Страница:
Лорд Дансени
Рассказы о войне
Молитва жителей Дэйлсвуда
Он рассказал: «В Дэйлсвуде было только двадцать домов. Вряд ли вы слышали об этом месте. Обычная деревенька на вершине холма…
Когда началась война, там было не больше тридцати мужчин в возрасте от шестнадцати до сорока пяти. И все они отправились воевать.
Все они оказались вместе: один и тот же батальон, один и тот же взвод. Они как будто снова вернулись в Дэйлсвуд. Называли перелетными птицами и чужаками тех, которые прибывали из Лондона. Такие люди проходили мимо Дэйлсвуда, некоторые из них проходили каждый год, направляясь к полям, где требовались сборщики урожая. Тогда их чаще всего и называли чужаками. Они были сами по себе, эти обитатели Дэйлсвуда.
Огромный лес окружал их со всех сторон.
Они были очень удачливы, эти люди из Дэйлсвуда. Они потеряли всего пять человек убитыми и добрый десяток ранеными. Но все раненые вернулись в строй. Так продолжалось до начала большого мартовского наступления.
Оно началось внезапно. Никаких бомбардировок. Просто Ток Эммас дали общий залп, и прифронтовые траншеи опустели; потом артиллерия ударила по тылам, и боши хлынули вперед тысячами.
„Наша удача по-прежнему с нами“, сказали обитатели Дэйлсвуда, поскольку их траншеи это не коснулось вообще. Но взвод справа от них принял удар на себя. И это выглядело плохо – даже издали. Никто не мог поточнее описать происходящее.
Но взвод справа принял удар: это было совершенно точно.
И затем боши прошли мимо них. Из штаба пришло донесение об этом. „Какие новости справа?“ – спросили они у вестового. „Плохие“, сказал вестовой и возвратился, хотя Бог знает, куда он возвратился. Боши зашли справа достаточно далеко. „Мы должны подготовить фланговую оборону“, сказал командир взвода. Он тоже был человеком из Дэйлсвуда. Пришел с большой фермы. Он пробрался по траншее связи с несколькими солдатами, главным образом бомбардирами. И оставшиеся должны были понять, что больше никого из ушедших не увидят, поскольку боши справа слетались, как скворцы.
На них обрушивались все новые залпы, в то время как боши прорывались справа: конечно, у них были пулеметы. Заградительный огонь был силен; снаряды рвались далеко позади, а колючая проволока оказывалась у них прямо перед глазами, когда они поднимали головы, чтобы оглядеться.
Это был фланговый взвод батальона. Так или иначе, никто не станет беспокоиться о чужом батальоне, как о своем собственном. Свой батальон становится чем-то вроде дома. А потом они удивились, куда подевался их собственный офицер и немногие парни, отправившиеся с ним на фланг.
Бомбы все летели на них. Все мужчины из Дэйлсвуда стреляли направо. Судя по шуму, как будто это не могло длиться долго, казалось, что скоро наступит перелом, и сражение будет выиграно или проиграно, прямо там, справа, возможно, и закончится война. Они не смотрели налево.
И не о чем больше говорить.
Потом слева примчался вестовой. „Привет!“ сказали они, „как там дела?“
„Боши прорвались“, ответил он. „Где офицер?“ „Тоже прорвался!“ – откликнулись они. Это казалось невозможным. Однако он сделал это? Они так и думали. И вестовой двинулся вправо, продолжая искать офицера.
А затем линия огня отодвинулась еще дальше назад. Снаряды все еще проносились над их головами, но взрывы звучали гораздо тише. Это всегда казалось облегчением.
Вероятно, они почувствовали нечто подобное. Но все равно было плохо. Очень плохо. Это означало, что боши уже значительно обошли их. Они поняли это через некоторое время.
Они и их отрезок колючей проволоки, во всяком случае, оказались прямиком между двумя волнами нападения. Подобно камням на пляже, на который набегает морской прилив. Взвод был ничто для бошей; ничем большим они не были и для всех остальных. Но это был весь Дэйлсвуд – целое поколение.
Самому юному из взрослых мужчин, которых они оставили дома, исполнилось пятьдесят, и кто-то слышал, что он умер вскоре после начала войны. Не осталось в Дэйлсвуде больше никого, кроме женщин, детей и мальчиков младше семнадцати.
Бомбежка справа от них прекратилась; все приутихло, и заградительный огонь, казалось, совершенно отдалился. Когда они начали понимать, что это означает, то заговорили о Дэйлсвуде. А затем они подумали, что, когда все погибнут, не останется никого, кто запомнил бы Дэйлсвуд таким, каким он был. Ведь места понемногу изменяются, лес растет, изменения все прибывают, деревья вырубают, старики умирают; новые здания время от времени строятся на месте тисовых деревьев или других старых вещей, которые стояли там прежде; так или иначе все старое уходит; и вы всегда можете встретить людей, думающих, что старые времена были лучше, как и старые тропы, по которым они бродили в молодости. И люди из Дэйлсвуда заговорили: „Кто же тогда запомнит, каким все было?“
В это время не было газовой атаки (ветер ей бы помешал), но они могли говорить только в том случае, если громко кричали: одни только пули причиняли столько же шума, сколько разрушение старого навеса, но этот шум был более резким и скорее походил на звук падающих деревьев. И снаряды, конечно, выли все время, на линии огня далеко в тылу раздавались взрывы. Пороховая гарь все еще чувствовалась в траншее.
Они сказали, что один из них должен пробежаться и поднять руки, или убежать, если сможет решить, что ему больше по душе; а когда война закончится, он пойдет к какому-нибудь владеющему пером парню, одному из тех, кто зарабатывает этим на жизнь, и поведает ему все о Дэйлсвуде, таком, каким он был, и тот парень запишет все надлежащим образом, и тогда Дэйлсвуд сохранится навеки. Все они согласились на это. Затем они немного поговорили, насколько могли среди упомянутого выше ужасного визга, попытавшись обсудить и решить, кто это должен быть. Старейший, решили они, знает Дэйлсвуд лучше всего. Но он сказал, и они согласились с ним, что это будет своего рода напрасная трата – спасти жизнь человека, который уже прожил свои лучшие годы. Они должны послать самого молодого, сообщив ему все, что знают о Дэйлсвуде до его рождения, и все будет записано в равной степени, и старое время останется в памяти.
