечательные ночи, как наши термиты рвутся над головами немцев. Снаряд превращается в душ из золотых капель; нелегко определить ночью, на какой высоте от земли он взрывается, но примерно на высоте вершин деревьев, стоящих в сотне ярдов. Взрыв распространяется равномерно вокруг и начинает идти дождь; это – плохой ливень, если под ним оказаться. Еще долго после того, как он прошел, промокшая зимняя трава, и грязь, и старые кости тихо пылают внизу. В такую ночь и в такой ливень «летучие свиньи» пойдут в дело, каждую из них понесут два человека. «Свиньи» пронесутся и рухнут прямо в немецкий блиндаж, куда немцы выбрались из-под огненного дождя, и все это взлетит на воздух.
   О таких ночах никогда не мечтала даже Шехерезада при всей ее многосторонности; если бы такие кошмары и пришли ей на ум, она, конечно, никогда бы о них не заговорила, иначе ее августейший повелитель, Султан, свет веков, тотчас казнил бы ее; и его люди сочли бы, что он поступил верно. Это современному диктатору, Богу Кильского Канала, достался такой кошмарный сон, довести до которого могли быть разве что истории Шехерезады в белой горячке; и будучи диктатором, он воплотил кошмар в реальность для мира. Но кошмар гораздо сильнее, чем его создатель, и становится все более могущественным каждую ночь; и Высочайший Бог Войны узнает, что есть в Аду силы, которые легко вызвать правителям земли, но не так легко загнать обратно в Ад.



Два вида зависти


   На передовой настала ночь, и не было луны, или луна скрылась.
   Обстрел продолжался. Ток Эмма были сердиты. И артиллерия с обеих сторон искала Ток Эмма.
   Tок Эмма, могу объяснить для благословенных обитателей любого далекого счастливого острова, которые не слышали об этих вещах, – это грубое словечко Марса. У него нет времени говорить о батарее минометов, поскольку он всегда спешит, так что он называет их T. M. Но Беллона может не расслышать его «T. M.» среди всего того шума, который она производит: она может подумать, что он сказал «Д. Н.»; и ему приходится произносить «Tок Эмма». Таков алфавит Марса.
   И огромные мины вырывали старые кости из нейтральной полосы, забрасывая их в окопы вдоль линии фронта, и снаряды взрезали воздух, который, казалось, сопротивлялся им, пока его не разрывало на части; они взрывались, и потоки грязи рушились с небес. Казалось, снаряды время от времени бесцельно разрывались в воздухе со вспышкой красного цвета; их запах разносился по окопам.
   Посреди всего этого был ранен Берт Буттерворт. «Только в ногу», сказали его приятели. «Только!» – ответил Берт. Они уложили его на носилки и понесли по траншее. Они миновали стоящего в грязи Билла Бриттерлинга, старого друга Берта. Лицо Берта, искаженное болью, обратилось к Биллу, выразив некую симпатию.