Они как-то пришли к выводу, что женщины думали больше о своих мужчинах, о своих детях, о стирке и всяком прочем; и тот бескрайний лес, и большие холмы, и пашня, и урожай, и кролики, попавшие в ловушку зимой, и спортивные состязания в деревне летом, и сотня вещей, которые составляют жизнь одного поколения в старом, старом месте вроде Дэйлсвуда, означают для женщин гораздо меньше, чем их мужчины. Во всяком случае, они, казалось, не совсем доверяли женщинам в смысле прошлого.
Самому молодому из них только что минуло восемнадцать. Это был Дик. Они велели ему выйти, поднять руки и быстро преодолеть расстояние, как только поведают ему пару-тройку вещей о старых временах Дэйлсвуда, о том, что юноша вроде него не может знать.
Ну, Дик сказал, что он не пойдет, и причинил немало неприятностей этим, так что они велели пойти Фреду. Назад, сказали ему, идти лучше, и подходить к бошам надо с поднятыми руками; маловероятно, что они начнут стрелять, если это будет в их собственном тылу.
Фред не пошел, не пошли и остальные. Что ж, они не стали впустую тратить время на ссоры, времени и так не хватало, и они подумали: что же надо делать? Внизу, в траншее нашелся мел и немного коричневой глины над ним. Большой кусок свободно лежал у ограждения. Они сказали, что вырежут своими ножами на большом меловом булыжнике все, что знают о Дэйлсвуде. Они напишут, где он был и когда, что собой представлял, и они напишут кое-что про все те мелочи, которые исчезают с каждым поколением. Они рассчитывали, что времени на это хватит. Нужно прямое попадание чего-то очень большого, что они называют здоровой штуковиной, чтобы нанести какой-нибудь вред этой глыбе. Они не доверяли бумаге, она так портилась, когда попадали в людей; кроме того, боши использовал термит. А он горит.
Там были двое или трое мужчин, которые наловчились резать на меле, привыкли работать с полковыми крестами, изображениями Гинденбурга и всем прочим. Они решили, что сделают это с легкостью.
Они начали полировать мел. Им нечего было теперь делать, разве только думать, что же написать. Это был большой-пребольшой булыжник, на котором оставалось много места. Боши, казалось, не знали, что не уничтожили людей из Дэйлсвуда, как море не могло бы знать, что один камень остался сухим, когда начался прилив. Вероятно, в промежутке между двумя волнами – или двумя дивизиями.
Гарри хотел рассказать о лесах больше, чем обо всем прочем. Он боялся, что их могут вырубить из-за войны, и никто не узнает о жаворонках, которые там водились в годы его детства. Замечательный старый лес там был, с большим количеством низких испанских каштанов и высоких старых дубов.
Гарри хотел, чтобы они записали, на что похожи дикие розы в лесу вечерами в конце лета. „Длинные торжественные ряды“, сказал он, „все такие нечеткие в сумраке. Так странно было вечером идти там после работы; это заставляло думать о феях“. Многое об этом лесе, сказал он, следует вырезать на камне, чтобы люди запомнили Дэйлсвуд, запомнили таким, каким он был в прежние времена. „Разве были бы так же хороши старые деньки без того леса?“ сказал он.
Но другой хотел поведать о времени, когда они выходят на сенокос, работая все те долгие дни в конце июня; ничего подобного больше не будет, сказал он, машины появятся и все исчезнет без следа.
Найдется место для всего этого и для леса тоже, сказали другие, если они постараются сократить рассказ.
Кто-то другой захотел поведать о долинах за лесом, о далеких краях, куда мужчины отправлялись на заработки; женщины должны запомнить сенокосы.
О больших долинах говорил он. Это они создали Дэйлсвуд. Долины за лесом и летние сумерки среди них. Склоны, заросшие мятой и тимьяном, такие торжественные по вечерам. Заяц усаживался на них, возможно, как будто они принадлежали ему, а потом медленно скакал дальше.
Судя по тому, как он рассказывал о старых долинах, можно было поверить, что они могли когда-то принадлежать другому народу, который обитал рядом с людьми Дэйлсвуда в те дни, которые рассказчик хорошо помнил. Он говорил так, как будто в долинах скрывалось нечто, помимо мяты, и тимьяна, и сумерек, и зайцев, скрывалось то, чего не станет, когда исчезнут эти люди, хотя он и не сказал, что же это было. Только намекнул…
И все это время боши не делали ничего людям из Дэйлсвуда. Ружейный огонь вообще прекратился. Стало гораздо тише. Снаряды все еще рычали и рвались далеко-далеко.
И Боб рассказал о самом Дэйлсвуде, о старой деревне с покосившимися дымоходами из красного кирпича, о деревне в глухом лесу. Не было подобных домов в настоящее время. Будут построены новые, вероятно, после войны. И это все, что он хотел сказать.
И ни один из них не возражал на предложения других. Все это должно было остаться на меле, столько, сколько они успеют записать. Поскольку они все понимали, что Дэйлсвуд той эпохи, которую они называли добрым старым времечком, был только воспоминанием, которое эти несколько человек сохранили о днях, проведенных там вместе. И таков был Дэйлсвуд, который они любили и хотели сберечь в памяти людской. Они все согласились. И затем они сказали, как следовало это записать. Но когда дело дошло до записи, следовало так много сказать, я имею в виду не то, что требовалось очень много бумаги, а то, что потребна была такая глубина, на которую они не считали себя способными. Их речь не подошла бы для этого. Но они не знали никакого другого языка и не знали, что делать. Я полагаю, они читали журналы и думали, что их послание должно быть похоже на эту дрянь. Так или иначе, они не знали, что делать. Я полагаю, их речь была бы достаточно хороша для Дэйлсвуда, если они так любили свой Дэйлсвуд. Но они так не считали и потому пребывали в раздумьях.
Боши теперь были в нескольких милях позади них и их заграждения.
А впереди все еще ничего не происходило.
Они обсуждали это снова и снова, люди из Дэйлсвуда. Они испытали все. Но так или иначе они не могли добраться до того, что хотели сказать о старых летних вечерах. Время шло. Булыжник был гладок и готов к записи, но целое поколение дэйлсвудских обитателей не могло найти ни слова, чтобы передать все, что их сердца испытывали при слове „Дэйлсвуд“. Не следовало терять время попусту. И единственная вещь, о которой они подумали в конце, была такой: „Пожалуйста, Боже, запомни Дэйлсвуд точно таким, каким он был“. И Билл и Гарри вырезали это на меловой глыбе.
Что случилось с людьми из Дэйлсвуда? Да ничего. Началось одно из этих контрнаступлений, регулярных проклятий для „Джерри“. Французы устроили его и здорово уделали бошей. Я узнал эту историю от человека с адски большим-пребольшим молотком гораздо позднее, когда та траншея оказалась далеко за нашей линией фронта. Он разбил огромный кусок мела, потому что, по его словам, они все почувствовали: это было настолько чертовски глупо».
Когда началась война, там было не больше тридцати мужчин в возрасте от шестнадцати до сорока пяти. И все они отправились воевать.
Все они оказались вместе: один и тот же батальон, один и тот же взвод. Они как будто снова вернулись в Дэйлсвуд. Называли перелетными птицами и чужаками тех, которые прибывали из Лондона. Такие люди проходили мимо Дэйлсвуда, некоторые из них проходили каждый год, направляясь к полям, где требовались сборщики урожая. Тогда их чаще всего и называли чужаками. Они были сами по себе, эти обитатели Дэйлсвуда.
Огромный лес окружал их со всех сторон.
Они были очень удачливы, эти люди из Дэйлсвуда. Они потеряли всего пять человек убитыми и добрый десяток ранеными. Но все раненые вернулись в строй. Так продолжалось до начала большого мартовского наступления.
Оно началось внезапно. Никаких бомбардировок. Просто Ток Эммас дали общий залп, и прифронтовые траншеи опустели; потом артиллерия ударила по тылам, и боши хлынули вперед тысячами.
„Наша удача по-прежнему с нами“, сказали обитатели Дэйлсвуда, поскольку их траншеи это не коснулось вообще. Но взвод справа от них принял удар на себя. И это выглядело плохо – даже издали. Никто не мог поточнее описать происходящее.
Но взвод справа принял удар: это было совершенно точно.
И затем боши прошли мимо них. Из штаба пришло донесение об этом. „Какие новости справа?“ – спросили они у вестового. „Плохие“, сказал вестовой и возвратился, хотя Бог знает, куда он возвратился. Боши зашли справа достаточно далеко. „Мы должны подготовить фланговую оборону“, сказал командир взвода. Он тоже был человеком из Дэйлсвуда. Пришел с большой фермы. Он пробрался по траншее связи с несколькими солдатами, главным образом бомбардирами. И оставшиеся должны были понять, что больше никого из ушедших не увидят, поскольку боши справа слетались, как скворцы.
На них обрушивались все новые залпы, в то время как боши прорывались справа: конечно, у них были пулеметы. Заградительный огонь был силен; снаряды рвались далеко позади, а колючая проволока оказывалась у них прямо перед глазами, когда они поднимали головы, чтобы оглядеться.
Это был фланговый взвод батальона. Так или иначе, никто не станет беспокоиться о чужом батальоне, как о своем собственном. Свой батальон становится чем-то вроде дома. А потом они удивились, куда подевался их собственный офицер и немногие парни, отправившиеся с ним на фланг.
Бомбы все летели на них. Все мужчины из Дэйлсвуда стреляли направо. Судя по шуму, как будто это не могло длиться долго, казалось, что скоро наступит перелом, и сражение будет выиграно или проиграно, прямо там, справа, возможно, и закончится война. Они не смотрели налево.
И не о чем больше говорить.
Потом слева примчался вестовой. „Привет!“ сказали они, „как там дела?“
„Боши прорвались“, ответил он. „Где офицер?“ „Тоже прорвался!“ – откликнулись они. Это казалось невозможным. Однако он сделал это? Они так и думали. И вестовой двинулся вправо, продолжая искать офицера.
А затем линия огня отодвинулась еще дальше назад. Снаряды все еще проносились над их головами, но взрывы звучали гораздо тише. Это всегда казалось облегчением.
Вероятно, они почувствовали нечто подобное. Но все равно было плохо. Очень плохо. Это означало, что боши уже значительно обошли их. Они поняли это через некоторое время.
Они и их отрезок колючей проволоки, во всяком случае, оказались прямиком между двумя волнами нападения. Подобно камням на пляже, на который набегает морской прилив. Взвод был ничто для бошей; ничем большим они не были и для всех остальных. Но это был весь Дэйлсвуд – целое поколение.
Самому юному из взрослых мужчин, которых они оставили дома, исполнилось пятьдесят, и кто-то слышал, что он умер вскоре после начала войны. Не осталось в Дэйлсвуде больше никого, кроме женщин, детей и мальчиков младше семнадцати.
Бомбежка справа от них прекратилась; все приутихло, и заградительный огонь, казалось, совершенно отдалился. Когда они начали понимать, что это означает, то заговорили о Дэйлсвуде. А затем они подумали, что, когда все погибнут, не останется никого, кто запомнил бы Дэйлсвуд таким, каким он был. Ведь места понемногу изменяются, лес растет, изменения все прибывают, деревья вырубают, старики умирают; новые здания время от времени строятся на месте тисовых деревьев или других старых вещей, которые стояли там прежде; так или иначе все старое уходит; и вы всегда можете встретить людей, думающих, что старые времена были лучше, как и старые тропы, по которым они бродили в молодости. И люди из Дэйлсвуда заговорили: „Кто же тогда запомнит, каким все было?“
В это время не было газовой атаки (ветер ей бы помешал), но они могли говорить только в том случае, если громко кричали: одни только пули причиняли столько же шума, сколько разрушение старого навеса, но этот шум был более резким и скорее походил на звук падающих деревьев. И снаряды, конечно, выли все время, на линии огня далеко в тылу раздавались взрывы. Пороховая гарь все еще чувствовалась в траншее.
Они сказали, что один из них должен пробежаться и поднять руки, или убежать, если сможет решить, что ему больше по душе; а когда война закончится, он пойдет к какому-нибудь владеющему пером парню, одному из тех, кто зарабатывает этим на жизнь, и поведает ему все о Дэйлсвуде, таком, каким он был, и тот парень запишет все надлежащим образом, и тогда Дэйлсвуд сохранится навеки. Все они согласились на это. Затем они немного поговорили, насколько могли среди упомянутого выше ужасного визга, попытавшись обсудить и решить, кто это должен быть. Старейший, решили они, знает Дэйлсвуд лучше всего. Но он сказал, и они согласились с ним, что это будет своего рода напрасная трата – спасти жизнь человека, который уже прожил свои лучшие годы. Они должны послать самого молодого, сообщив ему все, что знают о Дэйлсвуде до его рождения, и все будет записано в равной степени, и старое время останется в памяти.
Они как-то пришли к выводу, что женщины думали больше о своих мужчинах, о своих детях, о стирке и всяком прочем; и тот бескрайний лес, и большие холмы, и пашня, и урожай, и кролики, попавшие в ловушку зимой, и спортивные состязания в деревне летом, и сотня вещей, которые составляют жизнь одного поколения в старом, старом месте вроде Дэйлсвуда, означают для женщин гораздо меньше, чем их мужчины. Во всяком случае, они, казалось, не совсем доверяли женщинам в смысле прошлого.
Самому молодому из них только что минуло восемнадцать. Это был Дик. Они велели ему выйти, поднять руки и быстро преодолеть расстояние, как только поведают ему пару-тройку вещей о старых временах Дэйлсвуда, о том, что юноша вроде него не может знать.
Ну, Дик сказал, что он не пойдет, и причинил немало неприятностей этим, так что они велели пойти Фреду. Назад, сказали ему, идти лучше, и подходить к бошам надо с поднятыми руками; маловероятно, что они начнут стрелять, если это будет в их собственном тылу.
Фред не пошел, не пошли и остальные. Что ж, они не стали впустую тратить время на ссоры, времени и так не хватало, и они подумали: что же надо делать? Внизу, в траншее нашелся мел и немного коричневой глины над ним. Большой кусок свободно лежал у ограждения. Они сказали, что вырежут своими ножами на большом меловом булыжнике все, что знают о Дэйлсвуде. Они напишут, где он был и когда, что собой представлял, и они напишут кое-что про все те мелочи, которые исчезают с каждым поколением. Они рассчитывали, что времени на это хватит. Нужно прямое попадание чего-то очень большого, что они называют здоровой штуковиной, чтобы нанести какой-нибудь вред этой глыбе. Они не доверяли бумаге, она так портилась, когда попадали в людей; кроме того, боши использовал термит. А он горит.
Там были двое или трое мужчин, которые наловчились резать на меле, привыкли работать с полковыми крестами, изображениями Гинденбурга и всем прочим. Они решили, что сделают это с легкостью.
Они начали полировать мел. Им нечего было теперь делать, разве только думать, что же написать. Это был большой-пребольшой булыжник, на котором оставалось много места. Боши, казалось, не знали, что не уничтожили людей из Дэйлсвуда, как море не могло бы знать, что один камень остался сухим, когда начался прилив. Вероятно, в промежутке между двумя волнами – или двумя дивизиями.
Гарри хотел рассказать о лесах больше, чем обо всем прочем. Он боялся, что их могут вырубить из-за войны, и никто не узнает о жаворонках, которые там водились в годы его детства. Замечательный старый лес там был, с большим количеством низких испанских каштанов и высоких старых дубов.
Гарри хотел, чтобы они записали, на что похожи дикие розы в лесу вечерами в конце лета. „Длинные торжественные ряды“, сказал он, „все такие нечеткие в сумраке. Так странно было вечером идти там после работы; это заставляло думать о феях“. Многое об этом лесе, сказал он, следует вырезать на камне, чтобы люди запомнили Дэйлсвуд, запомнили таким, каким он был в прежние времена. „Разве были бы так же хороши старые деньки без того леса?“ сказал он.
Но другой хотел поведать о времени, когда они выходят на сенокос, работая все те долгие дни в конце июня; ничего подобного больше не будет, сказал он, машины появятся и все исчезнет без следа.
Найдется место для всего этого и для леса тоже, сказали другие, если они постараются сократить рассказ.
Кто-то другой захотел поведать о долинах за лесом, о далеких краях, куда мужчины отправлялись на заработки; женщины должны запомнить сенокосы.
О больших долинах говорил он. Это они создали Дэйлсвуд. Долины за лесом и летние сумерки среди них. Склоны, заросшие мятой и тимьяном, такие торжественные по вечерам. Заяц усаживался на них, возможно, как будто они принадлежали ему, а потом медленно скакал дальше.
Судя по тому, как он рассказывал о старых долинах, можно было поверить, что они могли когда-то принадлежать другому народу, который обитал рядом с людьми Дэйлсвуда в те дни, которые рассказчик хорошо помнил. Он говорил так, как будто в долинах скрывалось нечто, помимо мяты, и тимьяна, и сумерек, и зайцев, скрывалось то, чего не станет, когда исчезнут эти люди, хотя он и не сказал, что же это было. Только намекнул…
И все это время боши не делали ничего людям из Дэйлсвуда. Ружейный огонь вообще прекратился. Стало гораздо тише. Снаряды все еще рычали и рвались далеко-далеко.
И Боб рассказал о самом Дэйлсвуде, о старой деревне с покосившимися дымоходами из красного кирпича, о деревне в глухом лесу. Не было подобных домов в настоящее время. Будут построены новые, вероятно, после войны. И это все, что он хотел сказать.
И ни один из них не возражал на предложения других. Все это должно было остаться на меле, столько, сколько они успеют записать. Поскольку они все понимали, что Дэйлсвуд той эпохи, которую они называли добрым старым времечком, был только воспоминанием, которое эти несколько человек сохранили о днях, проведенных там вместе. И таков был Дэйлсвуд, который они любили и хотели сберечь в памяти людской. Они все согласились. И затем они сказали, как следовало это записать. Но когда дело дошло до записи, следовало так много сказать, я имею в виду не то, что требовалось очень много бумаги, а то, что потребна была такая глубина, на которую они не считали себя способными. Их речь не подошла бы для этого. Но они не знали никакого другого языка и не знали, что делать. Я полагаю, они читали журналы и думали, что их послание должно быть похоже на эту дрянь. Так или иначе, они не знали, что делать. Я полагаю, их речь была бы достаточно хороша для Дэйлсвуда, если они так любили свой Дэйлсвуд. Но они так не считали и потому пребывали в раздумьях.
Боши теперь были в нескольких милях позади них и их заграждения.
А впереди все еще ничего не происходило.
Они обсуждали это снова и снова, люди из Дэйлсвуда. Они испытали все. Но так или иначе они не могли добраться до того, что хотели сказать о старых летних вечерах. Время шло. Булыжник был гладок и готов к записи, но целое поколение дэйлсвудских обитателей не могло найти ни слова, чтобы передать все, что их сердца испытывали при слове „Дэйлсвуд“. Не следовало терять время попусту. И единственная вещь, о которой они подумали в конце, была такой: „Пожалуйста, Боже, запомни Дэйлсвуд точно таким, каким он был“. И Билл и Гарри вырезали это на меловой глыбе.
Что случилось с людьми из Дэйлсвуда? Да ничего. Началось одно из этих контрнаступлений, регулярных проклятий для „Джерри“. Французы устроили его и здорово уделали бошей. Я узнал эту историю от человека с адски большим-пребольшим молотком гораздо позднее, когда та траншея оказалась далеко за нашей линией фронта. Он разбил огромный кусок мела, потому что, по его словам, они все почувствовали: это было настолько чертовски глупо».
Дорога
Батарейный старший сержант почти заснул. Он был измотан непрерывным ревом бомбардировок, которые сотрясали блиндажи и лишали его умственных способностей уже многие недели. Он был сыт всем этим по горло.
Офицер, командующий батареей, молодой человек благородного происхождения в очень опрятной униформе, подошел и плюнул ему в лицо. Старший сержант тотчас же подскочил, получил приказ, сразу схватил дубинку и начал лупить утомленных людей. Ведь в батарею пришла депеша, что какие-то англичане (накажи их Бог!) сооружали дорогу в X.
Орудие выстрелило. Это был один из тех неудачных выстрелов, которые случались в дни, когда удача отворачивалась от нас. Снаряд калибра 5. 9 разорвался посреди британской рабочей партии. Это не принесло немцам ничего хорошего. Попадание не остановило потока снарядов, которые разнесли их орудие и клином вбили отчаяние в их души. Попадание не улучшило и характер офицера, командующего батареей, так что люди страдали от старшего сержанта как никогда. Но попадание остановило в тот день дорожные работы.
Я, кажется, представлял себе, как продолжалась та дорога.
Другая рабочая партия пришла на следующий день с глиняными трубами и принялась за работу; и так было на следующий день и через день. Снаряды рвались вокруг, но чаще не долетали или перелетали; воронки после взрывов аккуратно засыпались; дорога строилась. Здесь и там приходилось рубить деревья, но не часто, многие из них оставались на местах; большей частью солдаты копали, выкорчевывали корневища, толкали по настилам тачки и заполняли их камнями.
Иногда появлялись инженеры: это происходило в тех случаях, когда надо было пересечь поток. Инженеры возводили мосты, и рабочие-пехотинцы продолжали рытье и укладку камней. Это была монотонная работа. Контуры менялись, почва менялась, менялись даже скалы под ними, но пустошь оставалась; они всегда работали среди разрушения и грохота. И так строилась дорога.
Они миновали широкую реку. Они миновали огромный лес. Они миновали руины того, что когда-то должно быть, было прекрасными городами, огромными процветающими городами с университетами. Я видел рабочих-пехотинцев с их грязными глиняными трубами, видел в своих мечтах, вдалеке от того места, где разорвался снаряд, остановивший строительство дороги на один день. И за ними любопытные изменения происходили на дороге в X. Можно было разглядеть пехоту, движущуюся к траншеям и возвращающуюся обратно в резерв. Сначала солдаты маршировали, но через несколько дней они появились уже в машинах, в серых автобусах с затемненными окнами. И затем прошли пушки, мили и мили пушек, после чего канонада, доносившаяся из-за холмов, стала мало-помалу стихать. А потом однажды промчалась конница. Потом были фургоны с припасами, а грохот орудий доносился совсем уже издалека. Я увидел телеги фермеров, катящиеся по дороге в X. А потом появились лошади разных мастей, и повозки разных размеров, и смеющиеся люди – фермеры, женщины и дети, направлявшиеся к X. Начиналась ярмарка.
И дорога становилась все длиннее и длиннее посреди обычных опустошения и грохота. И однажды вдали от X дорога стала по-настоящему прекрасной. Она гордо проходила через могущественный город, она текла подобно реке; вы никогда бы не подумали, что когда-то здесь были только деревянные настилы.
Появились там большие дворцы с высеченными в камне огромными геральдическими орлами, по обеим сторонам дороги выстроились статуи королей. И по дороге ко дворцу, мимо статуй королей, медленно и устало двигалась торжественная процессия, несшая флаги Союзников. И я смотрел на флаги во сне, из национальной гордости желая непременно увидеть, кто идет впереди – мы, Франция или Америка. Америка шествовала перед нами, но я не мог разглядеть ни государственный флаг Соединенного Королевства, ни триколор, ни звездно-полосатый вымпел: впереди шла Бельгия, а затем Сербия – те, кто пострадал больше всего.
И я видел, как перед флагами, перед генералами маршируют призраки рабочей бригады, уничтоженной в X, в восхищении пристально осматривая огромный город и дворцы. И один человек, пораженный зрелищем Аллеи Победы, обернулся к капралу, замыкавшему партию. «Мы построили прекрасную дорогу, Фрэнк», сказал он.
Офицер, командующий батареей, молодой человек благородного происхождения в очень опрятной униформе, подошел и плюнул ему в лицо. Старший сержант тотчас же подскочил, получил приказ, сразу схватил дубинку и начал лупить утомленных людей. Ведь в батарею пришла депеша, что какие-то англичане (накажи их Бог!) сооружали дорогу в X.
Орудие выстрелило. Это был один из тех неудачных выстрелов, которые случались в дни, когда удача отворачивалась от нас. Снаряд калибра 5. 9 разорвался посреди британской рабочей партии. Это не принесло немцам ничего хорошего. Попадание не остановило потока снарядов, которые разнесли их орудие и клином вбили отчаяние в их души. Попадание не улучшило и характер офицера, командующего батареей, так что люди страдали от старшего сержанта как никогда. Но попадание остановило в тот день дорожные работы.
Я, кажется, представлял себе, как продолжалась та дорога.
Другая рабочая партия пришла на следующий день с глиняными трубами и принялась за работу; и так было на следующий день и через день. Снаряды рвались вокруг, но чаще не долетали или перелетали; воронки после взрывов аккуратно засыпались; дорога строилась. Здесь и там приходилось рубить деревья, но не часто, многие из них оставались на местах; большей частью солдаты копали, выкорчевывали корневища, толкали по настилам тачки и заполняли их камнями.
Иногда появлялись инженеры: это происходило в тех случаях, когда надо было пересечь поток. Инженеры возводили мосты, и рабочие-пехотинцы продолжали рытье и укладку камней. Это была монотонная работа. Контуры менялись, почва менялась, менялись даже скалы под ними, но пустошь оставалась; они всегда работали среди разрушения и грохота. И так строилась дорога.
Они миновали широкую реку. Они миновали огромный лес. Они миновали руины того, что когда-то должно быть, было прекрасными городами, огромными процветающими городами с университетами. Я видел рабочих-пехотинцев с их грязными глиняными трубами, видел в своих мечтах, вдалеке от того места, где разорвался снаряд, остановивший строительство дороги на один день. И за ними любопытные изменения происходили на дороге в X. Можно было разглядеть пехоту, движущуюся к траншеям и возвращающуюся обратно в резерв. Сначала солдаты маршировали, но через несколько дней они появились уже в машинах, в серых автобусах с затемненными окнами. И затем прошли пушки, мили и мили пушек, после чего канонада, доносившаяся из-за холмов, стала мало-помалу стихать. А потом однажды промчалась конница. Потом были фургоны с припасами, а грохот орудий доносился совсем уже издалека. Я увидел телеги фермеров, катящиеся по дороге в X. А потом появились лошади разных мастей, и повозки разных размеров, и смеющиеся люди – фермеры, женщины и дети, направлявшиеся к X. Начиналась ярмарка.
И дорога становилась все длиннее и длиннее посреди обычных опустошения и грохота. И однажды вдали от X дорога стала по-настоящему прекрасной. Она гордо проходила через могущественный город, она текла подобно реке; вы никогда бы не подумали, что когда-то здесь были только деревянные настилы.
Появились там большие дворцы с высеченными в камне огромными геральдическими орлами, по обеим сторонам дороги выстроились статуи королей. И по дороге ко дворцу, мимо статуй королей, медленно и устало двигалась торжественная процессия, несшая флаги Союзников. И я смотрел на флаги во сне, из национальной гордости желая непременно увидеть, кто идет впереди – мы, Франция или Америка. Америка шествовала перед нами, но я не мог разглядеть ни государственный флаг Соединенного Королевства, ни триколор, ни звездно-полосатый вымпел: впереди шла Бельгия, а затем Сербия – те, кто пострадал больше всего.
И я видел, как перед флагами, перед генералами маршируют призраки рабочей бригады, уничтоженной в X, в восхищении пристально осматривая огромный город и дворцы. И один человек, пораженный зрелищем Аллеи Победы, обернулся к капралу, замыкавшему партию. «Мы построили прекрасную дорогу, Фрэнк», сказал он.
Имперский монумент
Раннее лето, утро; вся Франция покрыта росой; поезд идет на восток. Они движутся очень медленно, эти военные поезда, и так мало дорог и перекрестков на проносящихся мимо пустынных равнинах, что по ним, кажется, человек может бродить всю жизнь, никого не встретив. Дороги ведут прямо к рельсам, и солнце ярко освещает фермы и людей, собирающихся работать у дороги, так что можно явственно различить их лица, пока поезд медленно катится мимо.
Только женщины и мальчики работают на фермах; иногда, возможно, вы можете увидеть глубокого старика, но чаще всего там трудятся женщины и мальчики; они рано выходят в поле. Они направляются на работу, пока мы проезжаем мимо, и поднимают руки, благословляя нас.
Мы проезжаем длинные ряды высоких французских тополей, ветви обрезаны на всех стволах, остались только странные круглые отростки на верхушках деревьев; но кое-где на стволах уже проросли новые отростки, и тополя выглядят неряшливо. Молодые люди срезают ветки тополей. Они делают это ради какой-то значительной экономической цели, которая мне неведома; они срезают ветки потому, что их всегда так срезали, уже в те времена, о которых рассказывают французские старцы; но в основном, полагаю, потому, что молодые люди находят удовольствие в том, чтобы подниматься по ровным стволам; именно поэтому они подрезают ветки так высоко. Но все стволы теперь выглядят неопрятно.
Минуем мы и множество ферм с красивыми домиками под красными крышами; они стоят там, храня аромат древности; они были бы вполне уместны в любой романтической истории, которая могла бы еще случиться в действительности, или в романе, который остался в долгой истории Франции; и девушки из тех домиков с красными крышами одни работают в полях.
Мы проезжаем заросли ивняка и достигаем огромного болота. В плоскодонке на открытой воде старик ловит рыбу. Мы снова проезжаем поля, а затем – густой лес. Франция улыбается вокруг нас в лучах солнечного света.
Но к вечеру мы пересекаем границу этой милой страны и попадаем в печальную землю разрушения и мрака. Не только потому, что убийства творились здесь долгие годы, пока все поля не стали зловещими, но самые поля были искалечены настолько, что утратили всякое сходство с настоящими полями, лес был разрушен до корней деревьев, и здания превратились в кучи мусора, а кучи мусора рассеяны снарядами. Мы не видим больше деревьев, нет больше зданий, нет больше женщин, нет даже животных. Мы попали в отвратительную пустошь. И над этим высится, и будет, вероятно, выситься всегда, проклятое людьми и проклятое самыми полями, гиено-подобное напоминание о кайзере, который выбелил так много костей.
Это может отчасти удовлетворить его эгоизм: знание, что памятник не может исчезнуть; знание, что воронки от снарядов простираются слишком глубоко, чтобы их размыли многолетние дожди; знание, что растраченные впустую немецкие поколения не сумеют за сотни лет собрать то, что было пролито на Сомме, и что Франция восстанет в процветании многих лет от всех ужасов, причиной которых стало его дьявольское безумие. Это, вероятно, будет для него и ему подобных источником удовлетворения в тщетных заботах об одном – любой ценой привлечь всеобщее внимание. Они до истерики влюблены в самую мысль об этом, и внимание человечества для них – зеркало, которое отражает их бесполезные гримасы. Восхищение дураков им нравится, как и похвала забитых людей, но они скорее согласятся на ненависть человечества, чем на забвение, которого они только и достойны. Ибо истинные эгоисты заботятся только о собственных высокопревосходительных личностях.
Оставим же его, чтобы мысленно пройти от руин к руинам, от одних опустевших полей к другим, от воронки к воронке; пусть же его фантазии призраками бродят по кладбищам в пострадавших странах, чтобы найти то ликование, какое он сумеет отыскать в этом огромном проявлении его имперской воли.
Мы не можем знать, на какое наказание он осужден, и даже не можем предполагать, какое будет для него подходящим. Но время и место, конечно, назначены. Ничтожество, дерзнувшее сразиться с Судьбой – кто еще может столь многого бояться?
Только женщины и мальчики работают на фермах; иногда, возможно, вы можете увидеть глубокого старика, но чаще всего там трудятся женщины и мальчики; они рано выходят в поле. Они направляются на работу, пока мы проезжаем мимо, и поднимают руки, благословляя нас.
Мы проезжаем длинные ряды высоких французских тополей, ветви обрезаны на всех стволах, остались только странные круглые отростки на верхушках деревьев; но кое-где на стволах уже проросли новые отростки, и тополя выглядят неряшливо. Молодые люди срезают ветки тополей. Они делают это ради какой-то значительной экономической цели, которая мне неведома; они срезают ветки потому, что их всегда так срезали, уже в те времена, о которых рассказывают французские старцы; но в основном, полагаю, потому, что молодые люди находят удовольствие в том, чтобы подниматься по ровным стволам; именно поэтому они подрезают ветки так высоко. Но все стволы теперь выглядят неопрятно.
Минуем мы и множество ферм с красивыми домиками под красными крышами; они стоят там, храня аромат древности; они были бы вполне уместны в любой романтической истории, которая могла бы еще случиться в действительности, или в романе, который остался в долгой истории Франции; и девушки из тех домиков с красными крышами одни работают в полях.
Мы проезжаем заросли ивняка и достигаем огромного болота. В плоскодонке на открытой воде старик ловит рыбу. Мы снова проезжаем поля, а затем – густой лес. Франция улыбается вокруг нас в лучах солнечного света.
Но к вечеру мы пересекаем границу этой милой страны и попадаем в печальную землю разрушения и мрака. Не только потому, что убийства творились здесь долгие годы, пока все поля не стали зловещими, но самые поля были искалечены настолько, что утратили всякое сходство с настоящими полями, лес был разрушен до корней деревьев, и здания превратились в кучи мусора, а кучи мусора рассеяны снарядами. Мы не видим больше деревьев, нет больше зданий, нет больше женщин, нет даже животных. Мы попали в отвратительную пустошь. И над этим высится, и будет, вероятно, выситься всегда, проклятое людьми и проклятое самыми полями, гиено-подобное напоминание о кайзере, который выбелил так много костей.
Это может отчасти удовлетворить его эгоизм: знание, что памятник не может исчезнуть; знание, что воронки от снарядов простираются слишком глубоко, чтобы их размыли многолетние дожди; знание, что растраченные впустую немецкие поколения не сумеют за сотни лет собрать то, что было пролито на Сомме, и что Франция восстанет в процветании многих лет от всех ужасов, причиной которых стало его дьявольское безумие. Это, вероятно, будет для него и ему подобных источником удовлетворения в тщетных заботах об одном – любой ценой привлечь всеобщее внимание. Они до истерики влюблены в самую мысль об этом, и внимание человечества для них – зеркало, которое отражает их бесполезные гримасы. Восхищение дураков им нравится, как и похвала забитых людей, но они скорее согласятся на ненависть человечества, чем на забвение, которого они только и достойны. Ибо истинные эгоисты заботятся только о собственных высокопревосходительных личностях.
Оставим же его, чтобы мысленно пройти от руин к руинам, от одних опустевших полей к другим, от воронки к воронке; пусть же его фантазии призраками бродят по кладбищам в пострадавших странах, чтобы найти то ликование, какое он сумеет отыскать в этом огромном проявлении его имперской воли.
Мы не можем знать, на какое наказание он осужден, и даже не можем предполагать, какое будет для него подходящим. Но время и место, конечно, назначены. Ничтожество, дерзнувшее сразиться с Судьбой – кто еще может столь многого бояться?
Прогулка по траншеям
Стоять в начале дороги всегда замечательно; поскольку на всех дорогах до того, как они заканчиваются, обнаруживается опыт, а иногда и приключение. Траншеи, подобно дорогам, тоже где-то берут начало. В сердце очень странной страны вы внезапно обнаруживаете их. Траншея может начинаться в руинах дома, может бежать из канавы; может быть прорыта во впадине, укрытой холмом; ее могут возвести многими способами самые разные люди. Относительно того, кто является лучшим строителем траншей, вряд ли могут возникнуть сомнения, и любой британский солдат, вероятно, признает, что по кропотливости работы и совершенству постройки найдется мало соперников фон Гинденбургу. Линия его имени – образец аккуратности и удобства, и только очень неблагодарный британский солдат станет отрицать это.
Вы попадаете в траншеи из странно опустошенных мест, возможно, вы минуете лес, искривленный в агонии, лес черных, лишенных листвы, могильных деревьев; а затем и деревья исчезают. Страна за ними все еще именуется Пикардией или Бельгией, все еще носит старое название на карте, как будто она по-прежнему нежится в солнечных лучах, полная городов, деревень, сияющих садов и палисадников, но страна под названием Бельгия – или как она еще именовалась – исчезла, и на ее месте на мили протянулась одна из самых больших в мире пустынь, она теперь стоит в одном ряду не с веселыми краями, а с Сахарой, Гоби, Калахари и Кару; не стоит думать о ней как о Пикардии, гораздо лучше к ней подходит название Пустыня Вильгельма. Минуя эти печальные края, человек достигает траншей. Можно идти поверху, пока вдали не возникнет аэроплан с маленькими черными крестами; вы сможете с трудом разглядеть, как он парит на почтительной высоте, выискивая, какой еще вред можно причинить, опустошая и круша все вокруг. Редкие вспышки искрятся около него, белый дымок виден вокруг вспышек: и он уходит, и наши авиаторы мчатся за ним; черные затяжки вспыхивают вокруг наших машин. В небе слышится слабый перестук. Это взялись за дело пулеметы.
Вы увидите там много вещей, которые не вполне обычны в пустынях: хорошая ровная дорога, рельсовые пути, возможно, моторный автобус; вы увидите то, что было некогда деревней, и услышите английские песни, но человек, не видевший всего своими глазами, не сможет вообразить страну, в которой прорыты траншеи, если он явственно не представит себе пустыню, пустыню, которая передвинулась со своего места на карте некоторым очарованием колдовства и набросилась на милую страну.
Разве не чудесно быть кайзером и творить подобные дела?
Мимо самых разных людей, но не мимо деревьев, оград или полей, только одно поле от горизонта до горизонта, истерзанное войной, все идут рядом со спутниками, которых этот случай в нашей истории собрал со всех концов земли. На той дороге вы можете услышать за один переход, где лучшее место для завтрака в Сити; вы можете услышать, как взяла след какая-то свора ирландских гончих и что сказал хозяин; вы можете услышать, как тяжело фермер переживает урон, который носороги наносят его урожаю кофе; вы можете услышать цитаты из Шекспира и «Ла ви паризьен».
В деревне вы увидите многочисленные немецкие приказы с глупыми восклицательными знаками в конце, написанные на досках объявлений среди руин. Руины и немецкие приказы. Этот разворот фон Клюка у Парижа в 1914 году был ошибкой. Если б он не сделал этого, у нас могли бы повсюду остаться только руины и немецкие приказы. И все же фон Клюк может успокоить себя мыслью, что вовсе не его ошибками Судьба формирует мир: такой кошмар, как вселенское немецкое господство, не может воплотиться в жизнь.
За пределами деревни царствуют батареи. Большая гаубица у дороги медленно поднимает свою огромную пасть, стреляет и снова опускается, и вздымается вновь, и стреляет. Как будто Полифем медленно, неторопливо приподнял свое огромное тело со склона, на котором восседал, отшвырнул вершину горы и сел снова. Если гаубица стреляет довольно регулярно, вы можете быть уверены, что ощутите один из взрывов, пока идете, и тогда может подняться по-настоящему сильный ветер. Лошади, если она скачет, вряд ли это придется по вкусу, но я видел лошадей, которые гораздо больше пугались вечерами луж на дороге при возвращении домой с охоты: одной 12-дюймовой гаубицей больше или меньше во Франции – это не привлекает особого внимания человека или животного.
Вы попадаете в траншеи из странно опустошенных мест, возможно, вы минуете лес, искривленный в агонии, лес черных, лишенных листвы, могильных деревьев; а затем и деревья исчезают. Страна за ними все еще именуется Пикардией или Бельгией, все еще носит старое название на карте, как будто она по-прежнему нежится в солнечных лучах, полная городов, деревень, сияющих садов и палисадников, но страна под названием Бельгия – или как она еще именовалась – исчезла, и на ее месте на мили протянулась одна из самых больших в мире пустынь, она теперь стоит в одном ряду не с веселыми краями, а с Сахарой, Гоби, Калахари и Кару; не стоит думать о ней как о Пикардии, гораздо лучше к ней подходит название Пустыня Вильгельма. Минуя эти печальные края, человек достигает траншей. Можно идти поверху, пока вдали не возникнет аэроплан с маленькими черными крестами; вы сможете с трудом разглядеть, как он парит на почтительной высоте, выискивая, какой еще вред можно причинить, опустошая и круша все вокруг. Редкие вспышки искрятся около него, белый дымок виден вокруг вспышек: и он уходит, и наши авиаторы мчатся за ним; черные затяжки вспыхивают вокруг наших машин. В небе слышится слабый перестук. Это взялись за дело пулеметы.
Вы увидите там много вещей, которые не вполне обычны в пустынях: хорошая ровная дорога, рельсовые пути, возможно, моторный автобус; вы увидите то, что было некогда деревней, и услышите английские песни, но человек, не видевший всего своими глазами, не сможет вообразить страну, в которой прорыты траншеи, если он явственно не представит себе пустыню, пустыню, которая передвинулась со своего места на карте некоторым очарованием колдовства и набросилась на милую страну.
Разве не чудесно быть кайзером и творить подобные дела?
Мимо самых разных людей, но не мимо деревьев, оград или полей, только одно поле от горизонта до горизонта, истерзанное войной, все идут рядом со спутниками, которых этот случай в нашей истории собрал со всех концов земли. На той дороге вы можете услышать за один переход, где лучшее место для завтрака в Сити; вы можете услышать, как взяла след какая-то свора ирландских гончих и что сказал хозяин; вы можете услышать, как тяжело фермер переживает урон, который носороги наносят его урожаю кофе; вы можете услышать цитаты из Шекспира и «Ла ви паризьен».
В деревне вы увидите многочисленные немецкие приказы с глупыми восклицательными знаками в конце, написанные на досках объявлений среди руин. Руины и немецкие приказы. Этот разворот фон Клюка у Парижа в 1914 году был ошибкой. Если б он не сделал этого, у нас могли бы повсюду остаться только руины и немецкие приказы. И все же фон Клюк может успокоить себя мыслью, что вовсе не его ошибками Судьба формирует мир: такой кошмар, как вселенское немецкое господство, не может воплотиться в жизнь.
За пределами деревни царствуют батареи. Большая гаубица у дороги медленно поднимает свою огромную пасть, стреляет и снова опускается, и вздымается вновь, и стреляет. Как будто Полифем медленно, неторопливо приподнял свое огромное тело со склона, на котором восседал, отшвырнул вершину горы и сел снова. Если гаубица стреляет довольно регулярно, вы можете быть уверены, что ощутите один из взрывов, пока идете, и тогда может подняться по-настоящему сильный ветер. Лошади, если она скачет, вряд ли это придется по вкусу, но я видел лошадей, которые гораздо больше пугались вечерами луж на дороге при возвращении домой с охоты: одной 12-дюймовой гаубицей больше или меньше во Франции – это не привлекает особого внимания человека или животного.